Книга: Я буду всегда с тобой
Назад: Глава 6
Дальше: Глава 8

Глава 7

Святой Василий, первомученик Мангазейский, вдруг пошёл, пошёл – так пошёл, словно выкрутил фитилёк фаворский, чтобы не слепить святостью и не мучить мастера нечеловеческой тайной облика своего. Он, как солнце в праздник солнцеворота, удалился с ночной орбиты и открылся миру и человеку. И почему-то, будто само собой, в дереве начало проступать лицо пятнадцатилетнего капитана из кинорубки, Кости Свежатина. Выклюнулись даже веснушки из пятнышек-щербинок на древесине. Поначалу мастер сопротивлялся, не грешно ли уподоблять живого, пусть и вырвавшегося из города мёртвых, в который немец превратил Ленинград, древнему юноше-страстотерпцу. Потом смирился, увлёкшись делом, и, сплевывая деревянную пыль, радовался, что работа сдвинулась.
Всё утро следующего, буднего, дня после дня вчерашнего, праздничного, Степан Дмитриевич посвятил работе, не отвлекаясь ни на встречи, ни на еду, ни на мысли о будущем переезде. К полудню он собрался проветриться, продышаться после трудов праведных.
Город был по-будничному спокоен, но горизонт облегали тучки, обещая перемену погоды. Мягкий ветер шевелил флаги, водружённые накануне праздника на фасадах советских учреждений, звук пилы с лесопилки ДОКа соперничал с мотором бударки, буксирующей по речному пути какой-нибудь востроносый неводник. В порту на рейде попыхивал пароход.
Рза задворками спустился к Полую. Берег был испорчен оврагами, оплетёнными дряхлеющим ивняком, сарайчики, лепившиеся по кручам, едва держались за приречную землю. Со столба слетела ворона, вяло вякнула на одинокого пешехода и пропала за подгнившим забором.
Степан Дмитриевич сел на камушек и прищурился на амальгаму реки, что отблескивала солнцем и холодом. Ему нравилось спокойное одиночество, когда можно вот так, без зрителей, созерцать текучую воду, живущую по простым законам, не зависящим от своеволия человеческого. Бесхитростное стремление к устью, к слиянию с родительским домом, с Океаном, отцом всех вод, как метафора возвращения сына к забытому в суете Отцу, – для художника это было осью, вокруг которой вращалась его галактика, вращалась, внутренне ничуть не противореча законам жизни и военного времени.
Пригревало. Ветерок отгонял мошку́. Комары были тяжелее ветра, гудели голодно, но сильно не досаждали. Этим летом – почему, непонятно – летучий гнус был милосерден не по природе, может, люди оголодали и обескровели, всё до крохи отдавая на нужды фронта, может, с тундрой происходили метаморфозы сродни тем, что происходили в стране и в мире.
Сверху, с улицы, не видимой от реки, прикатился негромкий смех. Был он странный – механический и бесполый, будто у смеющегося внутри звякали обломки стекляруса.
В реку, недалеко от берега, бухнулся залётный гусёк. Без товарищей, один-одинёшенек, то ли ему сил не хватило дотянуть до безопасного озерца, то ли был тот гусёк подранен. Гусь лёг на воду и поплыл по течению, словно паузок или маленькая ладья.
– Глупая птица – гусь, – раздался сзади неокрепший басок.
«Вот и посидел в одиночестве», – подумал Рза, оборачиваясь на голос.
Бас принадлежал пареньку возрастом лет под десять, в руке он держал чирка – мелкого, не рыбищу, а рыбёшку, – посаженного на кукан из верёвки. Чир был ещё живой и вяло побрыкивался в неволе.
– Здравствуй, мил человек, – поприветствовал подростка художник. – Почему же гусь – птица глупая?
– Потому что живёт сто лет, а ума – как у Люськи, моей сеструхи. Она, вон, тащит с полки сковороду, а та ей на голову сверху – шарась! Люська плачет, на башке шишка, а того ведь, дура, не понимает, что не надо было тащить, сама виновата. Вот и гусь – летит на телеграфную проволоку, думает, она паутина, и крыло своё о проволоку ломает.
Рза кивнул мальчишке с самым серьёзным видом:
– Ну, допустим, всё дело в случае, и потом, скажу тебе по секрету, что у гуся линии умные, а больше птице ничего и не надо.
– Линии? – Паренёк задумался. – Мудрёно что-то – «линии умные». Не бывают линии умные.
– Ты когда-нибудь пробовал рисовать?
– Тыщу раз. – Мальчишка даже обиделся. – Я такие самолёты рисую, залюбуешься, какие красивые. Никто в классе лучше не нарисует.
– Вот-вот-вот, то же и у гуся. Нарисуй самолёт уродом, разве этот самолёт полетит? Он ведь потому и летает, что у него линии умные. Чтоб и глазу было красиво, и самолёту не мешало летать. Теперь понял? – Рза улыбнулся.
– Теперь понял, – сказал мальчишка. – А вон там, в кустах, дядька сидит, за тобой подглядывает, – подмигнул паренёк художнику и прибавил шёпотом: – Однорукий. – Свободной от кукана рукой он взял с берега плоский камень и запустил им в заросли ивняка, одолевавшие береговые кручи.
Заросли ответили шумом веток и раздражённым человеческим голосом.
– От ты… – Голос принадлежал Хоменкову.
Однорукий поднялся над ивняком, потирая ушиб на лбу. Камешек попал куда надо.
– Ты чего там в кустах высиживал? – спросил Степан Дмитриевич Хоменкова.
– Живот схватило, – сказал Хоменков сконфуженно, не убирая руку со лба. – Стало быть, перебрал вчера.
– Всё-то ты, дядя, врёшь, у тебя же штаны не спущены, – влез в разговор мальчишка.
– Иди отсюда, покуда не наваляли, – зло ответил Хоменков пареньку. – Нашёл забаву – камнем в человека кидаться. Беспризорщина, мать твою! Сейчас спущу с самого штаны да надеру ремнём задницу! Я, вообще-то… ну как сказать… – Хоменков теперь обращался к Рзе, но мялся, по-видимому не зная, чем оправдать своё сидение на берегу. Ведь не скажешь же вот так, прямо в лоб, что ты следил за уважаемым человеком.
По воде захлопали крылья. Гусь-подранок, снесённый речным потоком, с шумным плеском сопротивлялся реке. Он развернулся носом против течения, он ударял крыльями по воде, он тянул свою шею вверх, к близкому огромному небу, туда, где редким пунктиром на юго-западе прочертила слюду небесную стая его сородичей. Гуси растворились в пространстве, а он всё хлопал и хлопал крыльями, птица не желала мириться со своей несправедливой судьбой. Потом он ослаб и выдохся, и течение понесло его вниз, как несёт мелкие деревца и огромные стволы лиственниц с подмытых паводком берегов.
– Глупая птица – гусь, – почему-то повторил Рза немудрёную мальчишкину мудрость.
А отведя взгляд от реки, не увидел на берегу ни мальчишки, ни однорукого художника Хоменкова. Зато в мелкой лужице возле ног крутился на кукане чирок.
Рза удивился очень. Ведь таким добром, пусть и малым, в нынешние времена не бросаются. Не забывают рыбу на берегу. Совсем недавно в северных реках рыбы было что в небе звёзд. И голец, и чир, и муксун, даже нельма была не диво. Теперь, когда «всё для фронта», когда норма в здешних рыбхозах такая, что на частное пропитание остаётся одна голая чешуя, даже этот недомерок-чирок для мальчонки был великая ценность.
Рза нагнулся, взял рыбу в руки и, освободив её от кукана, осторожно отпустил в воду.

 

В тёмном кинозале стояло море. Чёрное прозрачное море, ещё не завоёванное фашистами. Луч света, наполненный танцующими пылинками, упирался в квадрат экрана, и там, в полумраке морского космоса, оживали шары медуз. Бывший вор-медвежатник, а ныне перековавшийся на беломорско-балтийской стройке водолаз Алексей Панов (исполняет артист Баталов), разрывается между прошлым и настоящим – привычной работой с сейфами и нынешней эпроновской службой. Сокровище с затонувшего корабля – тысяча фунтов стерлингов из сейфа английского капитана – прельщает неокрепшее сердце, к тому же ослабленное любовью. Забрать из сейфа затопленное сокровище, махнуть с любимой девушкой за границу и зажить там легко и счастливо!.. Велик соблазн, но он – водолаз-ударник, его портрет украшает витрину прославленных людей города, его ценят, наконец – ему верят… «Ногти постричь надо», – говорит девушка Таня, глядя на его крепкие пальцы в сцене на морском берегу. «Ногти мне оборвать надо!» – отвечает ей Алексей Панов, ставя окончательный крест на постылом преступном прошлом.
Костя мучился в душной будке, впрочем, дело это было привычное, никуда не денешься, работа такая, и Костя на духоту не жаловался. Строчил проектор, бежала плёнка, обрывов, слава богу, сегодня не было, лампа горела жарко, вытяжка работала слабо.
«Сокровище погибшего корабля» Костя крутил уже много раз, смеялся в смешных местах – когда водолаз Панов рассказывал в кубрике про русалку или когда дядька с биноклем украл у вора на пляже майку, – переживал за простоватого парня, повёдшегося на уговоры преступников, жадно следил за девушками, играющими в водное поло в тихой Севастопольской бухте.
Чёрное море и Севастополь Костя Свежатин помнил. Ещё маленьким, тогда живы были родители, лет за пять, наверное, до войны, его возили туда однажды. Воспоминания были смутны, пляж, солнце, мамины солёные поцелуи, это они купались в волнах у берега, и мама подбрасывала его над кипящей пеной, ловила и целовала весело, чтобы он не пугался моря.
Сейчас не было ни моря, ни мамы, всё это убила война, но Костя усмирял слёзы, держал их крепко внутри себя и наружу выпускал редко, только наедине с собой. Он – мужчина, он, спасшийся от блокады, видел в жизни столько крови и мёртвых тел, что, если плакать по каждой смерти, глаза выест от едкой соли и они перестанут видеть.
Константин был готов для подвига. Подвиг – это убить фашиста. Фашист – не человек, это ходячий паучий знак, свастика, пятно на мишени. Товарищ Эренбург в своей книжке (она попала к Косте случайно, забытая кем-то в вагоне поезда, когда они переезжали через Урал) так и пишет: «Убей фашиста».
Однажды в городе, уже обезличенном, с домов поснимали номера и названия улиц, боялись шпионов, уже голодном и выстуженном первой страшной ленинградской зимой, в городе, в котором с осени из живности не осталось ни собак, ни кошек, ни голубей, только люди, если их можно было назвать людьми, потому что они больше походили на тени, чем на человека живого, в доме, где они жили с мамой, Костя с приятелями-мальчишками нашли на крыше спрятанную в дымоходе электролампу, которой подавали в воздух световые сигналы. Провода от неё спускались по стене вниз, в одно из окон на втором этаже. Мальчишки вычислили квартиру, и, когда явились взрослые во главе с участковым милиционером, оказалось, что за опечатанной дверью, на столе, куда вели провода, установлено замыкающее устройство, а рядом крошки от недавней еды. Эта сволочь, что подавала врагу сигналы, жрала себе спокойно и радовалась, что из едва цепляющихся за жизнь теней получается костяное крошево, перемешанное с камнями и известковой пылью.
Даже здесь, в городе на Полярном круге, Костя вздрагивал и стискивал кулаки, когда видел переселённых из-за Урала немцев. Да, он понимал, что эти немцы совсем не те, что летели в бомбовозах над Ленинградом и убивали осколками его маму, но ощущение их причастности к подлости, которую они устроили на земле, не оставляло его подолгу.
…Над Чёрным морем играет музыка, оркестр эпроновцев встречает поднятый из глубины скелет английского корабля. Водолаз Алексей Панов оглядывает товарищей, лицо его освещено усталой улыбкой. «Конец фильма». В зале включают свет.

 

Если бы Ванюта Ненянг встретил под водой железного человека, он сказал бы железному человеку: «Ты – ид ерв, ты – хозяин воды, ты питаешься рыбами, лодками, кораблями, ты ешь пищу из железной коробки, паяльной кислотою воняющей и невыносимой для людского желудка, можешь даже и человека съесть, как ест его хибяри нгаворта, и раков ешь, и птицу, и кита, и тюленя; ты носишь одежду из железа, которую не прокусит щука; когда ты в гневе, воды закипают и пенятся и реки вылезают из берегов; когда ты спишь, на воде нарастает лёд, чтобы тебя не касались звуки и твой сон не подгрызала тревога. Ты – ид ерв, значит, ты можешь всё в пределах твоих владений и даже немного шире, если спят другие хозяева; ежегодно ты обходишь все воды вместе с рыбами, которые тебе служат, смотришь, всё ли верно устроено, нет ли где неправды и своеволия, высматриваешь затопленные стволы, проверяешь речные пастбища, смотришь сети, морды, пущальницы, много знаешь, многое видишь.
Ты скажи, – сказал бы ему Ванюта, – вот ты ешь свои лодки и корабли, свою пищу из железной коробки, а растёт отсюда недалеко, в двух-трех по́прысках, даже меньше, яля пя, светлое дерево, лиственница, некормленое растёт; а каково ему некормленому расти, когда ни хлеба, ни вина, ни оленей, ни сукна, ни самой мелкой монеты, чтобы силу держать в стволе, никто ему этого не приносит; речку Коротайку ты знаешь, ты хозяин воды, должен знать, в её верховьях, в озере Харво (хэбидя я – священное озеро), на дне озера растёт лиственница; если год рождается несчастливый, выходит она наверх как карлица, примерно человеку по пояс, или не выходит совсем; в год счастливый поднимается высоко, веселеет, стоит зелёная. По стволу, если год счастливый, ходит на́ небо хозяин земли, сытый ходит, весёлый ходит. Потому что в весёлый год нет ни уходящих, ни приходящих, нет войны, нет голода, смерть скучает, все нгылеки под землёю сидят. Телята все размером с быков, размером с я́ловых – важенки годовалые, как телята годовалые – лончаки́, а двухгодовалые, как семигодовалые менару́и.
Но нет сил у светлого яля пя, сторожит хэбидя я стража, не даёт ему ни вина, ни оленьей крови, оттого несчастливый год тянется и тянется и не кончится. Оттого беда и война, оттого умирают люди, оттого болеют олени, оттого неспокойно в тундре.
Ты иди, – сказал бы Ванюта, если встретил бы железного человека, – к хозяину земли на дно озера, войди в отверстие в стволе у корней, и спускайся, пока не встретишь; ты скажи, – сказал бы ему Ванюта, – что явился большой шаман, который может оживить дерево; передай, – сказал бы ему Ванюта, – что как олень ведёт род от мамонта, от оленя – заяц, а люди от комара, так и то, что он от тебя услышал, до последнего слова правда».
На экране, в пузыре полумрака, взбаламученного железными пимами, возле мёртвого железного корабля железный человек прячет деньги. Ненэй еся, нгарка еся – большие деньги, круглые серебряные монеты.
Это не хозяин воды, это человек, одетый в железо, водолаз, рабочий, ид нгыл падирта. Водолазные работы на реках Ванюта видал не раз. Чинят сваи, поднимают затонувшие грузы, что-то делают под водой ещё. Жутко поначалу глядеть на уходящее под воду страшилище. Так же, верно, бывает страшно, если тебе встретится в тундре Сердца-не-Имеющий-Тунгу. Или Мертвец-Мужчина смотрит в верхнее отверстие чума, будто смеется. Но те одетые в железо рабочие, за которыми наблюдал Ванюта, превращались, вылезая на палубу, в самого обычного человека. Медленно снимали с себя неуклюжий водолазный костюм, курили, улыбались, шутили.
Этот, на экране, – другой. Это вор, талей. «Пэ», – сказал бы ему Ванюта, встреться тот ему на дороге. Следуя путём своей мысли, этот человек прячет деньги, собранные другими людьми для того, чтобы хозяин воды был милостив и не нагонял бурю, чтобы был хороший улов и рыба не пряталась от сетей, чтобы не было у людей голода и дух смерти, прожорливый Старик Нга, не уводил людей в Нижний мир.
Война – тоже как вор, талей. Она летает над землёй, словно чайка, и хохочет железным голосом: каха кахавэй кахангэй, – и так же радуется человеческой смерти, потому что, когда много смертей, больше ставится могильных шестов, на которых ей удобно сидеть. Волосы у неё цвета трухи древесной, глаза как студень. Она закована в железо, как самолёт, она, как этот человек на экране, у хозяина воды крадёт пищу, и подарки его крадёт, и у хозяина земли крадёт пищу, и людей крадёт, дарующих подарки и пищу, и гложет поминальные кости.
«Эй, сайнорма, – сказал бы войне Ванюта, опустись эта железная птица на расстояние хотя бы длины тензея, – шла бы ты от нашего дома за семь долгих вечных мерзлот, утонула бы ты в горькой воде.
Я и первого раза ещё не умер, – сказал бы войне Ванюта, – и не ушёл пока в тёмный мир, где ещё семь лет проживу, чтобы, умерев второй раз, ожить жуком или маленькой водомеркой. Но я сражусь с тобой насмерть, честно, и пусть умру, но переломлю твой хребет, твёрдый, однопядевый, трижды хрустнувший, ломающийся с треском, как лёд».
В кинозале зажёгся свет, но ни того, чем кончился фильм, ни того, как он покинул Дом ненца, в памяти Ванюты не удержалось. Он мысленно сражался с войной, но та была хитрее и опытнее, к тому же на её стороне были боги непонятной ему природы.
Назад: Глава 6
Дальше: Глава 8