Книга: Сборник "Горбун - Черные мантии-отдельные произведения. Компиляция. Книги 1-15"
Назад: IX ПОЛИЦЕЙСКИЙ УЧАСТОК
Дальше: XVIII ОКОНЧАНИЕ МЕМУАРОВ ЭШАЛОТА

XII
VOX AUDITA IN RAMA…

Когда комиссар полиции приказал ввести в кабинет бедную Глорьетту и свидетелей, выспрашивать было больше не о чем.
Допрос был коротким, хотя каждый из свидетелей испытывал страстное желание поговорить. Пастушка перебивала всех, каждый раз напоминая, что похищение произошло не по ее вине и что она вправе требовать возмещения убытков.
Лили совершенно не слушала, что говорилось вокруг нее; сама она говорила мало, неожиданно вспоминала такие подробности, которые, казалось, совершенно не имели значения, но от которых у всех на глаза наворачивались слезы. Движения молодой женщины стали излишне суетливы. И все поняли, что рассудок ее помутился.
На вопрос, не хочет ли кто-нибудь взять на себя обязанность проводить ее домой, человек двадцать предложили свои услуги; до самого дома ее провожал многочисленный эскорт, постоянно пополнявшийся соседскими кумушками. Те, кто шел вслед за Лили от Ботанического сада до полицейского участка, рассказывали собственную версию случившегося, отчего происшествие стремительно обрастало самыми невероятными подробностями.
Из всех страстей болтовня самая ненасытная. Любовь проходит, гурманство пресыщает, потребность поговорить не угасает никогда.
У дверей своего дома Лили остановилась и с удивлением обвела взглядом сопровождавшую ее толпу. Она никого не поблагодарила. Сбившись группками, кумушки еще долго не расходились, продолжая болтать и с плотоядным наслаждением обсуждать случившееся.
Лили с трудом поднялась по лестнице: кто-то шел за ней, но она не обратила на него внимания. Не оборачиваясь, она вошла в свою комнату.
Медор сел на коврик и прислонился спиной к двери. – Здесь тебе самое место, собачка, – сказал он самому себе. – Если ей что-то понадобится, я все услышу и принесу ей.
Те, кто стоял внизу, увидели, как Лили подошла к окну и сняла с него клетку с птичкой.
Затем она плотно закрыла обе половинки окна.
В лучах заходящего солнца, ожививших даже самые бескровные лица, она оставалась бледной, словно привидение. Ее длинные волосы растрепались и в беспорядке падали на плечи; в ее глазах, устремленных в небо, не было ни единой мысли.
– Да что тут говорить, – судачили на площади, – с ума она сойдет, да и точка. Она так гордилась своим ребенком! А ведь она уже пережила большое горе, когда исчез отец девочки!
– А помните маленькую Клеманс с улицы Моро? – припомнил какой-то старичок, – Когда у этой хохотушки украли ребенка, она и не думала с ума сходить. Она написала письмо в газету, его напечатали, несмотря на ошибки, и оно так и вышибало из всех слезу. Правда, потом Клеманс утопилась.
– Она тоже была прехорошенькой! – сообщил мужской голос из толпы.
– А ее мальчик был такой отчаянный! – заявила какая-то женщина.
– А ведь это Медор, верный пес матушки Нобле, нашел ее тело в канале… – заметила одна из женщин:
– Полицейские хороши только для того, чтобы мешать людям спокойно ходить по улицам! Ни на что другое они не годятся! – саркастически проговорил старичок.
Теперь вы понимаете, почему Медор устроился на полу под дверью Глорьетты. Память его была не отягощена излишними воспоминаниями, однако все, что он помнил, он помнил хорошо.
Он не хотел, чтобы Лили постигла участь крошки Клеманс, которая, пока не похитили ее ребенка, всегда смеялась, и чье тело Медор обнаружил в канале.
И все же, почему он так заботился о Лили?
Совершенно очевидно, что он принадлежал к тем творениям Господним, которых презрение богатых и милосердие бедных относит к разряду изгоев. Поэтому объяснение его действий следует искать в словах, произнесенных им в Ботаническом саду:
– Эта женщина слишком несчастна!
Действовал ли он из жалости? Да, разумеется, ибо у изгоев есть сердце; к тому же, как и многие другие, он был поражен исключительной красотой Лили.
Но кроме этого было и еще кое-что.
Несомненно, сама Лили уже давно забыла о том дне. Как-то утром, когда она только переехала жить в этот дом, выйдя на улицу с маленькой Жюстиной на руках, она увидела, что со стороны набережной движется похоронная процессия нищих.
За черными нищенскими дрогами следовал Медор; несчастная, совершавшая свой последний путь на кладбище, была его матерью.
Лили проводила Медора до кладбища Пер-Лашез.
И Медор до сих пор не поблагодарил ее.
С тех пор они больше не встречались. Теперь настала очередь Медора. Он не считал неудобством провести ночь на каменных плитах лестничной площадки. Если понадобится, он готов сделать для Лили гораздо больше.
Медор слышал, как захлопнулись обе половинки окна, затем ему показалось, что Лили, внезапно засуетившись, принялась расхаживать из угла в угол; шаги ее были необычайно быстрые.
Помимо реки есть и другие способы уйти из жизни; Медор испугался и приник к замочной скважине.
Страх его только возрос. Он увидел, как Глорьетта торопливо насыпает уголь в жаровню, зажигает огонь и изо всех сил раздувает пламя.
Все жильцы старых парижских домов прекрасно знают, зачем разжигают уголь, плотно закрыв окно в комнате, не имеющей каминной трубы.
Из-за тонкой двери доносились звуки – Лили разговаривала сама с собой.
– Ах, вот и ужин! – нараспев произносила она своим чистым и нежным голосом. – Да, да, ужин! Время уже позднее! После прогулки всегда очень хочется есть…
И она вновь принялась дуть изо всех сил.
Медор потряс своей большой головой и подумал:
«Однако этот ужин она готовит вовсе не для себя!»
Внезапно молодая женщина прекратила раздувать угли. Громко вскрикнув, она обеими руками схватилась за сердце и страшно застонала.
Она.словно окаменела, застыв на месте: глаза ее были широко раскрыты, волосы разметались по плечам.
Она забыла про жаровню, и та потухла.
Близилась ночь. Как раз в это время Саладен покидал фиакр на дороге в Мезон-Альфор.
Лили молчала. Опустив голову, она присела на край кровати. Волосы упали ей на лицо.
Глубоко вздохнув, Медор занял свое место у двери ее комнаты.
Время шло. На площадке стало совсем темно, когда Медор услышал, как Лили зажигает серную спичку. Из-под двери просочился свет.
– Боже мой! Боже мой! Боже мой! – раздались отчаянные возгласы; Медор не узнал голоса Лили. – Это правда, это правда, это правда!
Затем послышались душераздирающие рыдания, пронзительные, словно это рыдала сама душа.
Наступил кризис.
Каким бы простаком ни был Медор, он все прекрасно понимал.
Приподнявшись на локте, он прерывисто и часто задышал: так, высунув язык, дышит несчастная собака.
Он весь превратился в слух.
– Еще сегодня утром она была здесь, – причитала Лили. – Когда я простилась с ней на площади, сердце мое сжалось, словно предчувствуя беду. Но разве каждый раз, когдая оставляла ее, мое сердце не сжималось от тоски? А потом, возвратившись и заключив ее в объятия, разве я не смеялась над своими страхами? Чего мне бояться? Ах! А вот и место, где я в последний раз поцеловала ее! Она провожала меня взглядом: знала ли она, посылая мне воздушный поцелуй, что все кончено… Все! Все! У нее больше нет матери! И это в ее возрасте! Нет матери! А я так боялась умереть!
Голос несчастной женщины дрожал и слабел.
– Боже мой! Боже мой! Боже мой! – стенала она. – Это правда! У меня ее больше нет! И никогда не будет! Отец наш небесный, да будет благословенно имя Твое! Да приидет царствие Твое! Да свершится воля Твоя… О! Нет, это не Твоя воля! Нет, нет, нет, Господи! С чего бы это Тебе вдруг захотелось сотворить столь тяжкое зло? Ты дал мне ее, Господи Боже мой! Боже мой! Боже мой! Да свершится воля Твоя как на земле, так и на небесах… Ах! Если бы мы вместе умерли, вдвоем с ней! Ты так добр, Боже, возьми нас к себе, только дозволь мне в мой смертный час взять ее на руки!
Она внезапно вскочила на ноги и, схватив лампу, направилась к колыбели; ведомая каким-то внутренним запретом, она до сей поры избегала ее. Колыбель была такой, какой они оставили ее утром: простыни смяты, а среди цветов сирени, подаренных доброй молочницей, виднелась маленькая рубашечка Жюстины.
Цветы совсем раскрылись, листья же, напротив, пожухли и облетели.
Из груди Глорьетты вырвался глухой, хриплый стон.
За дверью на коленях стоял Медор; он вслушивался во все более изменяющийся голос женщины:
– Больше никогда! Сердечко мое! Любовь моя! Жюстина! Разве это возможно? Ты была здесь! Я видела тебя… Ты улыбалась мне, осыпанная этими цветами, такая красивая! О! Какая ты была красивая!
Она наклонилась и с жаром принялась целовать подушку, рубашку, измятые цветы, все, чего касалась Королева-Малютка. Глаза ее блестели, однако в них больше не было слез.
Ноздри ее трепетали, вдыхая ароматы обожаемого ребенка…
Затем она упала на колени, держа свечу в руке.
Окаменев от горя, Лили молча созерцала опустевшую колыбель дочери. Свеча обожгла ей руку, и только тогда, словно очнувшись, она отбросила ее, прижала ладони к полу, а потом и вовсе легла на него; она уже забыла об ожогах.
– Пощади меня, Боже! Я не сделала Тебе ничего плохого! Отец наш небесный, да будет благословенно имя Твое! Отец наш небесный, да святится имя Твое, да приидет царствие Твое…
На лестнице ей вторил несчастный Медор, бормоча слова молитвы «Отче наш».
Но ведь Бог должен был ее услышать!
Лили произнесла торжественный обет, десять обетов, и столь безумными, столь трогательными были эти обещания, что к ней вернулась сладостная способность лить слезы.
Она осела на пол, опьянев от рыданий, но, с упорством всех помешанных, попыталась закончить начатую молитву.
– Если бы я умела просить, – говорила она себе, – просить так, чтобы меня услышали! Даруй нам хлеб наш насущный… Господи! Где она? Что ей отвечают, когда она с плачем зовет: «Мамочка! Мамочка!» Прости нам обиды наши, как прощаешь тех, кто нас обидел. Она никому не причинила зла, Господи! Вспомни, все свои жалкие гроши она всегда раздавала бедным.
– Кажется, успокоилась, – прошептал Медор.
Но тут же он задрожал всем телом, услышав незнакомый голос, разорвавший тишину, – этот голос грозил и проклинал:
– Как трусливо и как жестоко, Господи! Какое варварство! Отчего Ты не поразил нас одним ударом? Ты силен и могуч, Господи, а я слаба, я не могу защитить ни себя, ни ее. Женщина и дитя! О, это жестоко, жестоко! Я хочу оказаться в аду, хоть и ничем этого не заслужила. Хочу наказать Тебя за свои неправедные муки, слепой и глухой Бог!
Голос ее пресекся в невнятных стонах. Затем раздались слова, кроткие и мелодичные, словно нежная песня:
– Прости меня! Я знаю, Ты простишь, добрый милосердный Господь! Ты же видишь, как я страдаю! Неужели Ты покараешь за мое кощунство невинную девочку? Я безумна, но я стою перед Тобой на коленях, я плачу и молю Тебя… Смилуйся! Смилуйся! Даруй нам хлеб наш насущный… прости нас… не подвергай искушению и избавь от всякого зла. Аминь!
Не поднимаясь с колен, она подползла к распятию, стоявшему возле постели. Над распятием висело изображение Богоматери. К ней тянула Лили свои дрожащие руки.
– Пресвятая Дева, – заговорила она, воспряв духом и обретя всю свою невыразимую прелесть, словно бы ее одухотворяла сила материнской любви, – Пресвятая Дева, Ты и сама мать. Попроси Бога простить меня. Преклоняю перед Тобой колена, Мария, полная неизреченной милости, благословенна Ты между женами и благословен плод чрева Твоего. Ах, Ты улыбаешься мне, добрая Богоматерь, и младенец Иисус, которого Ты держишь на руках, тоже смеется. Святая Мария, Матерь Божья, молись за нас, несчастных грешников, ныне и в час кончины нашей. Аминь!
Последнее слово преобразилось вдруг в радостный вопль.
– Ты, Ты! – восклицала Лили, припав губами к ногам Пресвятой Девы. – Ты услышала меня, обожаемая Мария! Благодарю Тебя, благодарю! А я-то, безумная, беспамятная, обо всем забыла! Вот он, знак! Эта вишенка на Твоей груди – разве не чудо свершил добрый Господь, показав мне ее? Я ничего не сказала, а Ты мне напомнила! Я сейчас же побегу туда, Пресвятая Дева, я исправлю свою оплошность, и моя Жюстина вернется ко мне!
Даже не подумав надеть шляпку и набросить на плечи шаль, она устремилась к двери с такой быстротой, что Медор едва успел посторониться. Лили не обратила на него никакого внимания и стала спускаться по лестнице, держась за перила.
Медор двинулся следом.
В этом бедном доме не было консьержки – они вышли незамеченными.
Время пролетело для них незаметно: было уже около одиннадцати вечера. Лили уверенно направилась к полицейскому участку. Она шла легким шагом, весело и почти радостно. Дежурный у входа ответил ей в окошко, что господин комиссар сейчас в театре.
Разумеется, во всем этом не было ничего дурного, тем более что в театрах существуют специальные ложи для полицейских чинов, однако мир наш несовершенен, поэтому рекомендую вам не прибегать к услугам комиссара после наступления темноты.
Лили не в силах была понять, как люди могут заниматься своими делами вместо того, чтобы броситься на поиски ее ненаглядного сокровища. Когда дежурный предложил ей прийти завтра, она удалилась с негодованием.
Ждать целую ночь! За ночь ребенка могут унести так далеко, что даже у полиции руки окажутся коротки. Да и кто знает, что может произойти за ночь? Врачи приходят ночью, чтобы оказать помощь больному; ночью можно купить вина или поужинать, по ночам танцуют, грабят, играют в карты; но все, кто имеет отношение к «администрации», будь то наемные служащие или чиновники, по ночам закрывают лавочку и отправляются спать.
Лили побеседовала с постовыми: те отнеслись к ней по-доброму, ибо уже знали ее историю. Они рассказали о «налете» на ярмарку – на Тронной площади была устроена самая настоящая облава, но никаких результатов это не принесло.
– И что же дальше? – спросила Лили.
Что могли знать постовые? Они ответили знаменитой фразой, которая лежит в основе административного языка, – именно с ее помощью в наших бесчисленных конторах с утра до вечера отбиваются от бесчисленных просителей:
– Будут приняты все необходимые меры.
Грандиозная фраза! Благодаря ей четверо французов из десяти ежемесячно получают приличное или скудное вознаграждение.
Глорьетта понятия не имела о выдающихся достоинствах этой фразы, однако про себя повторила слова крестьянина из басни:
– Свои дела нужно делать самой.
В принципе, это было верное решение, но как отыскать в Париже ночью пропавшую девочку? Бедняжка Лили!
Бывает так, что поступки, на первый взгляд совершенно бессмысленные, могут принести некоторое облегчение, ибо дают занятие телу и душе. Напряженно размышляя, Лили быстро зашагала по направлению к Сене.
На Аустерлицком мосту Медор подобрался к ней поближе, опасаясь несчастья. До этого момента Лили и не подозревала, что он идет следом. Узнав бедного малого, она сказала:
– Это опять вы?
– Я не хотел вам надоедать, – ответил Медор, – но ведь я могу понадобиться, правда?
Он попытался улыбнуться. Лили вновь двинулась вперед.
– Да, – произнесла она и неожиданно бросилась к парапету. – Мне все могут понадобиться.
Глорьетта склонилась вниз, и Медор обхватил ее руками. Не пытаясь вырваться, она подняла на него свой ангельский взор.
– Если я покончу с собой, – прошептала она, – кто станет ее искать? Кто найдет ее? Кто будет ее мамой? Нет-нет, – вскрикнула она, устремляясь дальше, – если бы я увидела ее мертвой, тогда другое дело… но она жива.
– Еще бы! – горячо откликнулся Медор. – Зачем им убивать ее? Да и если бы она умерла, я почувствовал бы это. Сердце подсказало бы мне.
Лили торопливо перешла через площадь Волюбер и, решительно направившись к решетке Ботанического сада, с удивлением обнаружила, что ворота заперты.
– Я должна войти, – произнесла она. – Как быть?
Она ударила по прутьям решетки так, словно стучалась в дверь, – но железо даже не скрипнуло под костяшками ее пальцев.
– Никого нет, – сказал Медор, – привратник уже спит, сейчас сюда не войдешь.
– Да? – переспросила Глорьетта. – А если она там? Потому что искали не везде… вообще не искали!
– Это верно, – пробормотал Медор.
– Только что, – продолжала Лили, – мне было видение у себя в спальне: я видела, как она лежит, заснув под цветущим кустом. Я знаю этот куст. О, я должна посмотреть!
– Черт возьми! – промолвил Медор. – В видениях часто есть подсказка. Они предупреждают…
Лили содрогнулась.
– А эти звери? – воскликнула она. – Львы, тигры…
– Что до этого, – прервал ее добрый малый, – то их надо выбросить из головы. Звери сидят в своих клетках.
Но Лили, словно в лихорадочном бреду, уже не могла остановиться:
– А змеи? Она так боялась змей! А медведи? Неужели она попала в овраг с медведями?
Медор изо всех сил теребил ухо.
Лили стремительно побежала вдоль решетки по набережной.
– Есть же здесь и другие ворота? – восклицала она. – Мне нужно войти, и я войду!
Внезапно она остановилась, пораженная другой мыслью, а затем, все так же бегом, вернулась к улице Бюффон.
На дивном небе, усыпанном звездами, не было ни единого облачка, лишь месяц во второй своей четверти неторопливо плыл по темно-лазурному своду. Редкие лучи света, пробиваясь под сенью тополей к черной земле, испещряли ее причудливыми пятнами.
– Вот здесь! – вскричала Глорьетта и принялась неистово раскачивать решетку, так что прутья дрогнули в ее хрупких, как у ребенка, руках. – Здесь! На этом месте играли малыши. Она где-то рядом, я уверена. Вы слышите? Да говорите, говорите! Как вы могли подумать, будто ее здесь нет?
– Черт возьми! – промолвил Медор во второй раз. Он теребил ухо с такой силой, что оно стало кровоточить.
– Слишком много тут толклось людей, – с возбужденной говорливостью продолжала Лили, – но разве заглянули они под каждое дерево? Она где-то здесь, я уверена, уверена! Подложила под щеку ладошку, как всегда делала в своей колыбельке! Знали бы вы, сколько я просиживала подле нее, глядя, как она спит… прекрасные, дивные минуты! Как улыбалась моя девочка! Какие у нее длинные шелковистые ресницы… нет, мягче шелка! А золотистые волосы выбивались из-под чепчика и свивались кольцами на подушке! Как бесшумно она дышала! Губки походили на два цветочных лепестка, и я целовала их, едва касаясь, чтобы не разбудить ее! Вы плачете? Отчего вы плачете? Вы думаете, она умерла?
Медор и впрямь тер кулаками глаза. Лили, задыхаясь, дрожа, но по-прежнему всматриваясь сквозь решетку, воскликнула:
– А я вам повторяю: она жива! Как-то раз она тяжело заболела, врач сказал мне, что боится за нее. Но я заглянула себе в душу и поняла – она не умрет! Я взяла ее на руки, прижала это маленькое сердечко к своему и сказала: «Пусть вся моя жизнь перейдет в нее, весь жар моей крови, все, что есть у меня!» Я говорила это Богу, и мои горячие молитвы были услышаны! Я почувствовала, как согревается ее холодное тельце… она уснула у меня на груди и проспала так двенадцать часов! Послушайте! Не она ли зовет?
Обдирая кожу, но не чувствуя боли, Глорьетта попыталась просунуть голову между прутьями решетки.
Медор покорно стал вслушиваться, но не услышал ничего.
Однако Лили слышала: тоненький и мелодичный, как песня, голосок проникал ей в самую душу. Этот голос твердил:
– Мама, дорогая мама, разве ты не видишь меня? Я здесь, приходи ко мне!
Лили повторяла каждое слово, и в конце концов Медор тоже стал их слышать.
– Там, – прерывисто говорила Глорьетта, – у подножья дерева! Она запрокинула свою светловолосую головку, белое пятно – это ее шапочка и платьице.. Ах, я вижу все, даже ее ножки в сверкающих башмачках… Там, да посмотрите же, вон там!
Ее вытянутый палец конвульсивно дрожал.
Медор изо всех сил таращил свои бедные глаза.
Лили же смотрела с таким напряжением, что начала и в самом деле видеть Королеву-Малютку.
– Вы просто не хотите поглядеть как следует! – вскричала Глорьетта, гневно топнув ногой.
– Нет, я вижу! – возразил Медор в порыве изумительного доверия. – Я хочу видеть… и вижу, клянусь честью!
Бедняжка с радостным воплем бросилась на решетку, чтобы сломать ее. Медор, взобравшись на гранитный парапет, подтянулся на руках и, благодаря своей силе, сумел перепрыгнуть на другую сторону. Лили следила за ним, тяжело дыша и бормоча что-то нечленораздельное.
Когда же Медор оказался в саду, она стала посылать воздушные поцелуи, смеясь и плача одновременно.
– Ах, Господь непременно вознаградит вас! – воскликнула Глорьетта. – Какой же вы счастливец! Вы первым обнимете ее!

XIII
КОЛЫБЕЛЬ

Прошло две недели – ужасные дни, полные тягостной тоски и тревоги. В ту ночь, когда Лили увидела в лунном свете, как дочь спит на траве под деревом в Ботаническом саду, Медор принес ее домой без сознания. Ибо добрый малый обнаружил у корней дерева лишь груду сухих листьев – их он мог бы узнать, поскольку собраны они были воспитанниками мамаши Нобле. Лили ожидала по ту сторону решетки, не помня себя от радости – настолько сильна была ее уверенность в истинности обманчивого видения.
Когда же Медор разворошил груду ногой, и листья с шелестом разлетелись под лживыми лунными лучами, она рухнула на землю словно мертвая.
Она упала, даже не вскрикнув. Эта последняя угасшая надежда разбила ей сердце. Медор устремился к ней; он снова перелез через ограду и поднял ее на руки – очнулась она уже в своей постели после долгого обморока.
Медор сидел у ее изголовья.
С этой минуты он все время был при ней, и Глорьетта привыкла видеть его рядом. Он ухаживал за больной – без него она даже поесть бы не смогла. Постель он себе соорудил в чулане с дровами и спал таким легким сном, что вскакивал при первом же вздохе Лили.
Я назвал ее больной за неимением другого слова. Строго говоря, не было у Лили никакого недуга, если не считать самого тяжкого – горя, более походившего на пытку, которое терзало ее ежесекундно и отравляло, как смертельный яд.
В первый день она написала письмо из нескольких строк, и эта работа совершенно истощила ее силы.
На второй день она добавила адрес: «Господину Жюстену де Вибре, в замок Монсо в Блере, около Тура».
Медор отнес письмо на почту.
На третий день она вытащила все вещи из изящного комода, служившего шкафчиком для Королевы-Малютки. И разложила их в колыбели. С этого момента начался безостановочный труд, похожий на бесконечные занятия детей по разбору и перекладыванию своих сокровищ. :
Всё, что принадлежало Королеве-Малютке и чего коснулась ее рука – предметы туалета, игрушки, да, жалкие эти игрушки в особенности, – стало теперь священной реликвией и покоилось в колыбели, превратившейся в алтарь.
Посредине же колыбели, между занавесок, Лили водрузила ту самую фотографическую карточку, где была изображена с дочерью, напоминавшей скорее облачко.
Это был горестный символ несчастья – изображение юной матери, укачивающей на своих руках легкую дымку.
Лили иногда смотрела на эту карточку часами, пытаясь различить в тумане черты дорогого лица.
И так напряженно она вглядывалась, что лицо возникало: Лили вновь видела свою Королеву-Малютку. Увы, видела точно так же, как в лунном свете, у подножья дерева в Ботаническом Саду!
То была ужасная и обольстительная игра – она убивала несчастную Глорьетту, но дарила ей сладчайшие грезы!
Устав любоваться своей химерой, она целовала портрет и складывала на коленях бессильные отныне руки.
Потом, словно бы упрекая себя за леность, поднималась – хотя весила она теперь не больше ребенка, для ее подгибающихся от слабости ног была непомерно велика и эта тяжесть. Но Лили все превозмогала: суетилась и сновала из угла в угол, прибирая не комнату, а колыбель – свой драгоценный алтарь!
Однажды зашла молочница, славная бедная женщина. Глорьетта показала ей букетик засохшей сирени – другой темы для разговора у нее не нашлось. Молочница же, давясь от слез, прошептала:
– Она похожа на маленькую девочку, которая так мучиться, что хочет умереть. Она впала в детство… но как при этом хороша! Как мила! Просто сердце разрывается при взгляде на нее!
При всем старании трудно было бы подобрать более подходящее слово. Лили превратилась в маленькую девочку. Иначе она не смогла бы вынести даже час этих жестоких страданий.
Она ни о чем не думала, целиком поглощенная этим смехотворным и величественным занятием – поклонением колыбели Жюстины.
Из дома она не выходила. Мысль о поисках ей больше не приходила в голову. Это не означает, что она потеряла всякую надежду – в сердце матери надежда никогда не умирает, – но ничего уже не предпринимала, ибо надежда ее растворилась в мечтах. Да, это была маленькая девочка, невинное дитя.
Медор трудился вместо нее; между ними было заключено молчаливое соглашение: Лили уже не удивлялась, видя его в своей комнате. Сама же она ни разу не задумалась, отчего этот человек прислуживает ей.
Медор вел хозяйство – подметал комнату, ходил за провизией. Жили они на деньги, вырученные за расшитое полотно. Этого могло хватить надолго: Лили ела меньше, чем птичка, а Медор вырос на черством хлебе.
Каждое утро и каждый вечер он отправлялся на поиски в надежде хоть что-то выведать. Одно можно было утверждать наверняка: старухе в синей вуали пришлось бы пережить крайне неприятные минуты, если бы она попалась на глаза Медору.
Именно эту женщину он и выслеживал повсюду. Он отлично помнил ее приметы и был уверен, что узнает ее под любым обличьем.
И он повторял себе, не прибегая к каким бы то ни было словесным выкрутасам:
– Я ухвачу ее за глотку и буду душить, пока она не скажет, куда девала малышку, а потом я ее прикончу.
Он, без сомнения, так бы и сделал, причем с большим удовольствием.
В полицейском участке его теперь хорошо знали и побаивались. Ибо розыски, которые поначалу велись с большим рвением, чему немало способствовали и посулы достойно вознаградить отличившихся, не принесли никаких результатов. Ни малейшего следа – даже после облавы на Тронной площади, проведенной под руководством Риу и Пикара! А ведь известно, что в делах такого рода каждый потерянный час дает лишний шанс дичи и ставит под сомнение успех своры.
Впрочем, одно обстоятельство могло навести на размышления. Риу, который в начале поисков демонстрировал необыкновенное усердие, вдруг заартачился.
Он ссылался на усталость и на отвращение к делу и не особенно скрывал, что в скором времени собирается покинуть Следственный отдел. Именно Риу снабжал информацией о поисках герцога де Шав.
Медор держал себя с полицейскими сурово: этот робкий малый возвышал на них голос, и они молча сносили это, хотя весь его облик и манера одеваться, к несчастью, сразу же выдавали человека, которого грех не осадить – однако дело о розыске Королевы-Малютки наделало шума в Париже и отнюдь не принесло славы этим господам.
Медор чрезвычайно редко посвящал Глорьетту в свои безрезультатные изыскания. Возвращался он всегда с улыбкой и говорил лишь тогда, когда его спрашивали.
Вопросы же ему задавали нечасто. Лили почти не интересовало то, что происходит вокруг.
Она раскрывала рот лишь для того, чтобы в очередной раз перебрать четки своих воспоминаний.
В этом она была неистощима: рассказывала, как спала Жюстина, как просыпалась, как улыбкой встречала мать; не забывала добавить, как любили ее все и даже обожали; восторженно описывала успехи ее в тех кругах, где прыгают через веревочку; повторяла ее детские словечки и наивные вопросы; вспоминала шалости, капризы, всяческие забавные, хотя и дурные, выходки, а также добрые порывы этого маленького сердечка. Это походило на истинную литанию любви, в которой смертельно раненная душа изливала свою муку.
Медор благоговейно выслушивал весь этот ребяческий бред, слышанный им уже много раз, и, занимаясь своим делом, подавал в нужных местах реплики, порой даже напоминая о какой-нибудь дорогой мелочи, забытой самой матерью.
Во всем мире милосердию Божьему не удалось бы отыскать более мягкой и удобной подушки, где могла бы найти отдохновение больная голова Глорьетты.
Испытывала ли она признательность? Она была добра, но никто не смог бы сказать, сознает ли она, каким благодеянием является для нее эта нежданная преданность. Она жила, уйдя в себя, – точнее, прозябала, оглушенная и поглощенная своей бедой.
Как бы там ни было, Медор большего и не требовал – ему позволяли быть преданным. Подобно Лили, он не желал выяснять отношения и шел избранным путем, испытывая радостную признательность.
Впрочем, одно обстоятельство тревожило Лили, отрывая от дорогих воспоминаний, – это было письмо, написанное и отправленное на следующий день после несчастья. Надписывая упомянутый нами выше адрес, она произнесла:
– Ответа придется ждать три дня.
К вечеру третьего дня она стала ждать почтальона; наутро также; но ближе к ночи ее болезненно-бледное лицо омрачилось, и она, качая своей белокурой головкой, прошептала:
– Все кончено! Теперь все кончено!
Однако с этого времени она приходила в явное беспокойство, едва наступал вечер – напряженно прислушивалась и, если на лестнице раздавались шаги, замирала в ожидании.
В последний день второй недели Медор, вернувшись после своих поисков, застал ее возле колыбели: она, как обычно, перебирала и раскладывала по-новому обожаемые реликвии.
Глорьетта, казалось, немного повеселела; на щеках цвета слоновой кости появился легкий румянец; еще с лестницы Медор услышал, как она тихонько напевает песенку, которой некогда научила Жюстину.
Голос ее звучал совсем по-детски. Она словно бы пыталась обмануть себя, чтобы еще раз услышать серебристый голосок-колокольчик исчезнувшей девочки.
Когда Медор вошел, она умолкла, а затем спросила:
– Вы что-нибудь узнали?
Медор был удивлен – она ни о чем не расспрашивала его почти целую неделю.
– Все идет хорошо, – ответил он, – они ищут и, конечно, найдут.
Лили протянула ему руку – в первый раз за все время. Казалось, стоило присмотреться – и можно было увидеть, как сильно заколотилось под курткой сердце бедного малого.
– Вы ее очень любили, – сказала она. – Ради нее вы и меня пожалели.
– Ради нее и ради вас, – с живостью возразил Медор. Но тут же осекся и добавил:
– Да, верно, я ее очень любил, это ради нее.
На этом разговор иссяк. Глорьетта вновь занялась своим делом.
Через несколько минут она подошла к Медору, который, усевшись у двери, погрузился в размышления. В руках она благоговейно сжимала маленькие башмачки.
– Смотрите, что я нашла, – сказала она, сияя от радости. – Я надела их ей в тот день, когда ее крестили.
И она стал рассказывать о крещении с той многословностью, с какой всегда повествовала о Королеве-Малютке.
– В этот день ее отец был так счастлив, – со вздохом закончила она.
Лили никогда не упоминала об отце Королевы-Малютки; хотя Медор догадался, кто он: это был человек, живший в замке Монсо в Блере, возле Тура.
Бедный малый не проронил ни слова, Лили же продолжала:
– Наверное, он умер, раз не отвечает мне. У него было доброе сердце, и девочку он обожал.
– Возможно, он отправился в путешествие? – предположил безупречный Медор, не без удивления обнаружив, что ему неприятно защищать отца Жюстины.
– Или же я плохо написала, – подумала вслух Глорьетта. – У меня не было сил на длинное письмо, слишком дрожали руки. Надо бы вспомнить…
Она прижала ладони ко лбу, а затем прошептала:
– Да, да, я написала так: «Дорогой Жюстен, наша малышка потерялась, ее украли у меня, приезжай скорее, мне нужна помощь». Этого мало?
– О! – промолвил Медор. – Если бы я был на краю света или лежал на смертном одре…
Он не закончил фразу. Глорьетта вновь заговорила, не обратив внимания на его слова и обращаясь к самой себе:
– Да, этого было мало, мне надо было прибавить: «Я вовсе не собираюсь удерживать Вас. Как только мы найдем ребенка, Вы вольны делать все, что Вам хочется».
– Вы его очень любите? – спросил, не утерпев, Медор.
Лили посмотрела на него.
– Не знаю, – ответила она. – Это ее отец.
Она поцеловала крохотные башмачки и стала подыскивать им место на алтаре. Но вскоре добавила:
– Должно быть, о ней идут разговоры в Ботаническом саду. Сегодня ночью я подумала: ведь мамаша Нобле каждый день приходит к дереву со своими малышами; ей сообщают все новости, все слухи… Не обратиться ли вам к мамаше Нобле?
Медор уже вскочил на ноги. Надев свой картуз, он выбежал за дверь и вихрем помчался по лестнице.
– Хотя, – продолжала Лили, и взор ее потух, – мамаша Нобле добрая старуха и не стала бы меня томить… Если бы она что-то узнала, то сама пришла бы ко мне…
– Две недели! – оборвала она себя. – Боже мой, Боже мой! Уже две недели ее нет со мной!
Она упала на стул возле колыбели и застыла в оцепенении, сложив руки на коленях.
Она была изумительно красива: роскошные, рассыпавшиеся в беспорядке кудри обрамляли бледное до прозрачности лицо; благодаря невольному посту глаза стали еще больше; даже в безнадежности ее улыбки было нечто невыразимо трогательное и обаятельное. Над ней витал тот ореол кроткого страдания, который заставляет благоговейно взирать на Матерь всех слез.
Довольно долго она сидела в безмолвии, погрузившись в свои неизменные грезы – грезы, напоминавшие о печальном счастье минувших дней.
Близился вечер. На лестнице раздались шаги.
– Уже! – сказала она, думая, что возвращается Медор.
Но едва было произнесено это слово, как она вытянула вперед свои изящные руки, а на щеках ее появился слабый румянец.
Широко раскрыв глаза, она прошептала:
– Это не Медор. Неужели это…
И с губ ее, порозовевших от радости, сильнее которой не бывает, ибо вызвана она появлением того, кого уже перестали ждать, слетело имя Жюстена.
Она вскочила, обретя силы в надежде – такой великой надежде, которая почти равна уверенности. Это был Жюстен, а вместе с Жюстеном Королеву-Малютку можно будет отыскать очень скоро!
В дверь постучали.
– Войдите!
В комнату вошел мужчина.
Глорьетта в отчаянии опустилась на стул.
Это был не Жюстен.
Лили узнала в вошедшем того самого мужчину с бронзовым цветом лица, с бородой и волосами черными, как уголь, который не раз возникал на ее пути две недели назад, который сел недалеко от нее во время ярмарочного представления – и которого Медор схватил за шиворот возле дерева, обвинив в связях с той женщиной, что воровала детей.
Когда-то она испытывала смутный страх перед этим человеком, но теперь – чего ей было бояться?
Незнакомец шагнул в комнату и почтительно поклонился. Весь облик его дышал благородством, но было видно, что он находится в крайнем смущении.
В целом мрачная красота его лица могла бы навести на мысль о Дон Жуане, если бы не манера держаться, выдававшая робость дикаря или ребенка.
Он опустил взор под взглядом Лили и протянул ей визитную карточку – точно так же, как сделал бы в присутствии полицейского комиссара.
Лили взглянула на карточку, где было написано:
«Эрнан-Мария Жерес да Гуарда, герцог де Шав, португальский гранд, чрезвычайный посланник Его Величества императора Бразилии».
– Что вам угодно? – спросила она с усталым безразличием тех, кто много выстрадал.
– Я вас люблю, – ответил герцог очень тихо. Карточка, выскользнув из пальцев Лили, упала на пол. Глорьетта отвернулась.
Этот человек со всеми его пышными титулами и страстной любовью не значил в ее глазах ровным счетом ничего.
Он не задел ее словами «Я вас люблю»; она не заметила ни боязливой дерзости герцога, ни смешной стороны, безусловно наличествующей в этой одновременно странной и драматической сцене.
Она ничего не сознавала.
Герцог покраснел так, что это было заметно даже при бронзовом цвете лица. Быть может, он устыдился.
– Я вас люблю, – упрямо повторил он, говоря с усилием и подыскивая слова на чужом и трудном для него языке. – Я люблю вас пылко и мучительно. Я бы отдал кровь свою, чтобы перестать вас любить.
Лили не слушала. Она думала: «Мне почудилось, что это он. Последняя надежда исчезла. Жюстен получил мое письмо двенадцать дней назад. Он никогда не вернется».
Внезапно она повернулась к герцогу и смело взглянула ему в лицо.
– Вы богаты? – спросила она.
– Я очень богат! Очень!
– Очень богат, – произнесла Лили, вновь обращаясь к самой себе. – Если бы я была богата, я бы им всем сказала: тот, кто отыщет Жюстину, получит мое состояние!
– Если вы захотите, я скажу это, – серьезно промолвил герцог.
– Почему вы любите меня? – невпопад спросила Лили.
Он хотел встать на колени, но молодая женщина остановила его властным жестом, и он застыл в смущении.
– Подождите! – воскликнула она. – Вы были знакомы с похитительницей детей?
– Нет, – ответил герцог, – я знал только девочку.
– А вы смогли бы узнать ее, эту воровку?
– Да, конечно.
– Сядьте вот здесь, рядом со мной.
Герцог подчинился. Он не счел это за начало сближения, ибо лицо его омрачилось грустью.
Лили пыталась осмыслить сложившееся положение.
– Я думала, что это вы, – прошептала она после минутной паузы, – что это вы ее похитили.
– Если бы это был я, – ответил герцог, – если бы мне могла прийти в голову мысль завоевать вас таким способом, то я привел бы ее к вам.
Лили вздрогнула, однако на лице у нее появилась улыбка.
– А вы потом встречались еще раз с воровкой детей? – спросила она.
– Нет. Хотя я сделал все, что было в моих силах. За эти две недели не было ни одного дня, чтобы я не попытался поощрить деньгами или обещаниями тех, кому поручено разыскать преступников.
Он говорил правду, Глорьетта видела это по его глазам. Она протянула ему руку. Герцог приложился к ней губами.
– Отчего же вы так меня любите? – повторила она свой вопрос.
– Не знаю, – произнес герцог, и голос его дрогнул. – Я увидел вас, вот и все. Вы были с малышкой. Наверное, есть женщины красивее вас, но я таких не встречал. Я вышел из кареты и шел за вами до самого дома. С тех пор я думаю только о вас.
Лили пробормотала: .
– Вы любите меня так, как я люблю Королеву-Малютку.
– А я полюбил бы Королеву-Малютку так же, как и вас, – очень тихо сказал герцог.
В голосе его звучали неподдельная искренность и доброта.
Лили напряженно размышляла.
– И вам, – промолвила она с видимым все еще сомнением, – вам не удалось ничего обнаружить?
Задавая вопрос, бесполезность которого она сама сознавала, Лили не решилась взглянуть на герцога, иначе она увидела бы, как тот смущенно опустил глаза.
– Кое-что удалось, – промолвил он, стараясь говорить уверенным тоном.
Лили, прижав обе руки к сердцу, ни о чем не спрашивала.
Она просто ждала, затаив дыхание, чтобы не упустить ни единого слова.
– Выслушайте меня, – сказал решительно герцог де Шав, – я поведу речь о нас с вами. Мы оба можем быть счастливы, если на то будет Божья воля, в противном случае несчастье ждет и вас, и меня. Я не знаю, кто вы и что делали в прошлом… но это меня не интересует. Богатств и знатности у меня хватит на двоих – я претендую только на ваше будущее. Когда я начинал поиски, то думал, что приду к вам с вашей дорогой малюткой на руках и скажу: «Вот она, возвращаю вам ее, а вы в благодарность дайте согласие стать герцогиней де Шав…»
– Герцогиней де Шав! – пролепетала Лили. – Я?
О нет, она не была ослеплена этим предложением. Бывает горе столь глубокое, что всякое тщеславие умирает в нем – даже то естественное жалкое тщеславие, что присуще каждому человеку; даже те грезы, в которых пастушка выходит замуж за короля, – грезы, что сбываются только в сказках.
Истинно так: у любого есть это детское тщеславие; в нем могут признаваться или же таить его, но сохраняется оно вплоть до смертного часа.
У Лили же его не было больше, поскольку Лили фактически умерла. Она продолжала жить лишь в надежде отыскать дочь. И сейчас ей вдруг стало страшно. Этот человек, на которого она возлагала отныне все надежды, вероятно, сошел с ума.
Герцогиня де Шав!
А герцог заговорил вновь.
– Этого я сделать не смог. Я не нашел ребенка, я всего лишь напал на след.
На сей раз Лили, схватив его руку, припала к ней губами.
Герцог сильно побледнел.
– След очень слабый, – произнес он. – Как раз сегодня мне стало известно, что в Гавре на корабль, отплывающий в Америку, села труппа бродячих комедиантов. С ними была девочка примерно трех лет, и описание ее…
– Океан! – со слезами промолвила Лили. – Между мной и ею теперь лежит океан!
Герцог, чей лоб покрылся крупными каплями пота, сказал в заключение:
– И вот я пришел, чтобы предложить вам следующее: если вы согласны стать герцогиней де Шав, едем. Мои богатства, мое влияние, сама жизнь моя будут посвящены одной цели – найти ваше дитя.
Глорьетта поднялась со стула и обвила руками шею этого совершенно незнакомого человека, который вполне мог и солгать.
Она могла бы обнять и его колени.
Герцог прижал ее к груди со свирепой радостью и не увлек, а скорее понес к лестнице. У подъезда ждала карета с опущенными шторами. Герцог помог Глорьетте подняться в нее. И лошади тут же галопом рванулись вперед.
Едва карета свернула за угол бульвара, как у дома Nu 5 по улице Лакюе остановился фиакр. Из него вышел красивый молодой человек и обратился к одной из соседок, чтобы узнать, на каком этаже живет мадам Лили.
– Она только что ушла, – ответила соседка, по чистой случайности оказавшаяся милосердным созданием, ибо не добавила: уехала в экипаже с незнакомцем, у которого денег куры не клюют.
Красивый молодой человек поднялся наверх. Дверь была распахнута; он ступил на порог, и взволнованный взгляд его сразу же упал на колыбель, где на самом видном месте была водружена фотография Лили, держащей на руках неясную тень Королевы-Малютки.
Он сел на место, только что оставленное Лили, и стал ждать.

XIV
ЖЮСТЕН

Веселый замок Монсо стоял между роскошным лесом и изумрудными лугами, спускавшимися к Луаре. Эта местность походила на сад, в котором все дышало безмятежностью и довольством. Из окон замка можно было увидеть еще с десяток подобных живописных строений, а за рекой простиралась серебристая долина, оттенявшая темную листву тополей. Каждый день тут сновали шаланды, подставляя ленивому ветру свои огромные квадратные паруса. Словно мираж, вздымались вдали высокие колокольни и башни Тура.
Здесь и поселился бывший король студентов Жюстен де Вибре – подле своей превосходной матери, которая его обожала и жаждала женить.
Это было совсем нетрудным делом. Богатых наследниц здесь было видимо-невидимо, а местные барышни безусловно оправдывали свою репутацию – коей обязаны были влюбленным кавалерам – девиц прелестных и добрых, целомудренных и очаровательных.
Мать Жюстена уже давно овдовела; она владела вполне приличным состоянием, так что наш студент, будучи единственным ее сыном, мог считаться завидной партией. Мы знаем, что он был очень красив, очень умен и при этом даже образован; знаем и то, что он легко увлекался, обладал чувствительным сердцем и был отчасти склонен к риску.
Для Турени, где люди безмятежностью своей напоминают здешнюю природу, все это было не вполне обычно.
Впрочем, сам Жюстен искренне верил, что полностью исчерпал жар души на пирушках в гостинице «Корнель»; он пресытился жалкими интрижками в Шомьер и Прадо; что до поэмы, главной героиней которой была Лили, то мы умолкаем в растерянности. Экстравагантное начало этой любви вышло за пределы романтического воображения Жюстена: было совершенно очевидно, что он потерял голову в угаре страсти.
Или же это было велением судьбы, как говорится в старинных книгах?
Но соглашаясь с тем, что это был угар страсти – а как не согласиться, если все так быстро кончилось? – нельзя не признать, что поступок Жюстена по отношению к юной девушке-матери никоим образом не соответствовал благородству его характера.
Он бросил у колыбели ту женщину, что была для него идолом; ту, которую любил, преклонив колени, – причем оставил ее вместе с ребенком, бесценным сокровищем, безмерно обожаемым еще накануне бегства.
При этом никто не усомнился бы в его честности, смелости и великодушии.
Но вспомните первое письмо его к Лили, то самое письмо, при виде которого девушка побледнела и затрепетала, даже еще не разрезав конверт:
«За мной приехала матушка. До скорой встречи. Я не смогу жить без тебя».
Это было истиной – но не более того.
Ибо помимо нее существовало еще кое-что.
Мать Жюстена узнала о том, что произошло. Каким образом? По правде говоря, мне это неизвестно, но матери всегда все узнают. Она приехала, чтобы сказать Жюстену: «Я вдова, у меня нет никого, кроме тебя, ты хочешь, чтобы я умерла от горя?»
Она не преувеличивала. У матери Жюстена была своя драгоценная химера, извечная химера всех матерей – женитьба любимого сына, появление невестки, которую любят больше, нежели родную дочь, рождение внуков, избалованных донельзя.
С невесткой в реальной жизни обычно дело обстоит несколько иначе, чем в мечтах, зато внуки никогда не обманывают ожиданий и с восторгом позволяют донельзя баловать себя.
Итак, повторяю: мать может умереть, если лишится своей химеры в тот момент, когда невестка, еще ни в чем дурном не уличенная, предстает сущим ангелом в дымке неведомого будущего.
Наш красавец Жюстен почти не помнил своего отца. Мать, повелительница его и рабыня, с детских лет была для него всем. Огорчить мать означало совершить нечто немыслимое и постыдное. Он последовал за ней просто потому, что она этого захотела. Да и что меняло кратковременное пребывание в замке? Он задержится там на неделю, самое большее на две – равно столько времени нужно, чтобы уговорить мать, все ей объяснить, воззвать к разуму…
Однако когда Жюстен решился в первый раз произнести имя Лили, мать, взяв его за руки, сказала со слезами на глазах:
– Послушай, я никогда ни в чем тебя не упрекну. Это просто несчастье, и его надо скрывать. Ты сошел с ума, вот и все! Зачем же обсуждать это?
Она умолкла, раскрасневшись от гнева или от стыда, и было видно, что ей не без труда удалось сдержать рвущиеся с губ слова.
А Жюстен вдруг явственно увидел грязный проулок в квартале старьевщиков и омерзительного типа, который приставал к Лили – и саму Лили, столь неестественно красивую в этих жалких лохмотьях.
О, это не мешало ему любить ее! Но больше он не делал попыток говорить о ней.
Можно быть королем студентов, но не иметь стоической твердости Катона Старшего.
На поле битвы, со шпагой и пистолетом в руках красавец Жюстен привел бы вас в восхищение своей смелостью. Если бы речь шла о смерти в бою, он бы встретил ее с великолепным равнодушием.
Но у него была слабость сильных людей. Он был труслив с теми, кого любил. Невестка из материнских грез не могла не победить.
И я открою вам тайну: если бы Лили умела защищаться и нападать, используя как козырь колыбельку Королевы-Малютки, то неизвестно, на чью сторону склонила бы Жюстена его слабость.
Ибо он любил Лили всем сердцем. А о Королеве-Малютке нечего и говорить! Конечно же, конечно, у Лили имелась возможность сразиться за свое счастье.
Но ее не было в замке. Впрочем, она все равно не смогла бы сражаться. В сердце Лили таилась своя гордость, ничем не уступающая гордости Жюстена.
Быть может, даже чрезмерная гордость – ведь Лили перестала писать, как только одно из ее посланий осталось без ответа.
Это произошло примерно через полгода. На горизонте появилась невестка, та самая пресловутая невестка – красивая, богатая, получившая прекрасное воспитание, одетая по последней парижской моде, словом, выбранная с безупречным вкусом и тщанием.
И мне кажется, что Жюстену она вполне приглянулась.
Дело зашло довольно далеко. Начали уже говорить о приданом. Однако поздними вечерами, перед сном, Жюстен впадал в ужасную меланхолию. Не знаю, одобрите ли вы его поведение с точки зрения светских приличий или же сочтете виновным, но он постоянно видел перед глазами молодую женщину с девочкой на руках.
Это слегка напоминало ту фотографию, что висела над колыбелью Королевы-Малютки. Печальное и бледное лицо Лили выделялось отчетливо, но ребенка Жюстен почти не мог различить. Девочка была так мала, когда он ее оставил! Она выросла и теперь, должно быть, уже умела улыбаться!
Брак с первой предполагаемой невесткой расстроился – Жюстен так и не смог решиться. Тогда появилась вторая, еще более красивая и изысканная – этой привозили из Парижа даже туфельки и перчатки.
Неутомимая мать вступила в переговоры с третьей Heвестой, которая была просто ангелом, не больше и не меньше – но тут в замок Монсо пришло письмо Лили.
Письмо было отдано матери; та прочла его и сунула в карман.
В этот день Жюстен должен был в первый раз встретиться со своей новой нареченной. Молодые люди понравились друг другу.
Но, оставшись в одиночестве в своей спальне, мать внезапно также ощутила на сердце какую-то тяжесть. Она перечитала письмо дважды, трижды… в общей сложности, не меньше двадцати раз. В послании, нацарапанном дрожащей рукой, что было так же невыносимо для глаз, как рыдания для ушей, говорилось: «Дорогой Жюстен, наша малышка потерялась, ее украли у меня, мне нужна твоя помощь, приезжай скорее».
Мать Жюстена сделала попытку отмахнуться от этого вопля отчаяния. Что ей до какой-то девки? Однако она проплакала всю ночь, поскольку между всеми матерями существует некая связь.
И она призадумалась. Жюстен сильно изменился. Он не жил, а прозябал подле нее, он стал грустным и молчаливым. По утрам он брал какую-нибудь книгу – чаще всего, Вергилия или Горация, поскольку, во-первых, был образованным человеком, а во-вторых, страшился тех явлений нового искусства, где слишком уж обнажались треволнения реальной, жизни – и уходил бродить под сень деревьев парка.
Возвращался же он в еще более унылом настроении, чем прежде.
О Лили он никогда больше не упоминал, но когда мать заводила речь о его планах, отвечал с обычной, болезненно-печальной улыбкой:
– Не будем говорить обо мне. Я сошел с ума.
Да, в этом красивом, веселом и безмятежном замке Монсо никто не был счастлив.
Однако днем, когда человек обретает мужество, добрая женщина удивилась тому, что проявила накануне такое слабодушие. Она с прежним рвением принялась за матримониальные дела – и брак с третьей невестой продвинулся еще на один шажок.
Затем все повторилось. С наступлением вечера у матери вновь защемило сердце. С явной неохотой она стала читать и перечитывать письмо «этой девки». И на сей раз задумалась о ребенке.
«Наша девочка потерялась…»
Мать Жюстена была волевой и сильной женщиной. Ей удалось продержаться десять дней. Однако муки оказались столь нестерпимыми, что на одиннадцатый день она сдалась.
Это случилось за сутки до тех событий, что были описаны нами в предшествующей главе. Жюстен с матерью ужинали в одиночестве. Жюстен был, как обычно, рассеян и угрюм. Оба обменивались редкими словами, которые сопровождались продолжительными паузами.
– Ну? – спросила графиня, когда подали десерт. – Узнаем ли мы наконец твое мнение о Луизе?
Так звали третью нареченную.
– Она очаровательна, – ответил Жюстен. – Просто очаровательна.
– И ты полюбишь ее?
– Сомневаюсь, матушка.
Графине не удалось скрыть негодования.
– Не сердись, мамочка, – промолвил Жюстен с обезоруживающей улыбкой. – Ты же знаешь, я тогда сошел с ума. Порой это возвращается.
Он встал из-за стола и отправился на прогулку.
Две слезинки скатились по щекам графини. Она вернулась к себе.
Примерно в восемь вечера она появилась, чтобы спросить у слуг, вернулся ли Жюстен. Получив отрицательный ответ, она отдала следующее распоряжение:
– Скажите господину графу, чтобы он не ложился, не повидавшись со мной. Я буду ждать его в гостиной.
Когда Жюстен вернулся, было уже поздно. Он прошел в гостиную. Мать стояла на пороге. Она сказала ему:
– Обними меня!
Жюстен очень сильно любил свою мать.
– Случилось какое-то несчастье! – пробормотал он, поддерживая ее, ибо она с трудом держалась на ногах.
Услышав же рыдания, добавил:
– Что с тобой, мама! Скажи мне, ради Бога, чего ты хочешь от меня?
Когда он был маленьким, то добивался от нее слезами всего, чего хотел. Став мужчиной, он, в свою очередь, не мог устоять против слез.
– Обними меня, – повторила графиня, – обними от всего сердца. Случилось несчастье, большое несчастье, и ты, возможно, никогда не простишь мне того, что я сделала!
Жюстен недоверчиво улыбнулся. Она протянула ему раскрытое письмо. Жюстен, едва взглянув в него, в изнеможении рухнул в кресло.
Графиня опустилась перед ним на колени.
– Ты все еще любишь ее, – прошептала она, – любишь больше меня! Ты видишь, ты же сам видишь! Никогда ты не сможешь простить мне!
Жюстен привлек ее к себе и поцеловал в лоб.
– Я прощаю вам, матушка, – сказал он.
Но глаза его неотрывно смотрели на дрожащие каракули, молившие о помощи.
– Десять дней! – подумал он вслух.
– У меня нет никого, кроме тебя, – произнесла графиня, как если бы он обрушил на нее град упреков. – Если бы ты знал, что значишь для меня!
– Матушка, я вам прощаю, – повторил Жюстен. Однако он был так бледен, что графиня, страдая всей душой, спрятала лицо в ладонях с воплем:
– О, ты ее любишь! Любишь!
Вместо ответа Жюстен, быть может, бессознательно, поднес к губам бумагу с каракулями Лили.
– Вы сказали мне: «Ты хочешь, чтобы я умерла от горя?» Ах, я очень сильно люблю вас, матушка! Я бросил ее ради вас!
Графиня повторила, будто обезумев:
– У меня никого нет, кроме тебя!
– А у нее был ребенок, это правда, – еле слышно промолвил Жюстен. – Когда я уехал, она нашла утешение в нем. Теперь она осталась одна…
– Хочешь, я поеду к ней? – вскричала графиня, поднявшись на ноги.
Жюстен покачал головой.
– Вы ни в чем не виноваты, матушка, – сказал он, – ни передо мной, ни перед ней. Вы живете в светском обществе и действовали сообразно светским понятиям. А у меня трусливая душа и подлое сердце. Что мне до света? Но я поступил так, словно стал его рабом. Ах, я очень сильно люблю вас!
Графиня обхватила его голову руками и стала страстно целовать.
– Мой Жюстен! – пролепетала она. – Мой сын! Сердце мое!
Но Жюстен, позволяя ласкать себя, продолжал говорить:
– Девочка потерялась! Она ждет меня уже десять дней! Быть может, ее уже нет в живых!
И он, в свою очередь, попытался встать.
– Ты уезжаешь! – в ужасе графиня. – Ты не вернешься!
Жюстен, уже сделавший первый шаг к двери, прижал ладони ко лбу и поник головой.
Графиня выпрямилась с решимостью мужчины.
– Я же сказала тебе, что поеду, – воскликнула она, уже не в силах сдержать волнения. – Я буду ее любить, если так нужно. О Господи! Любить ее! Я сойду с ума!
Но Жюстен не слышал. С ним случился сердечный спазм, и почти всю ночь он пролежал без сознания.
Наутро было приказано запрягать лошадей: Жюстен с матерью отправлялись в Тур.
В дороге никто не произнес ни слова.
На вокзале графиня в момент прощания сказала:
– Сын мой, благодарю вас за счастливые дни, дарованные мне. Я молилась и размышляла всю ночь. Есть то, что преодолеть невозможно. Вам придется сделать выбор между ею и мной.
– Я сделаю этот выбор, матушка, – ответил Жюстен, чьи глаза были сухи.
Последний мучительный поцелуй, и Жюстен вошел в вагон.
Графиня на мгновение оцепенела.
Накануне она произнесла: «Я буду любить ее, если так нужно…»
В карету она села одна. Кучер удивился, не слыша рыданий. Когда она вернулась в замок, слуги при виде ее сказали друг другу: «Мадам постарела на двадцать лет!»
Поезд шел в Париж.
Из своего окна графиня могла видеть, как он движется по равнине, оставляя за собой длинный шлейф дыма.
Она преклонила колени перед распятием и надолго застыла в неподвижности, потом легла в постель, хотя солнце еще не достигло зенита.
Жюстен, сойдя с поезда на парижском вокзале, не смог бы ответить, были ли у него попутчики – настолько был он поглощен своими мыслями. Ему предстояло сделать выбор.
И он сделал выбор в тот момент, когда дал кучеру фиакра адрес Лили: улица Лакюе, дом № 5.
Да, сердце у него было разбито, но оно, просыпаясь как после летаргического сна, оживало, охваченное вновь прежней юношеской страстью, прежним безумием. Он вновь видел перед собой Лили, свою пленительную мечту. Как мог он жить без нее? И до чего же сильно любил он свою мать!
О, если бы хоть когда-нибудь, хоть когда-нибудь смогли бы соединиться эти обожаемые существа, разделенные ныне пропастью!
Мать сказала ему: «Есть то, что преодолеть невозможно!» Однако Жюстен явственно различал в тумане грядущего ангельскую улыбку – детское личико в ореоле золотистых волос.
Его дочурка! Мать не сможет устоять перед лаской его дочурки!
Мы видели, как он вошел в опустевшую комнату Глорьетты, как сел возле колыбели и стал ждать.
Ожидая, он взял фотографию Лили и с нежной улыбкой произнес те слова, которые каждый считает своим долгом сказать при виде снимка, на котором мать «вышла хорошо», а от ребенка осталось только смутное пятно: «Не усидела спокойно!»
Королева-Малютка и в самом деле «не усидела», ибо разглядеть можно было только светлую прядку в какой-то дымке, нечто бесформенное и неопределенное – улыбающееся облако.
Зато Лили «вышла» бесподобно, и лицо ее притягивало к себе Жюстена, словно некими колдовскими чарами. Она выглядела печальной, но была ослепительно красива.
Не знаю, каким образом, но тянущиеся к облачку губы сразу выдавали, что пришла она к фотографу для одной цели – сделать снимок ребенка.
Не знаю, каким образом, но при взгляде на этот снимок сразу можно было понять, что для нее ничего на свете не существует, кроме ребенка, которого нельзя было увидеть – но она-то с горделивой нежностью смотрела только на него!
В ней все блистало очарованием, но без тени кокетства. Я говорю либо слишком много, либо слишком мало: есть женщины, которые, не будучи от природы кокетливыми, все же сохраняют вполне невинную любовь к драгоценностям и нарядам – и только юные матери способны забыть обо всем, чтобы очаровывать помимо воли.
Жюстен смотрел на Лили. Вся ее трогательная и прекрасная история явственно представала перед ним в юной серьезности этого лица. Роскошные волосы были уложены с какой-то даже суровостью, и только благодаря необыкновенно изящному сложению выглядело приличным жалкое платье.
Жюстен догадался обо всем и сказал себе: отныне я буду лишь вторым в ее сердце…
И он обрадовался. Это было хорошее место – место подле обожаемой Жюстины.
Он был настолько счастлив, что ему казалось, будто отыскать Жюстину окажется очень простым делом, не требующим больших усилий.
Уже почти стемнело, а Жюстен все смотрел на фотографию и грезил.
На лестнице послышались тяжелые шаги.
– Я сильно задержался, – произнес кто-то с порога, – но мне хотелось удостовериться, что сделано все возможное. И без толку! Мамаша Нобле потеряла половину своей клиентуры и винит в этом нас. А другие смотрят так, словно говоришь с ними о временах всемирного потопа… О!
Монолог прервался на этом возгласе, ибо Медор увидел Жюстена.
– Уж не ошибся ли я дверью? – проворчал он. – Да нет! Вот колыбель. А где же Глорьетта?
– Я жду мадам Лили, – прозвучало в ответ.
– О! – вновь сказал Медор. – У вас есть какие-то новости?
– Нет, мне ничего не известно.
Медор подошел ближе, чтобы разглядеть незнакомца. В комнате было совсем темно.
– И вы пришли сюда дожидаться ее? К ней давно никто не ходит.
Жюстен заколебался. Медор встал между ним и дверью, чтобы было виднее.
– О! – произнес он в третий раз, и в тоне его явственно послышалась неприязнь. – Я вас узнал! Вы тот самый… ну, в общем, вы человек из замка в Турени!
Жюстен кивнул. Медор отодвинулся от него.
– А вы? – спросил Жюстен. – Кто вы?
– Я тот, кто потерял девочку, – грубо ответил Медор. – Теперь искупаю, как могу, свою вину.
С этими словами он вышел и вновь спустился по лестнице. Через несколько секунд Жюстен увидел, как он, с трудом переводя дух, появился на пороге с горящей свечой.
Поставив подсвечник на стол, он вновь подошел к Жюстену и промолвил озадаченно:
– Если бы вас здесь не было, я подумал бы, что это вы. Однако вы сидите тут, и это совершенно невозможно!
Жюстен ничего не понимал.
Бедный малый говорил столь несвязно, что сначала Жюстену показалось, будто он пьян.
Но Медор не был пьян; обращался же он к самому себе, пытаясь разобраться в том, что произошло, – и его совершенно не беспокоило, какое впечатление производят эти странные речи на слушателя.
– Вас я, конечно, не люблю, – бормотал он, – потому что она все ждала, а вы не приезжали. Вы жили в замке, а она в мансарде. Если бы у малышки был отец, ее не украли бы, так? Конечно! И вот еще что: она только о вас и говорила… Жюстен, Жюстен, Жюстен… и днем, и ночью один Жюстен. Стало быть, все было бы очень просто, если бы это вы увезли ее в красивом экипаже. Но чтобы другой…
– Другой? – переспросил Жюстен, и сердце у него мучительно сжалось. – Объясните мне, умоляю вас!
Из глаз Медора выкатились две слезинки. Он произнес:
– Неужели это я плачу? Да, я, конечно… потому что привык охранять ее и служить ей… О! Вы должны знать: ей пришлось пережить слишком много горя! Но не в этом дело, – прервал он самого себя, проведя по лбу широкой ладонью. – Кто же был в этом красивом экипаже, который ее увез, если вы сидите здесь?
Жюстен, поднявшись, пролепетал:
– Значит, она уехала?
– И что же? – осведомился Медор с непонятным озлоблением. – Разве не свободна она ехать, куда ей вздумается?
Его тяжелая рука легла на плечо понурившегося Жюстена.
– Вы теперь тоже свободны, – сказал он с горечью. – Я не очень хорошо знаю таких людей, как вы, но понимаю их довольно хорошо. Она вам дала предлог – на сей раз вы можете убраться с легким сердцем. Но не смейте ее осуждать! Чтобы ни единого дурного слова о ней я не слышал! Иначе я проломлю вам голову о стену, слышите, вы – человек из замка?
Глаза Медора сверкали, ноздри раздувались.
А Жюстен и в самом деле не произнес ни единого слова. Но и не убрался прочь. Медор увидел, как он пошатнулся, и бедному малому пришлось сначала поддержать его, а потом взять на руки, чтобы отнести бесчувственное тело на постель Глорьетты.

XV
РАСПРОДАЖА

Когда Медор в порыве первого изумления спустился по лестнице, он намеревался остаться внизу, чтобы ждать Лили у подъезда. Лили никогда не выходила из дома; вероятно, она находилась где-то рядом, подстерегая возвращения его, Медора, ибо он, по собственному признанию, сильно задержался.
Но у порога он увидел ту самую соседку, которая проявила удивительную скромность и мягкосердечие по отношению к Жюстену.
Желая вознаградить себя за это, достойная женщина собрала около дюжины соседей обоего пола и принялась с жаром описывать – со всеми уместными добавлениями – выходку Глорьетты.
– Вечно плакать не будешь, – говорила она, – а господин этот из важных людей будет. Известно, что к таким все милашки липнут, а они даже кошелька не развязывают, просто поманят – и готово! Прямо смешно! А Глорьетта-то одеться толком не успела, но ни чуточки не стыдилась этого господина, а он уж точно префект или маркиз, весь из себя щеголеватый, с модной бородкой и прилизанными волосами… но уж черен! Ох, чернее не бывает! А кучер у него в парике, и слуга тоже, а сбруя на лошадях обшита золотым галуном, а на окнах шелковые занавески с рисунками – дикари в шкурах держат над головой корону, это гербом называется, я об этом узнала в Амбигю. И вельможа этот подал Лили руку, а та даже бровью не повела, будто привычная. Тут кучер подхлестнул лошадей, и помчались они на острова Любви… а то и в Аньер, где за это дело сорок франков платят… вот так!
Во время этого повествования большие кулаки Медора дважды или трижды сжимались, и если он не прибил на месте красноречивую соседку, то отнюдь не по недостатку желания.
Он вспомнил о Жюстене – «человеке из замка» – и поспешил подняться наверх.
Он вернулся к Жюстену, словно тот мог что-то ему разъяснить. Возможно также – ибо в сердце бедного Медора таилось и дурное, – что он хотел переложить на Жюстена часть мук, столь жестоко терзавших его самого. Медор искренне считал себя вправе карать тех, в чьей виновности не сомневался.
Это был честный и славный парень. Быть может, он действовал, сам того не сознавая, как соперник Жюстена? Кто мог бы ответить на этот вопрос? Уж, конечно, не Медор. Правда, преданность его походила на настоящий культ, но не забудем, что источником этого благоговения сначала была признательность, а затем жалость.
– Уж очень она несчастна! – говорил он.
А затем к благодарности и состраданию присоединились другие чувства: преклонение перед одиночеством матери, рабское самоотречение ввиду полной ее беспомощности, пылкий восторг перед благородной рыцарственностью ее любви.
В целом все это преобразилось в подлинную страсть, столь же бескорыстную, сколь жертвенную, и во имя этой страсти бедный малый был готов претерпеть любые муки.
Увидев, что Жюстен лишился чувств, он испытал изумление.
– Так значит, он ее любил? – сказал себе Медор. А затем спросил себя:
– Но если он любил ее, отчего бросил?
Бедному Медору было не под силу ответить на эти сложные вопросы, перед которыми порой пасуют и философы. Прежде всего, надо было помочь Жюстену – и вот тут Медор сделал все, что мог.
– Похоже, это становится моей обязанностью, – прошептал он, еще не вполне избавившись от враждебного чувства. – Я должен ходить за теми, кого люблю, а также за теми, кого совсем не люблю!
В медицине Медор смыслил не слишком много. Он плеснул воды в лицо лежавшего неподвижно Жюстена.
Мы уже говорили, что Жюстен отличался необыкновенной красотой. Ухаживая за ним, Медор поначалу всматривался в него отнюдь не ласковым взором.
Для бедного малого этот «человек из замка» был слишком уж белокож, слишком похож на женщину, несмотря на шелковистые усики над верхней губой. У него была чересчур тонкая талия и излишне мягкие волосы.
– Совсем из другого мира, – говорил он себе, – сам знал только счастье, а другим приносит несчастье… уж больно хорош собой!
Но тут Жюстен открыл глаза, и Медор, к своему изумлению, вздрогнул.
Он подумал: «Она любит его, не может не любить! Он смотрит так же, как Королева-Малютка».
Жюстен окончательно пришел в себя лишь через несколько минут. Он стал расспрашивать, и Медор, удивляясь самому себе, старался теперь отвечать как можно мягче.
Это произошло потому, что Жюстен, обретя память, сказал:
– Думаю, что сегодня вы сильнее меня, друг мой. И вы могли бы проломить мне голову об стену, если бы я дурно отозвался о ней.
Тут Жюстен протянул руку, которую Медор, хоть и с некоторым недоверием, но пожал.
Несмотря на то, что славный малый заранее радовался при мысли, как поразит в самое сердце «человека из замка», он теперь всячески стремился смягчить удар, выбирая из болтовни соседки подробности, которые оставляли тень надежды, и излагая их в присущей ему манере.
– Значит, так, – сказал он, – толком еще ничего не известно. После всего, что случилось, голова у нее была не совсем в порядке. А к ней лип один человек… я-то сам думал, что именно он и украл девочку, он вроде герцог. Ничего особенного в нем нет, только волосы и борода такие черные, каких не бывает, и кожа очень смуглая. В общем, по описанию он подходит, да и карета, в которую она села, должно быть, его… Подождите! Я не то говорю… В эту карету она села, конечно, из-за ребенка, а не потому, что предала чувство к вам… этого она никогда бы не сделала!
Жюстен вновь протянул ему руку.
Он уже сидел на приступке у кровати.
– А после того, что случилось, – спросил он, – вы ее не оставляли?
– Я ее никогда не оставлю, – ответил Медор, – разве что сам стану обузой – от старости или от болезни.
– Она иногда заговаривала обо мне? – спросил Жюстен.
– Она считала дни. Я к ней не лез, но сам думал о вас не слишком хорошо.
– И вы были правы, – с глубокой грустью отозвался Жюстен.
– Еще чего! – вскричал Медор, полностью забыв прежние свои мысли. – Если кто-нибудь скажет о вас дурное слово, ему придется иметь дело со мной. Ладно уж! Лучше поздно, чем никогда, и, как говорится, любой грех можно простить, было бы раскаяние. Разве только…
Он умолк, и взгляд его стал мрачен.
– Разве только вы женились на другой, там, у себя! – закончил он глухим голосом после паузы.
Вместо ответа Жюстен лишь улыбнулся.
– Тогда, – радостно воскликнул Медор, – все отлично! Вы женитесь на ней! А втроем мы отыщем малютку. Я же буду тем, кем прикажете: был сторожевым псом – стану слугой, чего там! А не захотите оставить меня, когда найдется девочка, зла держать не буду. В Париже всегда можно заработать на корку хлеба, ежели иметь здоровые руки и не нагличать. По воскресеньям стану навещать мадам Лили, и, даю голову на отсечение, она всегда с удовольствием нальет мне тарелку супа.
Жюстен схватил его за руку.
– Вы верите, что она вернется? – спросил он. Бедный малый сильно побледнел, и радость его испарилась.
– Как это? – пробормотал он. – Верю ли я… Но если она не вернется, то куда пойдет?
Наступило долгое молчание. Прозвонили часы на Лионском вокзале; Жюстен с Медором насчитали десять ударов и переглянулись.
Тревога Жюстена передалась Медору, и он сказал:
– Никогда не случалось ничего подобного.
Они прождали еще час. Медор стал бегать из угла в угол, как мечется по своей клетке лев.
Внезапно он резко остановился перед удрученным Жюстеном и произнес:
– Наверное, снова у нее началось! Я говорю о безумии.
И он рассказал Жюстену, который плакал, слушая его, сцену около решетки на улице Бюффон: как Лили, заметив призрак Королевы-Малютки у подножья дерева, стала звать ее самыми нежными именами и трясти прутья слабенькими ручками, так что те зашатались; как он, Медор, перелез через решетку и нашел только груду сухих листьев, серебрившихся в лунном свете.
– Ее словно дубиной по голове ударили, – закончил Медор, – когда я сказал об этом. Но много раз она возвращалась к подобным мыслям, и девочка чудилась ей повсюду.
Пока он говорил, пробило полночь.
Они встали. Оба, не сговариваясь, назначили этот срок крайним, после которого надеяться на возвращение Лили было бы уже невозможно.
Медор безжалостно дергал себя за густые, мокрые от пота волосы.
– Какой-то герцог, – пробормотал он, – вполне может оказаться мошенником, особенно если герцог этот американский или что-нибудь подобное. Уверен, что он заплатил похитительнице детей. Мне об этом сказали в участке. А я бы задал перца любому герцогу, если бы тому вздумалось обидеть Глорьетту.
– Где живет этот герцог? – спросил Жюстен.
– Не знаю еще, но обязательно выясню. А пока надо что-то делать. У меня просто подошвы горят.
И он бегом спустился по лестнице.
Жюстен еще на несколько минут задержался в пустой комнате, а затем тоже вышел, сам не зная, куда идет.
Медленно двинулся он по набережной. Он не искал Лили – к чему? Сердце ему грызла свирепая тоска. Это были муки совести, такие сильные, что они не щадили даже его мать.
– Лили ждала меня две недели! – говорил он себе в сотый раз, ибо в великой горести человеку свойственно без конца повторять одно и то же. – Она звала меня, когда бодрствовала и когда спала… Она надеялась на меня, а я не приехал, и она устала… Да и откуда было ей знать, как сильно я ее люблю, если и сам я этого не знал!
Это было правдой. Вчера он этого не знал. Он жил, печальный, но безмятежный, в замке Монсо, укрывшись, если можно так выразиться, за материнской решимостью.
Эта авантюрная страсть, эта любовь юного безумца, прежде весьма спокойная по причине легкой победы, долго таилась и как бы тлела в дни разлуки. Никаких бурных излияний не происходило, поскольку Жюстен, во-первых, принадлежал к типу людей, быстро впадающих в спячку, а во-вторых, в нем сохранялась уверенность, что для обретения утраченного счастья ему достаточно сделать всего один шаг навстречу Лили.
Как же их много – тех, кто подобно нашему красавцу-Жюстену, лишь в самую последнюю минуту начинают прислушиваться к голосу своей обленившейся совести.
И вот эта последняя минута наступает. И те, о ком я говорю, либо просыпаются, словно раненые львы, либо трусливо цепенеют на унылом ложе бездействия.
Жюстен остановился только один раз – в тот момент, когда едва не проклял мать.
Он чувствовал, как любовь нарастает в нем, подобно лихорадке.
В жилище Глорьетты он вернулся первым. Примерно через час надежда вернулась к нему, и он сказал себе:
– Наверное, она уже там. Я подойду к ней, встану на колени и буду горячо молить о прощении. Я отдам ей жизнь, всю свою жизнь…
И он побежал назад по пустынной набережной.
А Медор бегал по городу уже давно. У него не было никакого плана или конкретной цели – он бегал для того, чтобы бежать.
На бегу к нему часто возвращалась злоба к «человеку из замка», но едва он вспоминал заплаканные глаза Жюстена, как смягчался, ощущая даже нечто вроде жалости.
Он проделал изрядный путь. И сколько раз ему чудилось (как если бы он заразился безумием несчастной Глорьетты), что в отсветах далеких фонарей мелькнула неясная тень платья – или же он видел чью-то бесформенную фигуру, лежащую на земле, но когда окликал ее, она тут же исчезала.
Долго бродил он вокруг Морга – зловещего зала ожидания, который приводит нас в ужас, одновременно притягивая к себе колдовской силой.
Сколько несчастных в этом огромном Париже смотрят на Морг с содроганием, подобно тому, как ощущал смертный холод великий король Людовик XIV, завидев на горизонте белую башню, возвышавшуюся над надгробиями аббатства Сен-Дени!
На рассвете Медор, вернувшись, обнаружил Жюстена одного, стоявшего на коленях возле колыбели.
От усталости он заснул прямо здесь, держа в руках фотографию и склонив голову на подушку Королевы-Малютки.
Медор сел и стал ожидать часа, когда будет возможно повидаться с полицейским комиссаром. Жюстен проснулся. Они не стали разговаривать друг с другом, однако перед уходом Медор сказал:
– Придется поискать жилье, тут вам нельзя оставаться.
Об историях двухнедельной давности обычно никто не помнит как в полицейском участке, так и в любом другом месте, но здесь было одно обстоятельство, постоянно освежавшее память комиссара и его инспекторов. Господин герцог де Шав следил за расследованием этого дела даже ревностнее, нежели Лили и ее полномочный представитель Медор. Он пожертвовал на это много денег и обещал – причем не только местному участку, но и центральному управлению – дать еще больше. Словом, хотя поиски оказались безуспешными, он сделал все возможное, дабы они принесли лучший результат.
После неудачной облавы на ярмарке Полицейское управление предприняло усиленные разыскания как в Париже, так и вне его. Из числа подозреваемых были исключены только бродячие актеры, ибо они покинули Тронную площадь до похищения маленькой Жюстины. (Как мы помним, в число трупп, выступавших на ярмарке, входил Французский Гидравлический театр под управлением мадам Канады.)
Господин герцог де Шав был особой весьма влиятельной и респектабельной во многих отношениях, хотя и не был допущен в высший свет из-за своих несколько эксцентрических привычек. Префектура, поручив возглавить розыски очень способному инспектору, предоставила в его распоряжение агентов Риу и Пикара, занимавшихся этим делом с самого начала. Придраться было вроде бы не к чему, однако маленькую Жюстину так и не удалось найти.
Независимо от того, ложными или истинными были сведения, сообщенные господином герцогом Глорьетте, – об отплытии в Америку некой труппы бродячих актеров, среди которых видели и Жюстину, – получены они были не в префектуре или в полицейском участке. Медор на сей раз желал увидеться с комиссаром не для того, чтобы узнать новости о Королеве-Малютке; не собирался он извещать и об исчезновении Лили – инстинкт подсказывал ему, что это бесполезно. Он поставил перед собой гораздо более легкую цель – ему просто нужно было узнать адрес господина герцога де Шав.
Ибо для бедного малого герцог де Шав и незнакомец, увезший Лили в красивой карете с гербами, были одним и тем же лицом.
Как мы знаем, он в этом не ошибался.
Получив адрес, он немедля направился во дворец господина герцога.
Здесь он узнал, что господин герцог со всеми домочадцами накануне вечером отбыл из Парижа, дабы вернуться в Бразилию.
Медор робко осведомился о молодой женщине, попытавшись обрисовать ее внешность. Ему ответили, что герцог женат на очень красивой герцогине, и выставили его за дверь.
Эта последняя деталь ввергла душу бедного Медора в смятение и неуверенность. Иначе он предложил бы Жюстену поехать в Америку.
Домой он пришел, понурив голову. Вчерашнее событие предстало перед ним в виде неразрешимой загадки.
Прошло несколько дней. Медор ничего не сказал Жюстену, который, поселившись по соседству, каждый день приходил, чтобы часами сидеть у колыбели. Они вообще ни о чем не говорили, исчерпав все темы для беседы.
Впрочем, однажды Жюстен нарушил молчание, рассказав о своей встрече с Лили и об их юной любви, – возможно, он был не вполне точен, ибо находился теперь во власти благоговейных воспоминаний, окрашенных вспыхнувшей в нем страстью.
Когда он дошел до приезда своей матери в трауре, обожаемой матери, которая сказала ему: «У меня нет никого, кроме тебя, сжалься надо мной», Медор ощутил такое смятение, какого не испытывал никогда в жизни.
Он не мог ни осудить, ни одобрить поведения Жюстена, последовавшего за матерью и отрекшегося тем самым от своего счастья. Даже те, кого бросили со дня рождения, способны понять, что такое материнская любовь.
И Медор проникся к Жюстену тем почтением, с каким простые души взирают на жертв рока.
Когда же он узнал, что Жюстен, подчиняясь другому отчаянному воплю: «Наша девочка потерялась…», оставил в безнадежном одиночестве мать, он, сжав свои громадные кулаки, прошептал:
– Значит, и счастливцам порой приходится страдать больше, чем нам!
Медор продолжал поиски, не в силах отказаться от своих смутных надежд. Как-то утром он отправился в Эпине, думая, что Лили, возможно, захочет увидеть еще раз райскую обитель, где познала столь сильное молодое чувство.
Но в этом месте влюбленные пары меняются постоянно. Никто уже не помнил юную семью.
А Жюстен погрузился в апатию, в которой было что-то аскетическое. Им владела лишь одна мысль, и она угадывалась даже в его душераздирающем молчании. Фотография кроткой женщины, укачивавшей неясное облачко, превратилась для него в некий символ, воплощавший нынешнюю судьбу Лили. Он представлял ее скрывшейся неведомо где или же бредущей по полям в приступе тихого помешательства с песней на устах – той песней, что мурлычут сумасшедшие матери дорогому призраку, возвращенному им безумием.
Или же видел ее мертвой.
Мертвая или сумасшедшая – он относился к ней с таким пылким обожанием, что это оказало неожиданное воздействие на Медора. Бедный малый теперь любил его.
Следует признать, что домовладельцам, как правило, нет никакого дела до всех этих романтических историй. Им нужна плата за жилье. Примерно через три недели, через двадцать четыре часа после истечения законного срока обжалования, на дверях дома появился небольшой листок. В нем извещалось о распродаже имущества мадам Лили.
Медор читал по складам с большим трудом. Жюстен вообще ничего не видел. Оба не заметили этого объявления.
Жюстен сильно сдал и менялся буквально на глазах. У него покраснели веки, он стал бледен и худ, он горбился по-стариковски и почти утерял свой прежний – столь благородный и изящный – облик. И появилась в нем еще одна особенность: каждое утро Медор видел, как он приходит – с потухшим взором, но неестественно веселый, а на впалых щеках у него горят яркие темно-красные пятна.
В такие моменты Жюстен говорил очень громко и был чрезмерно возбужден.
От одежды же его, уже изрядно потертой и испачканной, равно как от рук, волос и лица, веяло специфическим запахом горькой анисовой настойки.
Люди, подобные Медору, не отличаются очень тонким обонянием, но добрый малый все же два-три раза сказал себе:
– Он явно перебрал абсента, надо бы за ним присмотреть.
В течение дня оживление Жюстена шло на убыль. Он словно бы обмякал в кресле, причем с каждым часом все больше, так что к вечеру как бы впадал в спячку.
Распродажа началась лишь по истечении объявленного срока.
Это оказалось тяжким ударом и для Медора, и для Жюстена, поскольку они не были к этому готовы – для обоих словно настал конец всем надеждам. Оба удрученно взирали на нескольких кумушек, пришедших посмотреть вещи; они не находили слов, чтобы отвергнуть или хотя бы отсрочить подобное святотатство.
Выставить на продажу кровать Глорьетты и колыбельку Королевы-Малютки!
Но Жюстена наконец осенило. Ведь так просто было сказать:
– Я покупаю все.
Он хотел сохранить за собой и комнату, но ее уже успели сдать.
Переносить вещи взялся Медор. Бедное сердце его мучительно ныло. Ноги подгибались даже под самым незначительным грузом.
Жюстен помогал ему тащить мебель по улицам, наплевав на все приличия и правила хорошего тона.
С наступлением темноты все имущество Глорьетты перекочевало в жилище Жюстена, и тот сказал Медору:
– Чувствуйте себя здесь, как у нее. Приходите в любое время, когда захотите. Это ваш дом.
Медор поблагодарил и убежал прочь. Он задыхался от волнения. Жюстен остался один.
Медор вернулся в одиннадцать вечера. Сначала он ничего не разглядел и решил, что Жюстен спит. Лампа, которую забыли подкрутить, дымилась, не давая больше света.
Когда же бедный малый свыкся с темнотой, он увидел, что Жюстен лежит навзничь прямо на полу, с широко раскрытыми и налитыми кровью глазами.
Рядом с ним стояла колыбель, вновь превратившаяся в алтарь. На игрушках Королевы-Малютки покоился портрет Лили.
У ног Жюстена стояла пустая бутылка из-под абсента.
– О! – произнес Медор, отступив на шаг, словно при виде ядовитой змеи. – С этим надо кончать!
В руке Жюстена был зажат измятый конверт с широкой черной полосой и с почтовой маркой Тура.
В мерцающем свете лампы Медор прочел, шевеля губами от напряжения, первые строки рокового письма.
– Это его мать! – пробормотал он.
Встав на колени, он поцеловал Жюстена в лоб, покрытый холодным потом, и добавил:
– Его мать умерла, он убил ее! О, теперь он, именно он самый несчастный из всех.

XVI
МЕМУАРЫ ЭШАЛОТА (НАЧАТЫ В ДЕКАБРЕ 1863 ГОДА)

Вот по какой причине взялся я за перо, хоть и владею им весьма недурственно, ибо в юных летах обретался учеником при аптекаре, а затем превзошел многие другие поприща, где требуются познания, например, был торговым посредником и тому подобное, прежде чем стать атлетом с образцовой мускулатурой и ярмарочным артистом, соединив наконец судьбу с моей дражайшей подругой Амандиной, законной вдовой господина Канады, прежнего нашего директора – мне приятно подчеркнуть здесь присущие ей достоинства и добродетели, поскольку с нетерпением жду момента, когда окончательно оставлю подмостки, чему нынешний наш достаток не препятствует, и поведу ее к алтарю, имея двойную цель, а именно: узаконить наш гражданский брак, а также осуществить еще один план, о котором будет сказано ниже.
Так как даже самые одаренные натуры, вроде меня и Амандины, обречены на забвение с ходом времени, я желаю оставить после себя осязаемый след тех событий, что принесли заведению нашему богатство и счастье в благословенном облике первой нашей танцовщицы на канате мадемуазель Сапфир, которую я учил хорошим манерам, мадемуазель Фрелюш – ремеслу, а Саладен – изящным искусствам и литературе; быть может, благодаря сим запискам сумеют отыскать ее, если живы, настоящие отец с матерью, дабы обрела она их любовь, на что имеет полное право, даже если речь идет об особах королевской крови, маркизах или крупных торговцах.
Буде, напротив, скончались уже несчастные ее родители за прошедший долгий период, объявляю здесь вторую цель бракосочетания моего с вдовой Канада: ибо мы намерены узаконить вышеназванную мадемуазель Сапфир, дабы стала она нашей дочерью как полагается, со всеми бумагами, а впоследствии и единственной наследницей всего, что сумели мы прикопить посредством ее трудов и собственной бережливости.
Начать, разумеется, следует с начала.
В понедельник 30 апреля 1852 года повозка наша, влекомая Сапажу – лошадкой, уже тогда страдавшей от ветеринарного недуга, который впоследствии свел ее в могилу – остановилась на площади Мезон-Альфора, что находится между Шарантоном и Вильнев-Сен-Жоржем, куда мы прибыли из Парижа, с ярмарки на Тронной площади, направляясь на празднества в Мелен и имея соответствующее разрешение властей.
Накануне поделились мы с мадам Канадой обоюдным, но совершенно беспредметным желанием, наподобие тех, что произносятся в сказках, дабы небо послало нам девчушку, хорошенькую, как амурчики Венеры, прославленной богини Киферы и Пафа, а уж мы бы приставили ее к делу, научив танцевать на канате. Слова эти достигли чужих ушей, но подслушала нас не фея, а особа куда более пронырливая в лице юного Саладена – первого нашего шпагоглотателя и внебрачного ребенка Симилора, бывшего закадычного друга моего до гроба.
Я бы мог многое порассказать об отце с сыном, ибо за всю жизнь мою никто не доставлял мне таких неприятностей, как эти двое – лжецы, мошенники, воры и прочее – но воздержусь, не желая пятнать репутацию нищих людей, у которых нет иного достояния.
Итак, в полдевятого Саладен принес маленькую барышню двух или трех лет, еще более красивую, чем мы мечтали, и запросил за нее сто франков наличными, каковая цена поначалу показалась мадам Канаде чрезмерной, зато потом тщетно стали бы вы предлагать ей вдвое и втрое больше за девочку, от которой теперь Амандина не отказалась бы ни за какие деньги, ибо в сердце ее крепко-накрепко сплелись финансовые интересы с материнской любовью.
Малютка была без чувств – как я полагаю, вследствие перенесенного испуга, однако Симилор, чьи многообразные таланты было бы несправедливо отрицать, сумел ее растормошить с присущим ему умением. Вскорости она спокойно заснула в моей с Амандиной комнате, на нашей же постели, а мы большую часть ночи любовались ее красотой и говорили друг другу, что родители явно продешевили, согласившись отдать свою прелестную девчушку всего лишь за шестьдесят франков.
Ибо Саладен меньше сорока франков прикарманить не мог.
Хотя он, возможно, попросту похитил ребенка – это вполне в духе его натуры, по-обезьяньему хитрой. Так или иначе, но сам он тоже остался в дураках, поскольку Симилор, пользуясь двойными правами отца и опекуна, отобрал у него все денежки. Мы с Амандиной много этому смеялись – фарс, право слово, фарс.
Видит Бог, много горечи накопилось в моем сердце и немало обид я претерпел, если вырвались у меня подобные слова об Амедее Симилоре, задушевном друге моем с давних пор, и о Саладене, коего вскормил я, можно сказать, собственным молоком на свои кровные, будучи ему истинной матерью-кормилицей.
Покойная его родительница не отличалась благонравным поведением и выпивала со всеми людьми военного звания, не брезгуя даже инвалидами, однако какое это было золотое сердце! Не стоит ее упрекать, у каждого есть слабости.
В животном царстве имеются такие особи, у которых все пригодно на хорошее дело, включая и нечистоты их. Вот и наша малютка ни единого дня не была нам в тягость, ибо в первое же воскресенье, когда работали мы в Мелене, Саладен смастерил ей ясельки – а у сорванца вкус отменный! – и она изображала младенца-Иисуса в окружении двух ягнят. Мадемуазель Фрелюш была наряжена Путеводной звездой, указующей путь троим волхвам – иными словами, Колоню, Поке и Симилору. Мы с мадам Канадой представляли святого Иосифа и Богоматерь, а ангелом был Саладен.
Малютка так потрясла всех своей красотой, что жители Мелена к нам буквально ломились. Не знаю, отчего это местечко, расположенное в департаменте Сены-и-Марны, вызывает обычно кривотолки. Здесь великолепно готовят кроликов в капусте, поскольку рядом находится лес Фонтенбло, прославленный королевским дворцом и водоемами, где резвятся карпы величиной с меня самого, а завелись они тут благодаря попечению Генриха IV или Франциска I, а может быть, и прекрасной Габриэли.
В странствиях приобретаешь много познаний такого рода.
В Мелене, за вычетом всех расходов, получили мы сто тридцать франков чистой выручки, и Симилор потребовал двенадцать франков «премиальных» – в качестве вознаграждения, поскольку под его опекой состоял тот, кто раздобыл ребенка. Желая избежать склоки, договорились мы, что будем пока выплачивать ежедневно семьдесят пять сантимов, получать же их станет Симилор. Саладен сказал на это:
– Папаша, ты мудро рассудил. Когда состаришься, я сяду тебе на брюхо, чтобы легче дышалось.
Всем дурным отцам суждена подобная жатва, ибо Господь справедлив.
А малышка, едва вышедшая из пеленок, начала зарабатывать двести семьдесят пять франков пятнадцать сантимов в год, или двадцать два франка пятьдесят сантимов в месяц. Назовите мне знаменитых ребятишек – многие ли из них сумели с таким блеском вступить на профессиональное поприще?
Она совсем не говорила, а из того, что произносилось вокруг нее, казалось, не понимала ни слова. Мадам Канада была весьма довольна: ведь глухонемые не только вызывают всеобщее любопытство, но еще могут участвовать в пантомимах; однако я сразу увидел, что ни о какой глухоте или немоте и речи быть не может. Наблюдательность принадлежит к числу моих разнообразных достоинств. Прожил я свой век, не оставив по себе славы потомкам, но от талантов своих отрекаться не собираюсь.
По моему мнению, девчушка вела себя, как кровельщик, упавший с шестого этажа – насмерть не убился, однако ходит словно оглушенный. Она была вполне здорова; зато крохотный рассудок ее будто помутился. За это суждение Симилор не раз обзывал меня дураком, на что мне, впрочем, плевать – пустая бочка сильнее тарахтит. Добавлю еще, хоть возраст у нас уже не тот, я готов проучить его либо шпагой из реквизита сынка, либо тростью – может, и прибавится у него тогда ума.
Саладен-то будет куда хитрей, а уж хладнокровен! Точно изменник из «Звонаря Святого Павла» или «Милосердия Господня».
А вот и доказательство, что я не ошибался: в один прекрасный день – было это в Клермон-Ферране – дорогая наша малютка принялась вдруг напевать премиленькую песенку. Мы с мадам Канадой, смеясь и плача одновременно, стали осыпать ее поцелуями. Она к нам совсем привыкла и, полагаю, уже успела нас полюбить. Мы же на руках ее готовы были носить, и каталась она у нас как сыр в масле. Симилор предлагал сразу отдать ее мадемуазель Фрелюш, дабы с малых лет приучить танцевать на канате, но мы выказали полную непреклонность; только говорили ей: «Держись прямо и при ходьбе старайся выворачивать ступни» – лишь в этом заключалось предвестие грядущих занятий.
Должен отметить, что касса не пострадала нисколько. На ярмарке вы можете смело заменить одним красивым и послушным ребенком целую стаю обезьян, на которых нужно тратить от двенадцати до четырнадцати франков в день; при этом они постоянно болеют грудью, смерть же каждой особи обойдется не меньше чем в сто пятьдесят франков. Это почти то же самое, что дирижировать в Большом оперном театре, хотя там существуют, по крайней мере, субсидии от правительства. Ничем не лучше иметь дело с собаками, вечно недовольными своей кормежкой: хоть это, в сущности, добрые твари и друзья человека, однако от паразитов избавиться не могут, а потому нельзя соблюсти должную чистоту в тех местах, где они обретаются.
Если же вы хотите узнать мое мнение о бродячих зверинцах вообще, то скажу вам, что это чистое разорение. Просто жалость берет, когда подумаешь, скольких отцов семейства сгубила страсть к львам или слонам – не говоря уж о том, что дикий зверь в конечном счете почти всегда пожирает своего благодетеля.
По воле Провидения, дарующего хищные инстинкты, змее свойственно жалить, а тигру – раздирать жертву когтями.
Вообще, из диких зверей только тюлени и овцы-мериносы способны перенести операцию по приживлению лапы, хоть деревянной, хоть резиновой – если шов сделать аккуратно, то никто не заметит. Сверх того, хворая, животина теряет аппетит, и на корме можно сэкономить.
С тюленем просто нет никаких проблем, поскольку он способен продержаться и на старых фетровых шляпах – только выбирать надо те, что помягче.
Разве можно его сравнить с клоунами и жонглерами, распущенными обычно донельзя? Человек-скелет разорит вас, требуя лакомства; женщине-колоссу требуется от четырех до пяти фунтов мяса на обед, и это не считая затрат на пиво с табаком; если же у нее борода растет, то хоть караул кричи: в этом случае подвержена она таким порокам, о которых я даже не смею заговаривать в моих записках.
Однако же сиамские близнецы и того хуже, и если достанется вам хорошо склеенная парочка, то придется выкладывать не меньше шести франков в день, включая расходы на кофе. И постоянно надо за ними приглядывать: вечно они сквернословят и всю жизнь дерутся друг с другом.
А об уродах и говорить не хочется – эти злобные существа отравят вам жизнь, ибо источают презрение к тем, коих природа не обделила своими милостями.
По ходу повествования готов я поделиться тайнами и секретами нашего ремесла, так как мне ведомо все – начиная от электричества и кончая карточными фокусами. Любой, кто желает заняться устройством балагана, должен обратиться за советом либо к труду моему, либо ко мне лично. Последнее предпочтительно: записки мои предназначены семейству юной особы, и я поневоле вынужден прерваться, добавив только, что есть одно счастливое исключение – чревовещатель, которому свойственно доброе отношение к себе подобным, равно как и приличные манеры, если, конечно, он трезв.
К несчастью, к вину у него слабость – напившись же, начинает буйствовать.
Вернусь к преимуществам иметь ребенка – нет ничего лучше для актера. Разумеется, мы с мадам Канадой предпочли бы погибнуть, нежели вырвать невинную душу из сладостной неги домашнего очага, хотя в газетах постоянно рассказывают, как измываются над детьми их родители, которых можно сравнить только с дикарями. Малышка досталась нам по закону, ибо мы ее купили, заплатив звонкой монетой. И, пользуясь случаем, не могу не выразить то, что накипело на душе: отцы и матери, осыпающие чад своих тумаками и избивающие их всем, что подвернется под руку, вразумитесь! Ведь вы могли бы продавать их по сто франков за штуку и даже дороже, если имеется у них какой-либо талант – уродец же вполне потянул бы и на тысячу!
Но и самый обычный ребенок, не урод и не блистательный талант, при наличии хорошенькой мордашки способен принести балагану больше, чем любой крокодил – главное, чтобы нашелся в труппе человек, одаренный литературным гением. Нас же было трое таких: во-первых, я сам, чья молодость прошла за кулисами Театра Бобино и Одеона; Амедей Симилор, за плечами которого были долгие годы на подмостках; наконец, Саладен, можно сказать, родившийся на сцене, ибо уже в возрасте двух лет он блистал в роли картонного мальчика – вы помните эту великую пьесу, умершую вместе с Меленгом и мадам Лоран?
Я превосходил всех силой воображения. Симилор умел выдумывать забавные трюки. Но Саладен являл собой совершенство! Какое перо! Какой дар! Из пустяка он делал конфетку: одевал девчушку, словно куколку, и выставлял напоказ, так что каждое представление давало нам от двенадцати до пятнадцати франков.
Малышка была у нас Моисеем, которого спасала из вод реки египетская принцесса; Зелиской – в истории о девочке, вырванной собакой из пасти гигантского удава в джунглях Америки; Венцеславом или маленьким принцем, вынесенным из огня фельшхеймским гусаром – да мало ли еще кем! Саладен был плодовитее господина Скриба. За каждое сочинение ему беспрекословно выплачивали тридцать су. А поскольку он изумительно играл в монетку и бутылочку, да к тому же еще безбожно плутовал в карты, то денежки у него водились, и прятал он их повсюду – однако Симилора обмануть не мог. У того был изумительный нюх, да и папашины потребности обходились недешево.
Весь первый год девчушку представляли на афишах и на сцене под именем мадемуазель Сериз – по причине одного необыкновенного обстоятельства, о коем будет сказано ниже, дабы могли воспользоваться этим ее настоящие родители.
Через двенадцать месяцев мы с мадам Канадой решили прикинуть, какую выручку принесла нам мадемуазель Сериз. Я веду подобные расчеты безупречно – не всякий бухгалтер может со мной потягаться; всего за десять минут я произвел все необходимые операции и объявил, что ребенок, за вычетом всех расходов, дал 1.629 франков чистой прибыли.
Это произошло в Орлеане, на рыночной площади. Мадам Канада сказала мне:
– Великолепно. Кофе за мной.
– Согласен, – ответил я. – Приятно иметь калифорнийские россыпи прямо у себя на дому.
– И радостно, – добавила Амандина, – ведь я обожаю нашу малютку. Будь у меня собственная дочка, я бы не любила ее больше.
Мадам Канада по заслугам славится своим умением готовить кофе. Из рук ее выходит напиток прямо бархатный, и достигает она столь превосходного сочетания всех необходимых ингредиентов, что испытываешь подлинное наслаждение. На сей раз выставила она полный кофейник, поскольку теперь, ввиду баснословной прибыли, нам не было нужды жаться и экономить. Всю ночь мы говорили о малышке.
Истинная правда, что с возрастом человек становится лучше, ибо теперь Амандина испытывает достойное и сходное с моим желание разыскать родителей юной особы. В ту ночь дело обстояло иначе, поскольку она сказала мне:
– Сериз для нее имя неподходящее.
– Зато оно забавное, – возразил я, – сразу бросается в глаза и притягивает публику.
– Возможно, только это будто вывеска на спине. Если оставить все как есть, родители легко разгадают шараду. А она приносит большие деньги. И десяти месяцев не пройдет, как за ней явятся, чтобы забрать.
Амандина была права, и вы скоро узнаете, почему.
– Но ведь родители ее продали, – ответил я, не слишком уверенный в том, что говорю.
Мадам Канада пожала плечами.
– Конечно, продали, – поторопилась все же она подтвердить мои слова.
Но сердце подсказывало нам обоим одно – это невероятно. Родители подобного ангелочка должны были бы купаться в роскоши.
– Значит, – заключил я, – в силу того, что мы имеем на нее все права, подыщем ей новое имя.
Это оказалось проще сказать, чем сделать: видит Бог, нам пришлось изрядно потрудиться. Подобрав какое-нибудь имя, мы его обсуждали, обнюхивали, обсасывали, а затем приходили к выводу, что не идет оно ни в какое сравнение с прозвищем Сериз, которое явилось само по себе.
Тем временем поглядывали мы на личико девочки, улыбавшейся во сне – такое беленькое и розовенькое, что в самом деле походило на вишенку.
Ибо малышка наша прямо расцвела, стала свежей, как бутон, прелестной, как роза… ведь мы холили и нежили ее, словно принцессу!
Когда мы уже совсем было отчаялись, Сериз открыла свои громадные голубые глаза и взглянула на нас.
– Точно два сапфира! – сказала мадам Канада.
– Сапфиры! – повторил я. И ребенок получил имя.
Девочка, сомкнув веки с длинными ресницами, заснула вновь. А на следующий день было запрещено называть мадемуазель Сериз иначе, как мадемуазель Сапфир. Распоряжение администрации – штраф в пять сантимов за нарушение.
Однако у самой мадемуазель Сериз эта перемена вызвала обиду: впервые за все время она проявила неудовольствие – казалось, ей было жаль расставаться с прежним именем.
Впрочем, дулась она всего несколько минут, а потом забыла обо всем. Да ведь и была она безмозглой, как птичка, но сердце у нее было доброе – я убежден, что нас она уже любила.
До этого момента она только напевала, хотя довольно хорошо произносила слова песенки – говорить же не могла. Постепенно начала она лепетать: но не так, как если бы потихоньку научилась, а будто бы вспоминая то, что умела прежде.
Сомневаться в этом не приходится, поскольку щебетанье ее не имело к нам никакого отношения. Никогда она не повторяла наших слов, а толковала о чем-то другом – и мы далеко не всегда ее понимали. Она поминала какого-то Медора, пастушку, молочницу. Все это ясно показывало, что выросла она в деревне. Об отце она не говорила никогда; при слове же «мама» начинала дрожать – доказательство, что ее, судя по всему, били.
Впрочем, расспрашивать ее было бесполезно. Она либо смотрела на нас непонимающим взглядом, либо принималась горько плакать. Мы сто раз пытались узнать, как зовут родителей или хотя бы, как ее саму называли дома. Тщетно. Такое впечатление, будто она полностью потеряла память. При этом она прекрасно помнила все, что случилось после ее появления у нас.
Мадам Канада была этим очень довольна. Она любила повторять:
– Все к лучшему. Любой скажет, что наша милая крошка родилась в балагане, потому что ничего другого не видела и не знает.
Перехожу теперь к ее воспитанию.
Мадам Канада, увы, не блещет образованностью, хотя нельзя не восхищаться ее умению разбивать булыжники на животе, варить кофе, равно как и силе природного ума. Я был крайне занят: на мне лежало хозяйство, приходно-расходная книга и репертуар – для скольких варьете сочинял я куплеты и репризы, коим не было равных по приятности и остроумию. Саладен же был малый ученый. Когда мы с моей женой решили, что малютке нашей должно дать воспитание принцессы, я сразу подумал о Саладене – пусть учит ее чтению, счету и письму. Колонь мог бы преподавать ей музыку, ибо превзошел все вплоть до тирольских вальсов, а Симилор – давать уроки фехтования, что сулило бы в будущем верный заработок особе женского пола, поскольку дама с рапирой всегда имеет на ярмарках бешеный успех, а также бальных танцев, принятых в высшем свете, в какой области тщетно стали бы искать ему достойных соперников даже и в Париже; наконец, приберегая главное на десерт, мадемуазель Фрелюш предстояло ознакомить ее со всеми секретами хождения по канату – ведь именно в этой сфере, по нашему мнению, должна была блеснуть наша малютка.
Сверх того, Поке по прозвищу Атлант вдруг по собственной воле вызвался наставить ее в хиромантии, сомнамбулизме и карточных трюках, которые он с успехом демонстрировал во многих городах Европы.
Нет предела честолюбивым мечтам папаши и мамаши. А мы с мадам Канадой пылали рвением и рвались в бой даже горячее, нежели истинные отец и мать, чье место было занято нами. Даже всего, что я перечислил, нам казалось мало: мадам Канада была в свое время гуттаперчевой гимнасткой – и потому часто говорила, что ребенку было бы полезно расслабить и размять суставы; я же, когда терял голову в грезах о блистательном будущем крошки, предлагал вдолбить те познания, что остались у меня после службы учеником аптекаря.
От шпагоглотательства пришлось отказаться по причине, о которой я скажу ниже, однако было решено, что по возвращении в Париж девочку нужно будет отправить в мастерскую Каменного Сердца, чтобы брала она уроки художественной живописи у господ Барюка и Гонрекена-Вояки – первейших ярмарочных мастеров.
Нельзя сказать, чтобы все это было пустыми мечтами – но слишком уж много набралось предметов для одной-единственной юной особы, едва перешагнувшей за порог трех лет; вот почему мы с мадам Канадой начали с простых вещей: по-прежнему позволяли ей пить, есть и спать вволю, не считая небольшого занятия по утрам с мадемуазель Фрелюш.
Для родителей (подлинных) я должен отметить здесь две важные особенности и одно необыкновенное явление.
Необыкновенное явление состоит в вишенке, расположенной над правой грудью девочки. Ей сейчас четырнадцать, и родимое пятно уже не выглядит таким розовым, как прежде – однако разглядеть его можно. Нужно ли добавлять, что именно в силу этого малютка получила первое свое имя? Убежден, что читатель мой и сам уже догадался.
Особенности перечислю в соответствии с естественным ходом вещей:
1. В течение долгого времени малютка появлялась в театре лишь для того, чтобы исполнить свою роль. Ее приносили в яслях младенца-Иисуса или в колыбели Моисея, а затем уносили. Это было все. Она не знала о том, что у нас делается.
Как-то вечером, вскоре после обретения ею речи, я привел ее с собой, дабы она посмотрела на танец мадемуазель Фрелюш – ибо следовало привить ей вкус к будущему ремеслу.
Едва лишь мадемуазель Фрелюш поднялась на канат, как малютка стала дрожать – и даже сильнее, чем когда произносила слово «мама». Вскочив на ноги, она побелела, как полотно, и, казалось, совершенно потеряла рассудок.
– Мама! Мама! Мама! – трижды повторила она. – Под окном… мост… река… Ах, я не помню!
Последнюю фразу девочка выговорила с трудом и бессильно опустилась на свое место.
Мадам Канада заподозрила, что мать ее танцевала на канате. Я же был другого мнения. Расспросы не дали ничего: малютка отказалась отвечать.
Впрочем, она и не могла ответить, ибо сказала истинную правду: «Ах, я не помню!» И я выскажу здесь свое соображение: под окнами дома, где жила девочка, часто выступала танцовщица на канате. Было это возле реки, а напротив располагался мост…
2. Саладен из кожи вон лез, чтобы продемонстрировать ей свое мастерство шпагоглотателя. Можно было только поражаться тщеславию этого молокососа; но, поскольку я сохранил к нему слабость матери-кормилицы, то уступил его настояниям.
Обычно девочка любила играть с Саладеном, ибо малый он приятный и с ней всегда был крайне обходителен.
Когда он вышел на сцену, малютка улыбнулась ему. Когда же он вложил острие шпаги в рот, она вдруг резко отпрянула с теми же самыми словами:
– Мама! Мама! Мама!
Ее била крупная дрожь, глаза закатились, зубы скрежетали. Она еще успела выкрикнуть:
– Это он!
И упала без чувств.

XVII
ПРОДОЛЖЕНИЕ МЕМУАРОВ ЭШАЛОТА

Надо вам сказать, что тут мы с мадам Канадой призадумались и кое-что вспомнили. В последний вечер ярмарки на Тронной площади в Париже заявилась на представление дамочка с прелестной девчушкой, которую, было видно по всему, обожала. И вот когда наш Саладен принялся глотать свои шпаги, парижская девчушка закричала и стала плакать, повторяя: «Ой, какое страшилище! Я не хочу на него смотреть! Мамочка, уведи меня отсюда!» А Саладен пришел в страшную ярость, потому что гордость его была задета.
К несчастью, все это произошло слишком давно. Если бы мы узнали об этом раньше, то могли бы что-то предпринять – теперь же нас извиняло то обстоятельство, что обретались мы далеко от Парижа.
И все же, когда мадемуазель Сапфир так перепугалась при виде шпагоглотателя, мы с Амандиной очень расстроились при мысли о парижской девчушке – ведь дамочка души не чаяла в своей дочке, это сразу было заметно.
Было решено расспросить Саладена, но Саладен говорил только то, что хотел; вообще, с каждым днем становился он все наглее, якшался со всякими подозрительными личностями и завел знакомства в притонах. Нас же он откровенно презирал. Дружки называли его «маркизом», отчего он прямо-таки надувался от гордости.
С Симилором, который старался вытянуть из нас как можно больше денег, я почти не общался; впрочем, из немногочисленных наших бесед вынес я убеждение, что преступный отец пытался держать в руках молокососа, превосходившего его хитростью, похваляясь нашими прежними шалостями и рассказывая о связях наших с Черными Мантиями.
Это правда, что я был знаком с Черными Мантиями, ибо держал контору на собственной лестнице великого Лекока де ля Перьера. Если бы пожелал я поведать в сих мемуарах о том, что довелось мне видеть и слышать, когда имел я дела с нотариусами и нотаблями, а со слугами их не раз ужинал в знаменитом кабачке «Срезанный колос», то привел бы многих в великое удивление, потому что не раз сталкивался нос к носу с сыном Людовика XVI, беленьким как девчонка, и с графиней Корона, красивой словно богиня из сказки, а Трехпалого, бывшего мужа баронессы Шварц, встречал каждый день – он-то в конечном счете и перерубил шею господина Лекока при помощи кованой дверцы железного сейфа с секретом. Это все забавно только на первый взгляд, ибо такие дела изрядно припахивают гильотиной. Словом, хватит об этом.
Впрочем, даже через подобные перипетии сумел я пронести уважение к себе, коим дорожу больше чести. Как только смог я найти работу, так и расстался навсегда с Черными Мантиями, предоставив их самим себе. Симилор же, с его привычками к изящной жизни и пороками на все готового головореза, до сих пор жаждет отыскать осколки былого сообщества, дабы сколотить с их помощью состояние.
Эта идея захватила Саладена, в силу чего отец сохранил одно-единственное преимущество перед ним.
Однако целью означенных записок отнюдь не являются ни повествование о дурацких выходках Саладена и Симилора, ни рассказ о преступлениях Черных Мантий, с которыми я ни за какие коврижки не согласился бы возобновить старое знакомство; я взял в руки перо, дабы принести пользу нашей приемной дочери, а потому ограничусь лишь тем, что имеет отношение к ней.
В те времена это маленькое существо уже обладало только ей присущим и весьма необычным характером – описать же его было трудно даже более даровитым философам, чем я. Нельзя было назвать девочку веселой, хотя с губ ее не сходила очаровательная улыбка. Но за улыбкой этой таилась некая грусть или даже холодность: она по-своему любила нас, была, казалось, рада нашим ласкам и отвечала нам тем же, однако с некоторой холодностью. Я пытаюсь найти наиболее точное определение – эта холодность не выказывалась открыто, но о ней можно было догадаться.
Чего только не делали мы с Амандиной, силясь разгадать, что творится в этом маленьком сердечке. Мы так нежно ее любили, что у обоих у нас сжималось сердце при мысли, не страдает ли она в глубине души. Помнила ли она хоть что-нибудь? И почему тогда не признавалась? Отчего не желала доверить нам свою маленькую тайну?
Или же, как нам часто казалось, внезапная разлука с семьей оставила неизгладимый след на ее рассудке? Бывали моменты, когда в ее пристальном взоре можно было прочесть невысказанное признание: «Я ищу ответ в своей пустой памяти, но ничего не нахожу». Чаще всего это случалось, когда она оставалась одна и думала, что за ней никто не наблюдает; порой же ее голубые глаза внезапно загорались огнем – она словно бы ухватывала за кончик нить своих воспоминаний, и на се прелестном личике появлялось тогда выражение радости.
Но все это пропадало, и глаза ее меркли; она вновь становилась бледной и задумчивой, а светлые кудри будто вуалью прикрывали ей лицо, на котором опять ничего нельзя было прочесть.
– Думается мне, – частенько повторяла Амандина, – что наш бедный ангелочек в конце концов свихнется. Экая жалость!
Пока же она росла в добром здравии и блистая талантами своими. На ярмарках нам уже начали завидовать, и если бы мы захотели, то могли бы получить за нее кругленькую сумму, потому что конкуренты, считая нас по-прежнему бедными ввиду плачевного состояния балагана, без зазрения совести досаждали нам весьма заманчивыми предложениями.
Но, помимо тех надежд, что возлагали мы на ее карьеру в качестве танцовщицы на канате, ни я, ни Амандина не согласились бы расстаться с ней ни за какие деньги, и поскольку Саладен был вполне способен утащить ее во второй раз, я объявил ему раз и навсегда, в присутствии его отца и с полного одобрения мадам Канады:
– Знай, сопляк, хоть я и сохранил к тебе слабость кормящего отца, если ты притронешься к ней даже пальцем, раздавлю, как гадину.
В балагане всем известна кротость моего характера, а потому люди знают: если уж я кому пригрозил, то слово мое свято.
Впрочем, Саладен не питал никакой злобы к девчушке, совсем напротив. Иногда мы начинали бояться, как бы он не полюбил ее слишком сильно, когда придет время. Он возился с ней, занимаясь ее образованием, гораздо больше, чем можно было ожидать от такого распущенного юнца: поднимался утром ради первого урока, а вечерами частенько прихватывал часок-другой от своих развлечений, чтобы заняться с ней чтением и письмом.
Со своей стороны, малютка выказывала ему кроткую и холодную признательность – в общении с ним, как и с нами, она оставалась непроницаемой. Я здесь имею в виду все время ее пребывания у нас: мадемуазель Сапфир и в три года, и в десять лет, и в четырнадцать была для нас загадкой.
При этом она вовсе не таилась и не дичилась: везде и всюду она была радостью нашего с Амандиной очага; но коль скоро вознамерился я описать все как есть, то назову вещи своими именами: в девочке было нечто такое, о чем она, быть может, сама не ведала – мы же, как ни бились, разгадать ее тайну не смогли.
В первые годы это проявлялось в дрожи, о которой я уже упоминал, и в крике, всегда одном и том же: «Мама, мама, мама!» Но позднее, поскольку вечный этот зов вызывал вопросы, а отвечать она не хотела (или просто не могла), появилась у нее другая манера, и во время приступов, кончавшихся, как правило, слезами, взывала она теперь только к Богу.
В первый раз имя мадемуазель Сапфир в качестве главной танцовщицы на канате, сменившей прославленную мадам Саки, было напечатано на афишах в Нанте, большом и красивом городе, расположенном на берегу реки, в департаменте Нижней Луары..
Мадемуазель Фрелюш едва не лопнула от злости, но остальная часть труппы отнеслась к нашей затее с одобрением, ибо за полгода наша малютка Сапфир добилась таких успехов, что вполне имела право показаться на публике и снискать ее расположение даже в столице.
Ей было шесть лет, она была очень высокой для своего возраста и отличалась изумительной стройностью. Мы с Амандиной нарядили ее в костюм лазурного цвета, в полном соответствии с именем. Когда она вспорхнула на канат, похожая на небесное облачко, публика загудела: и это был не рокот изумленного восхищения, а вздох любви.
Я имею право так говорить, ибо видел это повсюду. Будь то на востоке или на западе, на севере или на юге Франции, везде зрители проникались к ней нежностью: смотрели на нее любовным взором и аплодировали ласково, расплываясь в улыбке трепетного волнения.
Ее полюбили еще девочкой – но чувство это еще более выросло и расцвело, когда она превратилась в барышню.
Возвращаясь к ее дебюту, скажу, что мы собрали полный зал, ибо афиши были расклеены за три дня до представления, что было нам позволено господином мэром. С именами шутить не стоит; разумеется, имя само по себе не дает гарантию успеха, но много ему способствует, и, можете мне поверить, прозвище мадемуазель Сапфир, явившееся на свет благодаря мне и мадам Канаде, свою роль сыграло. Оно было напечатано голубыми буквами в блестках, напоминавших крохотные алмазы, занимало середину афиши и, казалось, источало свет само по себе. Весь Нант видел его, весь Нант говорил о нем, весь Нант задавался вопросом: кто такая эта мадемуазель Сапфир? Пошли смотреть!
И весь Нант, чтобы узнать это, заявился к нам, так что многим не хватило билетов.
Конкуренты наши на ярмарке локти кусали – бесились так, что жалко их становилось.
Она исполнила свой танец, словно херувим, бесстрашно и уверенно. Публика для нее ничего не значила, ведь она привыкла к зрителям с младенчества, когда выступала в ясельках и колыбели; впрочем, она потом часто нам говорила, что никого не видит во время представления.
Аплодисменты убаюкивали ее или приводили в легкое волнение, наподобие музыки – но никогда не опьяняли.
Она танцевала в том стиле, что знатоки именуют классическим – с чарующими строгостью и чистотой движениями. Амандина говорила, смеясь и одновременно смахивая слезу: «Если в раю танцуют на канате, это должно выглядеть именно так».
Это было торжественное событие, и мне досадно, что точной его даты я назвать не могу – однако, учитывая местоположение, оно, судя по всему, произошло в конце мая 1858 года.
В балагане нашем царило всеобщее ликование. Даже мадемуазель Фрелюш, забыв о своем уязвленном самолюбии, радовалась триумфу ученицы; Симилор же, надувая щеки, говорил: «Здорово куколка выкаблучивает!»
Он всегда изъяснялся при помощи арго, заимствуя выражения у проходимцев, с которыми якшался в городе.
За кулисами я увидел Саладена – у него горели глаза; я обратил на это внимание моей Амандины, и мы оба решили удвоить бдительность, присматривая за молокососом, почти превратившимся в мужчину.
– Впрочем, – добавила мадам Канада под влиянием радостной минуты, – этот паршивец имеет право восхищаться, как и все остальные.
Когда мадемуазель Сапфир исполнила последний танец без шеста, она спрыгнула на пол под градом цветов. Конечно, мы с мадам Канадой выложили около тридцати су, дабы пять-шесть друзей могли поощрить малютку при помощи букетов от администрации – но многие зрители специально вышли, чтобы купить розы и лилии. Те, у кого цветов не оказалось, кричали, что завтра же их раздобудут. Без всякого преувеличения могу сказать, что жители города Нанта, присутствовавшие на представлении Французского Гидравлического театра, коим я отныне официально руковожу совокупно с мадам Канадой, проявили энтузиазм на грани безумия.
Когда она закончила свое выступление, почти все разошлись – только около тридцати лопухов задержалось, чтобы посмотреть, как господин Саладен будет глотать шпаги. Быть может, я ошибаюсь, но мне кажется, что шпагоглотательство – номер, несомненно, весьма интересный – в нашей отчизне перестает пользоваться успехом. Все меняется в этом мире. Бывали времена, когда лучшие люди города сбегались на подобное выступление – даже если речь шла об артисте куда меньших достоинств, нежели Саладен, который, при всех пороках сердца своего и ума, ремесло знает превосходно.
Мадемуазель Сапфир проследовала в нашу комнату под овацию всех актеров труппы, выстроившихся двумя рядами. Ей аплодировали Колонь, Поке и даже Симилор, но она ничуть не возгордилась; когда же мадам Канада, заливаясь счастливыми слезами, хотела прижать ее к груди, она вдруг отпрянула, начала дрожать и мы угадали на губах у нее те слова, которые она больше не произносила: «Мама, мама, мама…»
Через секунду малютка бросилась к своей приемной матери и принялась ласкаться к ней.
– Старик, – сказал мне Симилор, всегда готовый воспользоваться случаем, дабы удовлетворить потребности своего распутного существования, – я получаю смехотворную сумму в семьдесят пять сантимов за актрису несравненного таланта. Поскольку сын мой Саладен достигнет совершеннолетия лишь через восемь месяцев, а пока по-прежнему пребывает под моей опекой, я требую переоценки. Изящество и грация мадемуазель Сапфир стоят никак не меньше полутора франков в день, и вы будете их платить.
Мадам Канада хотела отказать ему, но я, желая сохранить в труппе спокойствие, уступил этому новому домогательству моего бывшего друга.
– Пусть подавится, – сказал я спутнице жизни. – Саладен, хоть и помимо воли, но возместил затраты мои на него. Не забывай, что именно ему обязаны мы появлением мадемуазель Сапфир, а мадемуазель Сапфир – это курочка, несущая золотые яйца, и благодаря ей мы обретем в старости достаток.
И я ничуть не преувеличил. На следующий день не было уже никаких афиш, зато перед галереей, где работали зазывалы, красовалось небольшое объявление о том, что во время номера мадемуазель Сапфир цена за место будет удвоена. Сотоварищи наши по ярмарке, заходившие взглянуть на это извещение, единодушно нас осудили; тем не менее, с первого же раза многим не хватило билетов, а до захода солнца я внес в реестр выручку – 150 франков чистыми.
Это были Перу и Эльдорадо, вместе взятые, немыслимая прежде мечта – подобного никто и никогда не видел!
Мы оставались в Нанте десять дней, а могли бы задержаться и на сто лет, если бы ярмарки могли столько продолжаться – выручка не упала бы ни на один сантим.
Но какое значение имел теперь для нас тот или иной город? Пока был с нами наш талисман, успех был обеспечен везде – менялось лишь место нашего пребывания.
Все французские города – Бордо, Марсель, Тулуза, Руан, Лилль, Лион, Страссбург и прочие – заполнили наши сундуки знаками своего восхищения; овацию вызывало одно только наше появление; слава нашей звезды летела отныне впереди нас, и некоторые муниципальные советы незначительных населенных пунктов пытались заманить нас к себе, делая неслыханные предложения, от коих мы, защищая свой интерес, принуждены были отказаться.
В 1859 году, в августе месяце, Французский Гидравлический театр был разобран на дрова. Вместо него на ярмарке в Сен-Севере близ Руана был торжественно открыт ТЕАТР МАДЕМУАЗЕЛЬ САПФИР с простой, но выразительной надписью на фронтоне: Танцы и полеты, изящество и совершенство!
Это было величественное сооружение, хотя и переносное путем разборки на составные части. Чуть уступая размерами заведению господ Кошри и Лароша, оно превосходило последнее своей элегантностью. Обширный и удобный зал был оборудован с целью потрафить публике, поскольку имелось тут много мест первого класса, второго – для людей попроще и военных – гораздо меньше, а третьего не было вовсе, ибо простонародье только мешает спектаклю, предназначенному увеселять высшее общество.
Мы подошли к делу основательно – места первого класса стоили у нас пятьдесят сантимов. Любой поймет, какой сбор могли мы получить при подобных ценах!
Читатель, быть может, удивится, не увидев Парижа в числе городов, воздавших должное таланту мадемуазель Сапфир. Я бы не притронулся к перу, если бы не решился проявить искренность во всем, а потому признаюсь – Парижу не довелось познакомиться с мадемуазель Сапфир. Та же мысль, не скрою, преступная, что побудила нас с мадам Канадой сменить первое имя Сериз на другое, заставляла нас, как бы даже помимо воли, всячески уклоняться от визита в столицу, где над нами витала бы постоянная угроза лишиться нашего обожаемого сокровища.
Но пусть меня поймут правильно. Я вовсе не имел в виду значительную прибыль, которую приносила нам приемная дочь, ибо слово сокровище относится исключительно к сфере сердечной. Я уважительно отношусь к деньгам, мадам Канада также, но в выборе между деньгами, всеми деньгами мира, и нашей обожаемой девочкой она, равно как и я, не поколебалась бы ни на секунду. Оба мы готовы дать в этом самую торжественную клятву.
Труд сей является доказательством, что воззрения наши изменились. Мы выражаем раскаяние в прошлых поступках, а в будущем намереваемся вести себя иначе.
Мы не постоим за тратами, чтобы отыскать родителей нашей малютки. И никто не сумеет нам помешать, ибо, хвала Господу, мы свободны, как ветер, в делах своих. Ибо не подлежит сомнению, что бывший мой друг Симилор и его сын, а мой питомец Саладен, хоть и не входили в число наших компаньонов, но часто подавляли нас высокомерием и наглостью. Симилор, вконец обленившись и отвергая любую работу, досаждал нам требованиями денег и ссылался на воображаемые права свои на нашу малютку. Саладен же, достигнув совершеннолетия, в алчности мог потягаться с отцом.
Конечно, он был весьма искусным ярмарочным актером, и я вовсе не собираюсь принижать его достоинства – он сумел получить некоторое образование, читая самые разные книги в своей берлоге и готовясь к тому, что называл будущей военной кампанией.
Уже давно перестал он шляться по кабакам и дурному примеру отца отнюдь не подражал. Напротив, в нем появилась осмотрительность и даже скупость, хотя он был способен поставить на кон все свои сбережения, если речь шла об удачной торговой сделке.
Не могу не отметить здесь, что этот малый мог бы добиться многого и подняться высоко, если бы находился под благотворным влиянием.
Поскольку шпагоглотательство с каждым днем теряло успех у публики, он редко выходил на сцену со своим реквизитом; при этом прилагал массу усилий, чтобы изменить внешность, а потому гримировался под индейца или патагонца – мы же пользовались его уловкой, дабы включить в афишу наименования этих диких племен; в балагане все помогали ему хранить тайну, и в городе он старался делать вид, будто не имеет с нами ничего общего.
Во многих населенных пунктах он выдавал себя за юношу из хорошей семьи, путешествующего с целью обогатить свои познания; сколько мне известно, это не имело каких-либо неприятных последствий, способных нанести ущерб нашему заведению, но я знаю, что ему удалось проникнуть в такие дома, где его и на порог пускать бы не должны; Симилора же он несколько раз представлял своим богатым друзьям в качестве гувернера.
Свобода, вот она, ваша свобода! Мы с мадам Канадой отнюдь не жандармы, но коли повадился кувшин по воду ходить… остальное вам известно. Мы боялись, что это может плохо кончиться, произошло несколько неприятных сцен; сверх того, мадам Канада питала подозрения и часто говорила мне, что Саладен вынашивает преступную цель посягнуть на невинность мадемуазель Сапфир.
Молокосос был вполне способен на такое, хотя обычно проявлял галантность по отношению к прекрасному полу. На малютку нашу он оказывал большое воздействие благодаря урокам, которые приносили ей несомненную пользу. Она его не любила, но боялась, и мы заметили, что ему удалось приобрести над ней значительную власть.
Она сильно выросла и стала уже почти барышней; столько всего знала, что я и перечислить не могу, однако сохранилось в ней и слабоумие, доставившее нам в свое время много тревог. Когда она была маленькой, то почти не разговаривала, все таила в себе и часто отбегала от нас именно тогда, когда мы ждали от нее ласки. Теперь же она бесконечно о чем-то грезила.
Саладен приносил ей книги, которые она тайком проглатывала. Занявшись розысками, я одну обнаружил – это было сочинение господина Дюкре-Дюмениля «Алексей, или Домишко в лесу». Мы посовещались с мадам Канадой, и было решено заплатить книготорговцу, дабы узнать, нет ли чего опасного в этом романе.
Между тем, в одно прекрасное утро мадемуазель Сапфир стремглав выскочила из комнаты, где Саладен давал ей урок грамматики. Девочка была в смятении и дрожала той странной дрожью, о которой я уже не раз упоминал; а немые губы ее звали мать – давненько с ней этого не случалось.
Мы с Амандиной стали расспрашивать ее, вместе и порознь, но она не захотела отвечать; нам давно бы следовало привыкнуть к этому необычному характеру, однако мы все равно очень расстроились.
Вечером я пригласил Симилора с Саладеном на чашку кофе в нашу комнату. С мадам Канадой все было согласовано, поэтому я, взяв первым слово, сказал:
– Я был для вас образцовым другом, Амедей, и вот молодой человек, который обязан мне всем, даже тем воздухом, что дышит. И какую же я обрел награду? Вы скверно повели себя по отношению ко мне.
Оба попытались было возразить, но мадам Канада произнесла:
– Эшалот слишком кроток, я же нарисую вашу личность в двух словах: вы мерзавцы.
Я приготовился защищаться, потому что Симилор гонялся за мной со шпагой из реквизита за слова куда более мягкие, но Саладен остановил отца, в бешенстве вскочившего на ноги.
– Нам собираются сделать какое-то предложение, – холодно промолвил молокосос. – Бери пример с меня и сиди спокойно.
Затем, обратившись ко мне, добавил:
– Папаша Эшалот, вы славный малый, и я не сержусь за то, что вы сделали для меня. Папаша Симилор наживался на мне, пока мог, это его право, я зла не держу; что до мадам Канады, она изумительная женщина, а потому выложит нам тысячу франков наличными, и мы откланяемся вплоть до Страшного суда.
Мы с Амандиной и в самом деле собирались вызвать разрыв отношений, однако заявление молокососа застало нас врасплох. Должен признать, со своей стороны, что никогда он не изъяснялся более изящно, нежели в момент наглого своего бахвальства.
Впрочем, подруга моя слишком долго тащила на собственном горбу отца с сыном. Одним прыжком вскочив с места, она подбежала к шкафу, вытащила мешок с тысячей монет и с размаха швырнула в физиономию Симилора – если бы попала, могла бы прикончить.
Но все обошлось для Симилора благополучно, поскольку Саладен поймал добычу на лету.
– Мамаша Канада, – вскричал юнец, – извещаю вас, что все последующие субсидии будут выплачиваться мне.
Подруга моя разинула рот, а я с изумлением повторил:
– Как это, последующие субсидии?
– Отныне я беру папочку под опеку, – ответил Саладен с лукавой усмешкой, – у вас же, почтенный Эшалот, настолько развито чувство справедливости, что вы не откажете нам в жалкой ренте. Всего сто франков в месяц за то сокровище, что мы вам подарили.
– Ладно! – сказала мадам Канада, красная как помидор. – А теперь убирайся, иначе я тебе скручу шею, словно цыпленку.
Саладен взял отца под руку.
– Пошли, папуля, – промолвил он, – ночевать будешь в моем дворце. Мы вернемся завтра, чтобы расцеловаться с папашей Эшалотом и добрейшей мадам Канадой. К чему ссориться, если можно расстаться по-хорошему?
Уверен, они нас в глубине души любят, и если нам покажется, что ста франков в месяц маловато, мы честно скажем им об этом.
Назад: IX ПОЛИЦЕЙСКИЙ УЧАСТОК
Дальше: XVIII ОКОНЧАНИЕ МЕМУАРОВ ЭШАЛОТА