5. Никудышный (или почти никудышный)
В конце концов я им осточертел, и 29 мая 1944 года они меня исключили. Попросту отпустили на каникулы. Надо сказать, что я не проявлял непомерного энтузиазма с начала занятий в январе.
После долгих часов, которые я провел, смертельно скучая, в Эльзасской школе, совершенно равнодушный к изучению арифметики и других предметов, не представляющихся мне интересными, любая классная комната кажется мне идеальной почвой для неврастении.
С моих первых шагов в школе я не могу скрыть свою несовместимость с учреждением, которое явно считает детство не нежным зеленым раем, но камерой, серой и холодной, лишенной всяких признаков человечности.
Пресловутые горизонты, которые она якобы должна мне открыть, я никак не могу рассмотреть. Наоборот, мне кажется, что вокруг меня воздвигают стены, чтобы я ничего не видел, и связывают меня канатами, именуемыми «власть», «благоразумие», «уважение», «будущее».
Уже в начальной приходской школе на улице Данфер-Рошро, еще не будучи возмутителем спокойствия, я отличался ранней беспечностью по отношению к школьным принадлежностям. У меня лучше получалось быть певчим, чем учеником. Но я был в том возрасте, когда еще трудно выработать линию поведения.
А вот когда я приземлился в Эльзасской школе на улице Нотр-Дам-де-Шан, мой атеизм стал радикальным. Я выбрал свой лагерь – лоботрясов и забияк.
Если от меня требуются смягчающие обстоятельства во избежание слишком суровой кары, скажу, что нравы в этом заведении, дорогом и славившемся как своим преподаванием, так и нравственностью, были порой странными. Вот, например, один учитель в девятом классе, мсье Жоссе, чье поведение напоминает лубочных дурачков, надевающих воронку вместо шляпы. Он прячет в своем столе некий предмет, который регулярно заставляет пищать во время уроков. Почему его рука вдруг ныряет в ящик, вызывая этот пронзительный звук, нам непонятно. И что за штука его издает – тем более. Мы с приятелями теряемся в догадках на этот счет: старый клаксон, запрещенный к использованию по причине внезапной глухоты, охотничий манок, сурок-певун, бешеный хорек?
Другие феномены этого класса – «дети звезд», в том числе сыновья Фернана Леду, приносящие фотографии папочки, на которых он делает свою работу или отвечает журналистам на телевидении. Эти бедные мальчуганы – выглядят они невеселыми – в классе на особом положении: учителя обращаются к ним одновременно почтительно и раздраженно.
Это не усиливает восхищения, которого я и так к ним не испытываю, и изрядно усугубляет мою склонность побузить по любому поводу. Чтобы посмешить товарищей и разозлить учителя, пытающегося донести до нас чистоту александрийских виршей Расина, я превращаю имя «Британик» в «Бринатик». Или развлекаюсь, разбрасывая бенгальские огни в коридорах моей респектабельной школы. Но самое худшее, самое недопустимое для них и самое упоительное для меня – это игра в пиратов. Чтобы участвовать в ней, не нужно множества аксессуаров – достаточно скамьи, и нет необходимости быть в количестве футбольной команды – требуются всего два сорванца. К тому же принцип предельно прост, и поэтому риск пресытиться минимален. Надо вытеснить сидящего на скамье всеми возможными способами, вплоть до самых грубых и самых коварных.
Я предаюсь как можно чаще этому развлечению и выхожу из игры, которая, прямо скажем, ближе к греко-римской борьбе, чем к бриджу, в плачевном состоянии, растерзанный, весь в поту, в синяках и царапинах, но счастливый. Я обожал играть в пиратов и так и не смог остановиться.
Когда Эльзасская школа стала лишь давним воспоминанием, а я востребованным актером, я не отказывал себе в удовольствии поиграть в промежутках между съемками с моими верными Жан-Пьером Марьелем и Клодом Брассером. Признаюсь, я не всегда понимаю, какой интерес взрослеть в том смысле, в котором понимают это люди благоразумные.
В школе я вообще больше всего люблю перемены, интерлюдии. В школьных стенах я чахну; вне их творю чудеса. Я блистаю в гомерических стычках, вспыхивающих на школьном дворе, благодаря хорошему удару левой. Одежда моя, наоборот, страдает (ее не всегда можно потом починить), но мамочка прощает меня при виде моих боевых ранений. Она мажет их меркурохромом, превращающим меня в краснокожего в день атаки.
Из Эльзасской школы я вышел с единственным новым багажом: уверенностью, что в драке лучше быть вчетвером против двоих, чем вдвоем против четверых, и что ни в коем случае нельзя поворачиваться к противнику спиной.
Оставил же я там, помимо дурных воспоминаний у преподавателей, страсть к футболу, благодаря активной рекламной кампании, проведенной мной с риском отвратить товарищей от благоразумия, за которое они вообще-то, похоже, не очень и держались.
Эта бесплатная реклама любимого спорта выдержала множество демонстраций. Я предпочитаю роль вратаря, позволяющую мне ловить мячи, делая великолепные и бесполезные кульбиты, которые, разумеется, производят сильное впечатление, потешают галерку и сеют легкую панику в рядах противника.
Но качеств, продемонстрированных мной в области спорта, не хватило, чтобы убедить власть имущих Эльзасской школы оставить меня в святая святых. Не в пример коллежу Паскаля, куда я был принят затем и где директор признал, что я не совсем никудышный. Он со временем согласится не исключать меня единственно за мою способность ловить мяч и успокоит моего отца, воскликнув в ответ на его вопрос о возможном для меня будущем: «Из него выйдет отличный вратарь!»
В этом коллеже со снисходительным директором, расположенном в сердце Отея, на бульваре Ланн, где все ученики из очень привилегированной среды, строгость и лицемерие кажутся мне более верно дозированными, чем на улице Нотр-Дам-де-Шан. У меня не прибавилось желания терять время, слушая педантичных и самодовольных учителей, но я уже становлюсь неравнодушен к чарам девушек и начинаю оценивать свои собственные.
Мне пятнадцать лет, возраст, когда пробуждается инстинкт завоевания, когда желание требует предмета, жизненный порыв – развязки. От моих первых любовных опытов у меня остались сладкие воспоминания.
* * *
Несмотря на подтрунивания приятелей, я не помню, чтобы меня отвергали или считали уродливым. Критика, от которой я никогда не страдал, невзирая на ее явную злобность, стала серьезной позже, в Консерватории, из уст преподавателя – опять! – не любившего меня. В дальнейшем у него появились последователи. И мне не раз приходилось оправдываться за успех, достигнутый вопреки «своеобразной» внешности, а также слышать и читать, что мы с Аленом Делоном составляем антагонистическую пару типа «красавец и чудовище».
Я привык, и мне даже забавна эта репутация актера некрасивого, но обаятельного. Когда тот пресловутый преподаватель Консерватории Пьер Дюкс сказал мне: «Вам никогда не держать в объятиях женщину на сцене или на экране», я не так обиделся, как мог бы, потому что чувствовал, что опровергну его слова. И был прав. В моих объятиях на экране побывали первые красавицы своего времени. Одна только Брижит Бардо избежала, несмотря на убедительные и пламенные пробы вместе, моих чар соблазнителя! Да и в отрочестве мое внезапное физическое несовершенство не мешало насыщенной личной жизни, полной побед.
После того как мне сломали нос, мнение обо мне, конечно, в лучшую сторону не изменилось. Скорее, я подтвердил правоту тех консервативных взрослых, пропахших нафталином, способных прожужжать вам все уши своими мещанскими пословицами и поговорками: «Предупредить лучше, чем лечить», «Лучше синица в руке, чем журавль в небе», «Рукам воли не давай». На самом деле инцидент можно объяснить простыми законами математики – точнее, статистики. При астрономическом количестве стычек, в которые я ввязывался, моя полная физическая сохранность была бы равносильна чуду.
Трое учеников постарше, из философского класса, преспокойно донимали одного из наших одноклассников, вынудив нас с товарищем энергично вмешаться. Но даже на равных мы все-таки были меньше и слабее. Так что, увы, верх мы не одержали, нас положили на лопатки. Карманное Ватерлоо закончилось на носилках. Мой союзник двадцать пять минут не приходил в себя.
У меня же нос был расквашен, как картофелина под вилкой повара. Тот, кто нанес мне это телесное повреждение, начисто испарился из памяти – а жаль, потому что я хотел бы его поблагодарить: без боксерского носа я бы наверняка остался простым статистом. Если бы не он, моя легенда не была бы столь красочной, а куртуазные манеры юноши из хорошей семьи не уравновешивались бы крутым обличьем, которое придавало мне увечье носового отростка.
Потом говорили, что мне его сломали в боксерском поединке. Это заблуждение родилось оттого, что мне действительно близок этот спорт.
* * *
В ту пору у меня было две любви: футбол и бокс. Еще жив ас перчатки, международная звезда Марсель Сердан по прозвищу «марокканский бомбардир». Я поглощен его поединками и с увлечением читаю о нем. Последние новости от июня 1948-го я от всей души не одобряю. Мой чемпион заявил о завершении своей карьеры, и это сообщение повергло меня в полнейшее смятение.
К счастью, четыре месяца спустя ко мне вернулась надежда, когда я узнал, что он будет биться в Соединенных Штатах за титул чемпиона в среднем весе с известным боксером Тони Зэйлом. Встреча гигантов состоится на стадионе Рузвельта в Джерси-Сити, но мы можем следить за ней по радио, если встать в два часа ночи.
Когда начинается бой, приемник работает уже с добрых полчаса. И очень скоро я слышу, что все соседи моих родителей на Данфер-Рошро тоже не спят, чтобы быть свидетелями, хотя бы издалека, этой мифической и знаковой дуэли: маленький, ловкий марокканский француз против американского великана. Это ожидаемый шок. Ни один из них не отступит; они схлестнулись с редкостной и необузданной силой, отвечая ударом на удар, безжалостные и величавые. Они добиваются победы кулаками, ногами, всем своим существом. Они прекрасны и ужасны в этой беспощадной борьбе.
В конце концов, в одиннадцатом раунде, Зэйл повержен под натиском своего противника Сердана. И весь дом содрогается от оглушительного крика.
Хор французов, разгоряченных этим боем, ради которого они не спали всю ночь, и пьяных от радости за его исход, издает дружный вопль невероятной силы. Давид нокаутировал Голиафа.
Этот подвиг национального героя побудил меня на следующий же день записаться в боксерскую секцию. На Данфер-Рошро такой нет. Но я знаю две, которые могут сделать из меня хорошего боксера: Боксинг-Клуб в Пантене и Авиа-Клуб у Порт-Сен-Мартен. В эту последнюю секцию я и являюсь, потому что хорошо осведомлен. Я знаю, что там тренируются лучшие, те, кто выходит на поединки в престижных залах.
Выбрав этот квартал, где дома едва держатся на своих обшарпанных стенах, где теснятся рабочие, пьяницы без гроша в кармане, подозрительные субъекты, трудолюбивые иммигранты, похотливые дамы полусвета, я с радостью удаляюсь от закоснелой и удушливой атмосферы буржуазного округа, где находится мой коллеж.
Авиа-Клуб похож на логово. Притаившийся в конце тупика Рене-Буланже, древняя брусчатка которого вся стерта, он существует только для тех, кто его знает. Скрипучая железная лестница, на каждом шагу грозящая обрушиться, ведет в большой зал с двумя допотопными рингами.
Их ограничивают канаты, тоже старенькие. И запах, как войдешь, так и шибает в нос. Смесь пота, сырости, с которой не справляется слабенькая печка, песка и ног. В общем, душок столетнего спортзала, через который прошли мириады шакалов, и надо иметь веский мотив, чтобы его вынести. В Авиа-Клуб не попадают случайно.
Там я нашел замечательного учителя, Дюпена, обучившего меня тонкостям спорта, который он считал искусством, близким своим благородством к фехтованию. Он развил во мне зародыш таланта, порожденного страстью и стычками на школьном дворе. И убедил меня участвовать в любительских чемпионатах в категории легкого веса, что я постарался скрыть от родителей, чтобы их не тревожить.
Бокс никогда не пользуется хорошей репутацией у близких боксера. Опасность быть еще более обезображенным, чем я, или вовсе подвергнуться трепанации после мощного хука в череп преследует их в кошмарах.
В это время я даже подумываю стать профессионалом. Я так же отчаянно мотивирован на ринге, как на футбольном поле, плюс я прилежен. В Авиа-Клубе я работаю как вол: ноги мои крепнут, ловкость растет.
Я достаточно проворный юноша, и в этом мое преимущество. Мне не приходится делать над собой больших усилий, чтобы бить быстро и застигать противника врасплох. Мое усердие вкупе с ценными советами Дюпена позволяет задуматься о профессиональной карьере. Несколько побед в любительских боях укрепляют мой замысел, а матчи профессионалов, на которых я бываю в легендарных залах – Дворце Спорта, Зале Ваграм, Центральном, Стадиуме, Элизе-Монмартр и Ринге Пантена, – еще больше разжигают мою страсть.
A posteriori я думаю, что не стал бы великим чемпионом, если бы утвердился в своих намерениях. Во-первых, я ненавидел получать удары, что несколько мешает, если хочешь быть боксером. И потом, в отличие от моих товарищей по клубу, во мне не было достаточно злости. Для этого надо пострадать, поголодать, нужен инстинкт выживания человека, которому нечего терять. Когда это насущная необходимость, напрягающая ваши мускулы, укрепляющая сердце, помогающая свернуть горы, повергнуть титанов. Я был слишком счастливым ребенком и слишком избалованным подростком, чтобы таить в себе эту ярость человека, который идет до конца, невзирая на боль, пронзающую тело и голову.
По завершении моего короткого пребывания в мире бокса мой итог неплох, хоть и не блестящ. В моем активе пять побед из девяти боев. Честь не пострадала. И потом, из-за проблем со здоровьем уход из бокса стал необходимостью.
В конце учебного года в коллеже Паскаля, где я в основном совершенствовал кульбиты в воротах, в которых мне не было равных, врач поставил мне диагноз: слабые легкие, первичная инфекция. Шутки плохи с тем, что похоже на туберкулез и может обречь меня на слишком шумное дыхание до конца моих дней, на легкие, которые, как в «Мариусе», звенят «дзинь-дзинь».
По словам врачей, нет другого лекарства от этого недуга – который очень тревожит моих родителей, – кроме чистого воздуха волшебных гор. Меня тотчас решено удалить от Парижа с его слишком вредной для моих легких атмосферой и отправить на юг, в департамент Канталь, в Алланш.
Я боялся смертельно заскучать там, вдали от футбола, бокса, друзей, однако чудненько адаптировался к безмятежной жизни в горах и ни секунды не жалел о городских буднях. Здесь, среди зеленых пастбищ, от меня не требуют многого, разве что пасти барашков мечтая, или, вернее, мечтать, пася барашков. В остальное время я живу насыщенной общественной жизнью.
Я быстро подружился с местными ребятами. Они славные, довольно спортивные и всегда готовы на велосипедные прогулки и всяческие проделки. Мы придумали, например, велогонку по окрестным деревням, и пусть нас не приветствует такая же толпа зрителей, как на официальной Тур де Франс, мы так же мужественно крутим педали на крутых подъемах горного рельефа.
Когда мы слишком устаем, чтобы мериться силами по хронометражу, то околачиваемся на деревенских ярмарках, где всегда найдется хорошенькая девушка из местных, розовая и здоровая, которую можно очаровать, или конкурс зазывал, который я готов выиграть, сильный своим пириакским опытом.
В общем, все в Кантале хорошо.
Настоящий рай для мальчишки вроде меня, которого угнетает теснота классных комнат и которого все без устали корят за «избыток энергии».
Здесь я постоянно на свежем воздухе, без надзора, практически предоставлен самому себе и волен проводить время сообразно своим потребностям. В их число входят велосипед и, через некоторое время после моего приезда, дочка начальника вокзала. Я помню, что она была стройненькой и что наш первый поцелуй был приятным. Как ее звали, я, признаться, забыл.
Я замечательно провожу дни: то отдыхаю в тени больших деревьев с моими друзьями-барашками и их пастухами, то строю шалаши из веток, чувствуя себя авантюристом, попавшим на необитаемый остров.
Я общаюсь с крестьянами из окрестных деревень, всегда готовыми во что-нибудь сыграть, когда есть досуг, однако достоинства их оттенены более спорными чертами, такими, как прижимистость, жесткость и хитрость. Их манеры делают из этих недостатков диковинки, которые не приедаются мне, когда я сравниваю их с качествами горожан. Они чистосердечно лицемерны и изысканно грубы.
Живя с ними бок о бок, я, в конце концов, полюбил их с открытыми глазами, такими, какие они есть. То, чего у одних на дух не переносишь, терпишь и даже начинаешь ценить у других. Будь горожанин недоверчивым, как недоверчив исконный бургундский виноградарь, он заслуживал бы, чтобы ему набили морду. Добродетели и пороки очень относительны!
Я так воодушевлен новым горизонтом, простирающимся насколько хватает взгляда, и радостями сельской жизни, что начинаю подумывать здесь остаться.
* * *
С малых лет во мне была далекая от патологии биполярность, заставляющая меня стремиться одновременно к двум диаметрально противоположным образам жизни.
Аппетит к жизни побуждает меня жить на всю катушку, жечь свои силы, как сигарету, ломать все рамки, в том числе временные, путая день с ночью, прожигать жизнь, хлестать виски бутылками, множить шутки и розыгрыши, гонять на предельной скорости, играть в опасные игры с деньгами, любовью и праздностью. В этом я – дитя Сен-Жермен-де-Пре великой послевоенной эпохи с еще не увядшей «Флорой» и «Де-Маго», тогда богатого редкими птицами и сюрпризами.
Но с другой стороны, я мечтаю о покое под ясным небом, хочу удалиться от суеты и асфальта и прилечь рядом со стадом коровок. Общества моей семьи мне вполне достаточно для счастья, а скромная теплота деревянных домишек подходит мне больше претенциозности дворцов. Жить безмятежно день за днем кажется мне занятием идеальным и главным в жизни.
* * *
Пребывание в Алланше потрафило этой половине, претендующей на спокойствие и мудрость. А поскольку к полумерам я отношусь с насмешливым презрением, то даже напишу пылкое письмо родителям, сообщив им, что мое место рядом с барашками и я намерен стать пастухом.
Разумеется, выразив свое пожелание, я не премину попросить в конце письма о небольшом одолжении: «Выделите мне немного денег, я куплю ферму и немного скота. Я нашел свой путь, я буду крестьянином».
Сегодня я представляю, в каком ужасе была моя бедная мама, обнаружив, что физическое выздоровление стоило мне душевного здоровья, и до сих пор помню ее ответы, мягкие и тактичные, благодаря которым она надеялась заставить меня спуститься с горных пастбищ на твердую землю.
И, в конце концов, победа осталась за ней.
Конкурсы зазывал и хохот моих товарищей напомнили мне о несравнимом удовольствии, которое я всегда получал, давая представления. А тишина горных вершин окончательно сформировала мое самое давнее желание и донесла его до сознания. Так что, против всяких ожиданий, мои планы резко изменились.
В один прекрасный день я сел на поезд и отправился в Париж, чтобы уладить все дела, организовать переезд и проститься с друзьями. Я искренне рассчитывал провести там всего несколько дней, необходимых, чтобы собраться и соблюсти церемонии. Но на вокзале меня встретил отец. С широкой улыбкой он выслушал, как я расписываю прелести гор, вроде бы соглашаясь с доводами, которые я выкладывал, словно убеждая самого себя. Через несколько минут, когда мы еще не вышли с вокзала, он задал мне короткий, но глобальный вопрос: «Чем ты, собственно, хочешь заниматься?», за которым последовали возможные ответы, тоже в форме вопросов: «Ты хочешь смотреть на цветущие маки, как написал нам в письме? Хочешь стать летчиком-испытателем, чтобы утолить свою жажду риска и широких просторов? Хочешь сдать экзамены и поступить в службу социального обеспечения?»
Я не помню, какие еще перспективы одна другой несуразнее изобретательно предлагал мне в тот день отец, но знаю, что эта уловка «от противного» раскрыла мне глаза на неадекватный характер моего устремления. Внезапно, как у святого Павла на пути в Дамаск, пелена упала с глаз: вот оно, решение, такое давнее и в то же время новенькое, прекрасное и очевидное. Я ответил: «Папа, я хочу быть актером».
Именно этого я, в сущности, хотел с пяти лет. Ни о чем другом никогда не было и речи. Но иной раз, когда призвание проявляется слишком рано, оно кажется почти подозрительным и требует времени. Актерство было моей второй натурой. Мне никогда не приходилось делать над собой усилия, чтобы паясничать, влезать в шкуру вымышленных персонажей, вызывая смех и слезы у тех, кого я назначал зрителями. Я молниеносно становился маленьким англичанином, продавцом трусов, пастухом, облекаясь в любой подвернувшийся образ, полный решимости играть, чтобы не дать серьезности завладеть моей жизнью.
Не было другого способа остаться в детстве, вечно забавляться, не рискуя попасть в «психушку, и затем пополнить ряды обычных людей. И не могло быть речи о том, чтобы примкнуть к этому большинству, согласившись стать взрослым и скучным, как дождь.
Улыбка не пропала с отцовского лица, чего можно было опасаться. Объективно желание стать комедиантом не менее эксцентрично, чем желание стать пастухом. Обе эти профессии не пользуются хорошей репутацией у родителей, озабоченных стабильностью и гарантиями социального успеха.
Мой отец не состроил сокрушенную гримасу, которая исказила бы лицо любого родителя, услышавшего, как его сын кричит с почти мистическими нотками в голосе: «Я хочу быть актером!» Он лишь произнес несколько фраз, верных, доброжелательных и даже обнадеживающих: «Прекрасно. Я не хочу идти наперекор твоим желаниям. Надеюсь, ты хорошо понимаешь, с какими трудностями тебе придется столкнуться. Попробуй себя, попытай счастья…»