Книга: Тысяча жизней
Назад: 6. Настоящая профессия
Дальше: 8. Напрямик

7. Сен-Жермен-де-Пре и радости

Желание паясничать у меня в ДНК, а общение с такими весельчаками, как Марьель, Рошфор, Бон, Риш, его преумножило. И даже в жестком графике занятий в Консерватории я ежедневно нахожу часок для дурачества: обед. Наша отнюдь не банальная студенческая столовая очень к этому располагает.
Мы делим длинные столы не со студентами-медиками, склонными к грубым шуткам, пьянству и смелым розыгрышам, а с юными учениками балетной школы, чьи аскетизм и трезвость несокрушимы. Так что надо очень постараться, чтобы не скисло вино, которое ждет в поставленных на столы графинах, чтобы мы его выпили. И мы предаемся этому занятию от всей души с логическим результатом – алкоголь горячит нашу кровь и распаляет фантазию. Порой мы немного, как принято говорить, хватаем через край.
Этот переход границ благопристойности или вежливости нас не пугает; наоборот, он возбуждает нас, и, подогретые духом соревнования, мы чувствуем себя в чистом безумии как рыбы в воде. Мы трудимся, чтобы расклинить заржавевший механизм Консерватории и ее население, состоящее из старцев – древних и молодых. Но было бы жаль, если бы и остальной мир не услышал нашего здорового и веселого галдежа.
В этой столовой с пестрой публикой, где мы едва успеваем подкрепиться между шутками шалых школяров, нам ничего не страшно: например, однажды, когда я повздорил с кассиршей, мы запросто вывалили все содержимое наших тарелок с чечевицей на банкноты и монеты, аккуратно разложенные в ящике кассы.

 

Уже по дороге в столовую серьезность деградирует с опасной быстротой. Мы начинаем игру по настроению. Одна из наших с Жан-Пьером Марьелем и Бруно Кремером любимых шуток состоит в том, чтобы затеять якобы драку посреди улицы, пугая прохожих. Бруно бежит к нам, вопя: «Ты увел мою жену, негодяй!», и делает вид, будто бьет меня. Я нарочно падаю и проделываю несколько кульбитов, после чего поднимаюсь и кидаюсь на обидчика с яростью льва на амфетаминах. Невольные зрители потасовки шокированы такой дикостью и толпятся, встревоженные, вокруг того из нас, кто изображает поверженного, пострадавшего, лежачего. А «раненый» через несколько секунд вскакивает на ноги, как черт из табакерки, повергая в ужас публику, которую как ветром сдувает.
Один из моих розыгрышей-фетишей по дороге в столовую Оперы – трюк с ботинком. Я иду с друзьями по тротуару и в какой-то момент нарочно оставляю один из своих мокасинов на асфальте. Люди, идущие за мной, – надо признать, что они в целом достаточно услужливы, чтобы играть роль простака в наших скетчах, – разумеется, окликают меня, чтобы указать на потерю. Но я отвечаю неожиданным: «Это не мой!» Они настаивают, любезно, с чисто материнской заботой: «Разве вы не видите, что на вас один ботинок?» Диалог заканчивается, когда я решительно заявляю: «Ну и что? А мне нравится так ходить!»
Помимо роли босоногого фланера, я блистаю в шкуре чокнутого. Чтобы потешить товарищей, я иду по следам моего кумира Мишеля Симона. Надвинув берет до самых глаз, открываю рот и прохаживаюсь – носки внутрь – мимо газетных киосков с тупым лицом. Жалостливая продавщица, в конце концов, спрашивает меня: «Что ты хочешь, малыш?» И тут я, вращая глазами, говорю ей с идиотским видом: «У вас есть порнографические журналы?» Перепуганная и шокированная дама гонит меня подальше от литературы, запретной для юных недоумков.
Время от времени к моей забаве присоединяется Марьель, изображая старшего брата, внимательного к дефективному младшенькому. Он держит меня за руку на улице, что возбуждает интерес прохожих, и я с наслаждением слышу их сочувственные реплики. Они жалеют меня, бедного малыша, и старшего, принесшего себя в жертву на алтарь моего недуга. Когда их взгляды становятся чересчур настойчивыми, Жан-Пьер обожает их облаивать. Он орет, вспылив: «Нравится вам смотреть на моего больного брата?»
Они смущаются, отрицают, потупив глаза, и испаряются. Все наше буйное братство смотрит на нас издалека и покатывается со смеху, требуя добавки. И мы продолжаем, чтобы оправдать их ожидания, нагнетая градус провокации. Жан-Пьер высматривает в толпе старых дам, которых просит побыть со мной, пока он сбегает в магазин. Бедняги не могут отказать в услуге моему брату, такому несчастному, придавленному своим бременем. Едва он уходит, как я с извращенным удовольствием начинаю проситься, сначала робко, потом все громче, пока вся улица, а также соседние, не оборачиваются на нас: «ПИПИИИИ! ПИПИИИИ!» И моя «нянька» сгорает со стыда.

 

Я все время стараюсь превзойти себя, побить собственные рекорды в валянии дурака. Все в том же образе недоумка, в сопровождении старшего брата, срывающегося на прохожих, я хочу войти в дорогой ресторан, где шикарные дамы лакомятся тушеной капустой – фирменным блюдом заведения – под пронзительные звуки скрипичного оркестра.
Мордоворот у дверей «Максевиля» загораживает нам дорогу, разозлив моего старшего брата, очень чувствительного к вопросам дискриминации людей, непохожих на других, как я. Пока он дает резкий отпор вышибале, я выпускаю его руку и просачиваюсь в ресторан. Вернее сказать, бросаюсь туда. Я нарочно мечусь во все стороны, давая волю рукам и ногам, сшибающим по пути блюда, тарелки и бокалы. Я устраиваю форменный погром, опрокидываю все столы, и фейерверк тушеной капусты приземляется на безупречно налаченные пряди старых дам и их лисьи горжетки. Оркестр перестает играть, и слышен только звон падающих приборов да треск ломающихся столов. Целая армия официантов пытается меня изловить. Но в игре в догонялки я определенно сильнее.
За мной долгие годы тренировки, быстрота реакции и необходимая ловкость, чтобы увернуться. Я добавляю интриги, создавая у догоняющего иллюзию, что он меня вот-вот поймает, даю к себе приблизиться – и растворяюсь в воздухе. Это я умею. Убытки я нанес нехилые, и ребята из заведения гонялись за мной с яростью. Как они были бы счастливы схватить меня за шиворот, всыпать по первое число и притащить, в синяках, со вспухшим носом и жалким видом, к своему патрону, который, причитая при виде картины разорения, вынужден рассыпаться в подобострастных извинениях перед ретирующимися от катаклизма клиентами, заляпанными капустой, – но я-то уже покинул место преступления и бегу по бульвару Пуасоньер.
Они гнались за мной до клуба «Гольф-Друо», где я круто свернул. Я запросто могу оторваться от преследователей, особенно в квартале, который уже знаю, как свои пять пальцев, ибо валяю здесь дурака.
Это мои излюбленные места, те, где я прожил лучшие годы жизни, период, до сих пор оставшийся для меня прекрасной эпохой. Я легкий, как воздух, я купаюсь в беззаботности и оптимизме, не имеющих себе равных. Я окружен товарищами, которые верят в тех же богов лени и удовольствия и прилагают усилия лишь для того, чтобы придумать новую потеху, повеселиться и посеять смуту вокруг.
Это великая пора ночей любви и погребков Сен-Жермен-де-Пре. Мы танцуем, вопим от радости, мы компенсируем тяжкие дни войны. Ничто не воспрепятствует нашему желанию прожигать жизнь, и нас таких много.

 

В серьезной прессе весьма почтенные ученые мужи рассуждают об этой молодежи в опасности, об опасностях молодости, которая может привести общество на грань хаоса. Всегда найдутся люди, предсказывающие конец человечества, когда в них самих ничего человеческого не осталось. Я же, наоборот, сулю самое лучшее, и особенно нам, великолепному отродью, никудышникам и смутьянам. Мы красивы, да, уверяю вас. Потому что мы счастливы просто тем, что живем, что можем смеяться на миллионах могил, заполнявшихся на наших глазах.
Быть может, мы немного декаденты, что скрывать. Правда и то, что среди шестнадцатилетних девушек мало девственниц, но из них получаются, благодаря опыту, самые лучшие жены, а среди молодых людей не найдется ни одного, который уже не приобщился бы к буйным пьянкам. Нас упрекают, что мы забросили чтение. Но ведь у нас для этого вся старость впереди, не так ли? Удалиться от мира, когда тело уже не сможет жить насыщенной жизнью, – почему бы нет? Но не раньше. Не раньше.

 

Даже те, у кого одни обноски и ничего за душой, чувствуют себя богачами. И действительно, у нас в руках бесценный капитал: время. Из которого мы с легким сердцем черпаем, растрачивая его на террасах кафе, в погребках, где слушают джаз (Арт Блэйки наш кумир), на парижской мостовой в избранном периметре от Сен-Жермен-де-Пре до Сен-Жермен-де-Пре.
У нас есть свои насиженные места, где мы всегда уверены, что найдем друг друга. Выбраны они не случайно и не только по критерию расположения. Мы показываем себя там, где можно встретить королей и принцев.

 

В Сен-Жермен-де-Пре в 1950-х годах еще тусуется весь цвет мира культуры. Борис Виан, Артур Адамов, Эжен Ионеско запросто бывают в популярных кафе той поры – «Роз Руж», «Куполь», «Де-Маго». Мы тратим капиталы, ибо с наличностью у нас плохо.
Из наших дырявых карманов вряд ли что-то может выпасть, но мы ни в чем не знаем нужды. Смекалка дает нам все необходимое. Например, молоко, важный продукт питания, которого мы не намерены себя лишать. Тем более что оно прямо-таки подмигивает нам с порогов зажиточных домов, где его оставил проехавший на грузовичке молочник, как было заведено тогда.

 

Однажды я выбрал наобум дверь и стал каждый день подкарауливать молочника. Как только он ставит бутылку, я незаметно подхожу, хватаю ее и, как ни в чем не бывало, иду себе дальше, едва пригнувшись. Мне хорошо удается трюк у этой двери, и я к ней возвращаюсь. Хозяева моей добычи могут через несколько дней возмутиться, даже подать жалобу. Или в них заговорит любопытство и они попытаются поймать меня с поличным.
Но, судя по всему, они просто забывают пить свое молоко. В тот день, когда я увидел их, вышедших в урочный час за бутылкой, они оставили ее на крыльце. И я тоже – от изумления. Ибо жертвами моих ежедневных поборов оказались не кто иные, как Жан-Поль Сартр и Симона де Бовуар. Больше я не воровал молоко у этой двери.
В Сен-Жермен-де-Пре царит некая безнаказанность, установил которую я. В «Де-Маго» почти каждый день, ровно в половине седьмого, я занимаю столик на террасе, заказываю первые стаканы и так открываю вечер, который продлится всю ночь.
Либо я иду в «Бонапарт», где компанейская атмосфера и есть игровой автомат, с которым я управляюсь довольно ловко. Здесь ли, там ли, я никогда не остаюсь долго один, ко мне присоединяются друзья. Некоторые из них тоже живут в местах нашей праздничной юрисдикции, иные даже у меня дома, или, вернее, в квартире, которую родители в несравненной своей доброте мне предоставили, зная мою неумеренную общительность; другие тоже поблизости, например, Мария Паком на улице Д’Аламбер, Жан-Пьер Марьель на улице Генего. С ним мы всегда оттягиваем момент расставания и не идем спать – эту потребность мне все меньше хочется удовлетворять ночью. Поужинав большой компанией в одном из греческих ресторанчиков и посмотрев – или пересмотрев, как «Правила игры» Жана Ренуара (мы его обожаем), – фильм или пьесу, мы топчем брусчатку без всякой цели, нам хочется просто побродить по городу и поспорить.
Мы заходим иногда в «Эшоде», бистро, кишащее артистами, которое держит потрясающий парень, Анри Ледюк. И тут начинается наша игра. Я предлагаю проводить Марьеля на улицу Генего, но, из чистой вежливости и дружбы, он, в свою очередь, хочет пройтись со мной до Одеона, и мы сворачиваем на улицу Дофин. Тут Жан-Пьер говорит: «Слушай, раз уж мы недалеко, зайдем в “Куполь”», и я, разумеется, соглашаюсь.
После еще пары стаканов проводы друга становятся делом просто необходимым. И продолжается это часов до четырех утра. Мы подчиняем ночь нашим жизненным порывам. Которые никогда не уводят нас дальше счастливых часов – и памяти о них, позже.

 

Случается, правда, что эта вольная и эфемерная жизнь бывает не так уж непоследовательна. В этой круговерти удовольствий, в марте 1953-го, глаза мои задержались на юной и восхитительной брюнетке с искрящимся взглядом и дивными ногами танцовщицы. Я не ошибся: она танцевала в балете бибоп, в труппе Latin Bop Stars. Когда я ее встретил, она выступала в «Бильбоке», кабаре на улице Сен-Бенуа, где я в ту пору околачивался.

 

Эта милая танцовщица обладала достаточно веселым нравом и достаточно открытой душой, чтобы примкнуть к ораве распущенных полуночников, и даже выбрала самого неуправляемого из них, то есть меня. Мы долго симпатизировали друг другу, прежде чем взглянуть на вещи под другим углом, более задушевным. Зато я сразу переименовал ее, как бы закрепив за собой. Ее звали Рене, я же дал ей имя Элоди, подражая герою потрясшей меня пьесы Тристана Бернара «Пылкий артиллерист». Мы поженились только через шесть лет, когда достаточно остепенились, чтобы быть способными на ответственность. Особенно я.
Я завел привычки повесы, мало совместимые со статусом образцового супруга. Я предаюсь излишествам, веду ночной образ жизни и ищу общения с полуночниками, которых вряд ли бы приняли в обществе.
Занимаясь боксом в Авиа-Клубе, я уже погрузился в среду, где не в ходу целование ручек и реверансы, а приняты куда более жесткие манеры. Я, повинуясь рефлексу самозащиты, при знакомстве разбил нос будущему закадычному дружку Шарлю Жерару. Так что я не заморачиваюсь мещанскими правилами и хорошо себя чувствую в обществе шалопаев.

 

Без насилия над собой я общаюсь с фауной, не отягощенной манерами, которые няньки в Люксембургском саду вдалбливают в розовые белокурые головки. Меня в этот мирок тянет настолько, что я регулярно ощущаю потребность в нем повращаться. Его можно найти в боксерских залах девятого и десятого округов, где происходят матчи, на окрестных улицах и на улице Сен-Дени. Он населен мелкими сутенерами в замшевых ботинках, которые всегда начеку, горластыми проститутками, большими шоферами и крепкими грузчиками, в нем много горючего алкоголя и драк, зачастую коротких, но яростных. Я бросаюсь в квартал Центрального рынка, как в мутную воду, здесь я одновременно и зритель, и актер.
Эти фигуры, например шлюшка Фризетта с крестом на лбу (его вырезал ее сутенер), с которой мы встречаемся иногда ночами в бистро, где жареная картошка и виски стоят недорого, становятся комедиантами, как только поднимается занавес дня. Но выпивка, усталость, темнота, едва тронутая бледным светом фонарей, случайные свидетели – все это освобождает их от дневных одеяний. Новая правда, в высшей степени правдоподобная, исходит от них и завораживает меня.
Я выслушиваю их невероятные рассказы, деля с ними стол и их тщетные подвиги, когда речь идет о защите своей чести, давным-давно умершей, труп которой плавает где-то в бутылке. Из-за пустяка, а то и просто из-за ничего разговор переходит на повышенные тона, идут в ход кулаки, летают стаканы, вальсируют столы, а носы кровоточат.

 

Выйти из этих потасовок без синяков и шишек равносильно чуду. Я меньше рискую получить колотушек на ринге, чем в этих грубых стычках без правил, потешных, как бой подушками между юными дикарями. И я проявляю не меньше азарта, чем другие, пользуясь уроками Авиа-Клуба. Я тоже раздаю хуки слева и справа, но ограниченное пространство не дает мне уклоняться от ударов благодаря кульбитам и другим акробатическим трюкам. Меня неизбежно прижимают к стене, к барной стойке или к другим драчунам. Ничего не поделаешь. И я выхожу с новой прелестью вдобавок к моему кривому носу, лиловому глазу (речь не о радужке) и желто-бирюзовым отметинам на щеках.
В то время я играл в «Укрощении строптивой» с Жаном Маре, и он, видя, как я выхожу на сцену с разукрашенным во вчерашних потасовках лицом, восклицал: «Да чем же ты занимаешься по ночам?»

 

Когда я не ныряю в одиночку в бурные воды Центрального рынка, то валяю дурака вместе со всеми, с развеселой компанией из Консерватории: Жаном Рошфором, Жан-Пьером Марьелем, Бруно Кремером, Мишелем Боном, Пьером Вернье, Анри-Жаком Юэ, Анри Пуарье, Клодом Брассером…
Я получил в ней, с помощью Юбера Дешана, амбициозное прозвище Пепел, бродяги в исполнении Жана Габена в «На дне» Жана Ренуара, и горжусь этим. Носить другое имя, не данное мне при рождении, – знак моей популярности и моих устремлений. Мне отнюдь не неприятно называться персонажем Габена в фильме, который я считаю шедевром, – совсем наоборот.

 

Будучи Пеплом, прежде чем стать Бебелем, я вписался в галерею невероятных персонажей, сделав их своей приемной семьей. Самый из них волосатый, так называемый Мусташ («Усы») – эксцентричная фигура квартала с достаточно впечатляющей растительностью под носом, чтобы заслужить свое прозвище, профессиональный борец и организатор двух легендарных любительских автогонок Star Racing Team. Он блистает ночами в «Алькасаре» со своим другом Жаном-Мари Ривьером и составляет нам веселую компанию на террасах кафе, которые мы колонизируем; его смех даже послужил звуковой дорожкой к моей встрече с нежной Элоди. Его роднит с командой моих друзей-актеров чувство границ (вернее, их незнание).
Но пальма первенства в безумии бесспорно принадлежит гиганту, в прошлом укротителю хищников и культуристу, отмеченному почтенным титулом Мистер Франция: Марио Давиду. У него идеи анархиста-психопата и все физические данные, чтобы воплотить их на деле. С него станется ошеломить парижан, прокатившись на тракторе и забавы ради припарковав его у бутика или ресторана, куда он направляется.
С ним мы однажды вечером перекрыли движение на улице Сен-Бенуа, и нас увезли в полицейской машине, присланной для восстановления порядка. А ведь мы невиновны: в нашей акции не было ничего политического, и мы не проявляли никакой враждебности к автомобилям.
Наши требования ближе к философии анархистского типа. Наша цель – удовольствие любой ценой; наш путь – свобода. И наш зеркальный шкаф, Марио Давид, исследует ее до конца. У него редкий дар везде, где бы он ни был, сеять смуту, пропорции которой вызывают наше всеобщее уважение.
Однажды на моих глазах, единственно ради удовольствия устроить бардак, он создал пробку на площади Этуаль. Резко затормозил и, заглушив мотор, выскочил из машины с видом раздраженного грубияна. А когда к нему подошел ажан и потребовал проезжать, пожаловался на воображаемого хама, который его якобы «подрезал». Мало-помалу машины вокруг Триумфальной арки останавливаются, одни застопорены абсурдным диалогом полицейского и Марио, другим просто любопытно посмотреть на этот импровизированный гиньоль.

 

Марио Давида я знал и как актера. Мы оба играли в очень популярной пьесе «Оскар», поставленной Жаком Моклером. Ибо учеба в Консерватории должна открыть нам двери театров. Режиссеры приходят, чтобы оценить нас, жеребят, а мы, со своей стороны, бегаем по кастингам в поисках маленьких ролей, в которых нас могут заметить великие (если повезет).
Так повезло мне: в 1953 году меня взяли в две пьесы, поочередно игравшиеся в театре «Ателье»: «Замор» Жоржа Неве, с двумя друзьями, Ивом Робером и Андре Версини; и «Медея» Жана Ануя, где блистал в роли Ясона Жан Серве – с которым я встречусь много лет спустя в роли отца Франсуазы Дорлеак в «Человеке из Рио», – а детоубийцу-отравительницу играла восхитительная Мишель Альфа, в которую я был тайно влюблен. Пьеса Ануя для меня – лучшая новость, ибо нет ничего эффективнее последнего произведения известного автора, чтобы заполнить театры и обеспечить актерам несколько месяцев оплачиваемой работы. И это лучшая учеба.
Трагическая героиня, такая, как Медея, должна была бы принести мне счастье, приведя меня к порогу славы и материального благополучия. Но, увы, критика с ее язвительным пером опровергла прогнозы. После первого представления поток очень нелицеприятных статей обрушился на «Медею», которая продержалась в репертуаре всего шестнадцать дней. Я посмеялся над этим с друзьями – я, ухитрившийся поучаствовать в единственном провале Ануя. Из этого злоключения я сделал вывод, что само понятие гарантии в театре не работает. Предвидеть, что зрителям понравится пьеса, фильм или скульптура, – все равно что предсказывать направление ветра над океаном. Непредсказуемость правит бал.
К счастью, я не успел отчаяться от своей неудачи, ибо меня пригласили играть со «звездой» эпохи, сделавшей карьеру на сногсшибательной сцене: Жаклин Готье, с этим светилом, воссиявшим в «Белой королеве» в постановке Жана Мейера в театре «Мишель». А два года спустя, уже закончив Консерваторию, я достиг горних высот, сыграв с Пьером Монди в «Оскаре», водевиле Клода Манье, в театре «Атене».
Эту роль я получил благодаря Марии Паком, которая хорошо знает бары моих ночных странствий. Жаку Моклеру нужно заменить Клода Риша: ему требуется актер немедленно, в этот же вечер. Когда, обойдя злачные места шестого округа, Мария отыскала меня, изрядно пьяного после долгих часов празднования уже не помню чего, она потащила меня прямиком к режиссеру домой на прослушивание.
Несмотря на уровень алкоголя в крови, у меня хватило присутствия духа отказаться от роли из лояльности по отношению к моему другу Клоду Ришу: я полагал, что его по-тихому убрали в мою пользу. Мне клянутся, что нет, что я вовсе не вытесняю друга, что он просто занят в другом спектакле. Это неправда. Как ни убедительны их аргументы, я все же предпочитаю позвонить Клоду, который подтверждает мне, что он уволен, и заклинает согласиться. Если его сменю я, ему будет не так больно.
Во мне просыпается азарт: я должен войти в готовый спектакль, выучить текст всего за две недели. У меня большая роль, есть где развернуться. «Оскар» – пьеса, построенная на каскаде комических реплик, бурлескных ситуаций, смачных сюрпризов. И я выкладываюсь в ней каждый вечер, я счастлив быть в своей стихии на сцене и иметь возможность валять дурака с Марио Давидом за кулисами. Критика не превозносит меня, но и не хулит, и я могу спокойно продолжать забавляться.

 

«Оскар», разумеется, не был одобрен снобами, и я вряд ли мог снискать восхищение преподавателей Консерватории моей игрой в бульварном театре, как бы хороша она ни была. Вдобавок им и не выпало счастье присутствовать на представлении. Я не видел их в первых рядах партера. Вместо них там шумно смеются мои подружки с Центрального рынка.
Однажды администраторша театра спросит меня строгим тоном: «Что это за вульгарные девушки так громко хихикают?» На что я, недолго думая, отвечу: «Это мои кузины».

 

Эта же суровая дама, преобразившаяся по такому случаю в вестника несчастья, принесет мне позже повестку, приглашение к радостям, весьма далеким от «Оскара»: на войну в Алжире.
Я должен отправиться туда manu militari, оставив мою роль Жан-Пьеру Касселю, и перспектива открыть таким образом страну, где родился мой отец, мне не нравится. Вдобавок я не сохранил ни одного приятного воспоминания о днях и ночах в армии. В памяти остались только удары прикладом. Меня зачислили в пехоту.

 

Прибыв на место, я должен осваивать оружие и, главное, патрулировать. Ничего хорошего для меня, не рожденного быть тихим и тем паче вооруженным. Ходить часами в тяжелой военной форме в невыносимую жару, не разговаривая, не стреляя, – я не вижу в этом интереса. Я выучил наизусть все камни и землю от Алжира до Хусейна и от Дея до Сюркуфа. Сил моих нет. Я нахожу эту страну такой негостеприимной и враждебной, что восхищаюсь моим братом, который поселился здесь и работает. Когда мои «шеф-да-шеф» дают мне волю на пять минут, чтобы повидать его, он старается подсластить мою горькую долю, которая становится легче, когда я принимаю решение свалить из этой дыры.
На смотре войск перед генералом Саланом я марширую рядом с одним товарищем; мы тащимся в конце колонны и беседуем о том, как трудно быть пехотинцем в Алжире. Он вдруг заявляет: «Плевал я на все, к Рождеству меня здесь уже не будет!» Эта фраза произвела на меня магическое действие, внезапно открыв горизонт, которого я себе и не представлял.
И тут вмешалась судьба: я был ранен в ногу. Достаточно серьезно, чтобы меня отправили во Францию, в Валь-де-Грас, после четырех месяцев ада. Ощущение дежавю – я, покалеченный, здесь, – разумеется, захлестнуло меня. Крайне неприятным образом. Армия мне противопоказана – это бесспорный факт. Я об нее обломался. И не больше мне нравится ее госпиталь, куда она укладывает рядами своих раненых и умирающих солдат. На сей раз они убиты в Алжире, но агонизируют на моих глазах. Моя веселая натура всерьез расстроена. Я разлучен с профессией, друзьями и Элоди, моей будущей женой, которая теперь ждет меня вечерами на Данфер-Рошро, в нескольких кабельтовых от Валь-де-Грас.
Когда темнеет, я под шумок удираю с помощью товарища по несчастью. Вот только подвижность моя затруднена хромой ногой, и от былой ловкости не осталось и следа: перелезать через стены мне так же тяжко, как однорукому плавать кролем. Однажды вечером я даже застрял на стене и обязан одному из коллег, выручившему меня из этой деликатной ситуации.
Мне, конечно, хочется вернуться к акробатике, но поправляться я не спешу. Быть снова здоровым – значит вернуться в патруль в Алжире. А этого я не могу. С меня хватит. Благодаря моим ночным побегам я успел кое с кем потолковать о своей проблеме, и один хороший парень, Жан-Луи Трентиньян, подсказал мне выход: глотать амфетамины, чтобы тебя комиссовали.
Я раздобыл таблетки презулина и спрятал их в туалете. Никогда я не выполнял медицинское предписание так скрупулезно.
Моя цель – выглядеть настолько чокнутым и опасным, чтобы меня, повинуясь здоровому рефлексу, вышибли из рядов. Амфетамины очень эффективно действуют на мою наружность, и без того близкую к облику голодного кота из-за моей любви к физическим упражнениям и нерегулярного питания. Глаза ввалились, цвет лица стал бело-желтоватым, зрачки сузились до булавочной головки, во взгляде горит огонек безумия, губы растрескались. Вдобавок я молчу как рыба. Теперь я вполне достоверен в образе патентованного придурка, с которого станется швырнуть гранату без предупреждения, открыть огонь по своим, удариться в панику в бою.

 

Благодаря этому курсу амфетаминов я добился аудиенции у члена штаба и врачей. Они задавали мне вопросы, на которые я старался, как мог, давать невразумительные ответы, и смотрели на меня с сокрушенным видом.
Четверть часа они, похоже, колебались, но не насчет того, что со мной делать, а насчет подлинности моего состояния. Конец игре в недоумка положила следующая фраза: «Либо вы совершенно сумасшедший, либо отъявленный плут; в том и в другом случае вы нам не нужны».
Я комиссован по статье Р4, и это главное. Не возвращаться в Алжир, не терять время вдали от подмостков.
К счастью, успех «Оскара» помог мне туда вернуться. После Алжира я сыграл одну из главных ролей в пьесе, поставленной Кристианом Жераром в «Театр ла Брюйер», Treˊsor Party. Премьера была громкой. Пресса млела, расточая мне комплименты. Меня называли «одаренным», «уморительным», журналисты проявляли ко мне интерес и призывали публику посмотреть меня в пьесе: «Скорее! Спешите видеть этого юного актера!»
Но на этот призыв мало кто откликнулся. Очень мало. Вечер за вечером зал оставался полупустым. Успех, который можно было предсказать по восторженной реакции СМИ, в руки не давался. Не в пример «Оскару», Treˊsor Party на афишах не задержалась.
Последнее представление было воистину последним, и, словно символизируя полный провал, я поскользнулся с моим партнером Жаком Сироном за декорациями, с кусачками в руке. И мы милосердно отпустили на свободу голову оленя и картины, попадавшие одна за другой.
Лучше было посмеяться над этим фиаско. Хотя в глубине души я начинал уставать от несбывшихся надежд, провалившихся планов, непредвиденных крахов. Я чувствовал себя зажатым, в мертвой точке. Как будто театр отторгал меня, едва приняв. Мне не хватало непрерывности, психологического комфорта в этой постоянной синусоиде. Я вглядывался в горизонт и видел только глухую стену. Положение казалось безвыходным.
Назад: 6. Настоящая профессия
Дальше: 8. Напрямик