Глава 8
Новенький юфтяной сапог, густо смазанный смесью дёгтя с колёсной мазью, легко взлетал над деревянными тротуарами. Солнышко в нём играло. Деревянные тротуары прели под косыми его лучами, а само оно то прыгало мячиком из бегущих вперегонки туч, то съедалось прожорливыми коровами из пасущегося небесного стада.
Сегодня Телячелов был как все, то есть одетый не по-полковничьи шёл себе среди немногочисленных пешеходов, мало чем от них отличаясь. Разве что покроем сапог, явно выделявшим его из постоянных обитателей Салехарда. Его это волновало мало. Когда ты человек государственный, мелкие заботы о сапогах не отвлекают тебя от сути. Сутью сегодняшнего визита в столицу циркумполярной области было: а) зайти в Управление и передать оформленную заявку на поставку в культурный сектор подведомственного Телячелову учреждения специальных пронумерованных тетрадей для ведения секретных записей; б) купить в городе нормального табака, а то в лавке у них в посёлке одна махра по шесть копеек за пачку, не курево, а труха. Ну и – в) – навестить Дом ненца, очень уж хотелось Телячелову посмотреть собственными глазами, чем этот дом живёт.
Салехард – городок компактный, всё здесь скученно, подошвы не стопчешь. На улице Республики, главной, на углу с улицей МОПРа, он зашёл в коммерческий «Гастроном», купил «Казбека» десять пачек – себе – и столько же «Беломорканала» – это и себе, и для сослуживцев, посмотрел на коньяк «Армянский» по девять рублей бутылка, облизнулся, но покупать не стал. Семьсот рублей, месячная зарплата, вполне выдержала бы такую пробоину, но съест его стерва Зойка, берегущая семейный бюджет. Потом он навестил «Культтовары», не собираясь ничего покупать, лишь ознакомиться с ассортиментом, не более. И конечно, не удержался. Тут попробуй-ка удержись, если в музыкальном отделе лежит Утёсов, новенькая пластинка: «Ласточка-касаточка» – раз, – плюс «Дунайские волны» на обороте. Заплатил законные рубль двадцать, взял пластинку с дыркою на конверте, на котором молодой человек улыбается приятной улыбкой и объявляет с гордостью за себя: «Я зарегистрировал свой радиоприёмник в день его приобретения». Убрал покупку с Утёсовым в саквояж, обложив её табачными пачками, это чтобы пластинка не покололась, и двинул прямиком в Управление, благо было оно близко от «Культтоваров».
На дела ушло где-то с час, в Управлении работали споро, не тянули кота за хвост, как случалось в довоенное время, оно понятно, его потянешь, и пришьют тебе потом саботаж с последующей путёвкой на передовую.
Телячелов сидел на диване с пристроенной к нему бронзовой урной, позволил себе пятиминутку на перекур. Матовая кожа дивана ласково холодила ноги, на казённой стене напротив топорщились будённовские усы. Маршал на портрете был добр, лупоглаз и улыбчив не по-военному. Телячелов смотрел на портрет сквозь светлую плёнку дыма от своей раскуренной папиросы, и в голове его складывался пунктир. Мысленные чёрточки этой линии накаливались электрической нитью, чем больше из спецхранилища памяти вылезало неоформленных фактов. Усы Будённого вдруг перекинули мостик к усам начальника его, товарища Дымобыкова. Телячелов вспомнил случай, когда прилюдно на каком-то из совещаний Дымобыков заявил про себя, что он первые усы государства. Приплёл, конечно, как всегда, Оку Городовикова, с которым спорил однажды насчёт усов – у кого длиннее. Что, мол, даже измеряли усы бечёвкой, и у нашего оказались больше. Для кого-то это как анекдот – посмеялись, разошлись и забыли. Только он, замполит Телячелов, понимает суть этой фразы. Первые усы государства. Это ж надо, в кого он метил! Электрический пунктир в голове поменялся на трассирующую цепочку.
– Товарищу Телячелову салют!
Полковник покачнулся от неожиданности. Забыв, что в штатском, слетел с дивана и механически взял руку под козырёк. Потом увидел лейтенантские звёздочки и лоснящееся лицо Индикоплова, знакомого из райотдела ГБ.
– Какими судьбами? – спросил Индикоплов, шумно нюхая телячеловский табак.
Полковник вспомнил почему-то папашу, как тот носил с собою два кошелька – один пустой, для друзей-товарищей, на случай, если попросят в долг, другой для себя, с деньгами.
– Дела обязывают. – Телячелов сделал вид, что не замечает интереса к его «Казбеку». – А у вас тут какие новости? Всё спокойно?
– Тыл есть тыл, какое здесь беспокойство. Самая последняя новость – из Дома ненца ненцы украли костюмы ненцев. Представляешь – ненцы из Дома ненца, разве не анекдот?
Телячелов даже не улыбнулся:
– Ну и дальше что – «украли костюмы»? Дело на похитителей завели?
– Заявление поступило в милицию. Те его перенаправили к нам, в НКГБ. Здесь как раз был Гаранин из омского Управления, он провёл оперативное совещание. В общем, целый пожар. Начальство уже забегало. Чувствую, будет дымно.
Индикоплов, видя, что с «Казбеком» не выгорело, попрощался и побежал дальше.
Телячелов загасил бычок, скуренный до картонной гильзы, и доверил его бронзовой пепельнице.
Теперь посетить Дом ненца тем более было необходимо.
Бог есть.
Виктор Львович Калягин, смотритель антирелигиозного кабинета, нисколько в этом не сомневался. Доказательств Божественного присутствия в его жизни было хоть отбавляй. Даже отмороженная нога, по Калягину, была божьей милостью. Не отморозь он ногу перед войной, не смени её, мясную, на деревянную, догнивать бы ему теперь на погосте в городе Вытегре, куда судьба занесла его на исходе 1941 года. Тогда, эвакуированный из Пушкина, он должен был по просьбе знакомого, преподававшего географию и историю, выступить на уроке в школе с рассказом о советской археологии. Должен-то он был должен, только, пока шёл на урок, споткнулся о какую-то чурку и вместо школы попал в больницу. А знакомый на том самом уроке, на который Калягин шёл, получил подарок от Гитлера – шальная пуля с немецкого самолёта убила его на глазах у класса.
Эта смерть засела в нём крепко. Почему, недоумевал он, Бог произвёл такую замену – прибрал к своим рукам не его, а человека, по случайности обстоятельств заменившего Калягина на уроке. Степан Рза на его сомнения в справедливости Господнего выбора отвечал по-человечески просто: значит, людям вы недодали то, что ещё должны им додать.
Калягин часто не понимал художника. В основном такое бывало, когда речь шла о материях, требующих особенных слов. Например, о чувстве вины. Калягин после случая в Вытегре постоянно задавался вопросом: вот есть Бог, вот есть он, Калягин. Он, Калягин, сделав что-то неправильное, чувствует иголку в мозгу. Возможно, это называется «совесть». Ну а Бог, Он вину испытывает? Вину за отчуждение от человека. Ему известно такое чувство?
Рза на это улыбался лукаво.
«Ему известно такое чувство через вас. В ваш мозг колет, и в Его мозгу отзывается, – говорил он не то серьёзно, не то подсмеиваясь. – И потом, на всё ваша воля, Бога тоже можно ведь наказать. Вон, у ненцев, если что не по-ихнему, они бросают своё идолище в огонь, чтоб похлёбка поскорее сварилась, – с дурного бога хоть шерсти клок. И вы спроси́те их о чувстве его вины. Интересно, что они вам ответят?»
Калягин кипятился и нервничал.
«Вы вот шутите, а я говорю серьёзно, – отвечал он, ко всем богам, включая туземных, относившийся уважительно и с почтением. Веру он считал частным делом: в кого хочешь верить, в того и верь. Главное, другим не мешай и не навязывай кому-либо своей веры. – Ну скажите, дорогой Степан Дмитриевич, с кем ещё здесь можно поговорить об этом, если не с вами?»
Рза в ответ пожимал плечами.
«Ах об этом? – Он задумчиво смотрел на Калягина. – Об этом, дорогой Виктор Львович, лучше вообще молчать. Говорить об этом нужно как Марк Аврелий, только наедине с собой».
Ветер дул, погода менялась.
Они сидели, Рза и Калягин, в мастерской у Степана Дмитриевича, прислушиваясь к голосу ветра и наблюдая, как в проёме окна играет в небе предгрозовая чересполосица. Круглые ядрышки облаков, вплавленные в сизую дымку резко помутневшего воздуха, летели быстро и делались всё мрачнее, из облаков превращаясь в тучи, – они велели непослушному кораблю пристать к берегу, а он не повиновался.
Кораблём была мастерская, и экипаж корабля был пёстрый. Фигуры из дерева и из камня составляли его основу. Степан Дмитриевич, капитан корабля, смотрел, как тучи движутся против ветра навстречу флагу над окружкомом партии; растянутое красное полотно, отутюженное воздушным током, казалось неподвижным в своём полёте.
Грозы в Циркумполярье явление редкое, практически невозможное, здесь они бывают не чаще, чем лунная радуга над землёй или снег в пустыне Сахара.
Может, это сама война, гусеницами грохочущая по планете, заявилась сюда напомнить, кто сегодня в жизни хозяин.
Туча залепила окно, и сразу день превратился в вечер. Степан Дмитриевич покачал головой, хотел встать, чтобы зажечь электричество, и вот тут-то за окном и ударило.
Резкий треск, такое бывает, когда трескается глетчерный лёд, и холодная голубая вспышка, и всё это без промежутка во времени.
Почти мгновенно небо сделалось ясное, солнце вновь светило в районе порта, и от туч, только что обложивших небо, не осталось даже махонького клочка.
– Желание загадать успели? – спросил Рза растерянного Калягина, толком не успевшего осознать, сном было произошедшее или явью.
Виктор Львович покачал головой.
– Чёрт-те что с природой творится. – Степан Дмитриевич улыбнулся сконфуженно, будто лично был виноват в случившемся. – Мне однажды в Екатеринбурге нанесла визит шаровая молния. Я как раз работал над Карлом Марксом, ну и поначалу не понял, слишком ушёл в работу. Потом чувствую, кто-то сзади возле моего уха пристроился, как бы дышит, только уж очень жарко. Я подумал, это Ерёмин, местный екатеринбургский скульптор, мы с ним вместе мастерскую делили, ну и так, шутя, между прочим, тык ему не глядя щелбан. Тут меня как обожгло, я оглядываюсь, вижу, белое яйцо в воздухе – шипит, как на невидимой сковородке, брызжет светом и от меня улепётывает. А после, не долетев до стенки, вроде как пружинит о воздух и со всей дури летит обратно, чтобы, значит, отомстить за обиду. Хорошо, я успел пригнуться, ну молния и ударила Карлу Марксу в лоб. Во лбу кратер, как на Луне, а через час должна явиться комиссия. Маркс бетонный с мраморной крошкой, в общем повозиться пришлось…
В мастерской остро пахло тундрой. Степан Дмитриевич натаскал сюда мха в мешках, чтобы те работы, что не закончены, обложить для безопасной транспортировки. Не все, конечно, всех с собою не увезёшь, только самые родные и важные, за которых болело сердце и оставить которые незаконченными было для художника невозможно. Этим художник и занимался – обкладывал мхом скульптуру и оборачивал её мешковиной. Калягин был у него в подсобниках.
– С этим Марксом потом смешно, – продолжал рассказывать Степан Дмитриевич. – Чем-то он кого-то там не устроил, и поручили мне тогда вместо Маркса что-нибудь помонументальнее изваять. Мысли у меня кое-какие были, и я им соорудил памятник освобождённому человеку в шестиметровую высоту. За образец я взял Микеланджело, его Давида, только заказчикам не раскрыл, откуда взята идея. Ну и опять беда, начальство сказало: стоп! Правду, давай нам правду. Чтобы измождённое тело, чтобы руки в узлах, чтобы сразу всем ясно было, что человек не баранки жрал, а страдал от угнетения в тюрьме народов. Я им на это и говорю, что, мол, правда, конечно, правдой, но она должна быть зовущая, не констатирующая вчерашнюю измождённость, что такой правды, когда человек калека, в новой жизни быть не должно, что в новой жизни правда и красота обязаны быть единым целым. Ну вроде уговорил, установили моего Давида на площади, а тут опять незатыка. Прозвали весёлые горожане статую Ванькой Голым. Простоял он, может, года четыре, а потом моего Ивана Давидовича погнали с площади. Чтобы он своим голым видом не возбуждал нездоровых чувств. Мне один знакомый потом сказал, что его в городском пруду утопили. Страшное это дело – красота. Евгений Викторович Вучетич говорил, помню, что если всех на свете людей раздеть, жуткая получится картина. Но вот если на выбор, по одиночке, то бывает, что глядится красиво.
Рза взял в руки деревянное существо, росту малого, в деревянной шерсти, вьющейся спиралями по ногам от ступней до пояса, чем-то схожее с языческим Паном, но без дудки и с косиной в глазах.
– Узнаёте? – Рза улыбнулся. – Мне тут Трошин Семён Филиппович принёс с реки хорошую деревяшку, я и понял, что это ваше. По пуп мохнатый, линный – видите, здесь линяет? – Рза показал на гладкие островки, обусловленные фактурой дерева, между частыми колечками шерсти. – Рот на темени вырезать не стал, неприлично как-то человеку, пусть и сихиртя, иметь рот на темени, как считаете?
– Всё бы вам, Степан Дмитриевич, смешочки, – сказал Калягин, принимая из рук художника его детище. – А мне грустно что-то за вас. Дымобыков, конечно, человек важный, но мог и сам сюда пару раз приехать бы. Потом ведь можно по эскизам работать…
– Можно, да, но с натуры оно вернее. – Рза обвязывал верёвкой мешок, осторожно протягивая её под следующей скульптурой-переселенкой, упакованной в амортизирующую холстину. – Вот недавно в старом выпуске «Северных архивов» обнаружил интересную запись: в городе Тюмени некто приказчик Белоконский в начале века изобрёл трубу «для смотрения вглубь земли» и там якобы увидел даже глубинный подземный океан и ныряющих в нём ящеров. Вам бы, Виктор Львович, такую, сразу бы своих сихиртя узрели.
Калягин его словно не слышал. Он смотрел на деревянного человека, но взгляд его был рассеянный. Рза тоже работал молча, и продолжалось так, должно быть, с минуту, пока их затянувшееся молчание первым не прервал Виктор Львович.
– Смотрю я на вас и думаю, – сказал он, не поднимая взгляда, – что всё-то вы от чего-то бежите.
– Бегу… – согласился Рза, отвлекаясь от своего занятия.
В голосе у Степана Дмитриевича не было ни вопроса, ни точки – только одно долгое многоточие, говорящее красноречивее слов.
– Товарищ Телячелов! Дмитрий Иванович! Вы ли это? – Вчерашний зам, а сегодня уже начальник доверенного ему объекта национальной важности, Илья Николаевич Казорин, раскинув по-орлиному руки, шёл навстречу Телячелову. – Сколько лет, сколько вёсен!
– Месяца два, не больше, – холодно ответил Телячелов, ничуть не обращая внимания на орлиный полёт Казорина по скрипучему казённому коридору. – Ага, вас наградили медалью, – увидел он на груди начдома светлый кружок награды. – Надеюсь, что по заслугам?
– Трудимся на благо отчизны. – Казорин погладил пальцами рубиновую эмаль звезды, горящей на серебряном круге под шёлковым муаром колодки. – Долг, как говорится, обязывает. А вы сюда по какому делу?
– Так, ничего серьёзного. Мимо проходил и подумал: вот, бываю в районном центре, а в Дом ненца ни разу не заходил. Решил закрасить свой культурный пробел.
– Это правильно, что подумали. У нас много есть чего интересного. Хор, музей, кинозал, два ансамбля инструментов, библиотека… Одних грамот и дипломов в красной комнате, считай, полстены плюс ещё переходящие вымпелы. Хотите вам экскурсию проведут? Виктор Львович! Товарищ Калягин, можно вас ненадолго? – Казорин вычленил из геометрии коридора медленную фигуру Калягина, попавшую в фокус зрачка начдома. – Я бы сам, но мне в окружком, дела! – Казорин с кисло-сладкой улыбкой повёл подбородком вверх, потом кивнул полковнику на Калягина. – Вы не знакомы? Разрешите представить. Товарищ Калягин, наш главный культурный специалист. Виктор Львович, сделайте для товарища Телячелова экскурсию по нашим пенатам.
Калягин и Телячелов поздоровались. Что-то в этом человеке на деревяшке было знакомо Телячелову до жути. Он вгляделся в его лицо. Правая бровь насуплена, левая слегка на отлёте, а из глаз, из их глубины, словно смотрит на тебя и смеётся прячущийся внутри юродивый. Телячелов перебросил взгляд на вылезающую из галифе деревяшку…
Город Киров. Прошлогодний апрель. Грязь, весна, улица Карла Маркса, бесконечная, как ночь на Полярном круге, деревянная гостиница комсостава. С командировкой сразу же не заладилось, руководство местного ПУРа убыло на штабные учения и возвращалось только к концу недели. А Телячелов прилетел в четверг, то есть ждать ещё как минимум сутки. Знакомых в городе не было, и он тратил время в гостинице, лежал на койке и глядел в потолок, выбираясь время от времени куда-нибудь в столовую, что поближе, или просто гулял по улицам. Город был переполнен беженцами – людей из оккупированных районов день и ночь везли сюда поезда, на улицах орали менялы, торговали у москвичей шубы, бабы, перевязанные платками, продавали синее молоко, на них смотрели бледнолицые ленинградцы и захлёбывались жадной слюной, инвалиды с обрубками вместо ног собирались на углах стаями, вокруг них вилась безотцовщина, что-то передавала им в руки и ныряла в нескончаемую толпу.
Это произошло в столовой. Телячелов допивал свой чай, разбалтывая рыжую муть, скопившуюся на дне стакана, когда в столовую ввалилось с десяток этих самых обрубков уличных. Только они вошли, как сразу из приличного заведения столовая превратилась в табор. Компания устроилась на полу, воздух загустел от похабщины, что-то они орали, а самый из всех уродливый с белой бульбой на месте глаза снял с головы фуражку и пустил её по рукам товарищей. В фуражку полетели рубли, и, когда она вернулась к хозяину, тот, слюнявя пальцы и матерясь, громко посчитал их число, снова бросил рубли в фуражку и нахлобучил её на голову соседу. После этого подмигнул всем хитро, сорвал с товарища головной убор и демонстративно потряс им в воздухе: мол, были рублики и – тю-тю – сплыли. Другие инвалиды захрюкали, но равнодушно и как-то вяло, верно, фокус был для них не в новинку и бульбастый играл на публику, столовавшуюся в потребсоюзной столовой. «Хватит, Федя, давай уж жрать», – поторопили фокусника свои. Тот зло цыкнул на нетерпеливую свору, натянул на себя фуражку и проворным движением пальцев выхватил будто из ниоткуда сильно мятый червонец с Лениным. И, помахивая червонцем над ухом, отправился к раздаточному окну. Остальные потащились за ним, задвигали своими обрубками, застучали костями и деревяшками, распространяя густо вокруг себя тошнотворные ароматы смо́рода. Работница, стоявшая на раздаче, осадила их татарский набег. «Ну-ка тихо!» – приказала она, и инвалиды сразу же поутихли. Только фокусник осклабился кривозубо, торкнул пальцем в Ленина на купюре и сказал громко, на всю столовую: «Нас, Тамара, лысый сегодня кормит, его неделя. Так что ты давай вали гуще, черпай с самой глубины дна, не то Ленин на том свете, Тамара, тебя лысиной к столбу припечатает заместо Доски почёта».
Ладно нецензурная брань, Телячелов матерщину перетерпел бы, хотя в столовой столовничали и дети, но вот мириться с хулой на Ленина для партийца было равнозначно предательству.
«Прекратите! – сказал он резко, отставляя свой недопитый чай и поднимаясь во весь рост над столом. – Я приказываю вам прекратить!»
Посетители в столовой примолкли. Взгляды всех были направлены на него. Люди ждали, чем всё это закончится, – ждали в основном равнодушно, но иные и со зрительским интересом.
От толпы, скопившейся у раздачи, отделился тот самый фокусник и неспешно, с безразличной улыбкой выполз на открытое место.
«Ты, приказчик, не залупайся, – прогнусавил он, почёсывая под мышкой. – Я таких, как ты, командиров сколько хочешь по тылам навидался. Ты командуй крысами тыловыми, а меня, за родину пострадавшего, лучше, сука, не обижай, убью».
У Телячелова в глазах почернело. Отодвинув ногою стул, он решительно пошёл на обидчика. Тот по-прежнему улыбался хитро, но улыбка была только уловкой, намагниченной приманкой для жертвы, раздражителем, устроенным для того, чтобы ввести комиссара в ярость.
Телячелов подошёл вплотную. Он нагнулся над одноглазым карликом с обмотанными тряпьём культями, остатками бывших ног. Он хотел поднять его на руки и вынести из зала наружу. Ему тоскливо было видеть людей, наблюдавших за этой сценой. Неужели ни у кого из них не возмутилась их советская совесть, когда прилюдно, в открытую, напоказ глумятся над светлым именем?.. Сам он часто прислушивался к себе: не завёлся ли у него внутри, не затаился ли там классовый враг, как заводятся в кишках паразиты, не льётся ли в решительные минуты ему в голову навязчивый шёпот: пожалей, не убий, прости. И если появлялось сомнение в правильности выбранного решения, он мысленно обращался к Сталину как к единственному мерилу праведному, и Сталин, мудрый, справедливый судья, знакомо щурился в глаза комиссару и так же мысленно ему отвечал: «А вы, товарищ Телячелов, представьте, что эта ваша сиюминутная доброта обернётся для всей страны тысячами человеческих жизней и ослаблением нашей обороноспособности в условиях враждебного окружения». А у этих вот, которые за столами, сознание раскисло настолько, что на любого сирого и убогого у них в запасе только слёзы и сопли.
Комиссар уже держал инвалида за засаленный воротник ватника и рукой, что была свободна, отводил его тяжёлую пятерню, когда случилось то, что случилось. Матерящаяся свора обрубков, тряся в воздухе остатками рук, облепила его, как мухи, подняла Телячелова на воздух и легко потащила к выходу. Кто-то рвал зубами его мундир, кто-то больно тыкал ему под рёбра, а какой-то бугай без уха отколупывал ему на погонах звёзды. И никто из едоков за столами не пришёл Телячелову на помощь.
Его бросили в ближайшую лужу сразу же на выходе из столовой. Улюлюкающая свора рассыпалась, растворилась в уличной толчее. Его ещё и собаки облаяли, когда он выбирался из лужи. «Я вам, гадам, все лапы пообрываю», – сказал он им тогда от бессилия. Оборванный, побитый и злой, он смахивал с себя серую жижу, размазывая грязь по лицу и отводя глаза от прохожих. К нему подошёл милиционер, козырнул и спросил, в чём дело. Телячелов, трясясь от обиды, изложил ему всё как есть и потребовал немедленного вмешательства. «Заявление мы примем, а то ж, – сказал ему представитель власти, – только проку от этого никакого». – «То есть как это никакого проку! – возмутился Телячелов на такой ответ. – Это политическое дело. Страна воюет, а какие-то инвалиды ведут среди населения города открытую антисоветскую пропаганду, дискредитируют партийную власть, а вы мне говорите, что никакого!»
Он ходил и в милицейское управление, и в горком, и в обком, и в НКВД. И всюду разводили руками. «Инвалиды? Да-да, конечно. Знаем, пробовали, ведём работу. Но они же… вы понимаете… у них психика травмирована войной».
Тогда, в Кирове, в тот апрель, он познал, что такое страх. Это был настоящий страх, реальный, от которого не уйти, как уходят от страха ночи, заперев на засовы двери и занавесив окна. Это был не страх быть убитым на войне от вражеского снаряда. Смерть на фронте – конечно, страшно, только это предсказуемый страх. Как и страх оказаться жертвой засланного к нам в тыл лазутчика. От такого страха лечат уроки бдительности. Здесь был страх непредсказуемый, неучтённый. Психология советского человека чётко следует коллективным принципам, сформулированным партийными документами. Но когда ты видишь разрыв в строгой линии движения в будущее, нечто тёмное, не поддающееся учёту, не подчиняющееся законам социализма, и, главное, когда с этой силой совершенно невозможно бороться, – вот тогда и приходит страх.
Умалишённого можно упечь в сумасшедший дом, преступника – расстрелять, посадить в тюрьму, запереть в зоне. Жить же, зная, что в Советском Союзе есть особая порода людей, пусть калеченных, пусть даже героев, и на неё не распространяется советская власть и её законы, – для него, представителя партии на вверенном ему боевом участке, было всё равно что идти над пропастью по гнилой верёвке…
Телячелов сглотнул, вспоминая. Снова посмотрел на экскурсовода, навязанного ему Казориным. Нет, конечно, кроме беса в глазах и деревяшки, заменяющей ногу, со стёртым до косины набалдашником, не было у этого человека с той компанией ничего общего.
«Значит, товарищ Калягин, Виктор Львович, культурный специалист. Хорошо, экскурсия так экскурсия».
Казорин, попрощавшись стремительно, уже умчался по делам в окружком. Они остались в коридоре одни.
– С чего начнём? – спросил Телячелова Калягин.
Очень уж хотелось Телячелову задать Калягину лобовой вопрос: про главную достопримечательность Дома ненца, скульптора-лауреата. Что он, как он, с кем он общается, что думают о нём люди, что говорят? И о недавней краже тоже задать вопрос. Но он не стал торопить события, пусть всё складывается как складывается.
– Вы решайте, вы здесь специалист. Вообще-то, мне всё равно – что покажете, то покажете. Только чтобы не очень длинно. – Сапог Телячелова убедительно скрипнул, намекая, что он и его хозяин время ценят и не намерены тратить лишние минуты на пустяки.
Виктор Львович посмотрел на сапог Телячелова и кивнул согласно:
– Историю Дома ненца рассказывать я не буду. Скажу вкратце, что двадцатого августа тысяча девятьсот двадцать пятого года решением районного исполнительного комитета было определено образование Дома нацмена. Учреждение имело статус заезжего дома со столовой и культурно-просветительской ячейкой для инородцев, приезжающих в район по государственным делам. Размещался Дом нацмена в бывшем помещении Туземной управы по улице Республики, дом пять. В тысяча девятьсот тридцатом году Дом нацмена был переименован в Дом туземца, а в тысяча девятьсот тридцать третьем году для него было построено новое здание на улице имени товарища Ного, где он и размещается по сей день. Администрации строго вменялось в обязанности для туземного населения организовывать должным образом дежурство, чтобы приезжающие круглые сутки могли получать уют, питание, корм для оленей, собак, лошадей, а также ведение активной культурно-просветительской деятельности среди инородцев. Для того чтобы иметь более полную картину в вопросах культурного просвещения туземного населения, необходимо вспомнить первоочередные задачи культурного развития России в те времена. Общеизвестно, что культурная революция в двадцатые – тридцатые годы была направлена на изменение социального состава послереволюционной интеллигенции и нацелена на разрыв с традициями дореволюционной культуры, насыщенной мракобесием и поповщиной. На передний план выдвигалась задача создания пролетарской культуры, основанной на марксистско-классовой идеологии, коммунистическом воспитании, массовости культуры. Культурная революция предусматривала также ликвидацию безграмотности, создание социалистической системы народного образования и просвещения, формирование новой, социалистической интеллигенции, перестройку быта, развитие науки, литературы, искусства под партийным контролем. В результате культурной революции в Советском Союзе были достигнуты значительные успехи: по переписи одна тысяча девятьсот тридцать девятого года грамотность населения стала составлять семьдесят процентов, в государстве была создана первоклассная общеобразовательная школа, численность советской интеллигенции достигла четырнадцати миллионов человек, наблюдается значительный расцвет науки и искусства…
Сапог Телячелова скрипнул страдающе.
Виктор Львович понял намёк и перешёл от времён вчерашних к временам нынешним.
– В стенах Дома ненца проводятся лекции на актуальные темы военного времени, звучат патриотические стихи и песни. Творческая деятельность кружков – хорового, драматического, танцевального – пронизана военной тематикой, духом самоотверженности, любви к вождю народов, родной партии и отчизне. Главный лозунг настоящего времени «Всё для фронта, всё для победы!» есть первый руководящий принцип, которому подчинена вся наша деятельность…
– Спасибо, – сказал Телячелов. – А это у вас там что? – показал он на выплеск света, лёгший светло-серым прямоугольником на ломаную конфигурацию коридора.
– Это там у нас есть актовый зал, – скоренько сказал Виктор Львович и при этом почему-то хихикнул. Телячелов не понял его хихиканья. Калягин плавным полётом пальца указал на золотое мерцание среди скуки коридорной стены. – А вот это у нас есть портрет маршала Ворошилова, выполненный из рыбьей чешуи. Автор…
– Дайте я угадаю, – перебил экскурсовода Телячелов. – «Эр», «зэ», «а»? Рза, правильно?
– А вот и не угадали, – громко рассмеялся Калягин. – Степан Дмитриевич у нас вон там. – Калягин показал на проход, выходивший в актовый зал. – А это рыбартелевцы склеили. Хотели в Третьяковку послать, но наши отстояли, не дали. Степан Дмитриевич с чешуёй не работает. Налево военный кабинет, там у нас занимаются с молодёжью. – Он толкнул плакучую дверь, и оттуда на них жалобно посмотрело ухо кролика, каким оно выглядит на второй день после обработки его ипритом, а потом – то же ухо, и тоже жалобно, но уже после нанесения иприта на пятый день.
– Нет-нет-нет. – Полковник сделал руками крест и решительно пошагал к проходу, который вёл к скульптурам подозреваемого, подаренным художником Дому ненца.
Свет в актзале горел в треть силы, освещение было пригашено, лишь над сценой, там, где царил верховный, не очень ярко светила лампа. Ряды кресел, спинками к двери, упирались в неширокую сцену.
– Вот он, наш Степан Дмитриевич, вдоль стеночки. – Виктор Львович с особенною почтительностью обогнул по прямоугольнику кресла, даже его громкая деревяшка, что выбивала в коридоре чечётку, ступала теперь мягко, словно по мху. Он остановился возле спящего воина и приложил палец к губам:
– Не разбудите только, он спит.
– Кто спит? – не понял его Телячелов.
– Воин, боец, – шёпотом объяснил Калягин. – Произведение называется «Сон».
– Это что у него под головой? Кочка? – Телячелов отогнул веко, увеличивая площадь обзора. – Интересно, зачем боец голову положил на кочку?
– Так ведь война, – ответил Калягин. – На войне люди, бывает, и на болоте спят.
– На войне не люди, на войне – солдаты, бойцы, а боец не спит, он воюет.
Калягин пожал плечами. Телячелов разглядывал дарёную лауреатом скульптуру, и от мыслей, шевелящихся в голове, ему сделалось неуютно.
«„Сон“, говоришь? А сдаётся мне, товарищ главный культурный специалист, что никакой это не „Сон“, а „Побег“. И лицо у этого твоего „бойца“… Н-да… Я по службе этих лагерных харь насмотрелся столько…»
Побеги на Скважинке случались редко, но всё же случались. Последний был прошлой осенью, в сентябре. Этот побег запомнился тогда всем. Макар Смиренный, считавшийся среди заключённой братии фигурой смирной, вполне соответствующей своей благочестивой фамилии, на вечерней поверке не отозвался на выкрик проверяющего. Лагерь подняли на ноги, но Смиренного нигде не нашли. Он в тот день трудился на озёрных работах, и солдат с собаками быстро снарядили туда. В рабочей зоне что угодно бывает. Может, сами зэки не простили Макару какую-нибудь подлянку, притопили его в воде и привалили сверху корягой. До полуночи Макара искали, потом искать уже не имело смысла, ночью в тундре сам пропадёшь легко, и решили продолжить поиски на другое утро. С самого утра все, кто был из внешней охраны не на дежурстве, прочёсывали тундру в поисках пропавшего лагерника. День был хмурый, тучи и облака, и солдаты уже отчаялись отыскать возможного беглеца, как на небе ровно на полминуты показалось из-за туч солнышко. Вот оно-то и помогло. Луч ударил кому-то из солдат по глазам, но не с неба, а почему-то снизу. Бежавший, гад, он ведь что придумал. Украл в лагере из бытовки зеркало, припрятал его во мху на то время, пока работал, и когда бригаду повели в зону, незаметно отсеялся от колонны. И если рядом проходили бойцы (Макар лежал, по шею зарывшись в мох), то он выставит перед собой зеркало – в зеркале отразится тундра, а его самого не видно, он сам вроде как невидимка. Такой хитроумной сволочью оказался этот Макар Смиренный. Дымобыков его почему-то не расстрелял. Наоборот, поощрил, мерзавца, и почти сразу после фокуса с зеркалом дозорные на контрольных тропах стали пользоваться этим приёмом. И вообще после этого случая Дымобыков помешался на зеркалах. Ввёл даже небольшие наплечные специально для караульной службы, чтобы видеть, не идёт ли кто сзади.
– Вот ещё Степана Дмитриевича работы. «Лопарка», «Самоедка», «Мордвинка»… Женские национальные типы. – Калягин, не задерживаясь у каждой, хромал мимо скульптур к той, которую он считал главной, к каменному «Воину-победителю».
Телячелов, отягощённый воспоминанием, воспринимал слова Калягина вскользь. Только на скульптуре мордвинки задержался невнимательным взглядом.
«Мордвинка, – усмехнулся он внутренне. Впрочем, внешне он усмехнулся тоже. – Надо же такое придумать. Вылитая еврейка».
– Каков? – заволновался Калягин, ведя по воздуху тяжёлой ладонью вдоль контуров монументальной фигуры воина с гранатой в руке. – Вот что значит настоящий талант.
Телячелов уже подустал, искусство ему было неинтересно. Не из-за этих же женских типов явился он сегодня в Дом ненца, и не ради «Воина-победителя», хотя скульптура впечатлила даже его. И всё-таки кое-какие выводы можно было сделать уже сейчас. На то он и замполит, чтобы мыслить политическими задачами. «Сон», который явно «Побег», эта вот слепая восторженность приставленного к нему хромого экскурсовода. Такие восторженные слепцы легко идут на поводу у врага.
– Вы в его мастерской не были, – кивнул Калягин куда-то под потолок. – Вот где царство рукотворных чудес. Я ведь раньше к скульптуре был холоден. Ну скульптура, ну, там, женщина со снопом. В Эрмитаже, когда бывал в Ленинграде, посещал только залы археологии. А увидел работы Степана Дмитриевича, и как будто пелена с глаз упала… – Виктор Львович на секунду замолк, наверное собираясь с мыслями, потом продолжил с огнём в глазах. – Настоящее – это когда живое. Я ведь, если честно, их немного боюсь… иногда. – Калягин косо посмотрел на скульптуры. – Взгляд у них такой… человеческий. Таким взглядом только живые смотрят. Так я и понимаю искусство. Сталинскую премию дают только самым-самым, не каким-нибудь мазилкам безруким…
– Самым-самым, – скопировал его интонацию голос за их спиной.
Калягин и Телячелов обернулись. Перед ними стоял Хоменков. В немыслимой какой-то хламиде, покрытой коркой засохшей краски и с рукавом, наполовину подвёрнутым из-за его ампутированной руки, с наклеенной улыбочкой на лице, смотрелся он чистым чёртом да и попахивал не райскими ароматами.
Хорошо тому живётся,
у кого одна нога.
Ей не колется, не жмётся
и не надо сапога, —
пропел он сиплым оперным баритоном на мотив довоенной шансонетки. – Безрукий безногому не товарищ. Правильно, гражданин Калягин?
«Уголовник, что ли? – подумал Телячелов, с жутковатым интересом разглядывая это явившееся непонятно откуда пугало. – Хорошенькая компания, однако. Один безногий, второй безрукий, не хватает только третьего – безголового. Впрочем, нет, был безголовый, да умчался в окружком партии».
– Что позволено лауреату, то не позволено мазилке безрукому, это вы хотели сказать? – Хоменков посмотрел в глаза Калягину, щурясь. – Идёмте, – сказал он зло, – в мою творческую лабораторию за сортиром. Я вам покажу кое-что.
– Товарищ Хоменков, вы б того… – Калягин был смущён не на шутку. – Я товарищу провожу экскурсию, а вы встреваете, даже не извинившись. Простите, – Калягин повернулся к Телячелову, – это наш непризнанный гений, в Доме ненца работает оформителем.
– Так идёмте? – Хоменков нетерпеливо переминался.
Взгляд его превратился в бычий, глаза вылезли, сточенные копыта тёрли с силой ветхие половицы.
Мысль Телячелова сработала правильно. Что-то в этом чумовом человеке было нужное, не то что приятное, но такое, что могло пригодиться. Например, отношение к подозреваемому. Оно у него явно критическое. Явно между ним и лауреатом в жизни был какой-то конфликт. И это значит, что общение с ним, возможно, принесёт пользу.
– Отчего ж не пойти, пойдёмте, – сказал Телячелов.
Калягин посмотрел удивлённо. Хоменков ответил презрением на его удивлённый взгляд, тряхнул своею яркой хламидой, и с неё полетели по сторонам разноцветные споры краски.
Каморка, где держал Хоменков свои нажитые и доверенные ему сокровища, как то: кисти (большей частью малярные для покраски стен и заборов), два ведра, фанерные трафареты, чемодан неизвестно с чем, выглядывавший из-под узкого лежака, и так далее, личное и казённое, располагалась сразу же за отхожим местом, и когда Телячелов и Калягин оказались на её территории, замполит пожалел, что сюда явился. Пахло мерзко, воздух был спёртый, преобладали запахи нужника и прелого, нестираного белья, всё это немного облагораживал застоявшийся запах краски.
– Папиросой не угостите? – спросил Хоменков Телячелова.
Замполит оставил в уме зарубку, подумал и достал «Беломор».
– Волнуюсь. – Щёлкнула зажигалка-«маузер», и Хоменков затянулся жадно.
Телячелов взял папиросу тоже, но увидел на стенке строгий прямоугольник с надписью «Курить воспрещается!» и убрал папиросу в пачку.
– Вот. – Здоровая рука Хоменкова легла ладонью на край холста, натянутого на прямоугольную раму и установленного изнанкой к зрителям. Папироса в зубах художника едва не выпала от этого «вот», но удержалась и задымилась снова. – Моё детище, два месяца на него потратил. Притом работая только левой – понимаете? – только левой! Одной левой, не то что некоторые.
– Это что? – не понял Телячелов, когда картина была установлена на лежанке.
На картине были изображены дети. Двое, мальчик и девочка в пионерской форме, сгорбились на парте над тетрадным листом, девочка писала в тетрадке ровно, как на уроке чистописания, рот её был чуть приоткрыт, кончик языка высунут, мальчик тянул к ней лицо и руку, то ли пытался овладеть вставочкой, то ли хотел подсказать ей что-то, парту обступили другие школьники, они были сильно возбуждены, один мальчик взмахнул портфелем, девочка, стоявшая рядом, плакала и улыбалась одновременно, кто-то ерошил волосы, кто-то хлопал в ладоши.
– Что это? – повторил замполит.
– О! – ответил Хоменков важно. – Это… – он перешёл на шёпот, – это «Дети пишут письмо вождю», так называется картина.
– Ничего себе! – повертел головой Телячелов. – Одной левой, значит, нарисовали?
Он всё думал, как бы увести разговор от всех этих картин и скульптур, до которых ему не было дела, в сторону его интереса.
– Ну не правой же, – Хоменков тряхнул подшитым рукавом балахона, и опять весёлые споры краски разлетелись в вонючем воздухе, – нету у меня правой. Одна теперь у меня палочка-выручалочка – моя левая. Я ею гирю трёхпудовую подымаю, я в мишень с неё стреляю без промаха, «Ворошиловского стрелка» имею. Как считаете, – он показал на картину, – достойна она быть выставлена в каком-нибудь столичном музее?
– Почему это вдруг в столичном? – спросил Калягин. – Вам что, местной экспозиции мало?
Хоменков погасил окурок и бросил его в ведро:
– Вообще-то, я не у вас спрашиваю, ваш ответ мне давно известен. Я у товарища полковника спрашиваю.
«Я же в штатском. – Телячелов вскинул брови. – По выправке он, что ли, определил? Или по сапогам?»
Калягин тоже посмотрел на Телячелова, но на лице его не отразилось ни тени.
Телячелов сощурился на секунду, сделал вид, что оценивает картину, почмокал для эффекта губами:
– Я в этом деле неважный специалист, но что-то в этой картине есть. Светлая картина, хорошая. Про советское счастливое детство.
– Вот и я говорю о том же, – воодушевился художник. – Лауреаты вон в Москве выставляются, а моя работа здесь киснет. Я уже и продолжение задумал. Картина будет называться «Вождь читает письмо детей». Единственное, что меня смущает, – вождя позволено изображать только по особому разрешению художественного совета. Для этого нужно быть художником с именем, а обо мне даже в Салехарде никто не знает. Как мне быть, товарищ полковник? Подскажите. Можно мне рисовать вождя?
– Ваши руки – что хотите, то ими и делайте.
– Но я хотел попросить совета.
– В таком случае не советую.
Художник обречённо вздохнул. Потом гневно посмотрел на Калягина:
– А всё вы! Всё ваш лауреат! Всё ваш Казорин! Ненцы на глазах у всех мандаладу делают, возвращают себе незаконно свои наряды, и этот ваш Степан Разин, предводитель народных масс, видите ли, вот зачем-то в лагерь собрался, других туда с конвоем привозят, а ему – наше вам с кисточкой…
Телячелов мгновенно напрягся.
– Вы, товарищ, идите, – коротко кивнул он Калягину и казённо его поблагодарил: – Спасибо вам за экскурсию, было интересно и познавательно. – И когда Калягин ушёл, плотно прихлопнул дверь и, резко переходя на «ты», наставил на художника палец: – А теперь давай поподробнее. Что ты там сейчас говорил?..