Книга: Маленькая рыбка. История моей жизни
Назад: Побег
Дальше: Востребованные навыки

Маленькое государство

Несколько недель спустя, в июне, утром буднего дня мы с мамой упаковали мои вещи, и она отвезла меня к отцу. Четыре квартала, два перекрестка, всего два поворота.
Мама поставила машину в тени на Санта-Рита-авеню. Мы прошли сквозь металлические ворота с металлическим кольцом наверху, кольцо звякнуло, и эхо разнесло этот звук по двору. Я знала, что нам обеим здесь не место, хотя никто никогда не произносил этого вслух. Задняя дверь дома была не заперта.
– Эй! – окликнула я. Никто не отозвался. Отец был в NeXT, Лорен – в Terra Vera. Брата, наверное, повезла гулять Кармен, няня, которая сидела с ним по будням с девяти до пяти.
Мы зашли в дом. Внутри было прохладно и свежо, как под ветвями раскидистого дерева в жаркий и солнечный день.
– Иди за мной, – сказала я. Налево через арку и низкий коридор, потом снова налево – через дверь в мою новую спальню.
Комната была квадратной, с кирпичными стенами, крашеными в белый, и окнами, выходящими на сад с розовыми кустами и дорогу. Потянувшись, я могла достать до свисавшего с толстой деревянной балки светильника из рисовой бумаги, формой напоминавшего коробку. Там были матрас на каркасе, стол и комод; к комнате примыкала ванная, выложенная зеленым кафелем. Эта комната не казалась мне моей. Мне не хотелось дотрагиваться до поверхностей, спать на кровати, принимать душ в ванной. Я выбрала ее, потому что она находилась рядом с кухней, а именно там они проводили время вместе, кормили брата. Я хотела находиться настолько близко к отцу, Лорен и брату, насколько возможно.
Впервые увидев дом, еще до того как они поженились, я сказала отцу, что хочу себе комнату рядом с их спальней: я лежала на полу и представляла, что она уже моя – окна по обеим сторонам, камин с изогнутой, убранной внутрь кирпичной кладки трубой. Мне нравилось, что она полна света и что отец с Лорен рядом.
– Мы не можем отдать ее тебе, – ответил отец. – Возможно, у нас будет пополнение.
Мне тогда не пришло в голову, что он имел в виду под «пополнением» – что Лорен могла быть беременна. Когда я спросила, отец ответил только:
– Прости, дружище.
И только потом, незадолго до моего переезда, когда брат уже родился и поселился в понравившейся мне комнате, отец сказал, что я могу выбрать себе спальню из тех двух, что остались. Обе находились далеко от их комнаты. Одна была над гаражом в конце длинного темного коридора, пахнувшего плесенью. Вторая – внизу, рядом с кухней.
– Маленькая, – сказала мама, – но мне нравится вид. И ты знаешь, что я обожаю такую плитку, – она уже несколько лет говорила, что хочет положить на пол терракотовую плитку.
Она перешла в другую комнатку в конце коридора. Я начинала беспокоиться, что нас поймают – что дверь распахнется и либо отец, либо Лорен застанет нас здесь вместе. Мне хотелось, чтобы мама поскорее ушла. И в то же время я не хотела, чтобы она уходила. Я хотела, чтобы она была рядом и защищала меня.
– Здесь все еще нет мебели, – сказала мама, и ее голос эхом разнесся по коридору.
– Знаю, – ответила я. – Хотелось бы мне, чтобы они купили диван или еще что.
Большинство комнат пустовали. Звук разносился по ним беспрепятственно и отражался от стеклянных, глиняных и кирпичных поверхностей: ничто не останавливало его, не приглушало, не поглощало. Все те годы, что я жила там, я мечтала, чтобы они поставили больше мебели, и эти мечты превратились в горячечную тоску по обставленным мебелью комнатам, как в других домах.
– Ну, все, – сказала мама. Она стояла в дверях моей спальни – глаза на мокром месте. – Я буду по тебе скучать. Надеюсь, это к лучшему, – мы обнялись. – За меня не волнуйся, со мной все будет хорошо.
– Ты поедешь в Грецию, – сказала я.
– Да. Я уже не могу дождаться, – ответила она. Когда она грустила, ее кожа испускала сияние, как будто подсвечивалась изнутри.
– Будет здорово, – сказала я.
В октябре она на три недели улетела в Европу – в Италию и Грецию: отец обещал ей это путешествие в качестве компенсации за то, что я переехала к нему. Он дал ей 10 000 долларов.
Она полетела одна, сначала в Венецию, потом в центр йоги в Греции. Впервые мама занялась йогой после того, как я съехала.
Впоследствии она рассказывала мне, как ей было одиноко, как плакала она в тот вечер, когда приехала в Венецию – все вокруг такое абсурдное, глупое, вся эта вода вместо улиц! Но на следующее утро раздвинула шторы, и перед ней предстал Гранд-канал, сверкавший в лучах утреннего солнца.
В последующие несколько месяцев, когда мы не разговаривали друг с другом – впервые в жизни – и я не знала, как она там, вина давила мне на грудь, будто бы там устроилось крупное животное. Я знала, что совершила преступление, но не могла точно вспомнить какое. Бросила маму? Уронила Рида? Иногда я не могла говорить из страха, что скажу что-нибудь не то или допущу ошибку, которая ранит окружающих.
Я вышла за мамой из дома и встала у двери. В воротах она повернулась и помахала – хлопанье птичьего крыла в режущем белом свете.

 

Мы с мамой согласились на его условия. Мне казалось, что они были слишком суровыми для людей, которые за тринадцать лет и дня не провели врозь, и что создание новой семьи необязательно должно подразумевать уничтожение старой. Но втайне я чувствовала еще и облегчение. У меня появилось превосходное оправдание: мне полгода не нужно было видеться с мамой, которая вечно на меня сердилась, но формально я была здесь ни при чем, потому что этого потребовал отец. Хотя позднее я и стала страдать от угрызений совести и считать себя соучастницей.
К тому же я посчитала, что если продемонстрирую отцу верность и преданность, то произведу на него впечатление, и он сильнее меня полюбит. Я была так уверена, что он осознает всю суровость жертвы, которой от меня потребовал, что спустя время оказалась в полном замешательстве: он не только не осознавал, но и упрекал меня в том, что я недостаточно усилий прилагала, чтобы стать частью семьи. Мне же казалось очевидным: ради него я отказалась от всего.
В то первое лето, проведенное в разлуке с мамой, я продолжала волонтерствовать в Литтон-Гарденс, доме престарелых, куда устроилась в прошлом году и где работала пару дней в неделю. Я возила старушек на прогулку, толкая кресло-каталку по зеленым улочкам рядом с Юниверсити-авеню. Обычно я брала либо Люсиль, либо старушку, звавшую себя Дза Дза, – она часто распевала Tiny Bubbles, когда мы гуляли. Казалось, старушкам нравится проводить со мной время, но в перерывах между моими визитами они обо мне забывали.
Несколько раз я случайно встречала маму в той части Пало-Алто, однажды это случилось на Гамильтон-авеню, когда я возвращалась из дома престарелых, а она садилась в машину после йоги. Она окликнула меня, и мы немного поболтали о разных мелочах. Я старалась не задерживаться. Во время этих встреч меня наполняли одновременно тоска по ней и ужас. Я старалась окончить разговор как можно быстрее, чтобы меня не поймали, не осудили. Боялась, что кто-нибудь увидит нас вместе и доложит отцу, боялась и нарушить правила, и вызвать ее гнев.
Мне не хотелось признавать, что все это было ошибкой, что мне было ужасно одиноко и что я нуждалась в ней. Выхода из этой ситуации я не видела.
Отец не запрещал звонки, и осенью, когда снова начались занятия в школе, мы с мамой стали разговаривать по телефону по вечерам, после того как вся семья засыпала.
Я уносила домашний телефон настолько далеко, насколько позволял провод, протягивала витой шнур за сушилкой для тарелок и зажимала трубку между ухом и плечом. Мы разговаривали, пока я мыла посуду. Я боялась, что она скажет, что я предала ее, но она этого не говорила. Ее тепло и интерес во время тех вечерних звонков ободряли меня. Мы не говорили о том, что нам нельзя видеться. Не ссорились. Тогда она этого не показывала, но позже призналась, что беспокоилась обо мне и стала по вечерам оставаться дома, чтобы подойти к телефону, если я позвоню.
Отец нанял людей, чтобы обнести лужайку перед домом со стороны двух пересекавшихся улиц низким забором из длинных продольных досок. Всю траву вырвали, осталась только земля. Со стороны Уэверли-стрит решено было посадить дерево.
– Мне нравятся дубы на Восточном побережье, – сказала Лорен в машине, когда мы обсуждали, какое именно дерево посадить.
– Ты знаешь дубы с Восточного побережья, Лиз? – спросил отец, глянув на заднее сидение, где сидела я. Словосочетание «Восточное побережье» он обычно употреблял как синоним слова «второсортный».
– Как они выглядят?
– А вон, – ответил отец, показывая на растущее между тротуаром и дорогой дерево. Оно было совсем не похоже на калифорнийский дуб. Его листья были больше и с неровным краем, как будто в нем понаделали дырок с помощью огромного дырокола.
В конце концов они решили пересадить взрослый медный бук. С помощью крана дерево опустили в глубокую яму. Толстенный ствол и клубок корней. Оно было высотой с двухэтажное здание и поднималось над крышей дома. Его голые ветви, на которых задержались только несколько мертвых листьев, торчали вверх и в стороны, будто прутья метлы.
Уходя по утрам и возвращаясь по вечерам из школы, я искала на нем следы жизни: листья, почки – хоть что-нибудь, что указывало бы на то, что дерево собирается расти и цвести. Но и через месяц бук не изменился. На нем не появилось новых листьев, он не распрямился, чтобы стать симметричным, как другие деревья, а так и остался покосившимся и бесплодным. Однажды приехали люди, распилили на части ветви и ствол и увезли.

 

Как-то раз к нам на обед пришла подруга отца Джоанна. Она работала в Apple почти со дня основания, и у нее был девятимесячный сын, ровесник Рида. Стив устроил ей экскурсию по дому.
– А вот это, – сказал он, показывая на серебрящиеся от времени деревянные балки под потолком небольшой ниши, – использовалось при строительстве моста «Золотые ворота».
Я подумала, что они были частью самого моста, но после поняла, что он имел в виду строительные леса.
– А ты не беспокоишься насчет белков, Стив? – спросила Джоанна за обедом. У нее был приятный акцент. Она сказала, что в веганской еде может быть недостаточно белка и жиров для развивающегося детского мозга. По ней было видно, что она из тех, кто часто беспокоится.
– Не-а, – со спокойной уверенностью ответил отец. – Ты ведь знаешь, что в наиболее важный для развития период дети питаются грудным молоком?
Он всегда приводил этот аргумент, когда его спрашивали о веганской диете.
– Да. И? – осторожно ответила Джоанна.
– И знаешь, что? Грудное молоко только на шесть процентов состоит из белка, – заявил он. – А значит, белок не так уж и важен.
Он высказывал свои выводы так убедительно, что я много лет не подвергала их сомнению. Он верил, что молочные продукты состоят из слизи, а слизь забивает духовное зрение, совсем как нос. Именно посредством диеты он обособлял себя от окружающих. Когда я была маленькой, он относился к своему рациону чуть проще и иногда даже позволял себе мороженое из магазинчика Häagen-Dazs на территории Стэнфорда. Но теперь он сделался несгибаемым и требовал, чтобы никакие продукты животного происхождения не касались губ ни одного из членов его семьи, в особенности Рида.
Я подмечала, какой уверенной в себе кажется Лорен, как симметрично и безмятежно ее лицо, тогда как мое лицо, казалось, составлено из двух неровных половин: бровь, глаз и ухо с одной стороны были выше, чем с другой. Без моего разрешения и моего ведома лицо отражало все мои мысли и чувства: так хмурится и светлеет небо. Я сталась подражать той марене, в которой Лорен отбрасывала длинные волосы. Она не была хиппи, не вела богемную жизнь. Отклонила два предложения руки и сердца, а потом заарканила моего отца. А потому я верила, что она способна на великие дела. Отец говорил о ней в третьем лице, когда притягивал к себе, чтобы поцеловать:
– Знаешь, что она была чирлидером?
На обед отец приготовил пасту, а я разложила на тарелке буррито из Terra Vera – черные бобы, соус сальса и авокадо в лаваше, – порезав на кусочки, как японские роллы. В тот момент мне нравились чистота и умеренность нашей диеты, не перегруженный мебелью интерьер, обнажавший красоту скелета дома – балки, словно ребра, – и то, что дверь никогда не запиралась и кто угодно мог войти. Садовник посадил ромашки между камнями мощеной дорожки, и когда я шла по ней, от нее поднимался тонкий аромат. Мы ели всю эту здоровую еду за круглым деревянным столом на кухне, с краю стоял высокий детский стульчик брата. В такие моменты – когда в доме были гости, брат хлопал по пластиковому столику, отец напевал, накладывая пасту с кубиками авокадо, щедро политую его роскошным оливковым маслом, – я чувствовала, будто я часть семьи.

 

Единственной проблемой были руки. С тех пор как я переехала, они вели себя так, будто существовали сами по себе, и это бросалось в глаза. Они то неловко порхали и жестикулировали, то безжизненно свисали самым неестественным образом, чего, как мне казалось, нельзя было не заметить. Я все время их стыдилась. Когда мы садились за стол, я про себя молила их не предавать меня. Но все же почти каждый вечер за ужином я разбивала стакан.
Меня приводила в ужас мысль, что отец с Лорен однажды скажут, что я ничтожество, что они разочаровались во мне, что я неряшлива и отвратительна и только и делаю, что ломаю все вокруг, как младенец. А ведь у них уже был младенец. Как плохо я вписывалась в их семейный портрет! Я это видела и чувствовала. Они совершили ошибку, когда позволили мне жить с ними; я не понимала, какое место занимаю среди них. И эта непреходящая тревога – вкупе с безмерной благодарностью, разрывавшей меня изнутри, – побуждала меня слишком много говорить, расточать комплименты, отвечать согласием на любую их просьбу в надежде, что, угождая, я смогу вызвать их сочувствие и любовь. Они забрали меня из тусклой жизни в свой прекрасный дом, она была сильной и умной, он – гением с идеальным вкусом.
Я всячески обхаживала Лорен, срывала цветы лантаны в саду и осыпала ее ими, когда она возвращалась с работы. Я пыталась – безуспешно – выразить свою благодарность и доказать, что достойна быть здесь – я, когда-то утраченная дочь, которой им со Стивом, возможно, не хватало. Но мои руки продолжали вести себя так, будто хотели сорваться и улететь, и я по-прежнему била стаканы.
Как-то раз, вернувшись из школы, я подбежала к отцу и Лорен; они стояли во дворе под французским балконом, и толстые деревянные балки, удерживавшие его, оплетали зеленые побеги глицинии. Они обсуждали садовую архитектуру.
– Сколько калифорнийцев нужно, чтобы пожарить картошку? – спросила я. Я редко рассказывала шутки, но эту услышала в тот день в школе и подумала, что она может произвести на них впечатление. Мне она не показалась особенно забавной, но остальные ученики смеялись.
Отец с Лорен выжидающе посмотрели на меня.
– Ну и сколько? – спросил отец.
– Они не жарят картошку, – ответила я. – Они жарят друг друга, – и в тот момент, когда я произнесла эти слова, я впервые поняла двойной смысл слова «жарить», и это против моей воли отразилось у меня на лице.
Они не смеялись.
– Мне кажется, она не понимает, – сказал отец.
– А я думаю, что понимает, – ответила Лорен, внимательно меня разглядывая. – Я в этом уверена.

 

Тем вечером я разбила за ужином очередной стакан и убежала в свою комнату.
Спряталась в гардеробной, сжавшись в темноте на полу. Отец пошел за мной и нашел меня там, на что я и надеялась.
– Эй, Лиз, – сказал он. Он присел рядом со мной на корточки, посидел немного, потом поднял меня на ноги. – Прости, что меня не было рядом. Когда ты была маленькой.
– Ничего, – ответила я слишком быстро.
– Я буду любить тебя до конца времен, – сказал он.

 

– Эй, Лиз, – спросил он как-то раз, когда мы пересеклись в коридоре. – Ты не хочешь сменить имя?
Он был босиком, в одной черной футболке и белых хлопковых трусах – его домашней форме. Он очень гордился своими стройными ногами и ходил так по дому, даже когда приезжали гости, и я часто дразнила его за это.
– На что сменить? – спросила я. Свет струился сквозь витражное стекло, занимавшее всю стену в коридоре, и яркими прямоугольниками ложился на пол, согревая плитку.
– На мое имя, – ответил отец.
На мгновение я подумала, что он имеет в виду имя Стив.
– Ты имеешь в виду… на Джобс? – уточнила я.
– Да.
Я замялась. Мне не хотелось его обижать. Когда он обижался, он отдалялся и не обращал на меня внимания, порой по нескольку дней. Всю свою жизнь я была Лизой Бреннан. Это было бы уже слишком – не только бросить маму, но и сменить ее фамилию; он как будто предлагал мне совершить кражу.
– Может быть, – ответила я. – Но мама… Мне нужно подумать.
– Скажешь тогда, – бросил он и ушел.
Я думала об этом всю ночь, а на следующий вечер отыскала его в кабинете и сказала, что хочу взять его имя, но оставить и ее тоже, соединив оба дефисом.
Несколько недель спустя приехал адвокат отца. Мы все, включая брата, собрались за кофейным столиком в гостиной. Брат стоял у окна и колотил ладошками по стеклу. В комнате были дизайнерские кресла Eames, лампа Tiffany со стрекозиными крыльями, большой узорчатый ковер, но не было дивана. Мы сидели на полу.
Мы подписали свидетельство – сначала он, потом я, – и моя новая двойная фамилия стала официальной. Адвокат положил бумаги в портфель. Позже он заменил мое старое свидетельство о рождении, на котором мама нарисовала звездочки, на более серьезное, желто-голубое с водяными знаками и без звезд. Это был тот же адвокат, который много лет назад доказывал в калифорнийском суде, что отец не мог иметь детей, но в то время я об этом не знала.
К тому моменту я уже пошла в старшую школу и значилась во всех документах под старой фамилией, но стала подписывать свои работы новой.
– Ты хочешь, чтобы мы повесили это на стену? – спросил отец, поднимаясь. – Можно прямо здесь, – он указал на пустое пространство на стене, где коридор переходил в гостиную. В нем кипел энтузиазм; я чувствовала себя значимой, и от счастья у меня немного кружилась голова. И весь этот сыр-бор из-за пяти букв и черточки. Даже адвоката позвали!
– Так что думаешь, милая? – спросил отец Лорен.
– Это немного странно, – тактично ответила она. – Вешать на стену свидетельство о рождении.
Лорен чувствовала грань между странным и нормальным, и для нее она проходила не там, где для нас с отцом. У нее было преимущество перед нами. Мы в этом отношении были совершенно неотесанными. Отца усыновили, он так и не получил высшего образования. Поэтому не имел представления о том, что люди делают и чего не делают, а я была такой же. Но в отличие от меня, его – по его же словам – это не волновало. К этикету, цивилизованности он всегда относился небрежно, даже презрительно. (Но его поведение нельзя было предугадать. Однажды, когда я надела кардиган, он сказал мне строго: «Нужно оставлять нижнюю пуговицу расстегнутой», – и меня удивило, что он не только знал это правило, но и следовал ему.) Маму тоже не заботили условности, поэтому, когда я была маленькой, она разрешала мне одеваться самой. А если я писала с ошибками, она умилялась этому, вместо того чтобы поправить. Она не пыталась разъяснить мне все запутанные правила, а старалась маневрировать между ними, и за это я ненавидела ее теперь – теперь, когда мне так хотелось знать точные значения, точные коды.
Как удобно было иметь под рукой Лорен, которая знала все ритуалы и протокол. Она точно могла сказать, что люди не помещают свидетельства о рождении в рамки и не вешают их на стены.
* * *
Тем вечером я накрывала на стол к ужину, а Лорен кормила моего брата. У них были полотняные салфетки с узором из сине-зеленых полос и французские стаканы из толстого стекла (те самые, что я била) с цветочным орнаментом по краю, который преломлял свет.
– Куда класть ножи и вилки? – спросила я, держа в руке букет из столовых приборов. Я была полна решимости научиться у нее, что и как положено делать. Мать Лорен была учительницей английского, поэтому Лорен должна была знать все правила, и ей легко было ответить: «Делай это вот так, а не вот так».
– Вилки слева, – ответила Лорен, – ножи и ложки справа.
– Что ближе к тарелке? – я хотела знать наверняка.
– Ножи, – ответила она.
Брат, сидя на высоком стульчике, пережевывал еду беззубым ртом и разбрасывал ее повсюду ручонками. Кормление проходило так: в открытый буквой О рот закладывали ложку каши, попутно собирая с губ и щек все, что не поместилось, чтобы отправить в рот следом, – словно заделывали дырку. И так пока он не наедался и не срыгивал излишки с рокочущим гортанным звуком без предупреждения.
– А куда салфетки?
– Под вилки.
Годы спустя я жила в Италии, стране идеальных манер, и выучила там все правила, что смогла запомнить… А потом оказалось, что мне это не так уж и важно. Возможно, это отец и подразумевал, на это и надеялся, когда дразнил меня: «Лиз, когда-нибудь ты станешь хиппи». А я ненавидела, когда он так говорил.

 

На следующий день мы с отцом поехали в магазин органических продуктов за авокадо.
– Я отлично умею их выбирать, – сказал отец, бережно покачивая в ладони каждый плод по нескольку секунд, с закрытыми глазами.
Продавец – мужчина с забранными в хвост длинными темными волосами – посмотрел на него.
– Вам кто-нибудь когда-нибудь говорил, что вы похожи на Стива Джобса? – спросил он. Я постаралась сдержать улыбку.
Отец опустил глаза, доставая из кошелька мелочь.
– Да, несколько раз, – ответил он, передавая деньги.
Мы отправились обратно к машине. Как здорово было, что он не признался. Даже в обычном походе за продуктами с отцом был какой-то шарм.
По дороге домой я наконец-то набралась смелости спросить, действительно ли он назвал компьютер «Лизой» в мою честь. Я ждала, когда останусь с ним наедине: если он ответит отрицательно, это будет не так унизительно, как на глазах у остальных, кто мог о том догадываться.
– Ты помнишь тот компьютер, «Лизу»?
– Да. А что? – отозвался он.
– Ты назвал его в честь меня? – спросила я. Мы оба смотрели вперед. Спрашивая, я не повернулась к нему: мне хотелось, чтобы в моем голосе звучало только любопытство, ничего больше.
Если бы только он мог уступить мне этот пустяк.
– Нет, – отрывисто, с пренебрежением ответил он. Словно я напрашивалась на комплимент. – Прости, дружище.
– А я думала, в честь меня, – сказала я. Я была рада, что он не видел моего лица.
Я стала одержима идеей поступить в университет, и мне казалось, что ключ к поступлению – изобилие внеклассных занятий. Я ходила в частную старшую школу в Сан-Франциско под названием «Лик-Уилмердинг», примерно в часе езды, вместе с четырьмя подружками из «Нуэвы». Школьное здание было современным, из бетона и стекла. Утром его обволакивал белый туман, а днем, когда туман рассеивался, сквозь стекло лились солнечные лучи и падали на ковролин и доски, на которых нужно было писать цветными маркерами. Вместе с родителями других учеников из «Нуэвы» отец договорился, чтобы нас одного за другим вдоль берега залива подбирала машина. После уроков та же машина отвозила нас обратно, но, если я хотела участвовать во внеклассных занятиях, мне приходилось ее пропускать.
На следующей неделе мы с Лорен поехали по магазинам за одеждой.
– У нас мало времени, – сказала она. – Всего на один магазин.
У нас был час. С мамой у нас было время, но не было денег, с Лорен – все наоборот. Я решила, это значит, что я могу набрать себе всего, что успею, как в передаче, о которой рассказывала мама: участники лихорадочно срывали с вешалок все, что видели, и забрасывали в тележку, пока не прозвенит звонок.
Мы выехали на белом «БМВ» с откидным верхом, который Лорен подарил отец, и она надела маленькие прямоугольные очки в коричневой каучуковой оправе и с зеленоватыми стеклами.
– Мне нравятся твои очки, – сказала я.
– Да ну, они дурацкие, – ответила она, и меня поразило, что можно так пренебрежительно относиться к собственной эффектности, будучи эффектной.
Когда мы подъехали к торговому центру, какая-то машина пятилась с парковочного места прямо перед Gap Kids.
– Это судьба! – воскликнула Лорен. Мы вошли, и я стала снимать с круглых стоек понравившуюся одежду и относить в примерочную. Я примерила желтую рубашку, тугую на груди, и черные широкие брюки из хлопка.
– Отлично смотрятся на тебе, – сказала Лорен. – Берем.
Потом я нашла желтые носки под цвет рубашки, серую рубашку, синюю футболку, джинсы. Лорен понравилось все, что нравилось мне. Поначалу я стеснялась, но она как будто не возражала против облегающих и относительно откровенных вещей.
Когда я закончила, в примерочной царил хаос: рубашки на крючках, штаны на полу. Я собиралась все так и оставить, воспользоваться нашим с Лорен привилегированным положением. Мы с ней были здесь королевами: одежду подберут и развесят другие. В любом случае мы спешили.
Когда я отдернула занавеску, Лорен нахмурилась.
– Что за бардак, – сказала она. – Ты не можешь это так оставить.
Она зашла внутрь и стала натягивать рубашки на плечики и втискивать края штанов в металлические зажимы. Ее движения были быстрыми и отточенными. Я поторопилась помочь ей.

 

Мне не досталось роли в осенней постановке «Парней и куколок», вместо этого меня сделали помощником сценографа. Сценографом была моя подруга Тэсс. Мы носили с собой черные папки с бумагами – списками реквизита для каждой сцены, указаниями для осветителя и актеров.
– Ты можешь подвозить меня домой? – спросила я отца, рассчитав, что он мог бы забирать меня на обратном пути из Pixar, где работал по пятницам, вместо NeXT. Живя с мамой, я не ценила и не отдавала себе отчета в том, как легко было перемещаться из одного места в другое: я оказывалась там, где нужно, будто по волшебству. Несмотря на все наши ссоры, само собой разумелось, что она отвезет меня в школу, к врачу, подружке, на урок танцев.
– Нет, – ответил он. – Придется тебе самой решить этот вопрос.
Премьера должна была состояться несколько недель спустя. С ее приближением я стала задерживаться в школе допоздна раз в неделю, хотя с радостью делала бы это чаще, но мне нельзя было пропускать машину. Ведь иначе было не попасть домой. В дни репетиций я ночевала у подруг. Иногда, когда я была дома, отец не разговаривал со мной за ужином и не смотрел на меня. Лорен тоже казалась недовольной и держалась холодно. Они ничего не объясняли, поэтому я думала, что, возможно, их раздосадовало что-то другое, не связанное со мной. Но потом отец стал жаловаться, что я редко бываю дома.
В день премьеры я собиралась переночевать у Тэсс. Лорен разрешила мне надеть ее черные кожаные туфли – от Joan&David, с застежкой на лодыжке. Мы обе носили 37-й размер.
Девочка, игравшая мисс Аделаиду, говорила немного в нос, у нее были длинная шея, черные волосы, блестевшие в свете прожекторов, и стрижка, как у Луизы Брукс. Я в то время отчаянно влюбилась в главную звезду постановки, Дэвида; у него был британский акцент, он играл Ская Мастерсона и не замечал меня, когда я носилась мимо с бумагами и реквизитом.
После спектакля несколько актеров и работников сцены, включая меня, выбежали на улицу. Трава на темной лужайке была мокрой от росы и тумана. Мы играли в захват флага, и флагами служили два свитера. Впервые в новой школе я чувствовал себя счастливой и расслабленной. Совсем не думала, что хожу по мокрой траве в чужих туфлях. Утром я обнаружила на перетянутых кожей каблуках вертикальные царапины, будто оставленные ножом; туфли раздулись от воды. Неужели травинки были такими острыми, что порезали их? Вернувшись домой, я вернула туфли в гардеробную Лорен, надеясь, что она не заметит. Подумала, что, если и заметит, у нее достаточно денег, чтобы купить себе новые. Лорен заметила царапины несколько дней спустя, с расстроенным видом спросила, что случилось, но больше об этом не вспоминала.
Я оставляла охапки вещей и горки мусора по всему дому, как когда жила с мамой: обувь, толстовки, кожуру манго на разделочной доске, бумагу и свернутые комками носки. Может быть, я рассчитывала, что они найдут это милым или что так получу хотя бы часть внимания, что они уделяли брату. Вскоре после того как я испортила туфли Лорен, она, зайдя в гостиную и увидев на ковре мои носки и толстовку, сказала:
– Лиз, я хочу, чтобы отныне ты убирала за собой вещи, – она произнесла это прохладным тоном.
– Хорошо, – ответила я. Это было разумной просьбой.
– У меня и так забот по горло – у меня маленький ребенок и новая компания, – сказала она. – Я не могу еще и убирать за тобой.
Ее слова ранили. Возможно, я разбрасывала вещи, бессознательно пытаясь вызвать определенную реакцию – просила ее признать меня ее ребенком, а она отказалась. Я чувствовала себя разоблаченной и униженной. Я была неряхой, она – нет.

 

Отец называл мою школу «Тик-у-Мерина». Я смеялась и закатывала глаза.
– Знаешь, я написал тебе отличное рекомендательное письмо для «Мерина», – сказал он как-то утром.
– Правда? Можно посмотреть?
– Я думала, ты хотел сохранить его и показать Лизе, когда она вырастет, – сказала Лорен.
Она не хотела – я была уверена, – чтобы я оказалась в центре внимания и возомнила о себе. Однако проблема в том, что, когда что-то откладываешь на потом, не успев распробовать, оно забывается или теряет смысл.
– Нет. Я хочу сейчас, – ответил отец. Он отправился в кабинет, вернулся оттуда с листком бумаги и, стоя босиком посреди кухни, зачитал письмо вслух.
Не помню большую его часть, в памяти осталась только последняя строчка: «На вашем месте, я бы ее с руками оторвал».
Я решила баллотироваться в президенты девятого класса и стала развешивать листовки на школьных досках объявлений. У меня уже появились новые друзья, я учредила оперный клуб и стала организовывать групповые поездки в оперный театр Сан-Франциско – билеты для организованных групп школьников стоили дешевле. Это была авантюра. Я ничего не знала об опере. И ни разу там не бывала до этого.
Когда мы собирались в театр в первый раз, отец попросил взять билет и ему, заехал за мной в школу и отвез в Сан-Франциско.
– Я так горжусь тем, что ты делаешь, – шепнул он мне, когда занавес пополз вверх. Я надеялась, он оценит и мою победу на школьных президентских выборах.
Выборы прошли через несколько недель, и каждый из четырех кандидатов должен был произнести короткую речь. Из-за ларингита у меня почти пропал голос. Я была в вельветовых штанах, которые считала счастливыми, и свитере крупной вязки. Вокруг меня сгрудились одноклассники, и я почувствовала волну доброжелательности, что случалось, когда я болела и, будучи не в силах держаться формально, позволяла окружающим поддержать меня.
Тем вечером я пропустила машину и осталась на ночь у подруги в Потреро-Хилл. Позвонила отцу, чтобы предупредить. Я ненавидела эти звонки и боялась их. Последнее время, когда я звонила сказать, что остаюсь в Сан-Франциско у подруги, он отвечал коротко и прохладно, тяжело вздыхал. Новая компания требовала от Лорен немалых усилий, отец тоже много работал. До пяти вечера с братом сидела Кармен. Отец не желал видеть в доме посторонних после своего возвращения с работы, а брат плохо спал по ночам. Возможно, мое отсутствие было той искрой, из-за которой между ними разгорались ссоры.
– Я пропустила машину, – сказала я, когда он взял трубку. – Из-за выборов.
– Ты слишком мало времени проводишь дома, Лиз, – ответил он. – Ведешь себя так, будто ты не член нашей семьи.
– Я вернусь завтра, – ответила я. – Выборы…
– Меня не волнует. Мне пора, – и он повесил трубку.
Поздно вечером мне позвонили.
– Угадай, зачем я звоню, – это была Тэсс.
– Что? – после разговора с отцом я обо всем забыла.
– Ну давай, угадай.
– Понятия не имею.
– Ты победила, дурочка, – сказала она. – Ты теперь президент девятого класса.
Это значило, что раз в неделю мне придется посещать заседания совета учащихся после занятий и оставаться на ночь у подруги или напрашиваться в попутчики к одноклассникам, которых забирают родители.
– Ничего не получается, Лиз, – сказал отец на следующий день, когда я сообщила ему, что победила. – Ты не слишком стараешься быть членом этой семьи. Не выполняешь своих домашних обязанностей. Тебя никогда нет. А тебе нужно вкладывать больше времени.
Меня удивило, что он так настаивал на моем постоянном присутствии, хотя сам так долго отсутствовал в моей жизни. Теперь вечерами, за ужином, когда я была дома, отец и Лорен держались сухо. Я предположила, что дело во мне, хотя, конечно, не исключено, что всему виной были трудности, с которыми сталкиваются все молодые семейные пары, наличие маленького ребенка, недостаток сна. Отец готовил пасту, с авокадо или без, и ел морковный салат. Я резала буррито с черными бобами и помогала готовить брокколи на пару, пока Лорен кормила брата. Сразу после ужина они поднимались наверх и пытались его уложить. Я чувствовала, что они разочаровались во мне – на плечи давила тяжесть, которая прибивала меня к земле. Самая незначительная ошибка склоняла чашу весов не в мою сторону, и я мучилась от ощущения, что никогда не смогу ступить внутрь семьи. А этого мне больше всего хотелось.
Каково это – быть любимой дочерью, сестрой? Мне это казалось чем-то заурядным и прилипчивым: едва став таковой, нельзя повернуть назад. Я была бы незаменимой, жизненно важной, если бы только отвоевала место для себя.
Отец хотел, чтобы я была рядом, но в другой комнате – на его орбите, не слишком близко. Он был центром, а я должна была вращаться вокруг него по собственной траектории.

 

В тот период, когда меня все чаще не бывало дома, а отец все чаще на меня сердился, я призналась ему, что уроки в школе не такие сложные, как были в «Нуэве», что иногда мне становилось скучно, и я принималась рисовать на полях.
– Рисовать на полях? – переспросил он. – Это не очень-то хорошо. Это совсем нехорошо.
– По истории мы проходим эпоху Возрождения. Но я это уже проходила.
То, что случилось после, напоминало порыв ветра: мы с ним поехали в школу, встретились с директором, главой приемной комиссии и несколькими учителями, и он велел мне повторить для них, что я рисую в классе, потому что мне скучно. В моем воображении я превратилась в исключительную по своим способностям ученицу, которая «переросла» некоторые частные школы. Отец потакал мне в этой лжи, возмущался – возможно, поверив мне, а возможно, увидев в этом тщеславном предположении выход из затруднительной ситуации с возвращением домой после уроков. Поддержка отца ободрила меня, я уверовала в эту историю: одна из лучших школ в округе не могла дать мне качественного образования.
Я слишком боялась признаться – даже самой себе, – что проблема не в школе, а в том, что я не могла участвовать в школьных событиях, не могла встречаться с друзьями, не могла никуда отлучиться, не почувствовав себя предательницей, нарушившей жизненно важное соглашение.
После очередного разговора со школьным начальством отец по дороге домой предложил заехать в старшую школу Пало-Алто – «Пали», как ее называли, – и просто осмотреться. День клонился к вечеру, уроки закончились. Несколько минут мы бродили по пустому двору. Большинство зданий были похожи на бункеры. Мне было неуютно – будто мы были разведчиками на чужой территории. Но потом откуда-то донеслась музыка, мы пошли на звук и увидели высокого мальчика у двери, из-за которой лилась мелодия. Я слишком стеснялась заговорить с ним, но отец спросил:
– Что здесь происходит?
Мальчик ответил:
– Это газета.
И мы заглянули внутрь. В комнате было полно народу: кто-то сидел за компьютером, кто-то растянулся на креслах-мешках, и я решила, что, если все-таки переведусь в эту школу, тоже стану работать в газете.
– Знаешь, что хорошо, когда школа рядом с домом? – спросил отец, когда мы ушли. – Ты можешь ходить туда пешком, как ходил я. А если много ходишь пешком, видишь, как меняются времена года.
Он произнес это с той же интонацией и в том же темпе – медленно, – какие сопутствовали его рассуждениям о красивых женщинах. Ходить в школу пешком не казалось мне особенно романтичным. Но я все же решила перевестись: мне казалось, что только так дела дома пойдут на лад.
Когда я решила перейти в «Пали», была середина учебного года, и отец отвез меня туда, чтобы я записалась на занятия. Кабинеты школьной администрации располагались по обеим сторонам длинного сверкающего коридора, где пахло тем же чистящим средством, что и в городской библиотеке, и приглушенные звуки точно так же соседствовали с резкими эхо. Мне было жарко от того, что отец так близко, что я нахожусь в лучах его внимания. Шагая рядом с ним по коридору, я чувствовала себя защищенной: в этой школе он был уверен.
Мы задержались в кабинете секретаря, и та помогла мне составить расписание, иногда записывая в классы, которые уже были полными.
– У вас есть совет учащихся? – спросила я ее.
– Да, – ответила она. – Ты можешь баллотироваться в представители, если хочешь. Обычно их два от каждого класса, и совсем скоро выборы.
Понижение, подумала я. Буду баллотироваться в президенты.

 

Прибыли рождественские венки от Smith&Hawken. Три из них были размером с небольшие птичьи гнезда. Отец пронес один венок через кухню и повесил в коридоре между французскими окнами. Он не хотел, чтобы кто-нибудь из нас, включая меня, касался венков или других заказанных им украшений. Даже запретил нам трогать гирлянду с огоньками и развесил ее сам, обмотав ветви дугласовой пихты, на что потратил целый день. Особенно долго он возился с маленьким круглым венком: повесил на гвоздь, отступил, поправил, снова отступил.
Наблюдая за ним, я смеялась.
– Тебе ведь хочется повесить его идеально ровно, так? – спросила я.
– Если он не будет висеть идеально ровно, – ответил он фальцетом, грассируя «р», – я пропаду.
В хорошем настроении он дурачился, с охотой смеялся над собой и своей привередливостью.
Иногда отец сочинял песенки обо мне, рифмуя все слова подряд, как делал, по его словам, Боб Дилан в своей звукозаписывающей студии. Про школу и колу, танцы и сланцы, страны и планы – как буду женой под луной.
Он последний раз поправил венок и бросился ко мне, хватая за ребра растопыренными пальцами. В ответ я попыталась добраться до его подмышки и защекотать первой. Он поймал мою руку, и я засмеялась пронзительным, будто бы чужим, смехом. Потом он отбежал в сторону, чтобы я не могла до него дотянуться, перебирая смешными, утончающимися книзу, как у лягушки, ногами.
Недавно он купил диск с записью последнего кастрата, который часто ставил для меня. Его голос не казался ни мужским, ни женским – это было что-то среднее, неестественно высокий звук, словно он пел, проглотив гелий из воздушного шарика.
– Пропаду, просто пропаду, – снова пропел отец таким же высоким голосом и ушел в кабинет, чтобы сделать несколько звонков по работе в свете согнувшейся над столом лампы, немного напоминавшей богомола.
На Рождество он подарил Лорен вечернее платье от Giorgio Armani и туфли, оказавшиеся слишком узкими. Мне он подарил только туфли, такие же, как ей – черные узкие лоферы, тоже от Armani. Мне они пришлись как раз в пору. Заметив, что Лорен подаренные туфли не подходят, отец стал холоден с ней, как будто своими широкими ступнями она нанесла ему оскорбление. Я завидовала вечернему платью – длинному и воздушному, – которое Лорен подняла из квадратной коробки. Но при этом чувствовала собственное превосходство, словно мои узкие ступни свидетельствовали о чем-то чистом и благородном.

 

Я не видела маму уже больше пяти месяцев. Сердилась на нее и скучала. Ненавидела, жалела, мечтала стереть все ее следы в себе и тосковала по ее прикосновениям. Она больше не знала, чем я занимаюсь каждый день, как я сижу с братом, как он плачет иногда, а я не знаю, что сделать, чтобы его успокоить.
В те месяцы, что мы не виделись, маме стал сниться один и тот же сон: во время ядерной атаки она, набросив на голову простыню, бежит меня спасать.
Наконец, на Рождество, отец разрешил нам встретиться.
Как только я поняла, что можно уйти, я пошла к дому на Ринконада-авеню, открыла парадную дверь. Внутри стоял особый запах теплого дерева, земли и краски, который я не замечала, пока жила там. Я запрыгнула маме на колени – я все еще была достаточно мала, чтобы на них уместиться, – и она, обхватив меня, стала ощупывать плечи и голову, руки, ноги и пальцы, вдыхать запах волос. Через годы она рассказала, что в момент, когда обняла меня, она почувствовала облегчение и потрясение одновременно. Из-за того, что мы не виделись так долго, какой-то части ее стало казаться, будто я умерла. Я помню, что она долго не выпускала меня из объятий.

 

После каникул я перешла в «Пали» под новой фамилией.
Трава в школьном дворе была вытоптана – кое-где на голой земле остались торчать редкие короткие травинки. Я ходила на занятия по расписанию, составленному секретарем, и училась по учебникам в ветхих обложках – сквозь цветную бумагу и пленку сверху проглядывал коричневый картон – и надписями на полях, оставленными прежними учениками.
Раньше я с легкостью заводила друзей, но теперь вдруг стала жутко застенчивой, каждый раз сомневалась, прежде чем поднять руку в классе. У меня не было ни одной подруги.
Алгебра в новой школе была сложнее, чем в «Лик-Уилмердинге», мы решали уравнения и пользовались формулами, которых я не знала. Первые несколько месяцев я почти каждый вечер просила Лорен о помощи, и она, вздохнув, поднималась, шла со мной вниз, деловито объясняла суть математического явления и рассказывала, что нужно сделать, чтобы получить верное решение.
По ночам, когда они уходили наверх, мне было так одиноко, что я засыпала в слезах. Еще мне было холодно. Я обнаружила, что в моей части дома не работает отопление.
Я могла бы попросить переселить меня в другую комнату, ту, что наверху, над гаражом, с косыми окнами под самой крышей. Поначалу отец предложил мне именно ее, решил, что мне больше понравится, потому что она была просторной, с камином, и окнами в пол, и балконом, с которого можно было спуститься во двор по лесенке. Тогда он сказал, что я всегда смогу ускользнуть поздно вечером, и подмигнул. Но потом из этой комнаты сделали спальню для гостей, и когда я все-таки попросила переселить меня, он ответил «нет».
– Мне холодно, – следующим утром сказала я отцу на кухне. – Вы же почините отопление?
Отец достал из холодильника яблочный сок.
– Нет. Только когда сделаем ремонт на кухне, – ответил он. – А этого мы в ближайшее время не планируем.
В следующие выходные я решила заглянуть в Roxy и оставила велосипед недалеко от входа. Это был магазин в виде белого куба, где в полдень гремел английский панк-рок и где одежда висела так высоко, что задевала щеки: короткие балахонистые куртки с подплечниками, брюки со стрелками, футболки ярких пастельных тонов. Я уже бывала здесь с мамой – мы бродили среди брюк из шелковистой ткани и узорчатых футболок под музыку – и вернулась, поддавшись ностальгии. Когда я вышла из магазина, велосипеда на парковке не было.
Я решила, что отец купит мне новый, раз ему не нужно больше платить за частную школу и доставку меня туда. К тому же у меня было ощущение – хотя я и не могла облечь это в слова, – что он мне должен. Я подумала, что они с Лорен поймут это и попытаются как-то возместить то, что он задолжал, что он в конце концов пожалеет меня и что ему станет стыдно за себя.
Ожидание того, что отец станет платить по счетам, было подобно облаку, из-за присутствия которого воздух вокруг меня чернел: когда он был со мной добр, оно рассеивалось, но потом сгущалось снова. И я никак не могла избавиться от него.
В любом случае мне нужен был велосипед, чтобы передвигаться по городу.

 

– Лиз, – сказал отец, когда я рассказала о краже. – Ты плохо следишь за своими вещами.
Было утро, и мы – отец, Лорен, Рид и я – сидели за столом на кухне.
– Я стараюсь, – я надеялась, что Лорен придет мне на помощь.
– Ты совершенно не ценишь того, что имеешь, – продолжал он.
– Это произошло случайно.
– Ладно, у меня идея. Я куплю тебе новый велосипед, если ты будешь мыть посуду. Каждый вечер. И сидеть с Ридом каждый раз, когда мы попросим.
– Хорошо, – тут же согласилась я.
Это была невыгодная сделка, я об этом знала. Нужно было поторговаться. Я была уверена, что и ему было известно, какие невыгодные условия он предлагал. Однако я решила, что они будут великодушнее со мной, если увидят, что я согласна на все. Это сгладит мою вину за прошлые долгие отлучки и даст возможность доказать преданность семье.

 

Отец купил дом вместе с кухонным гарнитуром, в который была встроена посудомоечная машина. Но она не работала, и отец не планировал ее менять, поэтому я мыла посуду вручную – губкой цвета фруктового мороженого. Я стояла на холодной терракотовой плитке, поглядывая на свое отражение в окне – ночь превратила стекло в зеркало, – и ставила чистые тарелки на деревянную сушилку. Те же обязанности, на которых настаивала мама и которые угнетали меня, казались непосильными, я теперь выполняла почти без понуканий: застилала кровать, накрывала на стол и вытирала его по окончании семейных трапез, оставляла записки со словом «спасибо» поперек.
Закончив мыть посуду, я разглядывала фотографии, которые хранились в коробке из-под обуви в кухонном шкафчике. Как много было там фотографий брата и как мало моих. Перекладывая снимки, я убирала из стопки те свои карточки, что мне не нравились. Может быть, они заметят, что меня в семейном архиве слишком мало, осознают свою ошибку и станут фотографировать меня чаще.
Они укладывали брата, и отец спускался в кабинет, чтобы еще несколько часов поработать. Я сидела за столом в своей комнате и слышала, как он выходил из кабинета и поднимался наверх спать. Я прислушивалась к звуку его шагов – босые ноги шлепали по плитке: он поворачивал налево к лестнице и шел по ступенькам. Ему ничего не стоило сделать несколько шагов, просунуть голову в мою комнату и пожелать спокойной ночи. Но мне было уже четырнадцать – я была слишком взрослой для таких сантиментов. Хотя мама всегда поступала так. Этот ежевечерний ритуал казался мне слишком детским, я считала, что вполне могла без него обойтись. Теперь же ни в чем я не нуждалась больше.
Чего я хотела? Чего ждала? Он не зависел от меня так, как я от него. На меня накатывало темное и пугающее чувство одиночества, которое острой болью отдавалось под ребрами. Я плакала, пока наконец не засыпала. Слезы остывали и скатывались по щекам на подушку.
* * *
Но даже под гнетом доведенной до предела жалости к себе, я осознавала, что в моей комнате было не так уж холодно – все-таки мы жили в Калифорнии, – что пусть домработница и не стирала мое грязное белье, она раз в две недели стирала мои простыни, и что на некоторых фотографиях я все-таки присутствовала.
После школы Кармен иногда заплетала мне на кухне волосы, пока брат спал. Она относилась ко мне с теплотой. Она умела плести самые разные косы, в том числе колоски вокруг головы, которые немного напоминали корону. Они держались несколько дней – не разваливались и не пушились, несмотря на то что мои волосы были тонкими и шелковистыми. Я не трогала их, пока голова не приобретала неопрятный вид – когда выбившиеся волоски нимбом окружали лицо. Я сидела на кухонном стуле, и если, забирая прядь волос, она задевала ногтем кожу, по телу пробегали мурашки. Я закрывала глаза. Мне нравилось, когда меня трогают. В такие моменты я думала, как нам – ей и мне – повезло находиться в этом доме – в этих стенах из старого кирпича, за сверкающими окнами, с цветущим у двери жасмином, прохладным ароматом которого, казалось, можно утолить жажду.
Однажды в выходной день, когда брат спал, отец, Лорен и я сидели за столом во дворе. Лорен разрезала дыню и вынесла дольки на блюде. Прежде чем съесть кусочек, она каждый раз потирала им губы, смазывая соком, как блеском.
Отец наблюдал за ней, а потом ухватил за плечо и, подавшись вперед, притянул к себе. Я хотела уйти, но мои ноги вдруг стали тяжелыми, я не могла оторвать ступни от земли – словно на меня давила невидимая сила, понуждая остаться. Отец и Лорен словно разыгрывали сцену: он притягивал ее для поцелуя, придвинул руку сначала к ее груди, а потом к той части ноги, где заканчивалась юбка, и театрально постанывал, будто для зрителей. То же самое он проделывал и с Тиной. Меня удивляло, что они не отталкивали его. Там, во дворе, я резко ощутила свое одиночество: рядом не было никого, кто сказал бы ему: «Прекрати!»
Их эмоции во время поцелуя казались ненастоящими, постановочными. Как будто Кэри Грант целовал Еву Мари Сэйнт в поезде в фильме «На север через северо-запад».
Из-под джинсовой юбки Лорен, между ног виднелась белая полоска хлопкового белья. Мама учила меня сдвигать колени, если на мне была юбка. Неужели ее мама не научила ее тому же? Меня злило, что она ведет себя одновременно и как взрослая, и как ребенок: позволяет отцу целовать себя у меня на глазах и забывает – или не хочет – сжать колен.
Наконец я поднялась и направилась к дому. Они отстранились друг от друга.
– Эй, Лиз, – сказал отец. – Останься. Мы семья, и мы проводим время вместе. И ты должна стараться быть частью этой семьи.
Я вернулась на свое место и застыла, отведя в сторону взгляд; он продолжал постанывать и покачиваться на периферии моего зрения. Непонятно было, как долго мне так сидеть. Я смотрела на траву во дворе, на дикую яблоню, что цвела у изгибающейся кирпичной дорожки, – облако крошечных бело-розовых цветов.
Я надеялась, хотя тогда не отдавала себе в том отчета, что Лорен исправит наши отношения: проникнет в душу моего отца, потребует для меня его сердце и внимание, заставит его осознать, что он упустил.
И если я злилась на нее за то, что она вела себя как обычный человек с достоинствами и недостатками – не сдвигала колени, не отталкивала его при мне, – то только потому, что в мыслях взвалила на нее непосильную ношу. Она была последним прибежищем, никто другой не смог помочь мне. Но ее детские оплошности были сигналом того, что она не пожелает или попросту не сможет взять на себя роль, которую я отвела для нее. И что она совсем не планировала исправлять моего отца ради меня.
В субботу мы с мамой запланировали встретиться в ресторане за бранчем. После того рождественского воссоединения мы виделись уже дважды, но обе встречи закончились ссорой. Я выбрала «Иль Форнайо», потому что это место было недалеко от дома и я могла добраться до него самостоятельно – всего 20 минут пешком. У меня еще не было велосипеда. Я рассчитала, что если она снова вспылит, я могла просто встать и уйти. Когда я появилась, она уже ждала меня. Мы обнялись. На ней было новое платье. Метрдотель с седыми усами сказал: «Следуйте за мной», – и повел нас через двор, мимо фонтана, к круглому металлическому столику рядом с деревом, усеянным пурпурными цветами, которое занимало внушительных размеров горшок. Он не узнал меня, хотя мы много раз заходили сюда с отцом, чтобы забрать пиццу «Маринара» с луком, оливками и орегано.
Мы с мамой сели: я – лицом туда, где заканчивался внутренний двор и больше не было столов. Расстелили на коленях салфетки. Связи между нами теперь не было, каждая была сама по себе. Я не знала, как дать ей понять, что я все еще ее дочь. Если она станет ругать меня, я готовилась встать и уйти. Когда я представляла себе это – эту дерзость, – у меня кружилась голова, накатывало чувство вины.
– Как твои дела? – спросила мама.
– Хорошо, – ответила я. – А у тебя?
– В порядке. Скучаю по тебе. Как тебе «Пали»?
– Нормально, – а мне там совсем не нравилось. – То есть, я надеюсь, будет лучше, – ответила я жизнерадостным тоном.
Мы не могли и дальше вести диалог в таком формальном тоне. Я знала, что мама нарушит его.
– Звучит так, будто все просто чудесно, – отозвалась она с ноткой сарказма в голосе.
Подошел официант и добродушно спросил, готовы ли мы сделать заказ, – будто каждое утро беседовал с матерями и дочками. Я заказала блинчики с томлеными персиками и взбитыми сливками.
– Ты какая-то чужая, закрытая, – сказала мама, когда официант удалился. – Совсем другая. Как будто после переезда перестала быть мне дочерью.
В ее голосе звучало любопытство, которое ранило меня: будто бы она заметила перемену, но она была ей безразлична. Я задумалась, правда ли это: в самом ли деле я безвозвратно изменилась, стала хуже, чем мне казалось? Рядом с ней я будто покрывалась непроницаемой броней, которую и сама не могла нарушить.
– Я переехала, потому что мы ругались, – сказала я. – Мне не хотелось.
– Ой, да ладно, – ответила она. – Ты просто беспокоилась о себе. О своей идеальной жизни. Дела пошли плохо, и Лиза предпочла кого побогаче. Пф!
Мне совсем не казалось, что я живу богато. Но, возможно, со стороны и было похоже. Во всяком случае моя жизнь стала более обеспеченной, чем до того. Я лучше одевалась, это правда. У меня было не так уж много одежды, но она была новая и качественная. Когда мы ездили в торговый центр за индийской едой, отец иногда вел меня в Armani Exchange, где покупал брюки или футболку. Раньше, когда у меня появлялась новая вещь, я носила ее так часто, что она быстро истиралась и становилась такой же, как все другие в моем шкафу. С отцом и Лорен было иначе: незначительные, но частые обновки, хорошая ткань. Поскольку в один поход мы бывали только в одном магазине, новые вещи хорошо сочетались друг с другом. Белые, синие, темно-серые. Впервые в жизни, заглядывая в гардероб, я находила что-то новое и подходящее, что сочеталось с другим новым и подходящим. Я знала, что мама была бы счастлива иметь такую возможность, и я чувствовала себя виноватой оттого, что получила ее раньше.
– У тебя большая проблема, Лиза, – продолжала она сквозь зубы. – Знаешь, что с тобой не так? Ты так сильно хочешь быть похожей на них, что не понимаешь больше, что действительно важно в жизни.
Мне и вправду хотелось стать в точности такой, как они, но у меня ничего не выходило, как бы я ни старалась. Я отличалась. Никак не могла смешаться с ними, нуждалась в большем, чем мне предлагали, и пыталась это скрыть.
Мама заговорила пронзительным высоким голосом, передразнивая меня:
– Я вся такая утонченная, настоящая принцесса, – сказала она. – Ты такая же, как они, – ее голос зазвучал громче, сердито. – Холодная, бессердечная пустышка. Поэтому вы так прекрасно поладили.
Я оглянулась на другие столики: за ближайшими никого не было, но люди поодаль все равно оглядывались на нас.
– Так не пойдет, – сказала я, поднимаясь со стула. – Ты не можешь больше на меня кричать. Я ухожу.
Мама посмотрела на меня ошеломленным взглядом. Я прошла через двор, через чрево ресторана, мимо ряда поваров за перегородкой, сквозь тепло, и шум, и суматоху. Пока я шла, я думала о том, как выглядят мои ноги, моя спина – все, что она могла видеть, когда смотрела мне вслед. И моя походка, одежда, манера двигаться подтверждали то, что она только что сказала обо мне. Я старалась шагать так, как шагала раньше, когда была с ней, чтобы она увидела и поняла – я та же, что и прежде. Выйдя за дверь, я ускорила шаг – на случай если она последует за мной, чтобы еще раз обругать. Я хотела, чтобы она пошла за мной; я боялась, что она пойдет.
Я брела к дому, у меня тряслись руки. Я только что бросила маму. Оставила ее совсем одну. Улица была пустой и безмятежной. Я чувствовала странное спокойствие, была слишком спокойна: я была и той девочкой, что шла по тротуару, и девочкой, что смотрела, как та девочка идет. Я была той, кем она меня назвала – той, кто бросает людей, которых любит.
Я то и дело оглядывалась. А когда не оглядывалась, то смотрела под ноги, стараясь не наступить на твердые плоды амбрового дерева. Над головой полыхали оранжевым и красным листья в форме звездочек, после вчерашнего дождя они же устлали землю – неестественно яркие пятна на сером асфальте. Плоды были размером с вишни, коричневые, с коричневыми колючками. От них на тротуаре оставались рыжеватые пятна. Те же плоды с глухим звуком падали на крыльцо с дерева на заднем дворе дома на Ринконада-авеню. Их было так много, что невозможно было пройти по ним, не потеряв равновесия, и мама в конце концов сметала их в траву.
Через пару месяцев с начала семестра, когда приближались школьные выборы, я стала раздавать листовки, решив стать президентом класса. За этим занятием я поняла, что столкнулась с проблемой: я не знала других учеников, которые были знакомы друг с другом, но не знакомы со мной. Я носила черные юбки до середины голени, они ходили мимо в джинсах, по двое-трое, и натянуто улыбались. Некоторые брали мои листовки, другие усмехались и отказывались: «Нет, спасибо».
– Прости, а кто ты? – спросила одна девочка.
– Новенькая, – ответила я. – Только что перевелась.
– И ты баллотируешься в президенты?
– Да, – ответила я, впервые осознав, как глупо это должно звучать.
Она взяла листовку и отошла.
В «Лик-Уилмердинг» учились дети из разных школ, здесь же большинство учеников знали друг друга с детского сада. Прошел слух, что я дочь Стива Джобса. Наверное, это сделало мою кандидатуру еще менее привлекательной, но в тот момент я об этом не подозревала. Мне было только неловко и немного стыдно за свое упрямство – как будто одной силы воли было достаточно, чтобы повторить успех предвыборной кампании в прежней школе.
Когда подсчитали голоса, выяснилось, что победил мальчик по имени Кайл. Он носил штаны цвета хаки и клетчатые рубашки, у него был решительный, звучный голос, большой кадык и длинная шея.
Тем вечером отец с Лорен были приглашены на ужин, и я осталась присматривать за братом. Они очень часто оставляли его на меня, хотя предупреждали о своих планах в последнюю минуту. Я любила брата и была не против понянчиться с ним, но чувствовала себя невидимкой, когда они, не глядя в мою сторону, передавали его мне и уходили. Отец оставил меня, когда я была маленькой, а теперь поручал мне заботу о следующем ребенке и в очередной раз направлялся к двери.
Я покормила брата – он извивался и дурачился. Почитала ему книжки, которые он норовил порвать, и попыталась уложить спать, напевая колыбельную. Но спать он не стал. Вместо этого он заплакал, и подогретое молоко, которое я приложила к запястью, перед тем как дать ему, не помогло его успокоить. Он ревел, ревел несколько часов – его лицо побагровело, щеки были мокрыми от слез, рот широко открыт.
Я позвонила по номеру, который они оставили мне. Никто не взял трубку. Я ходила по дому, укачивая его, – мимо окон, возвращавших мне мое отражение с младенцем на руках. Я гадала, так ли чувствовала себя мама, оставшись одна с ребенком.

 

Спустя неделю после встречи в «Иль Форнайо» состоялся мой телефонный разговор с мамой. Она извинилась: сказала, что не должна была кричать, что она не сердится и понимает, почему я переехала. Ей предложили хорошую оплату за трафаретные картинки и навигацию в большой больнице для женщин и детей в Лос-Анжелесе, а это означало, что около месяца она ездила туда постоянно и мы не могли видеться, хотя по вечерам мы все так же разговаривали по телефону.
Вернувшись, она стала делать полотняные наклейки для стен детских – в виде животных. Соседняя больница заказала ей трафаретную роспись на стенах нескольких палат, и еще одна – наняла рисовать деревья с плодами, на которые нужно было нанести имена благотворителей. Мама нашла себе ассистентку для крупных заказов, и они вместе работали в гараже-мастерской – под песни The Cranberries, Talking Heads, Пола Саймона и Ladysmith Black Mambazo.
Иногда родители пересекались где-нибудь в магазине здоровой еды. Я узнавала об этих случайных встречах от мамы, которая была не слишком им рада, но говорила, что они с отцом держались дружелюбно, здоровались, рассказывали друг другу обо мне, а иногда он просил ее передать привет Тине.
Тина и мама все еще дружили, время от времени они завтракали вдвоем в кафе «У Джоани» на Калифорния-авеню. Когда я спросила, как у Тины дела, мама ответила, что отец звонил ей по 10–20 раз на дню и оставлял сообщения на автоответчике – просил вернуться к нему.

 

Однажды утром отец читал газету, а потом стал петь брату This Old Man: в той части, где старичок, потрепав пса по голове, выдает ему косточку, отец взял брата за пухлые ручонки, а тот пытался вырваться.
Лорен вышла из кухни, чтобы переодеться для занятия по аэробике, отец на минуту отвлекся от игры с Ридом и посмотрел на меня.
– Эй, – сказал он, – как думаешь, как поживает Тина?
Он начал спрашивать о Тине, когда мы оставались с ним вдвоем или вместе с Ридом – каждый раз будто впервые, будто этот вопрос только что пришел ему в голову. Вскоре это стало единственной темой, на которую он говорил со мной напрямую, и я почувствовала, что имею значение. Это мне нравилось, хотя в то же время мне казалось, что я участвую в тайном заговоре.
– Думаю, у нее все хорошо, – ответила я.
Я не рассказала, что знаю о телефонных звонках и понимаю, что его вопрос был скорее не о Тине, а о себе самом. Я слишком много знала, но не хотела слишком много доверять ему, иначе он мог перестать спрашивать. Я обладала странной и в то же время упоительной властью над ним: я знала о Тине и потому была полезна ему, хотя не была ни вероломной, ни скрытной.
– Я очень по ней скучаю, – признался он.
Когда Лорен вернулась, мы стали играть с Ридом на кухне и готовить обед. Отец вышел и вернулся с фотоаппаратом, до которого никому больше не позволял дотрагиваться, – дорогим, с большим объективом. Мне так хотелось, чтобы он фотографировал и меня тоже. Мне так отчаянно этого хотелось.
Еще мне хотелось быть моим братом, а не мной. И неважно, что в таком случае мне пришлось бы пожертвовать своей жизнью до сего момента, потому что она ничего не стоила. Это была бы не смерть, как я воображала себе, а просто я, счастливица, по щелчку пальцев стала бы им, наконец родилась правильно. Как я была бы рада. Это было самое заветное желание из всех, что у меня когда-либо были. Я мечтала об этом с такой неведомой силой, с такой настойчивостью… Из-за того, что этот выдуманный сценарий так отличался от реальной жизни, меня не покидало ощущение, что он и вправду может осуществиться. Я разглядывала свои ладони, пытаясь выяснить, когда и как.
– Лиза, в сторону, – деловито произнес отец, поднимая фотоаппарат.
Он смотрел через видоискатель, я смотрела на линзу объектива – стекло было похоже на гладь спокойного озера.
Я отскочила к раковине, чтобы не мешаться в кадре. Из-за спины отца я продолжала смешить брата – мне не хотелось, чтобы он заметил, как меня это задело.
– Лиз тоже может присоединиться, Стив, – сказала Лорен и протянула мне руку. – Иди сюда, Лиз.
Я подошла и встала рядом с ней. Я была так благодарна, что немного дрожала.

 

Как-то Лорен позвала меня в поход, который устраивало экологическое Одюбоновское общество. Рано утром мы вышли из дома, чтобы погрузиться в битком набитый людьми фургон, направлявшийся в заповедник. Мы ехали по песчаной дороге, по обеим сторонам которой стояли высокие тонкие деревца, и с ветки на ветку перескакивали птицы.
Несколько дней спустя ко мне в комнату зашел отец. Он был явно расстроен, стал ходить взад-вперед.
– В чем дело? – спросила я. – Что случилось?
– В жизни важно только то, – сказал он, – что ты делаешь собственными руками.
– Я не понимаю, – ответила я.
– Этот орнитологический поход, – сказал он. – И все в таком роде.
Что он имел в виду? Поход казался невинным: мы шли крадучись, задрав головы, с биноклями в руках, пытаясь распознать, откуда доносились трели.
– Все это ничего не значит. Оно ненастоящее.
– Знаю, – весомо ответила я, хотя ничего такого не знала. Впоследствии я поняла, что нас пригласили в поход в надежде, что отец или Лорен сделают пожертвование Одюбоновскому обществу, и это не давало отцу покоя.
Мне не хотелось быть его совестью – той, кому он поверяет свои тревоги, когда все идет не так, на кого примеряет более строгую систему ценностей. Я была чем-то вроде старой зернистой фотографии, сделанной еще до того, как он, выражаясь словами мамы, «потерял себя». Снимок покрылся пылью, но иногда он вынимал его, стирал пыль и вглядывался – а потом убирал и забывал о нем.
– Людям, которые не родились здесь, – он имел в виду Калифорнию, – не понять этого.
Время от времени, когда я готовилась выйти из дома, Лорен тайком от него передавала мне двадцатидолларовую купюру. И говорила, какая я сегодня красивая.
Однажды я спросила отца, жертвовал ли он на благотворительность. В ответ он огрызнулся, сказав, что это «не мое дело». Лорен как-то купила племяннице бархатное платье, расплатившись его карточкой, и из этого вышел скандал – он громко зачитывал цифры из чека на кухне. Я предполагала, что его прижимистость отчасти была виной тому, что в доме не хватало мебели, что у Рида не было няни, которая постоянно помогала бы с ним, что домработница приходила изредка. Возможно, я была неправа. В продуктовых магазинах, когда мы бывали в Gap и в ресторанах он громко подсчитывал, что сколько стоит и что может позволить себе обычная семья. Если цены были слишком высокими, он приходил в негодование и отказывался платить. А мне хотелось, чтобы он признал, что не такой, как все, и тратил без оглядки. Я слышала и о его щедрости: он купил Тине «Альфа Ромео», а Лорен – «БМВ». Он также погасил ссуду за ее обучение. Мне казалось, что жадничал он, только когда речь заходила обо мне, и отказывался купить мне еще пару джинсов, или мебель, или починить отопление. Со всеми остальными он был щедр. Сложно было понять, почему человек, у которого столько денег, создает вокруг себя атмосферу скудности, почему не осыпает нас ими.
Помимо «Порше» у отца был большой серебристый «Мерседес». Я прозвала его Маленьким Государством.
– Почему Маленькое Государство? – спросил отец.
– Потому что он размером с маленькое государство, достаточно тяжелый, чтобы раздавить его, и достаточно дорогой, чтобы целый год кормить его население, – ответила я.
Это была шутка, но мне также хотелось задеть его – указать, как много он тратит на себя, заставить покопаться к себе, быть с собой честным.
– Маленькое Государство, – сказал он, посмеиваясь. – И правда смешно, Лиз.

 

Как-то раз, проходя мимо меня в коридоре, отец сказал:
– Знаешь, у каждой моей новой девушки были более сложные отношения с отцом, чем у предыдущей.
Я не знала, зачем он это сказал и какой я должна была сделать вывод.
Большинство знакомых мне женщин, как и я, росли без отца: отцы бросали их, умирали, разводились с их матерями. Отсутствие отца не было чем-то уникальным или значимым. Значимость моего отца была в другом. Вместо того чтобы растить меня, он изобретал машины, которые изменили мир; он был богатым, знаменитым, вращался в обществе, курил травку и после катался по югу Франции с миллиардером по фамилии Пигоцци, крутил роман с Джоан Баэз. Никто бы не подумал: «Этот парень должен был вместо всего этого заниматься воспитанием дочери». Какой абсурд. Как бы мне ни было горько оттого, что его так долго не было рядом, и как бы остро я ни чувствовала эту горечь, я подавляла ее в себе, не давала полностью осознать ее: я неправа, я эгоистка, я пустое место. Я так привыкла считать чем-то неважным мое отношение к нему, его отношение ко мне и вообще отношения отцов и детей в целом, что не отдавала себе в том отчета, эта позиция стала для меня такой же естественной, как воздух.
И только недавно, когда мне позвонил один друг – старше меня, отец взрослой дочки – и рассказал о ее помолвке, я кое-что поняла. Его дочь и ее жених пришли сообщить ему эту новость, и он, к собственному удивлению, разрыдался.
– Почему ты заплакал? – спросила я.
– Просто с тех пор как она родилась, я – мы с женой – должны были оберегать ее и заботиться о ней, – ответил он. – И я понял, что теперь это долг кого-то другого. Я больше не на передовой, не главный человек в ее жизни.
После этого разговора я стала подозревать, что недооценила то, что упустила, что упустил мой отец. Живя с ним, я пыталась высказать это на бытовом языке – языке посудомоечных машин, диванов и велосипедов, сводя цену его отсутствия к цене вещей. Я чувствовала, что мне не додали каких-то пустяков, и это чувство не уходило, от него больно было в груди. На самом же деле это было нечто большее, целая Вселенная, и я нутром почувствовала это во время того телефонного разговора: между нами не было той любви, той потребности заботиться друг о друге, какие бывают только между отцом и ребенком.

 

Когда я читала, я не чувствовала себя одинокой и не пыталась посмотреть на себя со стороны. Меня полностью поглощал сюжет. Я читала несколько книг одновременно, попеременно, чтобы закончить их все разом – чтобы несколько развязок сразу прогремели для меня, как удар тарелок в конце музыкальной композиции. Но отложив книгу, я снова чувствовала одиночество, как будто распахивалось настежь окно.
Тот же столяр, что сделал пеленальный столик для брата, установил и книжные полки в отцовском кабинете – каждый отполированный брусок плотно прилегал к стене из беленого кирпича, со всеми ее неровностями и выемками. Иногда по ночам, когда отец уходил спать, я забиралась в кабинет и сидела за его книгами, включая биографию Исаму Ногути, «Взлет и падение Третьего рейха» и «Автобиографию йога». На столе рядом с компьютером NeXT стояла коробка, а в ней 12 новых черных ручек Uni-ball. Он всегда пользовался только этими ручками, одну он носил в кармане. Я взяла три. Пока все в доме спали, я сидела на ковре в его кабинете и читала с ручкой в руке. В такие моменты меня охватывало ощущение свободы и изобилия: любые книги, какие захочу, ручки, никто не придирался ко мне и не ходил за мной по пятам.
Примерно тогда я прочла «Фрэнни и Зуи» Сэлинджера. Книга была в мягком матово-белом переплете, заголовок был набран черным, переднюю обложку украшали две цветные полоски. Я зачитала ее буквально до дыр: она истрепалась, к обложке пристала грязь от моих рук и из рюкзака. Поезда, холодные перроны, пальто, студенческие общежития, забегаловки, выпивка – действие происходило на Восточном побережье, в Гарварде из Лиги плюща – это была другая планета, другой уровень. Неужто это все и вправду существовало? Я сомневалась в этом. Персонажи использовали незнакомые мне слова, короткие и гладкие. И все равно мне хотелось быть Фрэнни. Она была почти как живая. Сыпала словечками вроде «именно», «дивно», «обожаю». Поезда скрывались под номерами: 10:52. Они прибывали к холодным платформам, где ждали пассажиры, выдыхавшие белые облака пара. Чтобы не замерзнуть, люди наряжались в пальто, непромокаемые плащи на теплых подкладках, шубы из енота.
Я решила, что буду учиться в Гарварде, потому что именно об этом университете говорилось в книге. Я уеду, сбегу из этого города, из мира моих родителей. Но то, насколько тверды мои намерения, буду держать в секрете, а иначе они попытаются меня остановить.
Ни один из них никогда не делал ничего подобного, но все равно это могло произвести на них впечатление. Мне казалось, что я нашла ответ – безукоризненный план побега. Я не знала, что хочу изучать и каким должен быть университет, чтобы мне понравиться, но решила, что, как только попаду в Гарвард, все встанет на свои места.

 

Бессознательно я стала коллекционировать пальто и просила дарить их мне на Рождество и дни рождения, хотя в Северной Калифорнии слишком тепло, чтобы носить те пальто, что мне дарили. Выпускной класс и выпускной вечер был уже не за горами, и я поняла вдруг, что с таким рвением собираю одежду для университета. (Впоследствии оказалось, что слишком теплые для Калифорнии пальто недостаточно теплы для Восточного побережья.)
Отцу я не рассказала о своей решимости, потому что план был все еще непродуманным, слишком хрупким, чтобы спорить о нем. Я чувствовала, что мой отъезд ему не понравится и что он не понимает, как скоро это может случиться. Хотя он все также шутил, что я выйду замуж за Биффа, Тэда и остальных. Нужно было улизнуть незаметно. Пускай он и не верил в то, что можно вырастить ребенка, который крутился бы рядом и никогда не покинул бы его, живя за его счет и пользуясь его положением, он мог бы, вопреки себе, попытаться воспитать такого ребенка.
Иногда отец в шутку поворачивался спиной, скрещивал на груди руки и водил ими по своей спине, постанывая. Они в какой-то момент начинали казаться оторванными от тела, чужими.
Когда мы прямо говорили о любви и сексе, он проявлял любопытство, казался заинтересованным. Мы разговаривали на равных, словно были в одной команде.
Я не чувствовала такого же отвращения, как когда говорила о сексе с мамой. Возможно, потому что не росла с ним.
– Давай еще раз пройдемся по базам, – говорил он мягко, но настойчиво.
Он использовал терминологию бейсбола – игры, в которой ни один из нас не разбирался, к которой мы оба были равнодушны.
– Ты имеешь в виду отношения? – спрашивала я.
– Да. Итак, первая база – поцелуй… – подсказывал он.
Я знала, что это нелепо, но мне это нравилось. Он тестировал меня примерно раз в неделю, а в перерывах будто забывал, что мы говорили об этом. Это упражнение повторялось от раза к разу. У меня не было друга, и было непохоже, что он скоро должен был появиться, но я послушно повторяла то, что выучила. Он продолжал подсказывать. Смущала меня только третья, «нижняя», база, которая, возможно, подразумевала оральный секс. Я о ней не распространялась и надеялась, что он не будет расспрашивать о деталях.
– Так на какой ты базе? – спрашивал он.
– Второй, – отвечала я. – Еще с «Нуэвы».
– А, – откликался он. – Здорово.

 

Однажды вечером, когда Лорен возвращалась домой, я вышла встретить ее к воротам, где росли розовые кусты.
– Знаешь тот компьютер, «Лизу»? – спросила она, закрывая ворота под звяканье кольца. Ее волосы переливались на солнце, на плече был кожаный портфель. – Он ведь был назван в честь тебя, да?
Мы никогда об этом раньше не говорили, и я не знала, почему она спрашивает сейчас. Может быть, ее кто-то спросил.
– Не знаю. Наверное, – соврала я. Понадеялась, что она закроет тему.
– Должно быть, в честь тебя, – сказала она. – Давай спросим, когда он вернется.
– Да это неважно, – ответила я. Мне не хотелось, чтобы отец снова произнес свое «нет». Хотя, может быть, если спросит Лорен, он ответит утвердительно?
Несколько минут спустя он появился у ворот, и Лорен подошла к нему. Я последовала за ней.
– Милый, – сказала она, – тот компьютер ведь назвали в честь Лизы, да?
– Нет, – ответил он.
– Правда?
– Да. Правда.
– Да ладно, – она посмотрела ему в глаза. Я чувствовала восхищение и благодарность за то, что она продолжала настаивать, когда я бы уже сдалась. Они смотрели друг другу в глаза, стоя на дорожке, ведущей к двери.
– Он назван не в честь Лизы, – ответил отец.
В этот миг я пожалела, что она спросила. Мне было неловко: теперь Лорен знала, что я не настолько важна для отца, как она, наверное, подумала.
– Тогда в честь кого ты назвал его?
– Моей давней подружки, – сказал он, глядя вдаль, будто вспоминая. С тоской. Именно из-за грустной мечтательности во взгляде я и поверила, что он говорит правду. В остальном это было больше похоже на притворство. У меня в животе возникло странное ощущение – оно появлялось, когда я сталкивалась с фальшью или глупостью, а в последнее время оно почти не покидало меня. Да и зачем ему было врать? Его настоящие чувства явно принадлежали другой Лизе. Я никогда не слышала, чтобы в молодости он встречался с девушкой Лизой, и позже рассказала об этом маме. «Чепуха!» – был ее ответ. Но, может быть, она просто не знала, может быть, он хранил первую Лизу в тайне от нас обеих.
– Прости, дружище, – сказал он, похлопав меня по спине, и вошел в дом.
Отец вскрыл большой конверт из плотной бумаги – приглашение на свадьбу в Напе.
– Эй, Лиз, хочешь поехать?
Когда отец и Лорен посещали события и мероприятия, я обычно оставалась с братом. Но в этот раз и я поеду, появлюсь с ними на людях, как часть семьи! Как дочь, сестра. В мыслях я уже выбирала платье и сообразила, что придется купить нейлоновые чулки – нужно было принять столько решений, что голова шла кругом. Прошли несколько недель, и настал день торжества.
По дороге мы остановились купить сэндвичей в дорогом супемаркете, а после, уже в пути, отец затряс бутылкой с водой, когда я сказала, что хочу в туалет. Брат сидел рядом со мной в своем высоком детском кресле.
Незадолго до того, как мы приехали, отец с театральным видом прочитал нам наставление о рисках и последствиях.
– Лиз, ты знаешь о рисках и последствиях? – спросил он. – Это вроде логарифмической линейки, которая позволяет оценить, стоит ли идти на что-то. Например, если риск небольшой, но последствия слишком серьезны, ты, возможно, откажешься от задуманного.
– Так, – ответила я.
– Даже законы, – продолжал он. – Они не про то, что можно, а чего нельзя. Нужно исходить из того, поймают тебя или нет. Например, автомобиль может ехать со скоростью 200 километров в час, что намного превышает все скоростные ограничения в этой стране. Ты можешь ехать так быстро, как хочешь. Главное, чтобы тебя не поймали.
Я вспомнила, что мама рассказывала об отце еще до того, как мы с ним познакомились. По дороге домой в Вудсайд он мчался с бешеной скоростью без номеров, и полицейские почти год не могли поймать его. Он был крутым, он был лихачем, и он учил меня нарушать правила. Его ум давал ему свободу, легкость ногам.
Свадебная церемония должна была состояться в курортном отеле «Медоувуд Напа Вэлли», вход в который был оформлен в виде внушительной стрельчатой арки. Рядом были поле для гольфа, бассейны и роскошные номера внутри деревянных домиков.
Прибыв в отель и поднявшись в номер, мы все стали наряжаться. Лорен надела на брата светло-голубые хлопковые панталончики на лямках. Сама она была в платье, сшитом из нескольких винтажных японских кимоно; отец – в черном пиджаке, белой рубашке и джинсах.
– Ну все, мы пошли, – сказал он почти у самой двери.
Подразумевалось, что я тоже приглашена на церемонию, хотя никто и не произносил этого вслух.
– Стойте. Я еще не готова, – сказала я. Я только и успела натянуть чулки – кожа была влажной, и они застревали на полпути и морщились.
– Все в порядке, – ответила Лорен. – Не торопись. Вот, держи – и она вручила мне Рида.
Стало ясно, что ей предстоит идти, а мне уготовано остаться.
По ее тону и виду я поняла. Они собрались быстро, будто сбегали. Даже не успели распорядиться, чем нам обоим поужинать. Когда я осознала свою ошибку, мне стало стыдно – в основном за то, что я понадеялась. Но они могли бы сказать мне, когда я повесила платье в машине – сказать, что мне не понадобится платье.
– Почему бы вам не прогуляться, например, к бассейну? – предложила Лорен, когда они выходили за дверь.
Я переоделась в джинсы. За дверью каждого номера стояла красная тележка. Я посадила туда Рида, оставив на нем его нарядный костюмчик. Ему хотелось, чтобы его везли, потом несли на руках, потом снова везли. Было сыро и прохладно, слишком прохладно, чтобы купаться.
– Ки, – говорил Рид, показывая пальцем.
Букашка, дерево, бассейн. Свет под тонким слоем облаков, будто под белой оберточной бумагой, был приглушенным, рассеянным, везде и нигде.
Когда мы дошли до места, где заканчивалась мостовая и начиналось поле, я высадила Рида из тележки, и он побежал вперед к краю бассейна, спотыкаясь о комья земли в траве, но удерживая равновесие. Он все время норовил упасть, но будто ниточки под мышками удерживали его, как марионетку. Я побежала за ним, поймала и помогла лечь на живот на бетонном краю бассейна, чтобы он мог дотронуться до воды. Присела рядом на корточки, придерживая его за ногу. Он стал шлепать руками по поверхности воды.
– Шлеп, шлеп, шлеп, – сказала я.
– Леп, леп, леп, – повторил он.
Позади послышались звук мотора и смех. Подняв глаза, я увидела, как мимо проезжает старая спортивная машина блестящего кремового цвета с открытым верхом; какие-то подростки высовывали из окон руки. Машина с треском пролетела по длинной дороге, ведущей с территории отеля – под высоким сводом ветвей деревьев, высаженных в два ряда. Они меняли ощущение пространства, превращали дорогу в огромную, но укромную комнату – сквозь ярко-зеленую листву пробивался свет.
Я не хочу быть здесь, сидеть с ребенком, подумала я. Я хочу быть там, в той машине, вместе с ними.
Однажды вечером, когда Стива и Лорен не было дома, я уложила брата спать и стала исследовать комнаты на втором этаже. Обыскала гардеробную Лорен, где надеялась найти какую-нибудь безделушку, или предмет одежды, или старую фотографию. Какой-то секрет – что-то, что было у нее и чего не было у меня. Я обнаружила баночку белого крема с ямкой на поверхности – там, где его коснулся палец, флакон духов – высокий и тонкий треугольник с круглым стеклянным колпачком, фотографии моего брата. Зеркало в полный рост выгибалось, наделяя меня крутыми бедрами. Гардеробная Лорен разочаровала меня: здесь не было ничего, что говорило бы о ее владелице больше, чем я уже знала.
Через ванную я прошла в гардеробную отца. У него на полках лежали носки, галстуки, сложенные свитера, внутри которых похрустывала тонкая оберточная бумага. В ящичке слева я заметила край маленького конверта из волокнистой бумаги.
Я заглянула внутрь: там была стопка стодолларовых купюр толщиной несколько сантиметров! Никогда в жизни я не видела столько наличных. Зрелище потрясло меня. Такое же удивление я испытала, когда заметила многочисленный выводок божьих коровок, сотни или даже тысячи копошащихся на ветке жучков, тогда как до этого за раз мне попадались только одна-две.
С колотящимся сердцем я провела пальцем по боку увесистой пачки – купюры зашелестели. Они были новенькие и хрустящие, от них пахло спиртным и холстом. От моего прикосновения край стал неровным, пачка расслоилась.
Я взяла одну банкноту, сложила и положила в карман. Потом закрыла ящик и спустилась вниз. Мои ладони вспотели, я вытерла их о джинсы.
Что, если там были камеры? Остались ли мои отпечатки? Я вздрагивала от каждого шороха, словно кто-нибудь мог выпрыгнуть на меня из-за двери в любой момент; ноги стали будто резиновые; по рукам, приятно покалывая, будто пробежал электрический разряд.
Я была воровкой. Но больше я никогда ни одной не возьму. Не стану искушать судьбу. И точка. Ведь если пропажу обнаружит отец, у него появится верное доказательство того, что я порочна до глубины души, что он справедливо отмерил дистанцию, отделявшую его от меня. Помня о своем преступлении, я еще сильнее, чем прежде, старалась им угодить. Срезала цветы во дворе и расставляла в вазах по дому.
С того вечера, когда бы отец ни произнес: «Лиз, нам нужно поговорить» или просто «Лиз», – я сжималась, готовясь предстать перед его судом.

 

На манекене в витрине торгового центра я увидела оловянно-серый плащ от Benetton – того же серебристого оттенка, что и оборотная сторона древесного листа. Он стоил 79 долларов. Без подкладки, из ткани, чаще идущей на легкие походные куртки. Он симпатично завязывался на поясе, и его взрослый, женственный силуэт напомнил мне о Кэндис Берген – она могла бы надеть что-то подобное на важное совещание в дождливый день.
В следующий раз, когда отец с Лорен ушли, я, содрогаясь от страха и предвкушения, прокралась в отцовскую гардеробную. Непонятно было, уменьшилось ли количество банкнот с моего прошлого визита.
В тот раз, на случай если больше не вернусь, я взяла две.

 

Самым сложным было разменять сотенные купюры. Их не везде принимали: первую не приняли в кафе напротив школы. Я боялась, что владельцы магазинов заинтересуются, откуда у меня взялась такая большая сумма денег, и в конце концов об этом узнает отец. Поэтому я пыталась действовать украдкой: не заходила в один и тот же магазин дважды, держалась у кассы одновременно уверенно и небрежно.
Зайдя в Benetton, я приготовилась, что кассир не примет банкноту. Но она взяла ее, даже не взглянув. Свернула плащ, опустила его безо всякой упаковки в бумажный пакет и выдала мне вместе со сдачей. Я вышла на улицу – казалось, что плащ был ничуть не тяжелее бумажного пакета. Я будто парила в воздухе – от волнения, что возникает, когда деньги превращаются в вещи.
Вернувшись, я спрятала плащ на дне самого глубоко ящика. Нельзя было его надевать: отец и Лорен могли заметить. Он был частью моей коллекции для университета.
Я не откладывала деньги, потому что не понимала, зачем это. Вместо того я искала вещи, которые хотела бы иметь, и сразу же все тратила. Кроме одежды для себя, я покупала подарки на Рождество и дни рождения, в основном для родителей, Лорен и брата. От людей я слышала, что деньги откладывают, чтобы в будущем купить то, что хочется. Но мне это казалось бессмысленным: ведь могло найтись что-то, что мне необходимо было иметь прямо сейчас. И тогда какой толк от сбережений, если они служат той же цели, только отложенной? Еще я слышала, что люди откладывают деньги на «черный день» или просто ради того, чтобы откладывать. Я решила, что в «черный день» как-нибудь выкручусь, прибегнув к мошенничеству и собственному шарму. И перехитрю всех бережливых.

 

Тем вечером за ужином отец сообщил, что скоро к нам придет фотограф, чтобы сделать несколько семейных фото. Мои руки затрепетали. Я разбила очередной стакан.
Фотограф явился однажды утром. Вместе с ассистентом они прикрепили к стропилам в гостиной рулон белой бумаги: он опускался до самого пола и должен был служить фоном. Сначала он сделал несколько фотографий брата: одетый в джинсовый комбинезон, он сидел на маленьком стульчике. Потом он снял нас четверых – я стояла позади всех; потом – Лорен с Ридом на руках, оба они смотрели прямо в объектив. На ней был длинный узорчатый жилет с бахромой и туфли на платформе.
– Эй, Лиз, для следующего снимка тебе нужно будет выйти из кадра, – скомандовал отец.
Я отступила и стала наблюдать со стороны, делая вид, что мне все равно. После нескольких снимков отца с братом на руках Рид расплакался, и Лорен понесла его наверх, чтобы заменить подгузник. Отец исчез, как он часто делал в перерывах – проскользнул в кабинет поработать.
Это был один из тех дней, когда дневной свет водянистый и рассеянный, а солнце – всего лишь желтое пятно за облаками. Фотограф посмотрел на меня – я стояла рядом с ним.
– Можно я тебя сфотографирую? – спросил он.
– Конечно, я с радостью, – ответила я, хотя чувствовала, что этого бы мне не разрешили.
На мне были джинсы, которые велел надеть отец.
– Подождите! – сказала я и помчалась по коридору в свою комнату, чтобы надеть висевшее в моем шкафу мамино платье 1970-х годов. Свободного кроя, как национальное гавайское муу-муу, с узором из золотистых и кремовых цветов на черном фоне, с длинными рукавами, застегивающимися на запястьях, и золотым кантом на рукавах и шее. Подол начинался от планки на груди и опускался до самых лодыжек.
Уже несколько лет я мечтала о профессиональном фотопортрете: я видела такие в рамках на стенах у друзей, а теперь это происходило и со мной, но без мамы. Но благодаря платью она тоже как будто присутствовала в кадре. И плевать, что оно было старым и немодным.
Босиком я помчалась обратно и встала, задыхаясь, там, где он велел: возле кресла и пуфа для ног от Eames. Я знала, что тайком делаю нечто непозволительное, перетягиваю на себя внимание; и фотограф тоже, возможно, это почувствовал. Быстро защелкал затвор фотоаппарата: чем быстрее он жал на спуск, тем больше фотографий получится. Я улыбалась во весь рот, глаза сияли.
Из кабинета вернулся отец.
– Что это такое? – спросил он, оглядев меня с ног до головы.
– Он сказал, что хочет…
– Прекратите, – сказал отец фотографу. – Прекратите сейчас же.
Однажды вечером, пока мыла посуду, я говорила с мамой по телефону и упомянула между делом, что записалась к стоматологу. Она предложила меня отвезти. Я приняла ее помощь, но чувствовала себя виноватой и опасалась, что отец и Лорен не одобрят ее общества. Ведь так я окажусь под ее влиянием, хотя это они должны были влиять на меня. Я могла бы доехать на велосипеде, как они рекомендовали, но мне категорически лень было 45 минут крутить педали, ехать через весь город, чтобы попасть к стоматологу, психотерапевту, другим врачам. Тем более что мама сама предложила подвезти. Разве не из-за обязанностей такого рода она не в состоянии была больше обо мне заботиться? И теперь я снова ее обременяла, но в то же время это было шагом вперед для нас обеих.
Мама уверяла, что это не проблема.
– Я хочу помочь, – сказала она. – Но не опаздывай. Не хочу дожидаться перед этим домом, когда ты выйдешь.
По субботам мы все собирались на кухне, окна которой выходили на Санта-Рита-авеню, и я должна была выбежать на улицу, как только она подъедет. Я не рассказала о нашем уговоре ни отцу, ни Лорен.
Тем утром на кухне мы больше, чем обычно, походили на дружную семью.
Отец пел Риду This Old Man, тот сидел у него на коленях, шлепая по ним ладошками. Отец взял ручонки Рида в свои руки и стал крутить одну вокруг другой. У Рида недавно прорезался еще один зуб. «Почему?» – все время спрашивал он, о чем бы мы ни говорили. Почемупочемупочему? Он был непоседлив, ерзал на месте, демонстрируя маленькие коленки и локти, его светлые волосы имели яркий оттенок, губы были красным, на подбородке – ямочка, на плечах заметно напрягались миниатюрные мышцы. Я обожала, как он смеялся: запрокидывал голову, раскрывал беззубый рот, выворачивался из объятий, поводя тонкими ручками, которые напоминали мне макароны. Ему было три года, но он так и не научился спать по ночам. Рано утром он будил меня – вбегал в комнату и щекотал под мышками, пока я не проснусь.
Мы с Лорен делали брускетту по ее рецепту.
– Молодец, Лиз, – похвалила она, когда я добавила чеснок и полила хлеб маслом с чесноком. Меня переполняла радость от того, что мы вот так собрались на кухне, как настоящая семья. Казалось, что лучше и не могло быть.
Я знала, что должна быть на улице: мама уже, наверное, ждала меня перед домом. Я пожалела, что договорилась с ней, что не могу как-нибудь ее отослать. Понадеялась, что, может быть, она терпеливо подождет, может быть, поймет, что ничего не может быть для меня важнее происходившего в тот момент на кухне.
Она надавила на руль, и автомобильный гудок завыл, как гудок корабля. Неужели ее не волновало, что подумают соседи? Неужели ей не было стыдно? Теперь, когда она переполошила всю округу, мне пришлось со всех ног мчаться на улицу. И почему именно в те минуты, когда я чувствовала то, что называют близостью, всегда являлась моя мама, чтобы забрать меня и доставить в другое место?
Когда я подошла к машине, в ней уже закипала ярость.
– Ты обещала, – сказала она сквозь зубы.
– Да, но…
– Не желаю ждать перед этим домом, будто я твоя прислуга.

 

Мама не только стала помогать мне с перемещениями по городу: каждую третью неделю я стала проводить у нее. Опаснее всего были отрезки между переездами – шаги до ее машины, путь в четыре квартала, первые несколько дней притирки. Будто мои родители (которые разделяли систему ценностей, отношение к еде, мистические воззрения) были не просто разными людьми, но даже двигались по перпендикулярным траекториям. Их дома находились рядом, но атмосфера в них так разительно отличалась, что каждый раз я вспоминала о том, что где-то прочла о Луне: если положить ладонь на линию, где встречаются свет и тень, одна ее половина сгорит, а другая – покроется льдом.
Вскоре я стала переезжать куда реже – оставалась у мамы не на одну неделю, а на две, потом на месяц, потом два месяца.
* * *
– Я бы хотела дольше оставаться у мамы, – сказала я отцу в конце летних каникул, перед началом второго года в старшей школе. – Может быть, половину времени.
Из-за того, что родители никогда не были женаты и потому не разводились, официального договора о том, с кем я должна жить, не существовало. И теперь, когда прошли полгода нашей разлуки, я сочла, что могу сама решать, у кого оставаться. Отец этому не слишком обрадовался, но и возражать не стал. Однако он отказался перевозить меня и вещи из дома в дом и несколько дней до и после переезда был со мной подчеркнуто холоден.
В первые два дня мама дарила мне столько теплоты, что она лилась через край, доходила до приторности: она ходила за мной по пятам, во всем потакала, готовила для меня, поливая все непомерным, как я недавно выяснила, количеством растительного масла, намазывала тосты щедрым слоем сливочного. Я чувствовала собственное превосходство. Я знала то, чего она не знала. Была более утонченной, больше понимала в эстетике, чем она. Она касалась моих волос и приходила сказать спокойной ночи, хотя я давно научилась обходиться без этого. Меня раздражала ее уязвимость, ее потребность во мне, в моем присутствии, даже если я говорила, что хотела побыть одна. Меня раздражало, что я связана с ней родством, что из-за нее я не могу стать своей в другом доме. Ее любовь казалась мне спонтанной, хаотичной. Я чувствовала, что она пыталась мне угодить, и из-за того меньше заботилась о ней.
Мне хотелось быть кем-то другим – высокой блондинкой, красивой, достойной. Но она, казалось, любила меня такой, какой я была. Я нравилась ей такой, какая была. Я засомневалась, что у нее был вкус.
Я надеялась, она не заметит, что я ее осуждаю. Я прикусывала язык и говорила раздраженно и снисходительно, жалея ее за странности и обожание.
А потом мы ссорились: она плакала и говорила, как ей больно, как плохо я с ней обращаюсь, и я снова видела в ней человека, моя броня опадала, я смотрела на нее другими глазами и снова чувствовала, как мы были близки. Каждый раз все повторялось по одному и тому же сценарию, и мы ничего не могли с этим поделать.
– Стив меня не любит, – сказала я ей. – Я родилась слишком рано.
Мы сидели на ступеньках у двери, что вела в сад, и ели ложками половинку дыни.
– Он тебя любит, – ответила она. – Он просто этого не знает. Ты… ты – то, что для него важно.
От ее слов у меня внутри все расцвело.
– Он знает, – сказала она, – всегда знал, он просто не в ладу с самим собой. Не знает своего сердца, потому что забыл его.
Я не была ничем, я была чем-то. Вспомнила, как он спрашивал меня о Тине: он не знал, чем владеет, пока этого не стало, – то же было и здесь. Он использовал меня, чтобы разузнать о ней, а после отыщет кого-то еще, чтобы разузнать обо мне. И так далее, и так далее. Его трагедия была в том, что он не мог провести прямую между двумя точками.
– Лучше делать плохо свою работу, чем хорошо – чужую, – рассуждала она.
Это было из индуизма.
– Есть у матери, есть у отца, но благослови, Боже, ребенка, у кого есть что-то свое, – а вот это было не из индуизма, а из старой песни.
На ее столе лежала пачка бумаг – документы о банкротстве. Я почти ничего об этом не знала. На заднем сидении ее машины я заметила мужскую толстовку.
– Просто друг, – сообщила она.
Она отодвигала свою личную жизнь в сторону, когда я ее навещала. Позже я узнала, что она встречалась и затем рассталась с математиком, а потом ей стал нравиться специалист по программному обеспечению из Бронкса, с которым она вместе ходила на йогу и у которого был черный пояс по карате. Но она сомневалась, что он вообще ее замечал. По четвергам после занятий посетители курсов ходили есть пиццу и салаты в «Виколо» на Юниверсити-авеню.
Каждый раз, когда приходила пора уезжать от мамы, я чувствовала, будто какая-то часть меня – может быть, душа – поднимается, стряхивает защитную оболочку; я снова ощущала вокруг себя ее присутствие – спокойствие, уверенность и тепло. Когда маме нужно было съездить по делам, не имеющим отношения ко мне – в магазин для художников или за продуктами, – я ехала с ней, просто чтобы быть рядом.
Когда я жила у отца, я сидела еще и с трехлетним сынишкой соседей. Они жили в квартале от нас, на Уэверли-стрит – в светло-голубом двухэтажном доме, крытом кровельной дранкой. На заднем дворе за белым забором повсюду были разбросаны роботы и машинки. И муж, и жена – Кевин и Дороти – были юристами. Я каждый раз с нетерпением ждала, когда буду есть крекеры, печенье и соевый сыр – продукты, которых в отцовском доме не держали, – и читать в кресле под лампой.
Мы познакомились как-то в выходной, когда гуляли по округе с отцом и спящим братом. Отец окликнул с тротуара Кевина, который возился с машиной в открытом гараже, как делал когда-то и отец отца, Пол. Кевин был похож на представителя иной породы людей – честных и прямолинейных. Отец и Кевин подружились, стали вместе прогуливаться в нашем районе. Иногда мы заходили к ним в гости и вместе сидели во дворе. Кевин ездил на «Моргане» – черном, отполированном до блеска, с длинным передом, увенчанным полукруглой решеткой радиатора, блестящей, хромированной выхлопной трубой и тонкой красной полоской сбоку.
Кевин с Дороти как будто прониклись ко мне и переплачивали за мои услуги. Как-то раз в субботу они пригласили меня поехать с ними к океану, и мы отправились вверх по извилистой дороге, устланной солнечными бликами, мимо просвета, откуда открывался вид на город, мимо ресторанчика «У Элис», где остановился поесть целый кортеж мотоциклистов. И дальше, к пляжу – по дороге, петлявшей между холмов.
Дороти одолжила мне шарф, чтобы я прикрыла голову, а Кевин – ветровку.
– Как там у вас дела? – Кевин силился перекричать рев мотора и шум ветра.
Он имел в виду дела в доме отца.
– Все хорошо, – ответила я. – Может быть, только немножко холодно.
– Холодно? – крикнул он.
– Внизу нет отопления, – заорала я, перекрикивая ветер.
– Что?
– Он отказывается его чинить, – мы остановились у дорожного знака на вершине холма. – Мне каждый вечер приходится мыть посуду, а у них нет отопления внизу. И посудомоечной машины. То есть она сломана.
– Почему они не купят новую?
– Не знаю.
Перемены произошли, когда я была в выпускном классе. Устав мыть посуду руками, я решила вызвать мастера, чтобы тот починил старую посудомоечную машину. Он взял с меня 40 долларов, работа заняла 10 минут: всего лишь пришла в негодность резиновая прокладка. Когда я рассказала отцу, что старая коричневая машина снова работала, он нахмурился. Через неделю – к тому моменту я провела у раковины на кухне не меньше сотни вечеров – у нас появилась новая посудомоечная машина Miele.
– Совсем как Золушка, – сказал Кевин.
Подобного сочувствия я и добивалась, ведь я и сама иногда, разглядывая по ночам фотографии, верила, что я Золушка.
– И они постоянно заставляют меня сидеть с ребенком, – пожаловалась я.
– О, – откликнулся Кевин.
Ему как будто было жаль меня и из-за этого, но уже не так жаль: этот проступок явно показался ему менее серьезным и немного смягчил его.
– И еще они не хотят купить диван, – сказала я.
Впоследствии я осознала, какие жалобы работают, а какие совсем не действуют на окружающих, как бы горько мне ни было по тому или иному поводу.
Он даже не хочет купить диван – твердила я каждому, кто меня слушал.
В действительности нам и так было где присесть: кресла с пуфами для ног от Eames, большой восточный ковер, стулья за кухонным столом, стул у моего рабочего стола. А потому меня и саму приводил в замешательство тот факт, что я так настаивала на диване и так переживала из-за его отсутствия. Но я была непреклонна. Все, что мы упустили, вернется нам, мы нагоним потерянное время – если только он купит диван.
– Хуже всего то, – сказала я, – что мне очень одиноко по ночам. Если бы только отец иногда заходил пожелать спокойной ночи. Хотя бы раз в неделю.
Кевин покачал головой и улыбнулся. Позже я поняла, что он вот так улыбался, молча и качая головой, когда его что-то сердило. У него были длинные ресницы, блестящие глаза, двойной подбородок: в моих глазах Кевин был настоящим взрослым мужчиной, совсем непохожим на отца. В отце сохранялось много мальчишеского, хотя они и были ровесниками.
Гораздо позже, когда история нашего знакомства стала довольно длинной и я даже какое-то время пожила у них, Кевин и Дороти пошли против воли отца и оплатили мою учебу в университете, чтобы я могла его окончить. Думаю, у них на то были свои причины: то могли быть присущее им чувство справедливости и воспоминания о собственной юности. Их разозлило, что отец перестал платить за мое обучение, не моргнув и глазом – потому что у него было больше власти.
– Хотелось бы мне, чтобы хоть кто-нибудь в этом доме подумал о тебе, – сказала Дороти. – Чтобы хоть кто-нибудь подумал: «А что нужно Лизе?»
Жалобы на отсутствие отопления, нежелание отца покупать диван, желать мне спокойной ночи приносили облегчение. При этом я выступала сразу в двух амплуа: я не только была всеми обиженной, но и наблюдала со стороны, не только страдала, но и рассказывала о страданиях. Желая, чтобы кто-нибудь заставил отца дать мне то, чего я сама не могла от него получить, я была жертвой. Рассказывая об этом окружающим, требуя их сочувствия, я обретала силу, которой не знала в себе.
Продрогнув на ветру, мы вернулись домой, и они заварили чай.
– Мне так одиноко, – жаловалась я Моне по телефону. – Он не заходит пожелать спокойной ночи.
Я доверила Моне роль посредника, и она продолжила играть ее даже после того, как я окончила школу и стала взрослой – все так же передавала нам обоим обрывки информации друг о друге. Ее присутствие между нами было даром небес: отец мог прислушаться к своей сестре.
– Правда? – сказала Мона. – А ты его просила?
– Нет.
– Почему бы тебе не сделать этого?
Я не просила, потому что видела что-то неправильное в этом своем желании. Я хотела слишком многого. Между тем, что я должна была чувствовать, и тем, что чувствовала на самом деле, была большая разница.
– Дело в том… – начала я, глядя из окна на изумрудный сад, на розовые чаши, полные лепестков и похожие на размокшие книги с волнящимися страницами. – Дело в том, что я не понимаю…
– Что?
– Этот дом выглядит таким благополучным, – сказала я.
– Это славный дом, – ответила она.
Заглядывая в окна других красивых домов и видя там людей, окруженных светом, представляешь, что они счастливы. Теперь и я жила в таком доме.
– Как можно находиться в таком красивом месте и чувствовать себя так плохо? – спросила я.
Наверное, это со мной что-то было не так, подумала я. Со мной, не с домом.
– Для чего еще нужны деньги, – ответила Мона, – как не для того, чтобы создать видимость благополучия.

 

– Слушай, не могли бы вы иногда заглядывать ко мне и желать спокойной ночи? – спросила я отца, стоя на кухне.
После разговора с Моной я набралась смелости.
– Что? – переспросил он.
– Всего пару раз в неделю, – сказала я. – Потому что мне одиноко.
– Не-а, извини, – ответил он, не раздумывая.
Он покачивал брата на коленях, сидя в кресле-качалке.
Несколько дней спустя я попросила об этом Лорен.
– Конечно, – ответила она.
Меня с головой накрыло приливом облегчения и благодарности. Те же чувства я испытывала, когда она звала меня фотографироваться с ними; они же побуждали осыпать ее розовыми лепестками и цветами лантаны, когда она, возвращаясь с работы, шла от ворот к дому. От благодарности я вся покрылась мурашками, как от холода.
Тем вечером она спустилась ко мне первой, села на кровать и вытянула ноги. Когда она тянула носки, ее стопы по форме становились похожими на стопы манекенов, которые надлежало обуть в туфли на высоком каблуке. Я тоже вытянула ноги, как Лорен.
– Он спустится через минуту, – сказала Лорен.
– Как прошел твой день? – спросила я. Я включила верхний свет, хотя обычно в этот час гасила его. Мне хотелось создать как можно более приятную обстановку, чтобы необходимость спускаться ко мне была не тяжким бременем, а удовольствием. Я бы не возражала, если бы они просто заглядывали в комнату – мне важен был сам факт, а не длительность ритуала.
– Отлично, Лиз. Расскажи, что ты читаешь, – она глянула на стопку недочитанных книг у кровати. Она тоже любила книги. Я перечитывала «Фрэнни и Зуи», начала заключительную книгу «Каирской трилогии» и попутно читала «Когда Ницше плакал». Последняя книга была романом о психологических проблемах, и в том числе там я нашла историю о толстой девочке, которая ходила к психотерапевту, пока пыталась похудеть: с каждым сброшенным килограммом она освобождалась еще и ото всех тех сложностей и переживаний, что испытывала в прежнем весе. Меня поразила мысль о клеточной памяти: наше тело помнит все, что нам довелось перенести, даже если наше сознание эти воспоминания утратило.
В комнату зашел отец и сел на кровать рядом с Лорен. От радости мне было тяжело расслабиться, как тяжело бывает дышать на сильном ветру.
– Ну… спокойной ночи, Лиз, – величественно сказал отец, поднимаясь, будто чтобы подчеркнуть свои слова. Мы обнялись.
Они больше никогда не приходили. Я попросила еще раз, отец отказался, и больше я об этом не заговаривала.
Назад: Побег
Дальше: Востребованные навыки