Книга: Я буду всегда с тобой
Назад: Глава 8
Дальше: Глава 10

Глава 9

Майзель жил в рабочем бараке, уже лет десять как бывшем, удобно перестроенном изнутри и подлатанном снаружи перед войной. Вход отдельный, крепкие стены, кухня, комната три на четыре метра, поделённая на две части перегородкой (в дальней – дети, в передней – они с женой), есть опять же малый закуток для работы (на досуге Майзель ремонтировал обувь), – чем не жизнь, тем более времена военные. Неподалёку городской сад, Ваньке, кстати, задницу не забыть надрать, весь забор, считай, в саду развалили, гвозди с пацанами таскают «на нужды фронта», знаем мы эти «нужды» и для какого такого «фронта». Ребята-шофера́ жалуются, уже три раза шины прокалывали, заразы. Игры играми, а дело серьёзное, проткнут по глупости прокурорский «виллис», так с них потом не спишут на детский возраст.
Сегодня Майзель ждал дорогого гостя. Утром, у ворот гаража, когда выводил машину, он случайно увидел проходившего мимо Степана Дмитриевича. Скульптор тоже его увидел. Майзель вышел, они посмеялись вместе, вспомнив, как тянули из грязи упрямого железного бегемота. Рза спешил, и Майзель спешил, его начальник хоть и добрый мужик, но разгильдяйства в работе не допускал, тем более в работе водителя. Вот они и решили встретиться нынче вечером, чтобы пообщаться подольше, точнее, Майзель пригласил скульптора к себе в гости, и тот его приглашение принял.

 

Степан Дмитриевич слушал и улыбался. Рассказ Калягина его позабавил.
– «Вождь читает письмо детей»? – Скульптор вдруг рассмеялся громко и, увидев взлетевшие дуги бровей Калягина – признак недоумения, – пояснил: – Я ему штаны свои подарил. То есть как подарил, просто дал вместо его, прожжённых. Кстати, картину с детьми я видел. Цвет хромает, а в целом композиция выдержана. Но «Вождь читает письмо детей»… Да уж!.. – Рза удержал смешок, чтобы не смущать собеседника.
– Вам смешно, а мне как-то не по себе, – покачал головой Калягин. – Хоменков завистливый и неумный. Что он там наплёл полковнику этому, когда тот меня попросил уйти? Да, ведь я спросил у Казорина, это был товарищ Телячелов, он, оказывается, в том заведении, куда вы скоро от нас съезжаете, зам по политической части.
– Вот как? – Рза нисколько не удивился, только криво усмехнулся в усы. – Серьёзный был у вас экскурсант. «Мыслит прямо как ледокол „Ермак“», – процитировал он слова Дымобыкова, впрочем не раскрывая авторства. – Вы, надеюсь, про этих своих сихиртя его не спрашивали? Ладно, дорогой Виктор Львович, не унывайте. Ну а если что, обращайтесь к нему. – Он кивнул на Василия Мангазейского, молча вслушивающегося в их беседу. – «И свеща перед ним светится воску чёрного, и огонь у свещи чёрный же».

 

Хоменков сидел у себя в клетушке и листал подарок Телячелова – книжицу писателя Шейнина «Берегись шпионов». Сперва листал, потом вчитался, книжица его увлекла. Особенно его возбудил рассказ про хитроумного Адама Иваныча, матёрого шпиона, засланного в Россию ещё в дореволюционные времена в качестве законсервированного агента. Хоменков привык читать в голос, и чем выше взлетал градус страстей в рассказе, тем взволнованней звучал его баритон. Когда художник дошёл до сцены удушения Адамом Иванычем родной внучки своей, Тамуси, он уже не читал, он пел, как поют в трагических партиях оперные певцы:
– «Когда он вернулся домой, то в комнате Тамуси горел свет, но девочка уже спала. Адам Иваныч подошёл к её кроватке, поправил сбившееся одеяло и потушил лампу. Потом прошёл в свою комнату, плотно притворил дверь, закрыл ставни и сел к столу. Минуту Адам Иваныч сидел в кресле, закрыв глаза и вытянув ноги. Потом поднялся, включил какой-то провод, пропущенный незаметно под пол через ножку стола, и стал возиться с рычажком передатчика. Передавая сведения, Адам Иваныч, сам того не замечая, стал вслух произносить всё, что передавал. Передатчик тихо потрескивал, дождливая ночь способствовала хорошему приёму, работа уже подходила к концу…
– Дедушка, что ты делаешь? – внезапно раздался взволнованный крик Тамуси.
Адам Иваныч оцепенел. На пороге комнаты стояла внучка. Глаза её были широко раскрыты от ужаса, она дрожала, как в приступе лихорадки. Она слышала всё.
Прошло мгновение, которое могло показаться вечностью. Стояла страшная тишина, которую только подчёркивал слабый шум дождя за наглухо закрытым окном. И вдруг этот высокий худой старик, изогнувшись, прыгнул к ребёнку, и цепкие пальцы сомкнулись вокруг горла девочки, рухнувшей под тяжестью его тела.
Потом он медленно поднялся и вытер руки, испачканные детской слюной…»
«Адам Иваныч», – Хоменков хотел повторить имя, но вместо этого произнёс другое:
– Степан Дмитриевич…
Сказал и вздрогнул. Настолько реально представив сталинского лауреата на месте немца-шпиона.
Только он так сказал, как в дверь постучали.
«Кого ещё чёрт принёс?» – подумал Хоменков нервно и закрыл книжицу.
– Да входите, входите уж, – нехотя пригласил он.
– Я не вовремя? – спросил Степан Дмитриевич, закрывая за собой дверь.
У Хоменкова прямо челюсть отвисла: только что он представил, как пальцы сталинского лауреата смыкаются на горле Тамуси, и – здрасьте! – он уже здесь.
– Читаешь? – Скульптор кивнул на книжицу. – Если не секрет, что?
– Пушкин, – грубо хохотнул Хоменков, пряча книжицу под драный матрац. – Знаете такого поэта?
– Больно тощий у тебя Александр Сергеевич.
– У меня он Адам Иванович. А что тощий, так издание такое – специальное, для безруких мазилок… Вы по делу или языком почесать? Если языком, то в другой раз приходите, сегодня приёма нету.
– Ты не обижайся на меня, Хоменков, – улыбнулся в ответ на грубость Степан Дмитриевич. – Я пришёл у тебя попросить прощения. И картина твоя мне нравится. А то, что у меня две руки, а у тебя одна, то художеству такая несправедливость не мешает. Пишешь не руками, руки – так, инструмент, вроде кисточки или резца. Были художники, которые вообще без рук обходились. Есть тому исторические примеры. Например, Полиевкт Никифоров, иконописец, семнадцатый век, от рождения рук не имел и писал устами…
– Вы это всё к чему? – Хоменков как сидел с присохшей к губе ухмылкой, так и не убирал её.
– Я это к тому, что если делаешь что-либо, делай так, чтобы Бог был доволен, – ответил скульптор.
– Я человек безбожный, мне на Бога равняться нечего. И прощение мне ваше не нужно. Я вам штаны верну.
Степан Дмитриевич отмахнулся ладонью:
– Господь с тобой, какие штаны, забудь! Я пойду, в гости позвали вот. – Он толкнул скрипучую дверь и сказал, перед тем как выйти: – Там, на твоей картине, несколько интересных лиц. Все живые, особенно девочка с красным бантом…
– Тамуся? – осклабился Хоменков.
Рза не понял, пожал плечами и ушёл, затворив дверь.

 

Незакатное циркумполярное солнце дремало на окраине неба, освещая белёсым светом улочки вечернего Салехарда.
Хоменков остановился в тени, дождался, пока фигура скульптора не исчезнет за уличным поворотом, и быстренько пошагал к углу.
В голове у однорукого Хоменкова звучали слова полковника, тешившие его надеждой на скорое и заслуженное признание. Телячелов намекнул художнику, что замолвит в верхах словцо и тому дадут разрешение написать задуманную картину, ну а дальше – Москва, успех, выставки, вернисажи, слава. В обмен полковнику требовался пустяк – чтобы Хоменков наблюдал за всеми передвижениями «лауреата» (именно так, в кавычках, произнёс он звание скульптора), потому как есть информация, что «лауреат» вовсе не лауреат, настоящий лауреат похищен, а его место занимает поддельный, на что, кстати, указывают и факты, изложенные Хоменковым Телячелову.
«Только всё это пока между нами», – строго предупредил полковник.
Мысли Хоменкова переключились на сегодняшний визит скульптора, особенно его уязвила история с безруким иконописцем.
«Тоже мне, Полиевкт Никифоров, – харкнул Хоменков в щель исхоженного деревянного тротуара, перед тем как завернуть за угол и продолжить наблюдение за „лауреатом“. – Устами он, видите ли, писал, этот иконописец хренов. А задницей он писать не пробовал?»
Подумал и мысленно рассмеялся, вспомнил, как знакомый рассказывал об артисте оригинального жанра, задницей исполнявшем «Интернационал». Ну и доперделся артист, посадили за антисоветскую деятельность, пятьдесят восьмая, пункт десять.
Хоменков свернул в переулок и осторожно двинулся вдоль забора. Между ним и спиною скульптора дистанция была метров двадцать. Место было безлюдное.
«Дать бы ему по кумполу, чтоб колокола в ушах зазвонили, – пришла в голову злодейская мысль. – Ну-ка, интересно, а смог бы?»
Он представил, как здоровой рукой, а рука у Хоменкова была железная, бьёт с размаху по лысеющей голове, и в низу живота заныло от пульсирующих приливов сладости. Такое у Хоменкова бывало. Случалось, он представлял себе, как расправляется жестоко с обидчиком, изничтожает его умело и изощрённо, и всякий раз в низу живота разливалась эта жаркая сладость и тяжело набухала плоть. Он сознательно оттягивал миг завершения кровавой расправы, слушал стоны и хрипы жертвы, подкручивал колёсико громкости своей не знающей милости радиолы, пока сладко обжигающая волна не накрывала его с макушкой и наружу не извергалось семя. Это было слаще, чем женщина, ярче, чем удавшаяся картина, только это было внутри, не выходило из клетки воображения и игралось для одного зрителя, однорукого художника Хоменкова.
Рза свернул из переулка в тупик и направился к продолговатому зданию, приземистому и похожему на барак, облагороженный наличниками на окнах и пристроенными с боков крылечками. Он помедлил, подойдя ближе, потоптался, повертел головой, видимо пытаясь понять, к левому ему крыльцу или правому, сунулся было к правому, когда слева под навесом крыльца отворилась входная дверь.
Хоменков расположился за выступом какого-то нелепейшего строения – без окон, без дверей и на сваях, – похожего не на человеческое жильё, а на поднятый над землёй лабаз.
«Гроб на ножках», – подумал он и заглянул зачем-то под дом, в прелую, пахучую темноту. Лучше бы он туда не заглядывал. Между сваями глубоко под домом заметались синие огоньки и сложились в отчётливую картину. Хоменков сразу её узнал. Мудрое лицо Сталина, нависшее над листом бумаги, вырванным из школьной тетрадки. Художника ударило током, он дёрнулся, ударился больно о твёрдую лиственничную балку, выматерился неслышным шёпотом и снова посмотрел в темноту.
Под домом ничего не было.
– Я за тебя не ты… – попытался он совладать с речью, чтобы словами выразить невыразимую, немыслимую тоску, но выговаривалась одна бессмыслица.
Тут он вспомнил о забытом лауреате, бросил взгляд на барак напротив, но возле дома никого не увидел.
– Пфу ты, дура! – обиделся Хоменков на сегодняшнее вселенское невезение и, уже ни от кого не скрываясь, бросился к светящемуся окну.
Занавеска из портяночной ткани была отдёрнута примерно наполовину, должно быть, хозяин комнаты высматривал вечернего гостя, чтобы тот не мыкался на пороге, и всё, что происходило в доме, было хорошо видно.
Хоменков как посмотрел на хозяина, так мгновенно его узнал.
«Это ж он, тот самый водитель, с которым тогда, на площади, Рза вытаскивал машину из грязи. Им ещё помогал туземец».
Хоменкова обожгло изнутри. «Вот оно, шпионское логово. Ага, а это что там такое?» Он приник глазами к стеклу, лбом едва не упираясь в преграду. Хозяин, стоя спиной к окну, что-то объяснял гостю, а за ними, полускрытая от художника, виднелась некая конструкция из металла, похожая на машину «Зингер», только что-то в ней было лишнее, какие-то дополнительные колёсики, рычажки и прочие сложности, необычные для швейного дела. В комнате негромко застрекотало, хозяин надавил на педаль и взялся за колёсико с рычажком.
«Да это же замаскированный передатчик! – дошло наконец-то до Хоменкова. – Ничего себе устроились, сволочи! И ведь даже не задёрнули занавеску, действуют практически на виду».
Он вспомнил рассказ из книжки, подаренной ему комиссаром. Про скрипачку и старика-баяниста, игравших нашим солдатам на привале в прифронтовой полосе. О том, как политрук Иванов предложил починить баян, который фальшивил на переборах, а старик упорно отказывался и не выпускал инструмент из рук. И когда догадливый политрук вырвал с силой у старика баян, из лопнувших мехов инструмента вывалился радиопередатчик.
«То есть что получается? – дорисовывал Хоменков картину. – „Лауреат“ ходит по городу, собирает шпионские сведения и передаёт их этому „баянисту“. А „баянист“ пересылает фашистам. Спасибо писателю Шейнину, и товарищу Телячелову спасибо за то, что подарил книжку».
Хоменков настолько разволновался, что ненароком ударился о стекло взмокшим от волнения лбом. Рза и хозяин комнаты повернули лица к окну, и Хоменков с ужасом осознал, что его ноги лишились силы и не могут сделать ни шага. Он моргнул, видя, как эти двое с удивлением наблюдают за ним, потом всё-таки пересилил столбняк и на полумёртвых ногах двинулся по улице прочь.
Но это ещё было не всё. Когда он проходил мимо дома, того самого, похожего на лабаз, из-под свай, из пахучей тени, вылезла мальчишеская фигурка и перегородила ему дорогу.
– Парень, тебе чего? – настороженно спросил Хоменков. – Ты чего там, под домом, шаришься?
Парнишка приподнял голову, и высвеченное пятнышком солнца лицо его обрело рельефность.
– Снова ты? – сказал Хоменков, вспомнив камень на берегу Полуя, когда он прятался в кустах ивняка, тайно наблюдая за лауреатом. – Следишь за мной? Уши давно не драли?
– Очень нужно, – сказал мальчишка. – Я письмо пишу. – Он пальцем показал в темноту, густеющую под свайным домом. – Письмо товарищу Сталину.
– Кому-кому? – Художник сглотнул слюну, подавился и потерял дар речи.
– Дядя, ты что, контуженный? Письмо товарищу Сталину! Чтобы фи́га он тебе разрешил рисовать картину, чтоб ты только заборы красил.
– Ах ты, гадина! – обиделся Хоменков, хотел схватить обидчика за рукав, но мальчишка оказался проворнее, он уже исчез между сваями, и оттуда выкатывался горошинами его мелкий издевательский смех.
Хоменков сунулся в темноту и тут же отпрянул в страхе.
На него из мутного мрака смотрела острая голова рыбы с красными обводами вокруг глаз.

 

Гость слушал нехитрый рассказ хозяина и все время отвлекался на мысль, что вот слушает он этого человека, а сам невольно примеривает его лицо, мимику, жест руки, поворот плеча, мельчайшее живое движение к будущему скульптурному материалу. Рза давно обратил внимание на эту жёсткую, несправедливую цену, которой расплачивается с художником жизнь. Что ж, всё верно, если жизнь становится для художника не смыслом, а лишь объектом, интересует мастера не сама по себе, а в первую очередь как материал для творчества, то и плати за это. Или перестань быть художником. Поначалу это его пугало, а потом Степан Дмитриевич привык. Он сидел с друзьями, участвовал охотно в застольях, посещал собрания, заседал в президиумах, но выхватывал из всех этих встреч и сборищ единственно те моменты, которые могли ему сгодиться в работе. То же самое и сейчас.
– Война, да, но война далёко, нас пуля не возьмёт, – говорил Майзель Степану Дмитриевичу безыскусную житейскую мудрость, а Рза наблюдал, как он сначала морщит свой круглый лоб, а после пальцами разглаживает морщины.
– Я из немцев, когда-то мы жили в Гатчине, давно, до войны ещё, потом занёс меня бог сюда, потом семью сюда перевёл, и ведь как угадал, что сам. Так бы тоже попал куда-нибудь, только спецпереселенцем, не вольным. Работаю вот свободно, деньги платят, от Михалыча, товарища Постникова, начальника моего, что-то перепадает, да, продукты в доме имеются, в комендатуре отмечаться не надо, обувь вон чиню для людей, имею к этому большой интерес, опять же дополнительные доходы. Раньше просто сапожничал, ну, как все, – лапа, шило, нож сапожный и прочее, а тут вот аппарат приобрёл по случаю, марки «Адлер», старый ещё, немецкий.
Майзель встал и подмигнул скульптору, приглашая его посмотреть на чудо. Рза кивнул и пошёл за ним. За занавеской в небольшом закутке стоял этот самый «Адлер». Хозяин отпахнул занавеску и ласково прошёлся рукой по блестящему хромированному металлу. Рза отметил плавность движения и любовное прикосновение к вещи. Это было соприродно тому, как он сам работает на станке, изготовленном собственными руками. Скульптор понимающе улыбнулся.
Вот тогда-то их и отвлёк неожиданный стук в окно.
Гость с хозяином обернулись разом и увидели расплывчатое пятно, вроде бы напоминающее лицо. А может, и не лицо вовсе, но случайный на стекле блик – попробуй разгляди толком среди обманчивых вечерних теней. Впрочем, скоро пятно исчезло, будто его и не было.
– Ванька, что ли? – предположил хозяин. – Вечно шляется на улице дотемна, никогда вовремя не приходит. Пойду гляну. – Он направился к двери, приоткрыл её и выглянул за порог: – Никого. – Он захлопнул дверь. – Люся, доча, ты Ваньку сегодня видела? – обратился он к невидимой дочери, вместе с матерью молчавшей за перегородкой.
Вышла Люся, девочка лет восьми, посмотрела на приоконный стол, на разложенную на столе снедь, очень скромную, без всяких изысков, на открытую бутылку вина, специально приготовленную для гостя, но так и не початую почему-то, и поздоровалась со Степаном Дмитриевичем.
– Ваня обруч мне обещал принесть, – сообщила она отцу. – Его с самого утра нету.
– Обруч? – Майзель наморщил лоб и разгладил морщины пальцами. – Это что ещё за новости – обруч? Тебе втулку не выточить на станке, мастер на токарном участке жалуется. Да какой хлопец на тебе женится после этого! А она – обруч. – Он задумался и ногтем ковырнул подбородок. – Значит, обруч… А где он его возьмёт, обруч?
– Я не знаю, он обещал. Я его буду крутить на поясе, как акробаты в цирке, когда они под куполом выступают.
– Ты была в цирке? – спросил девочку Степан Дмитриевич. – В каком же?
– Я не была, я знаю, мне Камиля́ говорила, она была. – Дочка снова посмотрела на стол, чуть помедлила и скрылась на своей половине.
Снаружи на крыльце загремело, звук был дробный, железный, сопровождающийся шумом шагов. Сразу же распахнулась дверь, и в дом вкатился невысокий парнишка, то есть сам парнишка вошёл приплясывая, а вкатился страшного вида обруч, весь изъеденный, в дырах и хлопьях ржавчины, рыжей, как трухлявая древесина.
– Батя, как правильно написать: щиблеты или штиблеты? – от порога спросил Ваня отца, подхватывая свою ржавую железяку.
– Иван, у нас гость, здороваться нужно, когда видишь незнакомого человека, – строго сказал отец, глядя на дорожку трухи, оставленную на полу колесом.
– Здоро́во, – простодушно произнёс мальчик и протянул Степану Дмитриевичу руку, выпачканную ржавчиной.
– Ну здоро́во. – Скульптор ответил рукопожатием, при этом не смутившись нисколько неопрятным видом ладони. – Ты чирка-то тогда забыл, когда мы на берегу беседовали.
– Вы знакомы? – Майзель переводил взгляд с сына на ржавый обруч, с обруча на Степана Дмитриевича, снова на сына с обручем.
– Было дело, – сказал художник Ваниному отцу. – Мы с Иваном спорили: глупая птица гусь или умная.
– И кто выиграл? – мало что по-прежнему понимая, спросил Майзель на всякий случай.
– Я, – ответил Иван отцу. – Птица гусь от самолёта отличается тем, что летит без лётчика. А щиблеты пишутся «щиблеты» или «штиблеты»?
– Ты меня не путай с этими своими «щиблетами», ты мне вот что скажи… – Майзель понял, что сын нарочно пытается увести разговор в сторону – возможно, из-за гвоздей в заборе, изъятых «на нужды фронта». – Ты где этот обруч стырил? Часом, не с рыбзавода, не с рыбной бочки?
– Батя, нет, это Люська попросила меня найти. Я его нашёл под Валько́вым домом, из-под земли выкопал.
– А в окно стучал – это ты? – Майзель переменил тему. – Тут нам кто-то в окно стучал.
Иван ответил, но не отцу, а гостю:
– Это однорукий стучал, он за вами в окно подглядывал, а потом стукнул лбом в стекло и пошёл. – Он приставил обруч к столу и достал из оттопыренного кармана острую рыбью голову с красными обводами вокруг глаз. – Я ему рыбу сделал.
– Всё, уйди, Иван, с моих глаз долой, позже поговорим. – Отец культёй показал на дверь, ведущую в соседнюю половину. – И это, – показал он на обруч, – отсюда забери. И рыбу убери, ради бога. – Потом, дождавшись, когда дверь за сыном закроется, обратился к гостю: – А давайте-ка за встречу по рюмочке винца, вы не против?
Непьющий скульптор был не против, и они выпили.
Назад: Глава 8
Дальше: Глава 10