Книга: Маленькая рыбка. История моей жизни
Назад: Маленькое государство
Дальше: Полет

Востребованные навыки

Я вступила в дискуссионный клуб. Это внеклассное занятие тоже могло пригодиться для поступления в университет, но, в отличие от остальных, на которые я подписалась по той же причине, оно настолько меня поглотило, что изначальная причина забылась. Я выбрала формат дебатов «Линкольн – Дуглас» – так его назвали в честь знаменитых дебатов Авраама Линкольна со Стивеном Дугласом. На длинном тонком листке значилась тема: «Правление большинства против прав меньшинства». Что именно это означало? И как задавать вопросы к этому утверждению? Я не знала.
Мы подготовили аргументы для обеих точек зрения, провели несколько тренировочных раундов и поучаствовали в маленьком состязании в Стэнфорде – которое я проиграла. В составе небольшой группы мы поехали на другие дебаты в школу под названием «Линкольн», в часе езды от нас. Дебаты проходили в пустых классах под руководством волонтеров, родителей, учителей. После каждого раунда на стену вывешивали лист бумаги с указанием темы следующего поединка и номера класса. В перерывах между раундами мы – из нашей школы было всего четыре ученика – находили друг друга, покупали орешки или сладости, усаживались на край бетонных вазонов у дверей той школы – что была больше нашей, а в классах висели таблицы, что казались мудренее наших таблиц, – и вполголоса рассказывали друг другу о том, какую чушь несли наши оппоненты.
Когда я спорила, кровь приливала к моим щекам. Когда это случалось, я чувствовала, будто парю в воздухе и переливаюсь. Идеи сами собой возникали в голове, слова выстаивались в верной последовательности, укладывались точно в отведенное время. Пока говорил оппонент, я соображала, как нанести ему риторический удар. Вопросы прав меньшинства и правления большинства, казалось, имели значение для меня лично. Я была уверена, что проиграла только одному мальчику в первом раунде.
Вечером мы вернулись домой. Следующий день, воскресенье, был вторым и заключительным днем турнира. Мы уехали рано, в том же самом фургоне.
– Мы поедем назад сразу же, как вылетит последний. Но если кто-то останется, мы его дождемся, – объяснил тренер.
Я сообщила отцу, что уезжаю еще на день. Тот выслушал новость настороженно, как будто я выдумала эти дебаты.
– К ужину должна вернуться, – сказала я.
Но я продолжала выигрывать. Когда я приводила контраргументы, мои щеки полыхали так жарко, что приходилось класть на них руку – то на левую щеку, то на правую, – чтобы остудить.
В перерыве между раундами я позвонила домой и сообщила Лорен, что вернусь позднее, чем ожидала. По ее прохладному голосу я сразу поняла, что отец недоволен.
– Если хочешь, можешь поговорить с тренером, – предложила я. – Он подтвердит.
– Нет, спасибо, – ответила она. – Увидимся, когда ты вернешься. Возможно, мы уже будем спать.
Если бы я победила, я смогла бы показать ему мою награду. Я никогда раньше не выигрывала наград, и мне стало казаться, что это сделать необходимо.
День перешел в вечер, список имен участников на листке, который прикалывали к стене после каждого раунда, укоротился – теперь в нем было всего несколько человек. Когда я зашла в класс, где должен был, как я слышала (было неясно), проходить полуфинал, вместо одного судьи меня ждали три.
Я не помню лиц своих оппонентов, кроме первого, но помню ощущение, охватившее меня во время финального раунда. Я поняла, что выигрываю. Это не заняло много времени. К тому моменту мне было уже все равно, какую точку зрения отстаивать; мои шпаргалки с аргументами измялись и растрепались. Любой довод можно было опровергнуть – я все их знала. В конце мы пожали друг другу руки. Меня объяла великодушная любовь к моему оппоненту и к тем, что уступили до него.
20 минут спустя мы собрались на церемонию награждения.
– В категории «Линкольн – Дуглас» у нас два победителя, – сказал ведущий.
В руке у него был один кубок. Я стала подниматься с места.
– К сожалению, у нас только одна награда, поэтому придется отдать ее тому, кто первый доберется до сцены.
Я уже поднималась по ступенькам, стараясь выглядеть грациозной и безразличной. Вторым победителем, как я теперь поняла, был мальчик, с которым мы сражались в первом раунде и который, скорее всего, победил. А значит, после меня его оппоненты были сильнее. Но он оказался недостаточно проворным. Когда я приблизилась к трибуне, ведущий протянул мне кубок. Я схватила его и после переложила в левую руку. Как раз тогда позади меня появился тот мальчик – мы пожали друг другу руки и улыбнулись.
На следующий день я заговорила о турнире, когда ехала с отцом в машине.
– Я всех победила! – приукрасила я.
Я уже показала ему кубок утром, но он не произвел на отца должного впечатления, поэтому я заговорила об этом снова.
– Знаю, Лиз. Может быть, это все, что тебе нужно, – ответил он.
– Что?
– Ты это сделала. Доказала.
– Но это был всего лишь один турнир. Будут и другие. Может быть, это поможет мне поступить.
– Лучше спорить в реальной жизни, – ответил он. – Лучше приберечь этот навык для той ситуации, когда он действительно может пригодиться. Бестолковый клуб.
На шоссе 101, под углом от дороги, стояло приземистое здание. На вывеске, рядом с изображением соприкасающихся краями бокалов мартини, значилось: «У Руби».
– Вот здесь Лиз будет работать, – сказал отец, указав на заведение, когда наша машина неслась мимо.
В машине нас было четверо: отец и Лорен, мы с братом – на заднем сиденье. Он и раньше так шутил. Теперь я поняла, что заведение было стриптиз-клубом. Я вообразила голых женщин, извивающихся на барной стойке, – таких я видела в кино. На парковке почти не было машин.
– Ха, – ответила я, чтобы подыграть.
Когда мы приехали домой, он направился к проигрывателю в гостиной и вставил в него компакт-диск. Он давно говорил, что хочет дать мне кое-что послушать.
– Слушай, – сказал он, посмеиваясь. – Это для тебя, Лиз.
Это была песня о коротышках композитора Рэнди Ньюмана, который писал музыку для «Истории игрушек» студии Pixar.
«История игрушек» станет первой полнометражной картиной, полностью созданной на компьютере, – так он говорил. Каждую неделю он приносил домой кассеты – по мере того как продвигалась работа над мультфильмом. На кассетах были рисованные куски вперемешку с компьютерной анимацией и белыми пятнами. Персонажи говорили разными голосами: некоторые были обработаны, некоторые – нет, некоторые принадлежали известным актерам, а некоторые – людям, которые временно заменяли известных актеров. Те черновики были скроены из разных лоскутов.
Слова песни против воли заставили меня смеяться: во мне было 158 с половиной сантиметров, и я все никак не росла. Отец поднимался и опускался на носках под музыку, поглядывал на меня и пытался подпевать, так как успел запомнить некоторые слова. Он ухватил меня за руки, чтобы я потанцевала вместе с ним. Его рост был 183 сантиметра, Лорен – 174. Они измерили брата и умножили его рост на два – фокус, которому научила Лорен. Выяснилось, что он тоже, скорее всего, будет высоким. Казалось, большой рост очень важен для них: он был гарантией будущего успеха.
* * *
Однажды по возвращении из школы я нашла на своем столе компьютер. В корпусе из черного матового пластика, с изгибающейся вентиляционной решеткой сбоку и огромным экраном.
– Я решил, что тебе понравится, – сказал отец, заходя в комнату.
Я просила у него компьютер NeXT с тех самых пор, как переехала к нему: и у него, и у Лорен такие были. Но он отказывал. Слишком дорогой, слишком роскошный подарок для ребенка.
– Ого, – сказала я. – Спасибо.
С чего вдруг он решил подарить его сейчас, безо всякого повода? Я щелкнула переключателем на задней панели – компьютер не отреагировал.
– Как его включить? – спросила я.
– Вот так, – ответил он и, протянув руку, щелкнул тем же переключателем. Никакой реакции. Я надавила на клавишу на клавиатуре, подергала мышку. Ничего. Отец взялся за угол дисплея и, нагнув его над столом, еще раз нажал на кнопку. Я заползла под стол, выдернула вилку из розетки и снова вставила. Отец включил настольную лампу, чтобы проверить, работает ли розетка. Работала.
– Не знаю, Лиз, – сказал он.
На следующий день, когда я вернулась из школы, компьютер исчез, а новый так и не появился.

 

Когда мне исполнилось шестнадцать, отец до следующего моего дня рождения, завидев меня, напевал песню из фильма «Звуки музыки» – о девушке, которой тоже было «шестнадцать, почти семнадцать». Он поднимался по лестнице в своей домашней униформе – черной рубашке, белых трусах, босиком, – театрально разводил руки, прислонившись к перилам, как будто выступал на Бродвее, и тянул: «Невинна, как ро-о-оза». Я закатывала глаза, стоя у подножия лестницы в середине дня. Но мне это было приятно.
Как-то в субботу мы с отцом отправились на прогулку – он вез брата в коляске. В воздухе пахло розмарином, доживавшим свое в окрестных садах, и асфальтом, горячим и растрескавшимся.
– Правда, ужасно быть насаженным на шпиль? – спросил отец, когда мы проходили мимо церкви, которая тянулась к небу заостренным навершием. Он надул щеки и шумно выпустил воздух – острие прошло сквозь тело.
Свет и воздух были наполнены чем-то золотистым – золото двигалось и переливалось множеством крошечных частиц. Пыльцой, может быть. Мы прошли мимо парка, где росли сосны и магнолии с замшевыми листьями.
– Знаешь, Лиз, – сказал отец, – выходцы с Восточного побережья не могут по-настоящему понять жителей Западного. Они пытаются, но не могут. В них этого нет.
На Восточном побережье, сказал он, люди надевают штаны цвета хаки, чтобы выглядеть неформально. Они совсем другие – поверхностные и чересчур много значения придают формальностям. Они не могут безвольно, в порыве чувств поддаться очарованию душистых холмов, запаху перца и эвкалипта, рассеянному водянистому свету. На нас с ним были дырявые джинсы и биркенштоки.
Я разрывалась между разными образами: по утрам в выходные я была поверенной отца, такой же, как он, подлинной, как пара стертых джинсов, как стэнфордские холмы и Боб Дилан.
На его щеке, в верхней части, иногда появлялась ямочка; я могла сложить щеку так же. Я не ела мяса, масла, сливок – того, что не ел он. Я стала подобострастно копировать его походку – кренилась вперед при каждом шаге. Вслед за ним я вставляла в свою речь «как бы» и «вроде того» – эти слова казались мне признаком искушенности. В моем представлении воедино слились те черты, которые выделяли нас как калифорнийцев, и те, что делали похожими нас двоих.
Мы дошли до угла Коупер-стрит и Норт-Калифорния-авеню и остановились у дома за оградой из длинных горизонтальных жердей. У самого края лужайки рос пышный розовый куст, и из-за его ветвей дом было не разглядеть с тротуара. Ярко-зеленые упругие молодые стебли с ярко-зелеными шипами расходились в разные стороны. Розы были небольшими, зато всех цветов мороженого и заката: белые, оранжевые, нежно-розовые, цвета фуксии, пурпурные, красные. В каждом бутоне соединялись разноцветные лепестки, и не было двух похожих бутонов. То ли из-за игры света, то ли из-за сочетания оттенков казалось, будто цветки светятся изнутри.
– Как красиво, – сказал отец.
– Знаю, – ответила я.
Мы оба замерли, глядя на розы. Брат спал в прогулочной коляске. Я подумала, что мы смотрим на вещи одинаково, он и я. Видим их одними глазами. Какое облегчение: есть на свете кто-то, кроме мамы – и отличный от нее, – кто видит мир таким же, каким вижу его я.
Несколько минут спустя из парадной двери дома вышел человек.
– Как называется этот сорт? – спросил отец.
– «Плащ Иосифа», – ответил хозяин дома. – Наверное, потому что они все разных оттенков.
Когда мы вернулись домой и оказались за столом, я предложила отцу поменяться очками. На мне были те, что он подарил мне: в темной оправе, от Oliver Peoples. Они были большими и выглядели дерзко на моем лице; их украшали закорючки из металла с разводами. Его были без оправы: две тонкие металлические дужки от линз к ушам.
Он медленно, обеими руками снял очки.
– Осторожно, – предупредил он. – Если тронешь винты, испортишь линзы.
Его очки в моих руках казались живыми и хрупкими, как насекомые. Они все еще хранили тепло его лица.
Мы надели очки, посмотрели друг на друга и одновременно хихикнули. У нас были почти одинаковые диагнозы: близорукость и схожий астигматизм левого глаза.
– Никогда не выщипывай брови, особенно на переносице, – велел отец.
Мои брови росли неровной волной: с одной стороны был ее гребень, а с другой, противоположной, она опадала. Обе стороны соединялись посередине.
– Будешь выщипывать – волосы перестанут расти, и тогда тебе придется рисовать их карандашом, – его лицо скривилось, такие фокусы он осуждал и презирал. – Увидишь, – сказал он, касаясь моей переносицы. – Брови – твоя лучшая черта.

 

– Эй, я наполнил для тебя ванну, – сказал он как-то вечером, несколько дней спустя.
Я заглянула внутрь и увидела, что он зажег свечи и расставил их на бортике и на полке над раковиной. Лепестки роз плавали на поверхности воды – она светилась золотисто-желтым от пламени свечей. Должно быть, он оборвал лепестки с цветов в саду.

 

Как-то утром я зашла на кухню. Отец читал газету, Лорен разбирала почту. Когда я переступила через порог, он опустил газету и посмотрел на меня.
– Лиз?
– Да?
– Ты мастурбируешь?
Вопрос повис в воздухе. Нет, я не мастурбировала. И никогда не пробовала. Знала, что означает это слово, но не понимала, как это следует делать. Однажды во время урока танцев, несколько лет назад, когда мы разучивали какие-то движения, сквозь мое тело пронесся неожиданный вихрь удовольствия, и я выбежала из класса, спряталась в раздевалке, раскрасневшаяся и растерянная.
Я ничего не сказала и не пошевелилась.
– А следовало бы, – сказал он и снова уткнулся в газету.
Осенью, когда до окончания школы оставалось два года и на меня особенно давила необходимость зарабатывать оценки для поступления, отец попросил меня поехать с семьей на Гавайи. Мона тоже собиралась присоединиться.
– Вряд ли я смогу отпроситься с уроков, – ответила я.
Мы сидели в коридоре на темной деревянной скамье из широких досок – одном из немногих предметов мебели в этой части дома.
– Если ты не сможешь поехать, – сказал отец, – не стоит считать себя частью этой семьи. Лиз… – он сделал паузу, будто собираясь сказать что-то еще, потом поджал губы и покачал головой.
– Хорошо, я поеду, – выпалила я, избавив его от нужды подбирать слова.
На следующий день я соврала учителям – сказала, что еду выбирать университет, чтобы они подписали специальную форму, разрешающую мое отсутствие. Учительница химии, миссис Лоуренс, покачала головой, но подписала. Миссис Уоррен, которая преподавала историю, посмотрела на меня с удивлением, но тоже поставила подпись. Интересно, каково это будет – совершить настоящую экскурсию по колледжам, когда все думают, что я уже везде побывала? Что отвечать на вопросы о городах, которых никогда не видела? Как спрятать загар и веснушки?
Придется как-то выкручиваться, когда вернусь. Может быть, все время буду просиживать в помещении, решила я.

 

В тот же день, что мы прилетели на Гавайи, я побрела вслед за отцом на пляж: песок был перемешан с крупицами лавы и обжигал босые ноги. В тени нескольких пальм стояла хижина под тростниковой крышей, и там можно было взять напрокат снаряжение или записаться на уроки по подводному плаванию и дайвингу, прогулку на катамаране и прочее.
Песок здесь был прохладным. В тени за хижиной на перекладине меж двух шестов сидел ярко-зеленый ара с черным языком. У отца был при себе недоеденный кусок ролла, оставшийся от обеда, и он протянул его попугаю. Ара подался вперед, вытягивая шею, напрягая грудь, цепляясь черными когтями за перекладину. Он качнулся, как на шарнире, переступая и сжимая когти, и раскрыл черный клюв – в птичьем зеве замер маленький язык, культя, напоминавшая последний сустав мизинца. Язык приподнялся в предвкушении, и – отец убрал лепешку. Попугай качнулся назад, выпрямился и закрыл клюв.
– Ну же, – сказала я. – Отдай ему еду.
– Подожди секунду, – ответил отец.
Он снова вытянул руку с лепешкой, не поднося ее однако слишком близко. Попугай наклонился и медленно раскрыл клюв: его черный рот был размером с коробочку для пилюль, открывался и закрывался, будто на петлях. Отец снова отдернул руку до того, как попугай успел ухватить хлеб.
– Скучно, – сказала я.
Отец продолжил свою забаву и теперь выдерживал определенные интервалы. Попугай наклонялся, отец убирал лепешку, попугай принимал прежнее положение и ерошил зеленые перья. Каждый раз я переживала, что птица опрокинется и упадет с жерди: у нее были подрезаны крылья.
– Так нехорошо. Ты его мучаешь.
– Это эксперимент, – ответил отец. – Посмотрим, научится ли он.
Я подождала: может, отец послушает меня и перестанет, или устанет от игры, или попугай поумнеет. Ничего такого не произошло, и я ушла.
Когда я увидела отца позже, он улыбался и выглядел посвежевшим.
– Правда, здесь здорово? – спросил он.
Вокруг нас без умолку свиристели птицы – каждая на свой лад, – и их трели перебивали одна другую.

 

Ужин накрывали в том же зале, что и завтрак. Мы обычно занимали один из круглых столов недалеко от входа, перед большими окнами, в которых отражались, когда снаружи темнело. С улицы доносилась гавайская мелодия, радостная и печальная одновременно: трое играли на губной гармонике. Официантка, невысокая женщина с длинными, темными с проседью волосами, подошла принять заказ. Я уже видела ее: она шла за руку с маленьким мальчиком, и я подумала, что это ее сын.
Отец заказал морковный салат.
– Пожалуйста, морковь натрите вот такими кусочками, – между его большим и указательным пальцами была пара сантиметров, – и принесите с ней половинку лимона. И еще, пожалуйста, стакан свежевыжатого апельсинового сока. Только не маленький стакан, как все эти стаканы. Большой, – он показал, какой он должен был быть высоты.
Он немного шепелявил, когда медленно и отчетливо выговаривал слова.
– Сделаем все, что в наших силах, сэр, – официантка сказала это по-доброму, опустив глаза в блокнот, куда записывала пожелания. Однако по ее тону было понятно, что она не придала словам отца большого значения.
Отец раскачивался на стуле – его подбородок оказался почти вровень с коленями. Я почуяла опасность.
Официантка, готовая принять следующий заказ, посмотрела на Мону.
– Я буду белую рыбу, – сказала Мона. – Что-нибудь посоветуете? – она говорила вежливо, приятным тихим голосом.
– Есть рыба ваху, белая рыба, похожая по вкусу на золотистого окуня, – сказала официантка. – Или рыба ахи, тоже свежая, но у нее более плотная мякоть.
– Ваху, пожалуйста. Могу я попросить, чтобы ее припустили, без сливочного масла, с капелькой оливкого? На гарнир – овощи на пару.
Рыба и овощи, без масла? Она словно отдалилась от меня и перешла на их сторону – на сторону взрослых, словно в этой поездке она была скорее их другом, чем моим. Лорен тоже ничего не изобретала и заказала салат. Я заказала фетучини «Альфредо».
– Я провел маленький эксперимент с попугаем, – сказал отец. – Тем, что на пляже. Оказалось, они жутко тупые.
– Он его мучил, – вставила я.
– Не способны к обучению, – продолжал он. – Следуют заложенной модели. Это потрясающе.
Официантка вернулась с едой. Перед отцом она поставила тарелку – для гарнира, меньшего размера – с горкой морковной соломки, изготовленной кухонным комбайном. Ломтики заветрелись, побелели по краям. Срез лимона – долек, не половины – был подсохшим; он треснул бы, если бы лимон сжали. Официантка расставила перед нами остальные блюда. Я усердно старалась показать, как довольна своим заказом – усерднее, чем могла бы, если бы не почувствовала, что над нашим столом повисла туча.
Отец посмотрел на свой салат. Коснулся одного ломтика и с отвращением отдернул руку.
– Подождите, – сказал он официантке, уже повернувшейся, чтобы уйти. – Это не то, что я заказывал.
– Но вы сказали…
Эта женщина с добрым лицом и усталыми глазами… ей не нужно было ему возражать. Она не понимала разницы между тем, чего он хотел, и тем, что она принесла. Видно было, что его требования показались ей экстравагантными и избыточными. Я понимала, что ей следовало бы – чтобы избежать грозы – проявить больше заинтересованности, попытаться ему угодить. Уходи, женщина, подумала я.
– Я попробую заменить, сэр, – сказала она дежурным тоном.
Она взяла его тарелку. Не успела она сделать и нескольких шагов прочь, как отец произнес – так, что ей наверняка было слышно:
– Как жаль, что ужин – дерьмо. Все остальное здесь прекрасно. И вот случается эта дрянь.
– Стив, попробуй рыбу, – сказала Мона. – Без сливочного масла.
Мона подвинула к нему тарелку. Он посмотрел, но пробовать не стал. По его натянутой улыбке я поняла, что он готовится к нападению.
Когда он набрасывался на кого-то, безопаснее всего было оставаться рядом с ним.
Мне хотелось навсегда пересечь незримую черту, перейти из опасной в безопасную зону – с его внешней орбиты на внутреннюю. Расплатой за безопасность была необходимость наблюдать, как он унижает эту женщину. Мои страдания не ослабевали и не усиливались: они адресованы были то одному, то другому человеку. Если бы я встала на защиту официантки, он бы набросился на меня. Когда он выбирал жертву, все остальные вокруг выдыхали с облегчением – будто отрывались от земли и смотрели на происходившее сверху вниз. И я не чувствовала под собой ног тогда: мне ничто не угрожало, но я была в эпицентре бури.
Когда мы впервые отправились на Гавайи с Лорен, отец показал на мой купальник и, сравнивая нас, спросил:
– Почему ты не купишь себе такой же?
Я против воли почувствовала себя лучшим человеком на свете, потому что у меня была правильная вещь.
Позже мне пришло в голову, что все мы, кто сидел за тем столом, в детстве лишились отца. Стив был нашим покровителем, он заплатил за то, чтобы все мы там оказались. В воздухе повисло напряжение.
Официантка вернулась с глубокой тарелкой, где было больше морковного салата: старые и новые ломтики вперемешку. Еще она принесла свежий ломтик лимона и апельсиновый сок.
– Это то, что вы хотели? – спросила она.
Казалось, она была уверена, что на этот раз принесла то, что нужно.
– Вообще-то, нет, – ответил отец. – Это совсем не то, что я хотел. Кто-нибудь здесь знает, как выполнять свою работу? – сказал он. – Серьезно. Вы явно не знаете. Я просил свежую морковь.
– Сэр, я попросила поваров натереть мор…
– Нет. Нет. Вы явно не просили. Это то же дерьмо, что вы принесли мне в прошлый раз.
– Простите, – сказала она дрожащим голосом. – Я это заберу.
– Это хорошая идея, – ответил он. – Вам стоит подумать, почему вы здесь и справляетесь ли вы с работой. Пока что вы справляетесь чертовски плохо. Все, что вы сделали до сих пор, было дерьмом. Вы приносите мне одно и то же дерьмо снова и снова. Я хочу тертую морковь и лимон в глубокой тарелке, – он показал размер тарелки.
– Да, понимаю, но…
– Я не прошу ничего сложного. У вас есть морковь?
– Да, но…
– У вас есть лимон?
– Да, – она будто оцепенела.
– У вас на кухне есть терка? – он откинулся на стуле и посмотрел через зал, застеленный ковролином, в направлении кухни.
– Да.
– Хорошо. Я хочу, чтобы вы велели им взять три морковки и потереть их вот так, – он показал, как следует тереть морковь на металлической терке. Окончания его слов были хлесткими, как удары кнута. – А потом разрежьте лимон и принесите и то, и другое.
– Морковь трут заранее, – официантка плакала, но старалась спрятать слезы. – Я спрошу, что можно сделать, – она повернулась, чтобы идти обратно.
Отец медленно повернул голову и перевел взгляд на стол перед собой. Он смотрел с горечью, будто пережил трагедию.
– Знаете что, – крикнул он ей через ковер. – Забудьте про морковь. Могу я еще раз взглянуть на меню?
Официантка принесла ему меню и встала рядом.
– Я буду это, – он ткнул в жареную на сковороде рыбу. – Только я хочу не жареную, а на пару. И не добавляйте ни сливочного масла, ни сливок. Вообще ничего. Просто рыбу.
Официантка все записала, не проронив ни слова. Рыба тоже не могла удовлетворить отца, ведь он отказался от ингредиентов, которые придали бы ей вкус. Я это знала. Отец любил сливочное масло; сама идея масла – вот, что ему не нравилось. Ему нужно было заказать то же, что и Мона. Кухня при отеле курортного местечка никак не могла угодить ему, особенно если он на ходу изобретал блюда и устанавливал столько правил.
Мы все почти закончили есть, когда официантка принесла рыбу – белую на белой тарелке, с лужицей мутной воды, сочащейся изнутри. На этот раз вместе с ней подошел менеджер, приземистый мужчина с усами, и встал рядом.
Зубчиком вилки отец отделил кусочек белой плоти размером со спичку и положил в рот. Поморщился.
– Ничего хорошего, но все равно спасибо, – он уронил вилку. На лице было обиженное выражение.
– Нам очень жаль, что это не то, что Вы хотели, Стив, – ответил менеджер. – Что мы можем сделать, чтобы вы остались довольны ужином?
– Ничего. Вы ничего не можете сделать. Жаль, что ужин у вас никуда не годится, – он качнулся на стуле и натянуто улыбнулся. – Но, знаете, в остальном место просто отличное. Похоже, придется смириться.
– Мы сделаем все, что в наших силах, чтобы этого не повторилось, – сказал менеджер.
Когда мы возвращались в номер, вокруг стрекотали гекконы, обвивавшие шесты с факелами, что тянулись вдоль белой песчаной дорожки. На Лорен было белое платье, светившееся в полумраке. Когда мы шли по песку тем вечером, мне казалось, будто все мы – герои фильма «Гражданин Кейн». Несколько раз, когда я была еще маленькой, отец, заезжая к нам, обращался ко мне тихим рычащим голосом: «Розовый бутон». Это было еще до того, как мы наконец сходили на этот фильм в только открывшийся Стэнфордский кинотеатр. Сюжет оставил меня равнодушной, но место действия: пальмовые листья и длинные тени, белеющая в темноте одежда, факелы – все было похоже, и мне казалось, будто меня уносит в какой-то фантастический мир.
На следующий день мы узнали, что в том же отеле остановился друг отца, Ларри Элиссон. Он ходил в соломенной шляпе. После обеда мы с отцом и Ларри сидели за столом, устроенном на скалах из застывшей лавы, вдававшихся в океан. Ларри рассказывал о книге, которую читал: об эволюции, которая была не плавной, а скачкообразной. Если мы взглянем на палеонтологическую летопись, утверждал он, то поймем, что развитие было нелинейным: животные не смогли бы так хорошо приспособиться к среде, если бы речь шла о череде постепенных и случайных изменений.
Они много шутили о бизнесе, и этих шуток я не понимала. У Ларри был низкий голос, но смеялся он высоко и часто, будто сделав глоток гелия. Внутри него слово жили двое: один говорил, а второй смеялся. Он приехал на Гавайи с женщиной, которая в тот день как раз летела домой на самолете United Airlines. А завтра, по его словам, к нему должна была прилететь другая женщина. Она тоже ходила на высоких каблуках, хотя ничего не знала о предшественнице.
Отец схватил меня и крепко обнял. То, как существовало в нем теплое чувство ко мне, удивляло: оно то наполняло его, то исчезало, то возникало вновь, как сменяли друг друга равнины и горы на каком-нибудь острове.

 

– Как думаешь, милая, – на следующий день я нечаянно подслушала разговор отца и Лорен, – что лучше – каждый год отправлять ребенка на Гавайи или отправить учиться в университет?
– Даже не знаю, – ответила Лорен. – Здесь здорово.
– Вот и я думаю: может быть, просто возить сюда каждый год? Может быть, это лучше университета, если все взвесить.
Шутили ли они? Отца не смущали собственные отличия от прочих родителей, его странности. В ресторанах он сморкался прямо в полотняные салфетки. Надо было спросить об университете до поездки, но мне и в голову не пришло, что, соглашаясь на одно, я, возможно, отказывалась от другого. Я та, кто проводит каникулы на Гавайях, и та, кто будет учиться в университете. Так я рассуждала тогда. Мне дозволялось так думать, я это знала – и мне это нравилось. Нравилось и то и другое. Теперь, когда я выпила столько безалкогольной «пины колады», поездка подошла к концу. Сколько денег ушло на мой отдых? Наверное, меньше, чем требовалось на учебу. Я не знала. Жалела о каждой проведенной здесь минуте. Меня тошнило от запахов, деревьев и птиц.
– Да, думаю, это того стоит, – сказала Лорен, – в общем и целом.
Она сказала это шутливым тоном. Может быть, думала, что он никогда так не поступит. А мне хотелось, чтобы она ответила: «Что за глупости».

 

– Что ты сказала учителям? – спросила мама, когда я позвонила по телефону в отеле – белого цвета, одному из двух в комнатке рядом со стойкой администратора.
– Что поеду выбирать университет, – ответила я. – Если бы я сказала правду, меня бы не отпустили.
– Я поговорю с ними, – сказала она.
До этого разговора я не представляла, что есть другой выход из положения: я планировала продолжить врать. Я старалась поменьше бывать на солнце, чтобы не загореть.
Я назвала ей фамилии учителей, номера классов, и на следующее утро она съездила в школу и поговорила с ними, сказав, что я не видела другого выхода и соврала, потому что мне было стыдно. Первое время после моего возвращения в школу учителя посматривали на меня вопросительно, а миссис Лоуренс открыто дразнила меня, но вскоре об этом все забыли.

 

В один из последних вечеров на Гавайях я стояла на лавовой скале, нависающей над океаном; она была недалеко от отеля. Подо мной плескали крошечные волны, освещенные тусклым фонарем под выступом. Закружил теплый ветер, и в свете фонаря я увидела, как рыба устремилась от света в черную глубину, а над ней, высоко в небе, висела яркая звезда. И в тот момент я увидела – почувствовала, – что между рыбой и звездой протянута связующая их нить. Она была серебристой и крепкой, как веревка; яркой и отчетливой, будто бы существовала в действительности.
И тогда я ощутила, что нет ничего, никого незначительного, ничтожного, ведь даже что-то столь малое и, казалось бы, несущественное, как рыбка в неспокойном океане, соединяется с необъятной Вселенной.
Я рассказала отцу и Лорен о звезде и рыбе вскоре после того, как мы вернулись в Пало-Алто. Мы еще сидели в машине, припарковавшись у музыкального магазина Tower Records в Редвуд-Сити, куда приехали за дисками. Отец заглушил мотор. Брат спал в детском кресле возле меня. К моему удивлению, они оставались на своих местах и дослушали до конца, как я рассказываю эту историю с заднего сиденья. Обычно они торопились. А в тот раз они замерли, глядя в лобовое стекло, слушая.
Я наделась, что Лорен спасет меня, но в то же время сама хотела ее спасти, воображала себя ее могущественной и великодушной покровительницей. Однажды она повернулась ко мне на кухне и сказала:
– Я была слишком молода.
– Для чего?
– Для брака, – ответила она сухо.
Она срезала в саду цветную капусту и варила ее на пару – в той самой кастрюле Alessi, которую недавно купил отец и которой восторгался, которую не уставал демонстрировать нам: ее выпуклые, а не прямые стенки притом, что она была из тех же материалов и по той же цене, что и обычные кастрюли. Но сразу заметен был эффект более утонченного дизайна.
– Так просто и так красиво, – говорил отец, поворачивая кастрюлю в свете лампы на кухне.
Лорен ушла наверх и забыла про цветную капусту, вода выкипела, и кастрюля была испорчена. Мысль о том, чтобы купить новую не пришла мне в голову, да я и не знала, где их продают и сколько они стоят, в любом случае у нас не было времени на то, чтобы отыскать такую же до того, как отец вернется домой. Кухню заволокло дымом.
– О, черт. Черт! – приговаривала Лорен, открывая все окна и дверь, яростно размахивая при этом газетой. Я никогда раньше не видела, чтобы она паниковала: обычно она держалась спокойно. Я тоже взялась за газету. В доме пахло жженым сахаром, гарью и горелым металлом. Мы обе, как безумные, выгоняли из кухни дым и вонь.
Иногда отец припоминал Лорен, что она из Нью-Джерси, что у нее слишком широкие стопы и что ей нравятся неправильные деревья. Возможно, для него эта кастрюля с изогнутыми стенками символизировала превосходство его эстетического чутья над ее. («У нее нет вкуса», – говорил он гостям за ужином, когда она выходила). Увидев испорченную кастрюлю, он мог повести себя с ней жестоко, будто бы это происшествие было очередным доказательством того, что она ставит под сомнение его утонченность.
Она могла бы найти себе кого-нибудь и получше, чем он, думала я. Я спасу ее, мы спасем друг друга, уедем на ее белом «БМВ», как Тельма и Луиза. Меня переполняла нежность к ней, восхищение тем, что, несмотря ни на что, она не теряла оптимизма, много трудилась ради успеха ее компании. Она понимала, что в жизни приходится быть жесткой, и двигалась вперед, несмотря на упреки отца. И в этом я хотела брать с нее пример. Если она не решалась сбежать, потому что думала, что никто не замечает, или сомневалась в справедливости своих чувств, то она была неправа: я замечала, я видела. Я желала для нее радости и удовлетворения от жизни, верила в ее способности и думала, что, возможно, для побега ей нужны только моя уверенность в ней и поддержка.
Это чувство близости между нами было недолговечным. Едва сблизившись, мы расходились вновь, наше общение становилось формальным. Сгоревшая кастрюля отца не обрадовала, и он был подчеркнуто молчалив на протяжении нескольких дней.

 

Я по-прежнему ходила к психотерапевту, доктору Лейку. Мы встречались раз в неделю с тех пор, как мне было девять; отец платил за сеансы. Его кабинет находился на Уэлч-роуд, рядом со Стэнфордской больницей. Это был высокий человек с темными волосами и добрым лицом. Когда мы только познакомились, он не стал ругать меня за то, что я испортила куклу, разрисовав ее лаком для ногтей и обрезав ее длинное платье. Он не стал отчитывать меня, когда я остригла кукольные волосы, отчего ее прическа стала походить на гнездо. Теперь я сидела на кушетке у стены, а он на стуле Eames напротив. Иногда мы играли в шахматы или шашки. У него была банка с печеньями Oreo, и отчасти из-за нее я ходила к нему все эти годы: я получала неограниченный доступ к печенью и могла съесть столько, сколько влезет. Когда-то его кабинет располагался по другому адресу, и до переезда на Уэлч-роуд мы иногда ходили в закусочную Fosters Freeze и разговаривали, пока шли. Теперь мы порой заглядывали в Häagen-Dazs на территории Стэнфорда, и он покупал нам мороженое.
– Фрейд бы в гробу перевернулся, – шутил он.
Уговоры заняли несколько месяцев, но я наконец убедила отца и Лорен принять участие в сеансе групповой терапии. Мне не давала покоя безумная идея, что доктор Лейк мог сказать им что-нибудь или, наоборот, многозначительно помолчать, чтобы они что-нибудь сказали – и сразу поняли все. Тогда они согласятся с моими требованиями (разумными, как мне казалось): купить диван, желать мне спокойной ночи, починить отопление. В его присутствии они не смогут отрицать справедливость моих обид.
И отец и Лорен оделись подчеркнуто аккуратно. Какой чинной парой они казались, когда вошли! От Лорен пахло мылом и свежевыглаженным бельем, она была в кипенно-белой блузке и маленьких очках в золоченой оправе, подаренных отцом. Он надел новую черную рубашку и джинсы без дыр. И как будто только что постригся.
Доктор Лейк расставил вокруг деревянного стола четыре деревянных кресла с мягкими черными подлокотниками. Отец с Лорен сели, держа спину прямо. В общении с доктором Лейком я давно отбросила всякую формальность и надеялась, что его вельветовые штаны, плюшевые манеры и его кабинет, обстановка которого, несмотря на беспорядок, была тщательно продумана, подействуют на них расслабляюще.
– Мы собрались, чтобы поговорить о Лизе, – объявил доктор Лейк.
Молчание. Я знала, что доктор Лейк спокойно относится к долгому молчанию, и бывало, мне приходилось долго ждать, пока он заговорит, – неловкая пауза тянулась дольше всех разумных пределов.
Я откашлялась.
– Я чувствую себя очень одинокой, – сказала я. – Я надеялась, что вы… что мы сможем как-нибудь с этим разобраться, – я замолчала и посмотрела на Лорен – ее лицо было совершенно неподвижно, словно было ненастоящим лицом, а маской.
– Мне ужасно одиноко, – я предприняла новую попытку.
Они все так же молчали.
Я посмотрела на доктора Лейка: тот тоже молчал.
Мы ждали. Мне захотелось, чтобы у меня было меньше желаний, меньше потребностей, чтобы я была одним из тех растений с клубком сухих корней и копной мятных листьев, что могут выжить при самом малом количестве влаги и воздуха.
Эта пауза стала казаться мне вечностью, и я разрыдалась. Я надеялась, что это смягчит их, что моя несдержанность, мои слезы, сутулость, неопрятность помогут им перестать сдерживать себя. Я не была идеальной, и от них мне это было не нужно.
Наконец Лорен заговорила.
– Мы просто холодные люди, – сказала она.
Она произнесла это сухо, будто давала официальное разъяснение.
Разве так можно говорить? Первое, что мне пришло тогда в голову. Куда позже я удивилась тому, что она осмелилась это сказать. Как хорошо было бы знать о собственных недостатках и без тени смущения сообщать о них остальным. Ее голос прозвучал невозмутимо. А я-то надеялась пристыдить их за то, что не подпускали меня к себе. Но теперь мне самой было стыдно: я все это время закрывала глаза на простую истину.
Как очевидно – они просто холодные люди! Слезы высохли сами собой: так это было прозрачно, ясно. Я посмотрела на отца – тот молчал. Но он не холодный, подумала я; он просто сдерживает свою любовь, и я не могу предсказывать или контролировать ее проявления. Но, возможно, в конечном счете это и называлось холодностью.
Отведенное нам время истекло. Мы друг за другом вышли из кабинета. Доктор Лейк удивил самого себя – об этом он рассказал мне впоследствии, – сказав им по пути из кабинета в приемную:
– Вы в точности такие, какими я вас представлял.
– Тебе нужно довериться жизни, – сказал отец тем вечером, заходя ко мне в комнату.
Я сидела за столом и делала карточки для запоминания: мелким почерком переписывала на них свои школьные заметки.
– Если ты станешь доверять интуиции, прислушаешься к ней, она заговорит громче. Ты когда-нибудь слышала о принципе «здесь и сейчас»?
О чем он говорил? Вроде бы о том, чтобы жить настоящим. Но мне нужно было делать домашнюю работу. По большей части она была скучной, но меня мотивировала мысль о поступлении в Гарвард. Быть здесь и сейчас означало быть несчастной.
– Лиз, – сказал он.
– Что?
– Тебе нужно покурить травы, – ответил он.
Я была чересчур серьезна – на это он намекал. Но я не доверяла ему. Я училась в предпоследнем классе, оценки были важны.
– Я покурю с тобой, – сказал он. – Если хочешь.
– Нет, спасибо, – ответила я. Он хотел, чтобы в этом дурмане я забыла о своих целях (так мне казалось). А потом он сказал бы: «Видишь, оно того не стоило».
– Когда-нибудь ты станешь хиппи, – он подвел итог. – Поверь мне.
– Нет, не стану, – ответила я.
Я знала, что он подразумевал умиротворение и умение расслабиться. Но с хиппи я познакомилась раньше, чем с ним: эти люди носили коричневые одежды и не стриглись. При воспоминании о них я чувствовала привкус пыли во рту.
– Как знаешь, – сказал он и пружинящим шагом вышел из комнаты.
На ногах у него была пара «биркенштоков»; он насвистывал, будто демонстрируя, как сам он был счастлив и умировтворен.

 

Ночью мне снилось, что мой одноклассник по имени Джош, которого я едва знала, вместе со мной парит над холмами – складками, уходящими за западный горизонт. С Джошем мы встречались на уроках английского и в редакции школьной газеты, но очень редко разговаривали друг с другом. Во сне у нас были специальные рюкзаки, державшие нас в воздухе. Мы лениво покачивались над землей, глядя вдаль, на Сан-Франциско – на шпили сверкающих на солнце небоскребов, косые арки викторианских домов пастельных оттенков и Тихий океан, ясный и мирный, далеко позади них, набегавший волнами на берег. Город казался ярче, чем в жизни; он был далеким и близким одновременно, будто бы мы смотрели на него через видоискатель. Так бывает при некоторых погодных условиях: предметы на расстоянии кажутся далекими и в то же время близкими.
Во сне я посмотрела на Джоша, и у меня из груди, точно воздушный шарик, стала подниматься радость. Я была так взбудоражена, что пришлось потрудиться, чтобы выговорить, а не выпалить:
– Полетели.
И мы медленно, петляя в воздухе, поплыли к гигантскому мегаполису – самому удивительному из всех городов, что я знала.
Следующим утром, перед тем как в класс вошла миссис По, я перегнулась через парту и тронула Джоша за плечо.
– Эй, ты мне сегодня снился.
Он повернулся ко мне.
– Ого-го, – произнес он, улыбаясь. – И о чем был сон?
– Мы летели в Сан-Франциско. Парили в воздухе. У нас были специальные рюкзаки, чтобы не упасть.
– Надо заняться этим, – сказал он. – Надо… – но тут зашла миссис По, Джош отвернулся, и урок начался.
Когда я жила с мамой, я смутно осознавала, что в какой-то момент – возможно, после того как я уеду учиться – Джефф Хаусон перестанет присылать ей алименты. У мамы не было других надежных источников дохода. Должно быть, она тоже это понимала и к тому же хотела независимости от отца.
Каждый раз, как у нее рождался новый коммерческий план, она с жаром и оптимизмом приступала к его осуществлению. Она восхищалась миссис Филдс, которая пекла печенье и покрывала его глазурью, и Нэнси, которая сколотила состояние на изготовлении мясных пирогов. Но она никак не могла взять в толк, что одно лишь качество товара не превратит идею в деньги, что нужно еще уметь вести бизнес, выстраивать стратегию и изучать рынок.
Однажды мама решила устроить гаражную распродажу, но повесила объявления только накануне мероприятия. Естественно, об этом узнали единицы: почти никто не пришел, хотя у нас были славные вещицы, куда лучше, чем на многих других гаражных распродажах. Не могла она и наладить продажу своих картин. Ее трафареты не пользовались большим спросом в «Нейман Маркус» и «Смит энд Хокен», не слишком хорошо расходились и через сарафанное радио, и тогда она пала духом. Мама возложила новые надежды на другой проект – расписные полотняные коврики. Это были прямоугольные холсты, на которые наносилось изображение акриловыми красками разных цветов: глубокий сливовый, насыщенный оранжевый, все оттенки зеленого. Узоры из цветов, листьев, спелых плодов, нарисованные от руки или с помощью трафарета. Она покрывала их дорогим лаком, чтобы те не трескались, как старый фарфор. Мама делала их вместе с подругой, но у подруги не было художественного образования, поэтому мамины смотрелись куда выигрышней.
По стенам ее мастерской были развешаны холсты разной степени готовности, там же сушились использованные трафареты. Мне нравилось сидеть с ней в гараже, когда она рисовала. Мама уходила глубоко в себя и будто забывала о других людях. Звук от ударов трафаретной кисти о холст напоминал отдаленный стук дятла.
Я разглядывала кляксы на доске, служившей ей палитрой: белые, карминовые, индиго, гуммигут. Гуммигут казался слишком коричневым и скучным, пока в него не добавляли воду: тогда он приобретал золотисто-желтый оттенок, как белое вино. Капли краски застывали, но стоило на них надавить, как из-под твердой корочки выступала жидкость. Чтобы очистить кисти, мама стучала ими по стенкам металлической емкости, наполненной скипидаром.
Услышав голос отца, мы вышли из гаража и вернулись в дом – там он искал нас. Он не заходил в гости уже несколько лет, и я не знала, почему он вдруг решил заглянуть в тот день. Он стоял посреди кухни, высокий и худой; на нем была серая толстовка с капюшоном, через который был пропущен красный шнурок. Он оглядывался по сторонам, будто бы немного разочаровавшись.
– Стив, – сказала мама. – Как поживаешь?
– Отлично, – ответил он. – Над чем работаешь?
Он повел острым плечом, описав в воздухе полукруг.
– Над картинами для пола, – ответила она.
– Что это? – спросил он.
– Обычные картины на холсте, которые нужно класть на пол, – ответила она, тыча ногой в гранат, нарисованный на холсте под раковиной. – Коврики для кухни или еще куда, но с защитным покрытием. Я делаю их с подругой, и мы думаем, они будут пользоваться спросом. Мы сможем продавать их в «Мэйсиз» или в «Нейман Маркус».
Я чувствовала: ей хотелось его одобрения и признания; нам обеим этого хотелось. Он знал мир и деньги, знал, как вести бизнес, достиг успеха. Она говорила много, но неуверенно, особенно когда он готовился обидеть ее, – словно предчувствовала жестокость с его стороны и старалась заранее смягчить, приглушить его заносчивость.
Я наблюдала, как они занимали свои места на сцене для знакомого танцевального номера: она говорила, что хочет освободиться от него, он говорил, что хочет быть свободным от нее, но и спустя много лет они были спутаны одной паутиной. Они как будто бились в сетях, как рыбы, и все безнадежнее застревали в них.
– Еще я делаю трафареты, – сказала она.
– Покажи, – попросил он.
Она открыла заднюю дверь и повела его через сад, мимо фиолетовых цветов глицинии и под жадное жужжание пчел, в прохладную мастрескую. Я пошла за ними. Он молча осмотрелся и стал разглядывать картины, вплотную придвигая к ним лицо, как будто искал что-то определенное. Мы с мамой стояли у двери, куда доходил жар с улицы, в ожидании вердикта.
– Знаешь, Крис, – наконец сказал он дружелюбным тоном, – ты с таким же успехом можешь родить еще детей.
Выходя из гаража, он казался легче, свободнее. Помахал нам рукой, сел в машину и уехал. Оглушенные, мы с мамой стояли у подъездной дорожки.
Когда я вернулась в дом отца, на выходные приехала Мона с мужем Ричи. Отец простудился, был мрачно настроен. Я сторонилась его: выскальзывала из комнаты, когда он входил, старалась держаться ближе к Моне и Ричи – веселым и радушным. Меня охватывала паника, если ни уходили гулять и оставляли меня одну с ним в доме.
Как-то, проголодавшись, я пошла на кухню и застала там отца: он стоял у стола и ел миндаль из пакета.
– Как твоя домашняя работа? – спросил он.
Я заметила, что его что-то беспокоит.
– Хорошо, – ответила я, приготовившись к тому, что могло последовать.
– Дело в том, Лиз, – начал он медленно, тоном, который предвещал колкости и унижение, – что у тебя нет востребованных навыков. Ни одного.
Он забросил в рот еще одно ядро миндаля. Откуда взялись эти мысли? С чего вдруг он заговорил о востребованных навыках в субботу утром?
– Но я участвую во всех внеклассных занятиях, – возразила я, – и учусь на отлично!
Договорив и перебрав в голове все, в чем принимала участие – школьную газету, дебаты, летнюю работу в лаборатории, уроки японского, на которые стала ходить, – я сникла. Он совсем не то имел в виду. Вереница внеклассных занятий ради ощущения собственной важности – я предпринимала все это в горячке, из-за своей розовой мечты о колледже. Но никого не нанимают на работу за участие в школьных дебатах. Мои достижения не произвели на отца впечатления и не сбили его с толку. Он знал, что все это ничего не стоит, и беспокоился о моем будущем.
Мир виделся мне таким: одни занятия вели к другим занятиям и проектам, и так далее вверх по лестнице во взрослую жизнь. Я и не должна была готовиться ко взрослой работе. Другие, казалось, думали так же. Но его слова вынимали из меня душу, потому что он говорил так уверенно, потому что я так надеялась произвести на него впечатление, потому что он был так знаменит, успешен, так много знал о мире.
– Я бы не стала на твоем месте из-за этого переживать, – сказала Мона. – Глупости.
Я хотела, чтобы она сказала мне, что его слова – чушь и неправда, чтобы заставила его взять их назад. Я боялась, что он окажется прав – если не сейчас, то потом, – и что я никогда не добьюсь успеха, никогда не смогу найти достойной работы.
Мы прощали ему эксцентричные выходки и выпады, потому что он был гением, который бывал порой и добр, и прозорлив. Теперь я чувствовала, что, если дам слабину, он уничтожит меня. Будет говорить, как мало я значу, до тех пор, пока я в это не поверю. Какая мне была польза от его гениальности?

 

Я устала переезжать из дома в дом, от отца к маме и обратно. Поэтому решила разделить оставшееся до университета надвое – по шесть месяцев там и здесь. Я знала, что эта идея отцу не понравится. Признаться, я бы переехала к маме насовсем, но опасалась, что это приведет его в ярость. К тому же я не хотела покидать Рида.
Я поняла: чтобы переговоры были успешными, нужно быть готовой полностью отказаться от того, что хочется, в пользу чего-то другого. Нужно научиться быть отчаянно безразличной. Когда отец сказал, что у меня нет востребованных навыков, во мне что-то дрогнуло и обмякло. Я поняла, что никогда не добьюсь того, на что надеялась, переезжая к нему.
В те выходные я ждала у двери, когда он покончит с обедом и выйдет в коридор.
– Можно с тобой поговорить?
– Ага, – ответил он и сел на темную деревянную скамью рядом со мной.
– Ты, наверное, знаешь, как тяжело мне постоянно мотаться из дома в дом, – начала я. – Ваши дома – абсолютные противоположности. Мне бы хотелось поделить год надвое между вами.
Меня пробила дрожь. Нужно было – во что бы то ни стало – озвучить просьбу до того, как он нащупает слабое место, как разглядит опорные части, смычки, перекладины.
– Но ведь ты и так проводишь у матери два месяца кряду, – ответил он. – Вообще-то мне бы хотелось, чтобы ты чаще бывала дома. Мне не нравится, как ты себя ведешь. Если хочешь быть частью семьи, нужно уделять нам больше времени. Знаешь что? Нет, так не пойдет.
Другие искали компромисс, но его наличие разногласий вполне устраивало.
Он поднялся и пошел прочь.
– Если ты не разрешишь мне поделить это время, – сказала я, как будто между делом. – Я перееду к маме на весь год.
Я следила за ним краем глаза. Он как будто сдулся, весь разом. Никогда раньше я не выходила победителем из споров с ним.
– Я… – он повернулся ко мне. – Ну, хорошо. Ладно.
От этой победы мне стало неуютно, как будто я его ранила. Я почувствовала, что должна быть милосердной.
– Дай знать, какую половину тебе бы хотелось, – сказала я.
– Я подумаю об этом, – ответил он, уходя.
Я выиграла. Это было небольшое достижение, всего лишь шаг. Но я выберусь отсюда. Буду двигаться вперед, к свободе – и однажды проеду в автомобиле под высоким сводом ветвей, и стекло с моей стороны будет опущено, и я вальяжно положу локоть на дверь.
Назад: Маленькое государство
Дальше: Полет