Глава 15
Поезд шёл на Урал.
В раскрытые рты вагонов, в опущенные донизу окна, в щели, в вагонную болтовню неудержимо, как атака Чапаева, пёр тёплый июньский ветер, остуженный подступающим вечером.
Мария слушала разговоры, сама молчала, говорить было не с кем и неохота. Попутчик, мужик-немой, лыбился на её колени, выпирающие из плотной юбки, и всё старался что-то сказать, но получалось как в «Муму» у Герасима. Его сальная, заикающаяся улыбка выглядела жалко и неприлично – ясно было, чего человеку надо, чего он ёрзает и отчего протирает локти об исцарапанную крышку стола.
Пассажирский «Вологда – Воркута» едва ворочал натруженными колёсами, умирал на час, а то и на сутки, пропуская встречные поезда. Стояли часто, с Урала шли один за одним составы, гружённые углем, лесом, чем-то ещё, не видимым под тканью чехлов, с охраной, щетинящейся винтовками, с дымным следом из паровозных труб, с гудками тревожными и пугающими.
Их гражданский состав отводили на запасные пути, люд ругался вяло и матерно, но терпел, все понимали: раз война, так и терпи – что важнее, твоё личное, мелкособственническое, или наше, общенародное?
Мария слушала своё сердце, когда не досаждали попутчики, особенно весёлая компания в купе по соседству.
Война вроде, народ на фронте, а этим плевать на всё, даже военный патруль на станциях как-то к ним особо не пристаёт. Всю дорогу играют в карты, лаются друг с другом не по-людски – куда едут? откуда они такие? Проводник покричит на них, пригрозит ссадить раньше времени, а они смеются над стариком, говорят ему: «Тыкву спрячь. Рано на развод вышел». Тот и махнёт рукой, уберётся к себе в каморку рядом с тамбуром и туалетом. Становилось порою страшно, когда кто-нибудь из этой компании совал глаз в открытую дверь купе, особенно один шустрый, чёрненький, с редкозубой кривой улыбкой и болезненно дёргающейся щекой. Она отводила взгляд и смотрела на бесконечный лес, тянущийся за песчаной насыпью с рельсами, положенными на шпалы, вдыхала дым паровоза и те особые печальные запахи, которые только здесь и бывают, в этом шатком железнодорожном мирке, ненадёжном, как ненадёжна жизнь в жестокое военное время.
На стоянках шумная гоп-компания вываливала из вагона на волю и, если случалась станция, а не вынужденная остановка средь леса, сразу же ныряла в толпу и не появлялась, покуда состав не трогался. Тогда они запрыгивали на ходу, а после из их купе раздавались ржанье и споры, какая из всех росписей лучше – одесская, варшавская или ростовская.
Приближались к Ухте. По вагону, щекоча ноздри и дразня пустые животы пассажиров, из весёлого купе текли запахи американских консервов, чего-то сладкого с бражной примесью, густая папиросная горечь.
Мария дремала под стук колёс, проваливалась в короткий сон и тут же, как поплавок, выпрыгивала из сна наружу. Во сне она превращалась в птицу, но не понимала в какую – чувствовала давление воздуха на оперённую плоскость крыльев и собственную лёгкость и силу, которой ей не хватало в яви. Она летела вдоль железнодорожного полотна, низко, наравне с поездом, и видела в окне вагона себя. Только не ту, сегодняшнюю, с потерянным чувством радости, а, наверное, вчерашнюю, молодую, или, может быть, завтрашнюю, счастливую от встречи, чаемой в скором будущем.
Поезд спешил вперёд, птица летела рядом. Мудрая птица думала, глядя на крутящиеся колёса, что чем медленнее она живёт, тем скорее приближается к смерти. Ведь скорость движения к смерти зависит от течения жизни – чем медленней и скупее жизнь, чем слабее работа крыльев, чем реже она даёт тепла нуждающимся в её тепле, тем ближе чёрная яма, в которую проваливаешься когда-нибудь.
Глядя на женщину в окне поезда, птица размышляла о человеке: чем это нелетучее существо связано с небом, с миром. Болью в первую очередь – от пуповины, которую перерезают в детстве, до предсмертной корчи в момент кончины. «Боль, – думала птица, – то самое связующее звено между землёй и небом. Самоубийство – бритва, петля – боль физическая, которую человек нормальный перенести не в силах. Боль – их ответ за грех, за жизнь, ненужно прожитую. Для святых – переход безбольный. Людям грешным – боль и мучения».
Справа в частоколе деревьев, обвеваемых паровозным дымом, уже сгущалась предвечерняя тьма, а за оконной рамой вагона света не было, экономили. Птица, или не птица, бисеринами холодных глаз видела, как к двери купе, где ехало её сновидение, подходит кто-то грубый, нелепый и будит женщину дурацким куплетом:
Паровоз бежал,
колёса тёрлися,
вы не ждали нас,
а мы припёрлися.
Мария вынырнула из сна, а может, продолжала быть в нём, только сон был уже другой, в таком сне не хотелось жить, в таких снах, говорила ей мама в детстве, водятся скользкие уховёртки, они заползают в ухо, прогрызают ход тебе в голову и откладывают в мозгу личинки. И после ты делаешься старухой.
В открытой двери купе стоял тот самый, нахальный, смотрел на неё с улыбочкой и облизывал языком губы. Немой, её сосед по купе, заёрзал задницей по сиденью, вынул из кармана очки и нацепил их на лисий нос. Очки были ржавые, как селёдка, которую в голый год выдавали в застуженном Петрограде. Немой стал похож на Троцкого, каким его рисуют на карикатурах. Троцкого она видела пару раз.
Отпев про паровоз и колёса, шустрый сказал немому:
– Чудо, место ослободи, я к даме.
Немой, что без дара речи трясся в поезде которые сутки, приподнял заржавленные очки, посмотрел на шустрого из-под них, и у него прорезался голос:
– Я – Шохин-Ворохин-Василий-Сукин стояла звезда Стрелец до пупа человек от пупа же конь по всему подобию…
Мария попыталась понять его восставшую из немоты речь, но смысл прозвучавшей фразы ускользал, как из руки угорь.
Шустрый, заполонивший вход, выкатил глаза на её соседа. Слева и справа от его головы, как у сказочного Змея Горыныча, повырастали новые головы вместо срубленных мысленно её заговорившим попутчиком. Одна, лысая, яйцом, сказала, растягивая слова:
– Фа-а-нерку ему пра-а-бить по па-а-ня-а-тиям!
– Всечь в бубен! – сказала другая, рыжая, с проплешинами, как у драного по весне лиса.
Мария сидела ни жива ни мертва, как пробкой запертая в сосуде купе навязчивыми соседями. Чёрный посмотрел на неё, подмигнул и осклабился. Потом нацелил глаз на немого.
– Ты, батя, этого… того… – сказал он, наморщив лоб. – Ты мудруешь или святой? Такими словами шпаришь… Ладно, вали, святой. Мы люди добрые до поры до времени. В карты с нами потом сыграешь, а, Сукин-Шохин-Ворохин-Вася? Причаливай к нам в купе. А теперь выдь на минутку в тамбур, мне с дамой поговорить надобно.
– Не батя я тебе, не командовай! – ответил ему немой. – Сам выдь отсюдова, иродова порода!
Головы, лисья и яйцом, торчавшие у шустрого над плечами, сразу же обрели тела и нависли над упрямым попутчиком. Его мигом – в две пары рук – вздёрнули над деревянной скамьёй и ударили маковкой о верхнюю полку. Раз, второй, ещё и ещё.
– Вы что делаете! – Мария вскочила с места. – Он блажной, не видите, что ли? Я сейчас проводника позову!
Она оттёрла чёрненького с прохода и заспешила вдоль вагона к проводнику. Уже у самой его запертой двери она почувствовала сильные руки, нагло обхватившие её бёдра. Марию приподняли над полом, сзади в шею задышали противно, пахло тухло, как от забродившего варева, и на весу потащили дальше.
– Пусти, сволочь! – закричала она, но чья-то жёсткая, сальная ладонь закрыла ей низ лица, и крик превратился в хрип.
Марию вынесли в тамбур.
– Познакомимся поближе, красивая, – сказал чёрный, выпуская её из рук.
Мария дышала шумно, она никак не могла опомниться. Дверь в вагон с той стороны подпирал своей тушей рыжий, дружок чернявого, – назад, в купе, хода не было. Рыжий плющился о стекло рожей и щерился острозубым ртом, предвкушая веселье. Вход в соседний вагон был заперт от самой Вологды по неизвестной причине. Из поезда на ходу не спрыгнешь. А справиться с этим выродком ей явно не хватит сил.
Неприлично вихляя задом, тот картинно наступал на неё.
– Рыбинка, покажь своё сердце. – Он расстёгивал на ходу штаны. – Любови жаждю большой и чистой, только побыстрей, не то лопну.
Вонь в тамбуре стояла суровая. Туалет не работал уже с Микуни – загадили, – и проводник, чтобы не мучились пассажиры, поставил в тамбуре большое ведро. Она косо глянула на него – это было её спасение. Или, наоборот, – смерть.
– Пошёл ты!.. – плюнула Мария словами в этого козла похотливого, подхватила с пола ведро и одним сильным движением опрокинула его на голову кучерявого.
Лицо рыжего наблюдателя за стеклом стало как посмертная маска.
– Она его зашкварила, сука! – крикнул он кому-то в вагоне, видно третьему в их компании, тому, что с головой яйцом. – Опустила!
«Вот и всё, – сказала себе Мария, – сейчас меня будут убивать».
Рыжий дёрнул на себя дверь, хотел сунуться в загаженный тамбур, чтобы покарать суку, но тут состав затормозил с лязгом, и рыжий, не устояв на ногах, повалился на грязный пол и проехался животом до стенки.
Дальше всё завертелось, как колесо. Поезд стал, снаружи орали громко, дверь открылась, крикнули: «Стоять! Никому не двигаться!» – и в вагон впрыгнули военные с автоматами и с красными погонами на плечах. В тесном тамбуре стало совсем тесно, синещёкий офицер с маузером орал так, что уши спирало: «Сымай ведро, гадина хитрожопая!» – и рыжему, что скрючился на полу: «Ты, а ну подымайся, гнида!» Часть бойцов рванула по проходу в вагон, и там, слышала Мария будто в тумане, шумно уже возились и слышны были удары твёрдым во что-то мягкое.
– Вы, гражданка, пройдите к себе на место, – сказал офицер Марии, и она, гадливо ступая по нечистотам, ушла в вагон.
Тут же объявились пассажиры с проводником. Откуда они взялись? Где были до этого? Прятались по полкам? В сортире? Забегали по вагону, запричитали, пока строгий офицер с маузером не приказал: «Всем сесть по своим местам! Проверка документов, мать вашу!» Проверили только соседа Марии, долго разглядывали его бумаги, потом офицер сказал: «Давай с нами, тьма тараканская», – и его увели с ними.
До Чума она добралась спокойно, без приключений, оттуда до места было рукой подать – всего-то перевалить Урал.