Книга: Доброключения и рассуждения Луция Катина
Назад: Глава XV
Дальше: Глава XVII

Глава XVI

Умные люди ведут себя по-умному, а герою открывается, для чего Бог промыслил Россию, вслед за чем является богиня Ювента
Луций не помнил, где бродил после краха всех своих замыслов. Улицы, дома, заборы, прохожие – он не замечал ничего. Раз увидал вывеску трактира «Забудь Печали», вошел, попросил водки, которую отродясь не пробовал. Выпил пахучей гадости, обжегшей горло, но ни опьянения, ни облегчения не ощутил. Тогда потребовал бумаги, чернил и с ожесточением написал несколько размашистых строк.
Вот так. Кончено!
Потом, уже с целью, скорым шагом направился к телятниковскому дворцу и прошел в крыло, где квартировал Козлицкий.
Секретаря Луций нашел в обществе хозяина, перед обильным угощеньем. Егор Васильевич был улыбчив и трезв, но Иван Спиридонович с трудом удерживал подбородок на опертой об стол руке.
– Выпил вина, впервые в жизни, – сообщил он Катину заплетающимся языком.
– Вы тоже? – поморщился Луций, недовольный присутствием постороннего лица. Говорить с Козлицким он хотел наедине.
– Хоррошая штука!
Телятников полез с полным кубком – потчевать.
– Нельзя не выпить, батюшка. Такие дни – всему поворот! Сначала я мочалку свою сбрил, и ничего, свет не перевернулся, а государыня дала ручку облобызать да пожаловала привилею на поиск медных руд. Великое дело! А ныне дочку выдаю, Иринеюшку, за друга и благодетеля Егор Васильича…
Полез целовать Козлицкого, тот подмигнул Катину.
– Вот как на Руси нынче жить-то надо! Дурак я был со своей бородой! – всё не мог нарадоваться хозяин. – Бороде цена – тьфу, а медные рудники – это огого! Неее, на Руси от власти отгораживаться нельзя, себе убыток! Надо при ней близехонько быть, коли умный человек. Вот в чем истинная сила, вот в чем русское счастье! Дай, Егорушка, я тебя ишшо поцалую…
Но второго лобызания секретарю стерпеть не пришлось, потому что Иван Спиридонович икнул, ослабел и поник мутным ликом прямо в блюдо с белужьей икрой.
– Сейчас спокойно поговорим, – молвил Козлицкий, поворачивая будущему тестю голову, чтоб не задохнулся. – Эй, кто там, сюда!
Вошли двое бородатых слуг в шелковых поддевках.
– Что уставились? Барин у вас теперь часто такой будет. Привыкайте. Забирайте, несите в спальню. Да приготовьте огуречного рассолу. Проснется – дайте.
Остались вдвоем.
– Поздравляю. Как же вы ее полюбили? – сказал Луций, глядя на жениха с удивлением. Девица Иринея казалась нашему герою неумна и нехороша. О чем с такою говорить? А о спальном деле даже и помыслить неприятно – чай брак-то будет не белым.
Удивился и Козлицкий.
– Разве можно такую не полюбить? Мне за нею двадцать тысяч душ дают, один железный завод, один медный, две суконные мануфактуры, да деньгами миллион двести пятьдесят тысяч! И царица еще пожалует что-нибудь. Она любит свадьбы устраивать.
– Теперь вы станете большим вельможей? – понимающе кивнул Катин. – «Близехонько от власти»?
– Ошибаетесь, – покачал пальцем Егор Васильевич. – Это моему тестюшке нужно, не мне. Я не сильным, я счастливым быть хочу, а сила и счастье у нас в России ходят поврозь. Какое может быть наверху счастье, если со всех сторон хищные звери, загребущие, завидущие? Рано иль поздно сыщется некто позубастей иль повывертливей и сожрет. Нет, умно́ жить – это набрать наверху столько добычи, сколько сможешь, да вовремя отдалиться, притом с властью не рассорившись. Так я и сделаю. Через некое время скажусь хвор – у меня и вправду от придворной жизни нервические трясения с мигренями. Съеду из Питера подальше. С таким-то богатством! А с супругой мы заживем душа в душу. Я в подмосковной вотчине, она в волжской, и оба счастливы.
Посмеявшись своей шутке, Козлицкий посмотрел на собеседника в упор, и стало видно, что глаза у секретаря нисколько не веселы.
– Вы вот после нынешнего фиаско, я видел, побрели посыпать голову пеплом да отчаиваться. А я, сопроводив государыню, сразу предпринял матримониальный апрош. Потому что благодаря вашей экзерциции с предварительным совещанием понял как дважды два: просвещенные комиссии в России затевать рано. Свободы и достоинства тут пока никому не нужно. Государыня знаете что после сказала? «Глупо предлагать пирожные тем, кто не наелся черным хлебом». И еще прибавила, велев записать сию мысль для письма Вольтеру: «Умный правитель не стремится насыпать горы там, где природою замыслена равнина, а приспосабливает свои мечты к природному рельефу местности». Вот что у нас будет с реформами, дорогой Луций Яковлевич. Я лучше сам по себе поживу, а Россия пускай сама по себе.
Слова эти повергли Катина в еще горшую печаль. Выходит, он собственными стараниями убедил монархиню в тщетности перемен! Думал достичь одного, а добился противуположного…
Наш герой повесил голову, его грудь исторгла тяжкий вздох, и дальнейшую речь премудрого секретаря он слышал как в тумане.
– …Однако ж не думайте, что я брошу вас без помощи и совета, – рек Егор Васильевич. – Совет мой вот каков. В Москве, когда откроется комиссия, вам нужно будет себя как следует показать. Почин уж есть, царица вас взяла на примету. Будьте ловчее и сумеете многого добиться. Однако мечтания о парламентах оставьте. В России возможно сделать дело, только если опираешься на монарха. Иных рычагов в сей государственной конструкции не бывает. Я научу вас, как вести себя с императрицей. Когда следует помолчать, а когда можно говорить и какие слова выбирать. Гор вы не своротите, но кое-чего добьетесь.
Встрепенувшись, Катин протянул доброжелателю бумагу, писанную в трактире.
– Не трудитесь. Я слагаю с себя депутатство. Примите и медаль. Совет ваш несомненно хорош. Вы самый умный человек в России и понимаете ее много лучше меня. Но я вашей наукой жить не смогу и не захочу. Хитрить, втираться в расположение к высшим, повседневно подличать, пускай и ради общественного блага? Моя нравственная конституция того не попустит, а что я без нее?
Взгляд Егора Васильевича сделался тяжелым.
– Стало быть, спокойствие совести для вас важнее отечественного блага? Я, признаться, смотрел на вас и думал: вот человек, лучший, чем я. А вы не лучший. Просто вас манят иные удобства. Не матерьяльные, а самоласкательные. Тогда уезжайте отсюда. В России одно из двух: или совесть свою лелеять, или большие дела делать, а промежду не удержишься. Впрочем, оно, вероятно, везде так – хоть во Франции, на родине философов, хоть в Британии, на родине народного представительства. Разве что в вашем Гартенлянде можно иначе, но какие там великие дела, в том малом прудочке?
– Лучше в чистом прудочке, чем в грязном океяне, – хмуро молвил Луций. – Прощайте, сударь. Дай вам бог в этом безумии не лишиться вашего острого ума.
* * *
Новый совет, данный проницательным Егором Васильевичем, опять был хорош. Именно: уехать отсель, вернуться в милый Гартенлянд, думал Катин. Должно быть, я родился не в том месте. Иль раньше срока, потому исторгнут российской материнской утробой как недоношенный плод.

 

 

Убогим выкидышем спустился он с дворцового крыльца на сумеречную площадь. Задерживаться в Синбирске бывшему депутату теперь было незачем. Оставалось только забрать с воеводского подворья скромные пожитки, каковые поместятся в один сундук, и попросту, без фельдъегеря, на медленных почтовых пересечь постылую, жестокую матерь-Россию из восточного ее края до западного.
Сбоку, от тумбы с каменным львом, обозначилось некое движение. Посмотрев, Луций увидел попа, вовсе ему незнакомого. Духовная особа была в заплатанной рясе и лаптях, а лица не разглядеть – видно только склоненную в поясном поклоне голову с шишковатой плешью. Скуфейку попик сжимал в руке.
– Что вам угодно, отче? – с недоумением вопросил Катин.
Человек разогнулся. Лицо длинное, круглоносое, в морщинах, бороденка клоками.
– Вижу ли я пред собой его высокое благородие господина Катина? – робко, с дрожанием осведомился священник.
– Его самого. А вы кто?
– Слава Господу! – Попик перекрестился и снова качнулся туловищем к земле. – Якож есмь смиренный Пигасий…
В самом деле, чем-то похож на лошадь, верней на старую, заморенную клячу, подумал Луций.
– …Приходской поп вашей якож вотчины села Карогда, – закончил клирик, распрямился и замолчал, испуганно моргая – будто ждал кары за свою дерзость.
– В каком смысле «якож»? – растерянно спросил Катин. За полгода синбирской жизни он так и не удосужился побывать в пожалованном имении и даже совсем о нем забыл.
Попик сконфузился.
– Это я вставляю словеса от косности языка, за что еще в семинарии от отцов учителей бывал многажды ругаем и якож даже бит… Карогда – вашей милости собственная вотчина, безо всякого «якож»…
– Да, не добрался я до вас. И теперь уж, видно, не доберусь, – сказал Луций вслух, а сам подумал, что от имения, подобно депутатству, надо будет как-нибудь отказаться. – Уезжаю я, отче. Навсегда.
Произнесено было спокойно, даже ласково. Казалось бы, ничего обидного или грозного. Но слова Луция произвели сокрушительное действие. Священник охнул, закрыл руками лицо и горько, безутешно разрыдался.
– Пропали… Теперь якож совсем пропали, Господи… – бормотал он.
– Да что такое? – Катин взял старика за локоть. – Чем вызваны ваши слезы? Уж не я ли тому причина?
Очень нескоро, терпеливыми увещеваниями и ласковыми уговорами побудил он карогдинского пастыря объяснить, что за беда.
Рассказ этот, если исключить из него всхлипы, призывы к Господу и многократно употребленное «якож», в сокращенном виде выглядел так.
– У барина, которому раньше принадлежала деревня и кто помер бездетным, был дворовый человек Агапка по прозвищу Колченог, бывый солдат. Ногу ему оторвало на прусской войне, но он и на деревяхе управлялся ловко, погонится – не уйдешь. А гонялся Агапка за многими. Барин, спаси Господи его душу, был срамник и охальник, а Колченог еще того пуще. Все его боялись, и управы было не сыскать. Потом барин от многопития преставился, Карогда отошла в казенное ведение, и приехал немец-управляющий. Под ним Агапка притих. Но когда село пожаловали вашей милости (здесь поп опять Луцию низко поклонился), немец уехал, остались мы сами по себе, и на безначалии Колченог пустился во все тяжкие. Он и сам-то силен, по-звериному ловок, страшен, а у него еще два меньших брата, Еремка с Елизаркой, оба сущие медведи. Втроем они всю Карогду под себя подмяли, никто не пикни. Сначала некоторые пробовали. Но кузнеца Филимона, крепкого мужика, Агапка на кулаки одолел и у всех на глазах затоптал до смерти. А прежнего старосту, Ефрем Лукича, выгнал зимою на мороз, со всей семьей, и никому не велел в избу пускать. Меня на ту пору не было, я на богомолье ходил, а прочие забоялись… Померли все Ефремовы и долго потом заиндевевшие лежали, целую неделю. Не давал Колченог ни отпеть их, ни похоронить…
– Да как такое возможно? – не выдержал жуткой повести Катин. – А пожаловаться властям?
– Ходил я к воеводе, жалобу подавал. В канцелярии ответили: у вас ныне помещик, якож сначала ему жальтесь, а он пускай пишет к нам. Такой-де порядок…
Луций удивился, что Афанасий Петрович ничего своему постояльцу про карогдские происшествия не сказывал, но тут же догадался о причине. Должно быть, воевода не желал, чтоб депутат отвлекался от приготовлений к высочайшему приезду.
– Совсем они осатанели от безначалия, братья-то, – ныл попик. – Говорят, мы сами теперь баре. И оброк с людей берут, и работать на себя гонют. А еще портят девок и замужних женок кого похотят. Вот и пошел я в город искать ваше высокое благородие. Якож одна только надежда на вас и есть. Попросили бы у воеводы солдат, да приехали бы, да избавили нас от злого лиха…
Луций поморщился. Только этого недоставало! Скорее прочь из сих диких мест и как можно далее. Целое село, двести душ, не могут справиться с тремя негодяями! Так поделом вам. Терпите и блейте, овцы.
– Я вам помещиком не буду. Сказал же: уезжаю из сих мест, навсегда. И от имения отказываюсь. Оно вернется в казну. Пришлют нового управляющего, он на вашего Агапку найдет управу. А я никогда не желал владеть чужими душами… Со своею бы совладать…
Тут голос нашего героя дрогнул, а слезы не хлынули лишь по иссушенности, но стон вырвался, и заколыхалось лицо. Нравственные силы Луция, подорванные тягостным днем, были на исходе.
Поп Пигасий перестал канючить про Карогду, сострадательно покачал лысой башкой.
– Вижу я в вас, сударь, великое смятение и терзание, а то и горькое горе. Простите меня, грешного, что я на вас со своей бедой, когда вы и без того в духовной тяготе. Вам бы Богу хорошенько помолиться, да в церкву к исповеди сходить. Оно всегда, всегда способствует! – сказал он с глубоким убеждением.
Луций скривил рот.
– Мне не поспособствует.
– Не пойдете… – Священник совсем загорюнился. – Так давайте я схожу, за вас помолюсь. Вы только скажите, что у вас за лихо. Умом я, может, не обойму, его у меня немного, однако якож передам Господу. Я помазан, духовного звания, меня Ему лучше слышно.
– В чем мое лихо? – Слова давались Катину с трудом, вместо них из груди рвалось сухое, мучительное рыдание. – …В том, что не могу я здесь, в России! Я человек доброго разума, а тут добрым разумом никаких дел не сделаешь!
– Господь не для того Русь промыслил, чтоб в ней дела делать, – увещевательно, будто больному, сказал Пигасий. – Их тут почти что и не бывает, дел-то, а те, что бывают, плохи.
– Для чего же Он ее промыслил?
– Как для чего? – Поп изумился. – Для любви. Это немцы сначала что-нибудь придумают, а после полюбят. У нас же сначала надо полюбить, а потом с Божьей помощью что-нибудь якож придумается. Вот я, перед тем как в город идти, неизвестно где вашу милость искать как самую последнюю нашу надежду, помолился с любовию, и вы нашлись, и оказались добрый человек. Я вам якож вот что скажу: нет хуже греха, если кто мог своего ближнего спасти, а не спас. Вам и самому потом это в муку будет. – Пигасий замахал руками: – Не подумайте, я вас боле не умоляю! Се забота вашей души. Побеседуйте с нею, а я не стану больше вам докучать.
– Я подумаю о ваших словах, – тускло ответил Катин.
– Вы не думайте, не то откажетесь! Вы сердца, вы ангела своего слушайте.
Луций кисло улыбнулся.
– Не умею. Я из приверженцев Рациония.
– Сего ангела по своей малоучености я не знаю, якож послушайте хоть его. – Поп низко поклонился. – Побреду назад. Как бы меня мучители не хватились. Я же тайно… А вы, право, попросили бы у воеводы солдат да пожаловали. Один денек всего и займет…
– Ну уж солдат-то я просить не стану. Если приеду, то один.
Священник испугался.
– Тогда не надо! Такого греха на душу не возьму! Агапка грозился, что буде новый барин явится, проломлю-де ему голову, а вас всех заставлю под присягой показать, что с коня упал. И покажут наши, от страха, а Колченог после того еще Бог весть сколько будет над нами свирепствовать. Нет уж, лучше езжайте куда ехали. Такова, видно, Господня воля…
Перекрестил Луция, побрел прочь, но через несколько шагов обернулся.
– Если все же нашепчет вам ангел, а солдат с собою взять не похотите, об одном молю: явно, среди бела дня, не являйтесь. Ко мне приходите, ночью. Я при церкви живу. Призову Конона-лодочника. Он у нас самый умный.
И теперь уже ушел окончательно, оставив Катина в еще худшем шатании чувств.
Уехать, бросив поселян, будет скверно, но и тащиться в Карогду с донкишотовой оказией тоже дурость. Ну, одолеешь ты карогдского сиволапого дракона, но ведь это русский Змей Горыныч. Заместо отрубленных голов тотчас произрастут новые. Уедешь – объявится какой-нибудь новый Колченог, и опять сильный станет топтать слабых, а те склонятся. Ибо таков закон общества, составленного из рабов.
Так ничего и не решив, наш герой дошел до корзининского двора. Как бы то ни было, а съезжать все равно надо. На что воеводе гостеприимствовать отставной козы депутату? Единственное, что остается, – поблагодарить за кров и удалиться самому, пока не попросили.
* * *
Очно поблагодарить хозяина не получилось. Слуга сказал, что барин провожает матушку-государыню.
Что ж, Луций написал учтивую записку, в которой коротко, без философий, объяснил про отставку и выразил должную признательность.
Хотел передать бумагу через кого-нибудь из прислуги, но на лестнице увидал хозяйскую дочку – как ее, Полину? Да, Полина Афанасьевна. После того первого ужина Катин ни разу с дурочкой не разговаривал и даже почти ее не видал. Кажется, она пряталась от постояльца, да он за разъездами нечасто здесь и бывал. Если же по случайности они где-то сталкивались, мадемуазель ойкала, шарахалась. И слава богу. О чем с такою говорить?
Но теперь встреча была кстати.
– Погодите! – крикнул Луций в спину дикарке, которая, конечно, опять попробовала скрыться. – Я имею до вас дело!
Замерла, но повернулась не сразу. Широко раскрытые глаза смотрели со страхом.
Подавляя раздражение, елико возможно ласковей, он известил малахольную деву, что покидает корзининский дом, не имея возможности лично засвидетельствовать ее родителю свое почтение, а потому просит передать ему эпистолу.
Полина Афанасьевна сунула конверт в карман фартука. Выражение ее лица не переменилось, уста не разомкнулись.
– Передайте Афанасию Петровичу мою благодарность еще и на словах, – сказал Катин, не слишком надеясь на исполнение сей просьбы. – Сердечно благодарю также и вас за терпение к доставленным неудобствам.

 

 

Косноумная девица смотрела всё с тем же испугом. Поняла ли сказанное – неясно.
Он раздельно, отчетливо повторил:
– Съезжаю я отсюда. Уезжаю. Навсегда. И засим желаю вам…
Вдруг круглые голубые глаза устремились кверху, а потом вовсе закатились, щеки сделались бледными, и барышня осела на пол, да повалилась, стукнувшись головой. Так и осталась лежать. Обморок!
Вот дура припадочная, разозлился Катин. Опустился на колени, припоминая из медицины, что делают при обмороках. Перво-наперво должно облегчить приток воздуха, расстегнув ворот. Потом обтереть лицо холодной водой, после чего похлопать по щекам. Лучше бы всего сунуть под нос нашатырю, но где его взять?
Лекарь поневоле, он расстегнул верхние пуговицы на платье, обнажив молочно-белую шею. Пристроил голову на полу удобнее. Длинные светлые ресницы были скорбно сомкнуты, в приоткрытом рту поблескивали ровные зубки. Катин вспомнил, что при остановке дыхания можно восстановить оное, дуя хворому человеку прямо в уста. Благодарение Разуму, делать этого не понадобилось. Приложил ухо к острому носику – слава богу, дышит.
Теперь оставалось только сходить за водой, а еще лучше – найти слуг. Пускай сами возятся с инвалидкой. А благодарственное письмо умнее будет передать кому-то понадежнее.
Он вынул из фартука конверт, пошел по комнатам, громко зовя: «Эй, люди! Есть кто?»
Вдруг Луций увидел, что конверт, которым он рассеянно помахивал, как-то странно несвеж, будто его долго держали в кармане, не вынимая. Удивленный, Катин поднес бумажный прямоугольник к глазам. Надпись «Его высокородию А. П. Корзинину» куда-то исчезла, вместо того было написано «Луцию Яковлевичу Катину».
Ничего не понимая, наш герой раскрыл адресованный ему конверт, развернул листок, стал читать.
«Сударь Луций Яковлевич, – говорилось в послании, – я знаю, вы почитаете меня дурою и даже хуже того – я для вас ничто. Я и становлюсь дура, едва только вас увижу. Мысль моя вянет, слух глохнет от стука крови, и я превращаюсь в остолбенелого истукана. Так было с самого первого мига, когда вы только вошли в столовую, и я посмотрела на ваше лицо, и оно показалось мне осиянным, словно вы архангел, спустившийся на землю с небес. У нас в Синбирске во всю свою жизнь подобных лиц я не видывала. И после воздействие ваше на меня всегда было тем же.
А еще во мне поселился великий страх. Прежде я мало чего боялась, но теперь все время трепещу. Что во время поездки на вас в степи нападут волки или в лесу разбойники. Что на льду поскользнется конь, и вы расшибетесь, и будете лежать на снегу, и никто не поможет. А больше всего я страшусь, что вы однажды уедете, и я никогда вас больше не увижу.
Ничто мне теперь не в радость, кроме мыслей о вас. Я больше не могу читать книг, не могу писать моих акварелей, не хочу, как раньше, скакать верхом вдоль высокого берега. Я пропала. Вы изъяли мою душу, осталась только плотская оболочка, не нужная ни вам, ни мне самой.
Я написала это письмо, которое никогда вам не отдам, потому что, ежели не выплесну из себя сих чувств, они разорвут меня изнутри. Когда будет становиться невмоготу, перечту, и, глядишь, станет легче.
Любящая вас больше жизни, но ни на что не надеющаяся Полина».
Какая выразительность, какая сила чувств, в потрясении подумал Катин. А каков слепец я!
Позабыв о воде и о слугах, он повернул назад.
Девушка лежала там же, но теперь он видел ее совсем иначе. Как можно было не разглядеть в этом тонком, трепетном лице нежную, страстную душу и высокий полет побуждений? Она читает книги, она пишет акварели, а он того и знать не знал! Лишь мучил страдалицу своим небрежением! Не видел близ себя такое сокровище и даже презирал его!
Богиня юности Ювента, вот кто это. Явившаяся во всей своей беззащитной и сияющей прелести. Как жестока судьба, побудившая небожительницу рассыпать свои алмазы перед незрячим и услаждать своею цитрой глухого!
Ресницы слегка дрогнули, меж ними в самом деле словно блеснули алмазы – и тут же исчезли. Очнувшаяся увидела, что на нее смотрят, и зажмурилась.
Опустившись на колени, Луций склонился над ней.
– Я по ошибке прочитал письмо, лежавшее в вашем кармане…
Глаза распахнулись, в них пламенел ужас – но не хладный, как прежде, а обжигающий.
– О боже! – пролепетала Полина Афанасьевна и села.
– Зачем же вы никогда не поговорили со мной? – чувствительно спросил Катин. – Я ведь полагал, что неприятен и досаден вам…
Она не слышала, бормоча:
– Господи, стыд какой… Я на себя руки наложу! Всё одно жить больше незачем… Вы уезжаете… Навсегда!
Закрыла лицо ладонями.
– Как же я теперь уеду, если вы… такая? – вскричал Луций в чрезвычайном волнении. – Никуда я не поеду, прежде чем мы… Нам надобно поговорить, хорошо поговорить, обо всем! У меня сейчас голова кругом, я что-то вовсе запутался… Но, кажется, я знаю, чем остановить сие кружение, – вдруг закончил он, так же быстро успокоившись.
Нужна Архимедова точка, на которую можно опереться. Твердая почва под ногами. Нечто простое и ясное. Тогда всё в мире встанет на свое место и можно будет снова делать простые и ясные вещи. Например, как следует познакомиться с этой удивительной, ни на кого не похожей девушкой.
– Передайте батюшке, что я на несколькое время отлучусь. – Катин поднялся на ноги и протянул руку Полине. – Мне нужно наведаться в свою деревню. Потом я вернусь, мы с вами сядем рядом, и будем долго-долго беседовать.
– Вы вернетесь… Вы вернетесь! – Это, кажется, единственное, что она расслышала и поняла. Лицо Полины Афанасьевны, только что совсем бледное, прямо на глазах закраснелось.
– Даю вам в том честное слово, – пообещал Луций, помогая ей встать. Задержал узкую руку в своей, почтительно поцеловал пальцы. Они задрожали, дрожь эта передалась Катину, и он долго потом не мог ее унять. Уже скакал прочь по вечерней улице, а всё ежился.

 

Назад: Глава XV
Дальше: Глава XVII