Книга: Маленькая рыбка. История моей жизни
Назад: Мелкая рыбка
Дальше: Маленькое государство

Побег

Я проснулась в темноте с колотящимся сердцем. Ужас ощущался камнем в груди, привкусом жести во рту. Только что воздух колыхнулся от отдаленного гула, и твердая опора, земля все еще дрожала под моей постелью. Это был конец: ядерная бомба уже на пути к НАСА.
Я знала, что делать – заранее спланировала, как использую короткий промежуток времени между секундой, когда пойму, что это бомба, и моментом взрыва. Я побегу через темный дом в мамину спальню, разбужу маму, расскажу ей о бомбе и о том, что у нас осталось всего несколько минут. Мы обнимемся и будем плакать, пока не растворимся в свете и беспредельной радиации.
Я успела вскочить, прежде чем поняла, что это был всего лишь поезд. Грузовые поезда ходили по ночам, они были длиннее, чем пассажирские. Раньше они меня никогда не будили.

 

Незадолго до моего одиннадцатого дня рождения у меня начались мигрени. Я понимала, что очередная на подходе, если опускала взгляд на руку и часть ее пропадала или если смотрела в зеркало и вместо половины лица видела серое облако с мерцающим швом. В течение 20 минут после этого первая серебристая электропила проходила сквозь мой лоб, глаза и проникала прямо в мозг.
Мигрень стала неотделима от страха перед надвигающейся ядерной войной. Женщина в передаче на радио NPR объяснила, что, если бомба запущена, ее невозможно остановить. Наши снаряды были направлены на Россию, их снаряды – на нас. Русские будут целиться в НАСА, подумала я, потому что это стратегически важный объект. НАСА находилось всего в нескольких километрах от нас.
Той осенью я уверилась, что ядерная атака случится на Рождество. Еще я чувствовала, что именно мне предстояло ее предотвратить, заставить взрослых поверить мне, хотя мне было всего одиннадцать. Однажды, когда у меня началась очередная мигрень, мама позвонила Рону, который все еще работал в НАСА. Он не показывался уже несколько лет. Я опустила жалюзи и легла на кровать, со страхом ожидая прихода боли. Мои нервные окончания, казалось, касались каждой болевой точки планеты – всякого страдания, реального или потенциального.
– Как дела, малыш? – спросил Рон, заходя в мою комнату с завешенными окнами, где я лежала пластом.
– Я беспокоюсь из-за бомбы, – ответила я. – Они будут целиться в НАСА, правда?
– Может быть, – ответил он. – Но если это случится – а этого не случится, поэтому я и говорю «если», – ты ничего не почувствуешь. Вообще ничего. Просто хлопок. И все.
– Но в Хиросиме…
– Бомбы сейчас в тысячу раз мощнее, – ответил он.
– То есть быстрее? – спросила я. – Или дальше летят?
– И то и другое, – ответил он.
– А прямо перед взрывом? Те минуты, когда мы знаем, что она летит, но еще не долетела?
– Ты исчезнешь прежде, чем успеешь что-то понять. Вот так, – он щелкнул пальцами, – и ты покойница.
– Спасибо, что зашел, – вяло ответила я. Я не поверила его словам. Будет по крайней мере секунда, когда я буду знать о приближении бомбы, когда мир все еще будет существовать, а я буду иметь форму и плотность. Я застану этот момент, если буду бдительна.

 

Несколько дней спустя заглянул отец. Он откусывал треугольники от огромного батончика Toblerone. Обычно он не ел шоколад. Подарок женщины, с которой он начал встречаться, объяснил он.
– Это мой, – ответил он, когда я попросила кусочек. – Знаешь, она такая умная, – сказал он. – И красивая. Она похожа на модель, на Клаудию Шиффер.
Кто такая Клаудия Шиффер?
Прошла всего пара месяцев с последнего расставания с Тиной. Я подумала, что новое увлечение долго не продлится, поэтому не особенно заинтересовалась. Слишком много информации, чтобы все запоминать. Но я никогда раньше не слышала, чтобы он хвалил кого-то за ум. Я и не знала, что нужно обладать и тем и другим: быть и красивой, и умной. И чувствовала себя обманутой – мне внушили, что нужно стремиться к красоте, тогда как красоты было недостаточно.
– Знаешь, в конце всегда забываешь, как легко и здорово что-то начинать, – сказал он.

 

Взрыва не случилось на Рождество, и я решила, что бомба прилетит в Новый год, сразу после полуночи. Меня продолжали мучить мигрени. Отец и Мона забронировали на новогоднюю ночь длинный стол на втором этаже ресторана Chez Panisse в Беркли и позвали нас с мамой. По крайней мере мы с ней превратимся в пар одновременно.
Отец пригласил и свою новую девушку Лорен, которая приехала отдельно от него и привезла подругу. После праздника отец должен был развести по домам Мону и нас с мамой. Я тогда не заметила ни Лорен, ни ее подруги, и не помню, чтобы отец нас знакомил. Там было много людей, которых я не знала, и это не имело значения. Мы все вот-вот должны были погибнуть.
С нами праздновали и друзья Моны, включая невысокую женщину с короткой стрижкой.
– Привет, милая, – сказала она, наклоняясь, чтобы заглянуть мне в глаза. – Как тебя зовут?
– Лиза. Я племянница Моны.
– А, – сказала она. – Точно. Я так рада с тобой познакомиться. Сколько тебе лет?
– Одиннадцать.
– И в каком ты уже классе?
– В шестом.
– Чудесно, – сказала она. – Тебе здесь весело?
Я вздрагивала от каждого звука. Стала искать маму, чтобы уговорить ее поехать домой. Но она обожала вечеринки, а мы не так часто на них ходили. Когда она наконец согласилась уехать, ей нужно было попрощаться со всеми, с кем она разговаривала, и при этом завязывался новый разговор, поэтому прощание вышло более долгим, чем собственно вечеринка.
Когда я пробивалась через толпу взрослых, ко мне подошла та же самая миниатюрная женщина и задала те же самые вопросы. Раньше я никогда не встречала пьяных взрослых и не поняла, почему она так скоро меня забыла. Но это могло быть доказательством того, что ткань мироздания начала распадаться из-за приближения атомной бомбы.
Наступила полночь, и мир потонул в какофонии звуков: гудели рожки, разворачивались и скручивались снова языки из бумаги – и мое сердце в панике затрепыхалось в груди. Однако когда шум стих, темный мир остался таким же, каким и был – нетронутым. Я вся дрожала, но чувствовала благодарность за наше избавление и гордость – будто бы мои переживания не дали миру рухнуть.
По дороге домой отец орал на нас. Заявил, что мы не уделяли внимания его новой девушке. Шел сильный дождь. Отец включил дворник на полную мощность: в его машине был всего один толстый дворник, который сгибался и хлестал вправо-влево, словно тростинка на ветру.
– Я ее не видела, – смиренно ответила я. Ему говорили, что я боюсь ядерной бомбы и жду конца света. Он слышал о моих мигренях, но был не из тех, кто вдавался в подробности или стал бы успокаивать. Он остался безучастным, и теперь, когда мир не взорвался, я чувствовала облегчение, но вместе с ним пришла неловкость.
– Мы разговаривали со всеми остальными, Стив, – ответила Мона. – У нас там тоже были друзья, знаешь ли.
– Бога ради, – сказал он. – Вы такие эгоисты. Представьте, как мне было неловко. Я сказал ей, что у меня замечательная семья. Но с чего бы ей хотеть иметь со мной дело, когда моя семья так себя ведет?
Мы не были похожи на семью. Я никогда не думала о нас в таком ключе, кроме нескольких случаев, когда была вместе с обоими родителями, а потому меня удивило, что он это признал. Приятно было это слышать, пускай он и произнес эти слова в гневе. Казалось, он считал себя непривлекательным, словно не замечал собственной притягательности, не замечал, что люди тянулись к нему.
Как будто женщина могла его бросить только потому, что мы не заметили ее на вечеринке!
Ту ночь я провела у него, как изначально и планировалось. Несколько раз он будил меня: присаживался на корточки в темноте возле моей постели и тряс меня за плечо. Я тогда уже спала в другой комнате, в кровати с плетеным каркасом, которую купила мне Мона, когда он покрасил в комнатах стены и постелил ковры.
– Не могу ей дозвониться, – говорил он. – Может быть, она сердится. Может быть, все кончено.
Он чуть не плакал. Поначалу он был холодным и раздраженным, будто намекая, что это я виновата, хотя в то же самое время хотел, чтобы я его утешила. Потом сел на край кровати и схватился за голову.
– Она, наверное, у подруги, – сказала я. – Уверена, все в порядке. Поговоришь с ней утром.
– Я так боюсь, что все кончено. Что она не вернется.
Мы не видели ее всего несколько часов. Ночь постепенно переходила в утро, небо начинало светлеть.
– Она позвонит завтра. Тебе надо поспать.
– Постараюсь, – ответил он и ушел обратно в свою комнату.
На мой двенадцатый день рождения Мона подарила мне диск Пэтси Клайн с грустной песней о плакучей иве и одинокой ночной прогулке. Чуть позже она заехала к нам в гости, они о чем-то поговорили с мамой, и когда она собралась уходить, я вышла вслед за ней на улицу. Мы стояли на лужайке. Вечерело, свет был желтым, в воздухе царила тишина, ее не нарушали газонокосилки и садовые пылесосы. Над верхушками травинок подпрыгивала, словно пузырьки в минеральной воде, мошкара.
Маленькая Мона, ростом лишь 157 сантиметром, держалась так, будто всегда была на своем месте, будто клочок земли, на который она становилась, был ее собственностью. Ее живот немного выгибался вперед, как у девочки. Я воспринимала ее одновременно и как женщину, и как ребенка. Мне казалось, она меня понимает, и я верила, что она поможет мне в будущем. Я знала, что она тоже росла без отца, что им с мамой вечно не хватало денег. В отличие от моих родителей она окончила университет. При ходьбе она покачивала бедрами вперед-назад. Она преподавала в Бард-колледже и в разговоре использовала слова вроде «амортизировать» и «комплиментарный», которые мне приходилось искать в словаре. При этом она не повторяла удачные слова, а каждый раз использовала новые: она обертывала их в предложения и не поясняла, будто ожидала, что я знаю их значение.
И вот мы стояли вдвоем у нашего дома, и кончики травы, встав на пути у наискось падавшего света, казались прозрачными, будто подсвеченная сзади соломинка.
– Если Стив не станет оплачивать твою учебу в университете, я оплачу, – ни с того ни с сего сказала Мона. Университет был еще далеко впереди, но я уже волновалась из-за него, хотя не могла сформулировать причины волнения и потому удивилась, что она об этом знала. В разговоре отец часто отзывался об университетах с презрением: если в них не нуждался он, то к чему они мне? К тому же иногда он передумывал платить в самый последний момент: выходил из ресторана, не рассчитавшись, не покупал то, чем другие обзаводились, не раздумывая, например мебель. Всем его близким приходилось терпеть его причуды, связанные с деньгами: он то предлагал за что-нибудь заплатить, то брал свои слова обратно.
Однажды мы с отцом и Моной зашли в магазин винтажной одежды в Пало-Алто. Мона и я отыскали симпатичные куртки и шапки, и отец смотрел, как мы примеряли их.
– Они не так хороши, как вам кажется. Когда вы приходите в такой магазин, вы воображаете, что все в нем прекрасно, а на самом деле это не так, – сказал он громко и вышел на улицу, хотя мгновение назад казалось, что он готов купить нам, по крайней мере, по шапке.

 

– Спасибо, – ответила я Моне.
Она направилась к машине, которую оставила под магнолией, и помахала мне, когда отъезжала от дома. Я побежала в дом рассказать маме о том, что сказала Мона.
– Правда? – сказала мама таким тоном, будто глубоко задумалась над значением этих слов или не верила им.
В конце шестого класса моя классная руководительница Джоан подозвала меня к своему столу. Я подошла к ней и сжалась изнутри, готовясь к критике. Меня часто отчитывали за манеру одеваться.
– Вот это, – сказала Джоан, взяв в руку листки с моим сочинением о Гарриет Табмен, – очень хорошая работа.
Ее очки увеличивали глаза, и без того большие и водянистые. Ее голос звучал искренне, губы слипались.
Я ощутила прилив радости. Меня впервые выделили за хорошо выполненное задание. Я вспомнила, как писала сочинение предыдущим вечером, как легко и даже приятно было подбирать слова: они скользили и становились друг рядом с другом, будто смазанные, и мне оставалось только записывать их.
Оказалось, я тоже могла стать умной. И писать сочинение было не скучно. Удовлетворение от похвалы Джоан было больше удовольствия, которое, как мне казалось, приносило ношение мини-юбок и драных джинсов, где я написала имена всех мальчиков, с кем целовалась. Все они по чистой случайности начинались на «Т»: Тоби, Том, Трип, Тейлор.
Летом, перед началом седьмого класса мама с Иланом сводили меня на постановку «Зимней сказки» в Калифорнийском университете в Беркли, актеры там играли в современных костюмах. Мне понравилась Гермиона – тем, что одурачила короля, притворившись статуей. Король ходил вокруг нее, говорил с ней, раскаивался, что плохо с ней обошелся. Она даже не шелохнулась, пока не услышала все, что хотела.
Впервые в жизни мне захотелось носить вещи, против которых мама не стала бы возражать: простую повседневную одежду, которую легко подбирать по утрам, как форму. Я преисполнилась решимости полностью измениться в седьмом классе и превратиться из той девочки, какой была, в новую – прилежную и умную – девочку. Мне нужен был гардероб, который не будет мучить меня необходимостью выбирать. Джинсы и рубашки на пуговицах.

 

Средние классы занимались в отдельном здании, рядом с полем высоко на холме, над главным домом поместья. Главными учителями были Стив Смуин и Ли Шульт, которая преподавала у меня и в пятом классе. По слухам, они были очень строгими руководителями.
В седьмом классе добавились уроки географии, на них мы должны были выучить каждую страну, океан, море и все объекты на карте мира. Итогом домашней работы должно было стать полное описание планеты, до единого островка. Мы переходили от континента к континенту и как раз добрались до Европы. Я десять часов потратила на создание собственной карты, хотя за нее не ставили оценку, – она была всего лишь средством выучить расположения стран, о которых должен был после спросить учитель. Я просиживала за ней часами, потому что знала: если карта выйдет отличной, меня похвалят, а ее повесят на стену. Меня не волновало потраченное время, мною двигало предвкушение похвалы.
Я раскрашивала Ионические острова цветом морской волны, который звался «империей». Подошла мама. На ней были сморщенные на носках теннисные туфли, мешковатые хлопковые штаны с пятнами краски и свитер наизнанку. Она посмотрела на меня, склонив голову набок.
– Тебе нужен свет, – заявила мама и несколько минут спустя принесла лампу из мастерской, в которую превратила гараж, зашпаклевав там стены. Она включила лампу в розетку и поставила рядом со мной.
Я закончила карту в тот вечер, на следующий день сдала, и Ли повесила ее на стену в классе – единственную из всех.
По вечерам в дополнение к домашней работе я переписывала свои заметки с уроков в большую тетрадь на спирали. Иногда я вырывала листы и начинала писать заново, если находила почерк недостаточно аккуратным. Я перестала ставить кружочки вместо точек над i и начала писать с изысканным наклоном, чтобы казалось, будто мои слова летят к краю страницы.
По утрам нам устраивали короткий опрос, чтобы проверить, как мы усвоили информацию, полученную накануне, а потом в присутствии всего класса мы по очереди называли свои результаты, и Стив, не поднимая головы, заносил их в компьютер, и только если кто-нибудь набирал совсем низкий балл, он удостаивал неудачника саркастичным взглядом. Класс в эти минуты погружался в молчание. Казалось, что низкий балл был показателем не только плохой успеваемости, но и морального несовершенства, словно свидетельствовал о нежелании ученика участвовать в великом школьном эксперименте. Почти каждый день кто-нибудь плакал.
Я боялась Стива и оттого трудилась еще усерднее. Каша во рту и эгоизм во всех его проявлениях – вот что выводило его из себя. У него были тонкие губы и маленький рот, частично скрытый бородкой. Вспышки презрения, мелькнувшей на этих тонких губах внутри бороды, было достаточно, чтобы лишить меня уверенности в себе, порой на целый день. Если за пределами школы мне на глаза попадалась машина, похожая на голубую «Хонду» Стива, сердце выпрыгивало из груди, я терялась и становилась осторожной: выпрямляла спину и старалась отчетливо произносить слова на случай, если он меня заметит. Этот рефлекс сохранялся у меня долгие годы, даже после того как я окончила школу.
Я так старалась в школе не только ради оценок, или чтобы стать умной, или чтобы в восьмом классе меня взяли в долгожданную поездку на месяц в Японию, но и чтобы избежать его презрения, чтобы почувствовать хотя бы возможность его благосклонности. Однажды утром у нас был опрос по компонентам культуры, и мы с подругой выучили их с помощью техники запоминания, которую изобрели предыдущим вечером. Впервые я набрала десять из десяти – до этого у меня были не слишком хорошие баллы, – и Стив, вместо того чтобы недоверчиво хмыкнуть, одобрительно кивнул.

 

На первую в новом учебном году встречу с учителем родители прибыли по отдельности. При виде входящего в класс отца, молодого и энергичного, пружинящего на ходу, у меня приятно зазвенело в голове. Встречи проводились дважды в год. Тогда я еще не задумывалась о схожести двух Стивов – о том эффекте, который они производили на меня.
Мы сели впятером: Стив, Ли, мама, отец и я. Ли заговорила, и ее треугольные глаза искрились, когда она мигала:
– Лиза – молодец. Она бросила вызов самой себе.
Они со Стивом упомянули мою карту. Упомянули, что мне понравилась книга «Лесные люди», что я готовилась к опросам и утренней гимнастике тайцзицюань. Поговорили о резком отходе от прошлогодних мини-юбок и броского макияжа. Ли переводила взгляд с меня на отца, с отца на маму. Чаще всего он останавливался на отце: его присутствие, казалось, нагнетало давление в воздухе, и оба учителя чувствовали легкое головокружение рядом с ним. Меня беспокоило, что они слишком часто на него смотрят, игнорируя маму. Как будто мы с ним были звездами, а мама – всего лишь тенью.
– Мы ожидали увидеть ту же ученицу, что и в шестом классе – которая думала только о нарядах и мальчиках, – но мы ошиблись.
– Здорово, – ответил отец. – В целом я считаю, что средняя школа ужасна и детей лучше было бы сразу выпускать в большой мир. Просто сажать в лодку и отправлять в плавание. Но это место – исключение.
– Да, – сказал Стив. – Мы очень довольны результатами Лизы, – я постаралась скрыть улыбку. – Особенно нам понравится, если она будет продолжать в том же духе, – добавил он, прежде чем выйти из образа.
– На нас произвела большое впечатление ее самоотдача, – продолжила Ли.
Она сказала, что я поеду в Японию, если буду и дальше работать на том же уровне.
– Мне сложно заставить ее мыть посуду, – сказала мама, глубже усаживаясь в кресле. – Если она хорошо учится, это еще не значит, что ей можно игнорировать домашние обязанности.
– Согласна, – ответила Ли. – У нас дома девочки моют посуду, иногда даже обед готовят. Также они занимаются стиркой и легкой уборкой.
Ли посмотрела на меня.
– Лиза, если мама составит расписание работы по дому, ты постараешься ему следовать?
– Хорошо, – ответила я. Я видела, что маме это принесло облегчение. Но мне хотелось рассказать Ли, что настоящей причиной наших ссор были не домашние обязанности, а то, что маме не хватало моральной и эмоциональной поддержки. Даже в присутствии отца она обращалась со своими заботами к Ли.
Мама уже просила отца о помощи: ей нужны были не деньги, а его время и энергия. Она сказала, что умоляла его. Она никогда раньше не просила его о такого рода помощи, разрешала приходить и уходить, заботиться обо мне или не заботиться – как ему вздумается. Но теперь я готовилась стать подростком, училась в средней школе, которая находилась в часе езды на машине от дома, уроки начинались в семь, а это значило, что ей нужно было вставать в пять. Она недосыпала. Были и другие проблемы. Как-то раз ей позвонил отцовский бухгалтер, чтобы известить, что отец передумал платить за ее лечение (хотя оплачивал его на протяжении года), они с Иланом ссорились, ее усилия помогли мне заслужить похвалу учителей, а она между тем чувствовала, что в школе ее ставят ниже моего отца, считают второстепенным родителем.
Отец отказался помогать и заявил, что если она хочет больше поддержки, я должна переехать к нему. Впоследствии он рассказал, что предложил это по настоянию школьных учителей. По их мнению, было бы лучше, если бы я жила с ним, потому что мама все чаще срывалась на меня и мы постоянно ссорились. Мама же считала, что до этого бы не дошло, если бы отец проявлял больше участия.

 

Я надеялась, что родители разойдутся не сразу после собрания. Я замешкалась на минуту в классе, собирая бумаги в рюкзак, а они вышли в крытую галерею: мама – в длинной юбке, ботинках и блузке, отец – в накрахмаленной белой рубашке и шерстяных брюках от костюмной пары. Это был один из тех дней, когда в воздухе висит туман, пришедший с океана. Мамины волосы вились кольцами, отец недавно постригся, и его голова будто была покрыта черным лаком. Я смотрела на них через стеклянную дверь: они стояли лицом друг к другу и разговаривали. Мне было все равно, о чем была между ними речь – на душе становилось спокойно уже оттого, что они разговаривали друг с другом. Я подошла, чтобы побыть рядом с ними, но они объявили, что им нужно вернуться на работу, и разошлись в разные стороны – туда, где оставили машины. Они уехали порознь, как и появились.

 

Когда мы с мамой вернулись из магазина, уже сгущались сумерки, заходящее солнце прочертило на дороге широкую золотую полосу. Мы вышли из машины, и к нам приблизилась наша престарелая соседка Маргарет, которая иногда присматривала за мной после школы.
Примерно тогда отец предложил купить дом, где мы жили, но владелец отказался его продавать. Я считала, что мы должны были переубедить владельца или найти другой дом по той же цене, пока отец не передумал, но мама, видимо, не видела никакой срочности. Наверное, она рассказала Маргарет, что мы подумываем о покупке дома.
– Есть дом на продажу, – сказала соседка. – Тот, кирпичный, как будто сказочный, на углу Уэверли-стрит и Санта-Рита-авеню.
Это было всего в четырех кварталах от нас.
– Я знаю этот дом, – сказала мама. – Напротив пирожного дома Нэнси?
Женщина по имени Нэнси Мэллер скопила деньги на огромный дом в итальянском стиле, продавая замороженные слоеные пироги, которые мы иногда ели.
– Да, тот самый. Он еще не выставлен на продажу. Я подумала, нужно вам сказать, вдруг вы захотите взглянуть, – она подмигнула.
Мама решила съездить к тому дому, пока не стемнело: до конца нашей улицы, поворот, еще один квартал, снова поворот и еще квартал до перекрестка – и перед нами предстал кирпичный дом, выстроенный в затейливой манере, с черепичной крышей. В окнах были витражи, на крыше закручивался, точно штопор или поросячий хвостик, маленький шпиль. С одного бока дом ограждала высокая стена из того же старого, поросшего мхом и покрытого щербинками кирпича, что и сам дом.
Она изгибалась и окружала двор. В той части стены, что была дальше всего от дома, помещалась стрельчатая деревянная калитка с железным засовом, как в сказке.
Мы просунули головы в ворота.
– Вот это да, – сказала мама. Ее лицо осветилось, глаза засияли, как будто она позволила себе поверить, что он уже наш, как она позволяла себе захмелеть после нескольких глотков вина.
– Он его нам не купит, – сказала я, чтобы унять ее восторженные чувства. – Слишком хорош.
– Может, и купит, – ответила она. – Тогда бы он сделал что-то по-настоящему хорошее, по-настоящему щедрое. Как бы мне хотелось, чтобы он просто взял и сделал это. Взял и купил его для нас.
Мне понравилось чувство, которое я испытала, когда он купил нам «Ауди», – чудо, дар, ниспосланный нам будто бы из ниоткуда.
– Он не станет, – ответила я. И все же надеялась. Каково было бы чувствовать, что дом уже мой? Здесь мама была бы счастлива. – В любом случае, на что мы купим мебель?
– Что-нибудь придумаем, – ответила она.
Мы заглядывали в чужие окна, и это напомнило мне историю девочки со спичками: она стояла в снегу, зажигала спички, и в огне ей являлись видения, а наутро, когда догорела последняя спичка, ее нашли мертвой. Я чувствовала сентиментальную привязанность к этой истории с тех самых пор, как услышала ее в детстве.
Несколько дней спустя заехал отец. Мама была на кухне, готовила тыквенный суп-пюре. Она уже рассказала ему о доме по телефону и сказала, что хочет его. Он ответил, что взглянет на дом вместе с риелтором.
– Знаешь, что я сказал Лорен? – спросил отец.
– Что? – откликнулась мама.
– Я сказал ей, что иду в комплекте с прицепом, – под прицепом он имел в виду нас: меня и маму.
– Она такая умная, – сказал он мне, в очередной раз. – Я говорил, что она похожа на Клаудию Шиффер? – он снова повторялся. Это раздражало, но не столько потому, что история, рассказанная дважды, становится скучной, сколько потому, что рассказанная впервые, эмоционально, с воодушевлением в голосе, она казалась предназначенной именно мне. Иногда он рассказывал мне что-то по секрету и заставлял поклясться, что я никому больше не расскажу, а потом я узнавала, что он говорил то же самое остальным.
Он опустил в суп металлическую ложку и шумно хлебнул.
– М-м-м, – протянул он, закрывая глаза. А потом спросил с полным ртом. – Тут есть масло?
– Немножко, – рассеянно ответила мама.
Издав такой звук, будто подавился, он выплюнул суп в руку и побежал к раковине, чтобы прополоскать рот.

 

В итоге отец купил дом на Уэверли-стрит для себя. Перед тем как въехать, он сделал ремонт. Когда он показывал мне, что хочет поменять: пол, высокий треугольник желтого стекла, загораживающие свет заросли глицинии, – мне становилось неловко оттого, что мы с мамой сами хотели жить здесь. Отец купил его за три миллиона долларов, сбив цену. Как он рассказывал маме после покупки, бывшую владелицу дома, вдову, его медлительность привела в такое отчаяние, что она готова была продать дом по цене ниже той, на которую рассчитывала. Отец оставил дом в Вудсайде, который купил только ради земли и деревьев и все собирался снести. Маме не понравилось то, как он торговался с владелицей, и ее обидело, что он купил себе то, чего так хотелось ей самой. Это было печально, но, возможно, этого и стоило ожидать. К тому же это был своего рода комплимент: у нее был хороший вкус, все лучшее она замечала первой.
Лорен переехала в дом на Уэверли-стрит. Как-то на выходных, несколько недель спустя, я зашла к ним в гости и обнаружила ее наверху, когда она переодевалась для тренировки. У нее на пальце было кольцо.
– Мы обручились, – сказала она, выставив вперед руку. На кольце был розовый бриллиант изумрудной огранки.
– Мне уже дважды делали предложение, – сказала она.
Отец уехал за покупками; когда он вернулся, я выбежала ему навстречу.
– Я видела кольцо, – сказала я, когда он появился во дворе. – Поздравляю.
– Она могла бы обменять его на целый дом, – сказал он, – но не говори ей.
Он как будто боялся, что она уйдет, если узнает, сколько стоило кольцо. Он прошел мимо меня на кухню, чтобы убрать сок в холодильник.
После этого я стала иногда заходить в дом на Уэверли-стрит после обеда, когда Стива с Лорен не было. Они никогда не запирали дом на ключ. Закрыв за собой дверь, я оказывалась в маленькой прихожей, из которой можно было попасть на кухню. На стенах лежали солнечные блики в форме континентов. Здесь царило спокойствие. Плачущая горлица ворковала то высоко, то низко, и казалось, что от низкого звука дрожали пятна света.
На кухне стояла коробка королевских фиников. Рядом помещался деревянный ящик с черешней с близлежащей фермы. Ее, похоже, тоже посылали королям, шахам и шейхам: ягоды лежали в ящике идеально ровными рядами под вощеной бумагой, черенки были заправлены под ягоду, черную и блестящую, как спинки жуков.
Там было блюдо со спелыми, сочными на вид манго. Если мы с мамой и покупали манго, то только одно, потому что они дорогие. Здесь же запасы этих фруктов были неистощимы.
Я слонялась по дому. Вдова, что владела им раньше, оставила в кладовке жестянки с краской и упаковки кистей, пустые банки от гвоздей, бутылки машинного масла и инструкции, написанные тонким косым почерком на обрывках бумаги в линейку.
Дом казался мне живым. Я вернулась в прихожую, которая смотрела на двор. Ведь это мой дом, говорила я себе. Это дом моего отца, а я его дочь. Я была уверена, что мне можно там находиться, но все же не хотела, чтобы меня заметили.
Дом на Ринконада-авеню несколько раз в час наполнялся дребезжанием из-за маленьких землетрясений и тяжелых грузовых поездов, в окнах пели стекла. Здесь же было тихо. Дом стоял в нескольких кварталах от шумной Альма-стрит и железнодорожных путей. Стены были толстыми, коридоры и дверные проемы – широкими и круглыми, как в зданиях испанской миссии.
Держась за тонкие железные поручни, я поднималась на второй этаж по каменной лестнице под длинным бумажным светильником, слегка покачивающимся на легком сквозняке. Что-то тянуло меня – будто за нить, выходящую из самого нутра, – в гардеробную Лорен, к ее шкафу. Внутреннее напряжение нарастало, я сгорала от желания понять ее, попробовать стать такой же, как она.
Несколько недель назад я спросила ее:
– Если нужно было выбирать, ты бы выбрала одежду или белье?
Эту идею я почерпнула в стихотворении Шела Сильверстайна: нужно спрашивать людей, чтобы определить их предрасположенность к внутреннему или внешнему, к душе или коже.
– Не знаю, – ответила она. – Ты имеешь в виду, выбрать красивую одежду или красивое белье?
– Да, – ответила я, начиная сомневаться, что ее ответ скажет что-то о ее характере.
– Одежду, – ответила она.
Она показала, что до сих пор умеет садиться на шпагат, полностью касаясь пола. Я внимательно наблюдала за ней, подмечала, что и как она говорит. Она использовала слова, которые я никогда не слышала в речи других людей: тешить, закрома, провидение, мародеры. Она вставляла их в предложения, будто жемчужины. Произнося длинные существительные, она растягивала гласные, отчего слово казалось взрослым и самодостаточным. У нее были голубые, как лед, глаза, маленькие, глядевшие без интереса. Иногда мне было больно смотреть в них, и я не знала почему. Она сказала, что не видит без очков или контактных линз: мир расплывался, от предметов оставались размытые силуэты.
Ее подруга Кэт – им обеим еще не было тридцати – жила неподалеку и иногда заходила в гости, когда я была у них. Когда они с Кэт говорили о неудачниках – а о неудачниках, «лузерах», они иногда говорили, – Лорен показывала большим и указательным пальцами букву «Л». Когда она, с ее четкой дикцией, произносила это слово, я понимала, что готова быть кем угодно, только не неудачником. Лорен была родом из Нью-Джерси, и у меня возникло представление, что в Нью-Джерси живут более нормальные люди. Они не носят биркенштоков, не рассуждают о гуру и реинкарнациях. Примерно тогда же Лорен рассказала, как ее в местном супермаркете преследовал какой-то мужчина, который утверждал, что он был новым воплощением пчелы.
И теперь в тишине спальни я пыталась разгадать секрет Лорен.
Я зашла в ее гардеробную, где было зеркало в полный рост, комод и кронштейн для плечиков. Они приглашали плотника, который устроил полки и отделал все светлым деревом. На комоде лежали два тюбика губной помады: одна розовато-лиловая, вторая светло-розовая и блестящая, и обе от постоянного использования так заострились, что их кончики, казалось, вот-вот должны были отломиться. Я накрасила губы розовато-лиловой. Она была влажной, пахла воском и будто бы духами.
Я открыла ящик с нижним бельем. Хлопковые комплекты разных цветов: белые, черные, бежевые – лежали вперемешку, совсем как у меня. В правом дальнем углу ящика была какая-то петля цвета слоновой кости. Я вытащила петлю, и передо мной развернулась паутина резинок и кружева. Пояс для чулок. Я знала, что это такое, возможно, видела в Playboy, но никогда – вживую.
В другом ящике были шерстяные шорты угольного оттенка, я знала их по фотографии, на которой она стояла во дворе Стэнфордского университета: белокурые волосы обрамляли лицо, поза выражала уверенность: ступни, как стрелки часов, указывали на десять и два, одна позади другой. Отец держал эту фотографию у себя на столе. Маме нравились честные фотографии, когда люди не подозревают, что их фотографируют, а мне – когда они позировали, как на обложке журнала. Я хотела стать Лорен, если не сразу, то позже.
Я стянула штаны и надела шорты. Они повисли на мне мешком, и мне пришлось придерживать их одной рукой, чтобы они не соскользнули. Надела одну из ее блузок – кремовую, без рукавов, с черной простежкой вокруг ворота и выемок. Небрежно заправив блузку в мешковатые шорты, я повернулась к зеркалу спиной и боком в надежде, что под другим углом и при другом освещении мое отражение улучшится. Развернула ноги, отставила одну, как она, и спрятала за спиной руки с обкусанными ногтями.
Я поджала губы. Мое отражение было совсем не похоже на девушку с фотографии.
Я сняла все с себя, поправила тюбики помады на комоде. Сунула пояс для чулок в карман, спустилась по лестнице, прошла по коридору с окнами во двор, мимо кладовки, через кухню и вышла за дверь.
Той весной отец пригласил меня поехать в Нью-Йорк вместе с ним и Лорен.
– Она потрясающе танцует, – сказал он в самолете. Мы с Лорен сидели на кожаных сидениях по обе стороны от него в первых рядах бизнес-класса. Он посмотрел на нее и провел рукой по волосам, словно она была спящим ребенком.
– Я нормально танцую, – поправила она, но я была уверена, что лучше меня, потому что отец видел мое выступление на концерте, однако не сказал, что я тоже танцую.
Как-то раз Лорен повезла меня обедать, когда у нее не было занятий в Стэнфордской школе бизнеса – до ее выпуска оставался один семестр. Мы поехали на ее «Фольксвагене Рэббите» с откидным верхом. Казалось, Лорен была в спешке: она не разговаривала со мной за рулем и не поворачивала ко мне голову, а смотрела только вперед, словно не знала, как вести себя с ребенком. Она держала рычаг коробки передач не так крепко, как мама, и слегка толкала его основанием ладони. Она была красивой, но ее красота была другого рода – не такая, как красота Тины, которая не пользовалась косметикой и как будто не интересовалась тем, как выглядела.
Мы зашли в Стэнфордский торговый центр. Лорен шла быстро, ставя ноги в замшевых туфлях, украшенных металлической пряжкой, носками врозь.
– Пойдем в кафе «Опера», – предложила она. – У них отличный салат «Цезарь», не слишком калорийный.
Этот разговор о калориях был в новинку и интриговал меня, словно открывал дверь в более утонченный мир, частью которого я хотела стать – где женщины следили за тем, что ели. Я не задумывалась, худая я или толстая. Мне нечасто доводилось есть в ресторанах, и я мечтала попробовать один из тех сверхъестественно высоких тортов – гигантов, что казались ненастоящими, похожими на скульптуры Класа Олденбурга. Я надеялась, что мы закажем не только салат.
Но нам пришлось есть быстро, на десерт не осталось времени. Светлая челка, изгибаясь дугой, покрывала лоб Лорен. Ее прикосновения к предметам были четкими и твердыми, будто она точно знала, что ей нужно, если собиралась дотронуться до чего-то. Мне нравилось, как она держала меню, руль, помаду.

 

Нью-Йорк встретил меня запахом дрожжей. Теплыми кренделями, паром, усталостью.
Лорен повела нас на Уолл-стрит и показала биржу, где работала, когда только окончила колледж.
– Они в шутку путали телефоны, – сказала она, показывая на барабан с белыми аппаратами, каждый со вьющимся белым шнуром. – Вешали трубку от одного на другой, перекрещивали шнуры. И когда кому-нибудь нужно было сделать срочный звонок, он снимал трубку, набирал номер и только потом понимал, что держит трубку от другого телефона.
В отеле «Карлайл» нас навестила подруга Лорен по имени Шелл, крупная брюнетка с красной помадой на губах, звучным голосом и нью-йоркским акцентом. Она стояла у пианино и нажимала на клавиши. Они говорили о незнакомых мне людях, которых называли «конченными неудачниками».
В тот день после обеда отец сказал:
– Я хочу кое-что вам показать.
Мы подъехали на такси к высокому зданию и поднялись на самый верх на грузовом лифте, до самого потолка обитого одеялами. У меня заложило уши. Лифт открылся, мы оказались в пыльном, продуваемом ветром пространстве, полном рассеянного света.
Это была квартира на верхнем этаже здания под названием «Сан-Ремо». Там еще шел ремонт, и только спустя несколько минут я поняла, что это квартира отца. Потолок был по меньшей мере в два раза выше обычных потолков. На полу лежал картон; отец приподнял одну картонку и показал блестящий черный мрамор внизу – такой же, как и на стенах. Он сказал, что квартиру спроектировал архитектор Бэй Юймин в 1982 году, и когда карьер, где добывали черный мрамор, закрыли, пришлось найти другой и заменить уже положенный мрамор новым. Иначе бы они не сочетались. Строительство шло уже шесть лет, и до тех пор не было окончено.
– Это невероятно, – сказала Лорен, оглядываясь.
Все пространство в квартире покрывал черный мрамор; было только две прогалины – окна по обеим сторонам. Я прочертила пальцем линию на пыльной черной поверхности, и она заблестела. Мы стояли в гостиной, где были только высоченный потолок и окна, зев камина, черные стены и пол. Лестница казалась мокрой, она будто стекала со второго этажа, словно патока из банки – каждая ступенька шире предыдущей. Отец сказал, что за основу ее конструкции взяли лестницу Микеланджело.
Сложно было представить, чтобы кому-то могло быть уютно в таком пространстве. Оно выглядело абстрактным, как квартиры богатых людей в кино. Все было показным, призванным производить впечатление, – полная противоположность его идеалам, его противоборству с общепринятыми ценностями. Да, у него были дорогие костюмы и «Порше», но мне казалось, самыми лучшими он считал простые вещи, а поэтому вид этой квартиры поверг меня в шок. Может быть, свои идеалы он применял только ко мне – как удобный предлог не проявлять щедрости. Или, может, он придерживался двойных стандартов, не мог побороть искушение пустить пыль в глаза, как другие богачи. Хотя его драные джинсы, странная диета, заброшенный дом и упор на простоту, как мне казалось, указывали на то, что его не волнует чужое мнение.
– Я думал, это будет исключительно холостяцкая берлога, – печально заметил он. – Эх.
Мы вышли на балкон – повисшую в воздухе каменную балюстраду с балясинами, похожими на подсвечники. С такой высоты Нью-Йорк ничем не пах. Ветер рвался сквозь пространство с хлопками, какие издают сохнущие на улице простыни. Центральный парк под нами казался отверстием в плите из бетона.
– Классный вид, правда? – спросил отец.
– Да, – ответила я.
– Здесь чудесно, Стив, – сказала Лорен с легкостью в голосе, какую мне тоже хотелось бы чувствовать. Отец потянулся к ней, и я отвернулась. Я чувствовала себя бессловесной, неспособной шевельнуться, мои ноги прилипли к полу.
Вскоре после моего возвращения мы с мамой купили в торговом центре диван, кресло и пуф для ног.
В витрине детского магазина были выставлены крылья из белых перьев.
– В детстве мама говорила мне, что все дети рождаются с крыльями, но доктора отрезают их сразу после рождения. Остаются только лопатки. Странно, правда?
Мы прошли мимо магазина Woolworth, где я видела тюбики блеска для губ со вкусом дыни и упаковки накладных ногтей, мимо ресторана «Браво Фоно», куда мы все еще иногда ходили с отцом, и зашли в Ralph Lauren. Часть ассортимента была выставлена на улице. Бетонные вазоны доходили мне до пояса, в них росли недотроги с раздутыми зелеными стручками, которые разрывались, стоило на них надавить, рассыпая крошечные желтые семена и после завиваясь.
– Эй, как тебе этот диван? Нравится? – спросила мама. Он был шириной в две подушки. Я села: подушки не пружинили, а медленно прогибались под моим весом.
– Мне нравится, – ответила я. – Дорогой?
Она посмотрела на ценник сбоку и резко вздохнула.
Я знала, что она ненавидит наш диван, который мы забрали у Стива много лет назад: сама она такой бы не выбрала. Мне казалось, он заставлял ее чувствовать, будто ее жизнь состояла из ненужных остатков чужих жизней.
Она купила диван в комплекте с креслом и пуфиком и расплатилась новой карточкой. На тот момент это была самая дорогая наша покупка. Чтобы немного сэкономить, она не стала покупать новый чехол и взяла его в той хлопковой обивке песочного цвета, в которой он продавался. После у нас обеих немного кружилась голова, и торговый центр казался совсем другим – он будто только открылся нам.
Я предположила, что у нас появились деньги. Иначе с чего бы она стала делать такие крупные покупки? Она уже давно хотела новый диван. Но откуда вдруг взялись деньги? Я не знала. Она всегда говорила нет. А в этот раз – да. Спроси я ее, это могло бы испортить радостное настроение. Она казалась уверенной и счастливой, и я подумала, что такими и должны были быть для нас походы по магазинам с самого начала и что, возможно, в будущем они всегда будут такими.
В Banana Republic мы примерили одинаковые джинсовые куртки разных размеров. Они хорошо сидели, у них был славный вельветовый воротник цвета асфальта. Я постаралась сдержать воодушевление: знала, что не стоит давить. Но она купила обе. Обе! По сравнению с диваном куртки ничего не стоили. Мы вышли из магазина с увесистыми бумажными пакетами.
– Смотри, – я показала на комплект из юбки и свитера в витрине. В том маленьком минималистичном магазине продавали дорогую одежду из Швейцарии. Юбка была из темно-серого кашемира, свитер – бордовый, из ангорской шерсти с аппликацией в виде плюшевых мишек. – Вот так тебе нужно одеваться, – но подумала, что мишки, возможно, были лишними.
– И куда я в этом пойду? – спросила мама.
– Куда угодно, – ответила я. – На родительское собрание. В кафе или ресторан, – я представила для нее иную жизнь.
– Мне не очень нравится, – ответила она.
– Просто примерь. Пока одежда на вешалке, нельзя судить – я слышала, как кто-то произнес эту фразу в другом магазине. Когда она, все еще сомневаясь, вышла из примерочной, я увидела ее такой, какой она должна была быть. Я настаивала, консультант настаивала, и мама купила комплект.
Мы уже почти доехали до дома, когда нам пришлось остановиться на перекрестке перед поворотом в наш квартал. Мама стала поворачивать, но как будто по случайности продолжила вертеть руль, когда машина уже готова была вильнуть на нашу улицу.
– Ой, – сказала она, выкрутив руль до предела.
Она сделала полный круг, мы вернулись в исходную позицию у светофора. Когда нужно было поворачивать, она опять проехала мимо.
– Еще раз ой! – воскликнула она, смеясь.
Она все крутилась и крутилась, будто мы попали в водоворот: тротуар – лужайка – дерево – дом, тротуар – лужайка – дерево – дом.
– Поворачивай! – кричала я каждый раз, когда мы приближались к нашей улице.
– Я… кажется… не могу… повернуть! – отвечала она. Стены домов до половины заросли кустами, отчего походили на бородатые лица, которые смотрели, как мы ездим кругами. Мама все не останавливалась, пока у нас обеих не закружилась голова, а потом – наконец-то! – повернула, и мы поехали домой.
Дома в тот вечер мы разогрели в микроволновке пироги с курицей и стали смотреть «Театр шедевров», сидя на полу перед телевизором. Когда я собралась спать, она захотела почитать мне на ночь дневники Энди Уорхола, и хотя я была уже слишком большой, чтобы читать мне вслух, я ей позволила.

 

– Ты – простачка, – сказала я в шутку несколько дней спустя, когда мы заехали на заправку, и мама сказала, что ей нравится запах бензина. Я никогда ее так раньше не называла. Возможно, я позаимствовала это слово из повести Черепахи Квази из «Алисы в стране чудес», отрывки из которой ей также нравилось мне читать. Когда я назвала ее простачкой, мне захотелось, чтобы она стала это отрицать, чтобы она рассердилась: да как посмела я ее так назвать – это неправда. Но она только рассмеялась.
Через несколько месяцев прибыли новые диван, кресло и пуф в песочной обивке с набитыми пухом подушками. Старые мама отдала. Она надела новые юбку со свитером несколько раз – ради меня, а потом, наверное, тоже отдала кому-то. Я звала ее простачкой, когда она совершала ошибки: забывала, в какую сторону ехать, или утверждала, что итальянское мороженое такое же, как американское, и ничуть не лучше. В ответ она только смеялась. Я все больше времени проводила с отцом и Лорен, впитывая их идеи, их искушенность. Я уже побывала в Нью-Йорке, познала важность низкокалорийных продуктов, видела, как осторожно Лорен добавляет масло в салат. Я знала наверняка, что итальянское «джелато» отличается от обычного мороженого, что оно лучше.
Однажды, когда мы куда-то ехали, я обратила внимание на пятнышко краски на маминых джинсах, которое та не заметила, и снова сказала:
– Ты – простачка.
На этот раз из ее глаз брызнули слезы, она остановилась у обочины и разрыдалась, уткнувшись в руль, чем удивила нас обеих. Я никогда больше ее так не называла.
Свадьба отца прошла в национальном парке «Йосемити», в отеле «Авани».
Руководил церемонией буддийский монах по имени Кобун, знакомый родителей. Стив и Лорен стояли перед тремя большими окнами, за которыми виднелись горы, лес и падавший на них снег.
Лорен была в шелковом платье цвета слоновой кости, отец – в пиджаке, галстуке-бабочке и джинсах, как будто был собран из трафаретных бумажных деталей и разные части тела были одеты по-разному.
Утром я встретила Лорен внизу, в фойе отеля: она была в черных леггинсах с цветочным узором и очках в черной оправе. В моем представлении о свадьбе невесты должны были прятаться от жениха и гостей перед церемонией, беспокоиться за свою красоту, и мне понравилось, что Лорен, веселая и в игривом настроении, была с нами.
Кобун попросил нескольких человек подготовить короткую речь, и я была одной из них.
На свадьбе было всего 40 гостей, и после нам предстояло отправиться на прогулку по снежному лесу в куртках из флиса, которые выдали нам в подарок. Ужин должен был проходить в комнате с прямоугольными столами, установленными буквой П, в окружении букетов из пшеничных колосьев. Были приглашены музыканты, игравшие на классической гитаре.
Мама не входила в число приглашенных, но на следующий за церемонией день отец позвонил ей, о чем она рассказала мне только годы спустя. Когда она поведала мне о звонке, я удивилась, потому что не знала, что они общались: они то были близки, то отдалялись друг от друга, и я не понимала узора их взаимоотношений.
Отец произнес речь: он заявил, что людей сводит вместе не любовь, а общие взгляды. Он говорил напряженно, словно наставлял гостей и Лорен, словно читал нотацию. Прозвучало еще несколько речей, а потом Кобун назвал мое имя, я встала и направилась к отцу и Лорен. Они стояли возле окон, за которыми медленно и густо падал снег – как внутри стеклянного шара из тех, какие дарят к Рождеству. В руках я держала лист бумаги, где написала что-то о том, как редко доводится присутствовать на свадьбе родителя (идею подкинула подружка), но пока я шла к ним, проговаривая про себя речь, я расплакалась. Отец жестом подозвал меня подойти ближе, и я обняла их, и мы стояли так, пока Лорен не зашептала:
– Ну все, Лиз. Ну же.
Я с нетерпением ждала свадьбы: вкусной еды, торта (он был в форме скалы Хаф-Доум, символа парка «Йосемити», и с банановым вкусом) и танцев (их не было). Я была готова к тому, что составляет внешнюю часть церемонии. Но совсем не предполагала, что почувствую, оказавшись наедине с назойливым и неудовлетворимым желанием, которое, как проволока под напряжением, станет жужжать в шаге от меня. Я надеялась быть в центре происходящего – как девочка со спичками, которой так живо представилось то, что она углядела в маленьком пламени. Эта свадьба была для меня. Я должна была сыграть дочь супружеской пары, хотя Лорен и не была мне матерью.
Однако когда церемония завершилась, я чувствовала себя опустошенной. Я не была в центре происходящего. Меня не пригласили на большинство свадебных фотографий. Отец был поглощен Лорен и всеми остальными. За ужином после церемонии я заплетала Лорен волосы, стоя позади ее стула.
Позже я спустилась в фойе и стала разглядывать сувениры в магазине. Там я увидела маленький альбом для фотографий в тканой обложке, похожей на гобелен с деревьями из пикселей.
– Вы оплатите наличными или мне следует включить это в счет за комнату?
К тому моменту я уже знала, что в отелях можно покупать вещи и записывать их стоимость на комнату. Женщина спрашивала серьезно, как будто и не подозревала о моем мошенническом замысле.
– На комнату, – ответила я. От воодушевления и волнения мои ладони вспотели – мне не терпелось получить альбом. Но отец мог заметить эту покупку в счете. Я надеялась, что он будет слишком занят, чтобы разглядывать цифры, или что у него слишком много денег, чтобы обращать на них внимание.
Я жила в одной комнате с его сестрой Пэтти – той, с которой он вырос в приемной семье. Ее тоже удочерили. Отец и Пэтти не были близки, Мона стала ему куда ближе, с тех пор как они встретились, будучи уже взрослыми людьми. Я расстроилась, когда меня поселили с ней, ведь это могло означать, что мы принадлежали к одной категории.

 

Большинство гостей разъехались в воскресенье после свадьбы. Остались только Мона и ее бойфренд Ричи: они собирались остаться в заповеднике еще на неделю, чтобы провести с отцом и Лорен их медовый месяц. Ричи и Мона поженились через год, церемония проходила в Бард-колледже. Стив и Лорен тоже провели с ними их медовый месяц. Но тогда мне казалось, что раз Мона остается, то и мне нет никакой причины уезжать. Кобун с его подружкой Стефани тоже еще не уехали, но собирались после обеда.
– Если ты остаешься, я тоже хочу остаться, – сказала я отцу.
– Может быть, – ответил он. – Дай подумать.
Казалось, его терзали сомнения, что редко случалось, когда он мне отказывал.
Но через несколько часов он велел мне ехать домой с Кобуном и Стефани.
Перед моим отъездом он попросил у администратора счет за нашу с Пэтти комнату. Я стояла рядом с ним. Мне не хотелось ни на секунду с ним расставаться.
Он изучил счет и нахмурился.
– Это твое? – спросил он, показывая на цену за альбом.
– Это Пэтти, – соврала я. Мне было грустно оттого, что приходилось уезжать, и я боялась, что он рассердится, если узнает. – Я сказала ей не покупать, но она не послушалась.

 

Вскоре после свадьбы отца между родителями разразился большой скандал, назревавший больше года. До этого я и не подозревала, что они ссорились – заметила только, что отношения между нашим домом и отцовским стали натянутыми. Я списала это на тяжелый период в жизни мамы. Несколько лет назад отец нанял садовника в вудсайдский дом. Тот же человек начал помогать с садом и на Уэверли-стрит, и об этом узнала мама. Она слышала от знакомых, что дети этого человека обвиняли его в сексуальных домогательствах, и его присутствие вблизи от меня стало катализатором серьезной ссоры. Снова став друзьями, родители не говорили о тех годах, когда отец не участвовал в нашей жизни, не заботился обо мне. И то, что он нанял садовника, не подумав обо мне, и снова пренебрег родительскими обязанностями, должно быть, напомнило маме о том времени и привело в бешенство. Я слышала, как они говорили об этом: мама вышла из себя и едва могла говорить от гнева. Она уже несколько раз просила его уволить этого человека, но он отказывался.
Ссора, расставившая все точки над i, случилась в тот вечер, когда я отправилась поужинать в дом на Уэверли-стрит. Мама постучала в дверь, белая от ярости. Для меня это было громом среди ясного неба. Я смотрела, как они ругаются, стоя на тротуаре возле ее машины на Санта-Рита-авеню. Я знала, что они спорят из-за садовника, но все равно не понимала, отчего она так расстроилась, отчего так кричала, от гнева забывая себя, ведь, на мой взгляд, это было такой ерундой. Помню, как мне хотелось, чтобы она ушла и перестала позорить себя.
– Да как ты смеешь. Как смеешь, – повторяла мама со слезами на глазах. – Обещай, что ты его уволишь.
– Нет, – отвечал отец. Он стоял перед ней, высокий и бесстрастный. Ему шли новые черная футболка и джинсы, на которых еще не успели появиться дырки. На ней были шорты и теннисные туфли.
Рядом с ним она казалась потрепанной, одетой в лохмотья. Когда она говорила, ее слова едва можно было разобрать из-за слез. Мне стыдно вспоминать, что в тот момент я просто хотела, чтобы она вела себя тихо и сдержанно, сохраняла видимость дружелюбных отношений, которые установились между ними. Мне не хотелось, чтобы отец подумал, что я такая же, как она. Иначе – вдруг он не захотел бы иметь со мной дела? Она устроила слишком шумную сцену, будто безумная. Мне хотелось, чтобы она была спокойнее, выражала меньше эмоций. Мне было стыдно за то, как она топала ногами и как исказилось ее лицо.
В какой-то момент она села в машину, хлопнула дверью и уехала. Отец пожал плечами и пошел обратно в дом. Я пошла за ним и до конца вчера, как и отец, притворялась, будто ничего не произошло.
После этого эпизода отец больше не заезжал к нам в гости на Ринконада-авеню, и маму больше не приглашали на ужин в дом на Уэверли-стрит. Садовник все так же работал у отца, и родители перестали общаться.
Новость о том, что Лорен беременна, была как пощечина. Я думала, что они подождут с детьми, по крайней мере несколько лет. Мне казалось, что я была тем, что им нужно, хотя и не могла произнести этого вслух или внятно подумать об этом. Дом, жена, муж, дочь – теперь, когда свадьба наконец осталась позади, мы все вместе могли жить полной жизнью.
Они пригласили меня на ужин. Мы ели ту же еду, что и обычно – веганскую. В тот вечер – суши с овощами и бурым рисом. Войдя, он поцеловал ее в губы, как сделал бы мистер Страсть, и ей пришлось неуклюже запрокинуть голову и опереться о кухонный стол, чтобы не упасть. Выглядело так, будто у нее свело шею. Позже я сказала это вслух, и отец рассмеялся.
Он сказал, что хорошо целуется, ему об этом говорили многие женщины.
– Больше похоже, что ты не целуешь, а всасываешь, – сказала я.
Лорен подняла брови и кивнула мне за его спиной, соглашаясь. После ужина мы перешли в другую комнату, и они посерьезнели. Я забеспокоилась, не натворила ли чего.
Я села в кресло, Лорен – на пуф для ног, отец – на пол.
– У нас будет ребенок, – сказал он. Я посмотрела на Лорен, проверяя, правда ли это. Она кивнула.
В комнате в этот час царил полумрак: горели только его настольная лампа и еще одна тусклая над головой, небо за окном залилось благородным синим светом.
– Здорово, – ответила я. Казалось, будто все мышцы у меня на лице расплавились и стали подергиваться, и я уже не знала, как придать лицу нормальное выражение и каким оно вообще должно быть.
– Мы очень счастливы, – сказал отец, обняв Лорен.
Я отправилась домой пешком. В окнах горел свет – два желтых глаза. Теперь дом казался маленьким и далеким. Он ничего не значил, и мама ничего не значила. Она не была членом семьи, не имела отношения к будущему ребенку и ничего не могла с этим поделать.

 

– У них будет ребенок, – сказала я на следующий день в машине, когда мы обе смотрели вперед, на дорогу, и она не могла видеть моего лица. Прошлым вечером я удержала это в себе, заплакала, уткнувшись в подушку, едва она закрыла дверь, пожелав мне спокойной ночи. Сейчас, когда я была с ней, мне казалось, что мы слишком похожи, что мы вместе остались за бортом.
– Ну и отлично, – ответила она.
– Но я не думала, что они хотят… Они никогда не говорили о ребенке, – сказала я.
– Для этого люди и женятся, – ответила она. – Чтобы завести детей.

 

У этого ребенка с самого начала был мой отец и правильная мать. Ему повезло. Ребенок был не виноват, но мне все равно было тошно. Я мечтала, чтобы я была этим ребенком, а Лорен была моей мамой. Вскоре ее живот стал круглым и натянулся, как барабан. Ее пупок выступал и походил на кукольное ухо.
Как-то я пришла к ним в гости, заглянула в кабинет отца и увидела, что он набирал на компьютере имя – Рид Пол Джобс, три слова, три слога – разными шрифтами, разными размерами, заполнявшими весь экран. Garamond, Caslon, Bauer Bodoni. Он хотел убедиться, что имя подходит, что его можно будет использовать всю жизнь.
Мой брат родился с длинными пальцами, ладошками, похожими на свернувшиеся листья папоротника, которыми он хватался за мой палец, и крошечными ноготками с белыми кончиками. Как же я его любила! Это было непроизвольно, я ничего не могла с этим поделать. Его запах, его пропорции, милые ступни и пятки, складочки на коленках. Я приходила к нему после школы и на выходных, меняла ему подгузники. Гадала, каким он вырастет. Когда он, свернувшись, лежал на боку, я замечала пушок на его спине. Под ребрами была впадина живота, и я вспоминала о жареной куриной тушке. Прямые темные волосы окружали родничок, мягкий, как серединка пирога. Губы были розовыми, из кожи другого сорта; он сжимал и разжимал их, и это движение наводило меня на мысль о розовом червяке, только чистом. Из-за размера подгузника он казался еще меньше: из пухлой белой обертки выглядывали маленькие согнутые ножки, крошечные стопы. Его серые глаза смотрели мудро и мечтательно, словно он явился из другого, ловчее устроенного мира.
Иногда по вечерам звонили кредиторы.
– Как вас зовут? – спрашивала мама, хмурясь в трубку. – Назовите свое имя. Нельзя же звонить в такой час. Я буду жаловаться.
– Кто это? – спрашивала я, когда она вешала трубку. Тогда я думала, что нам звонят, чтобы продать что-нибудь. Время спустя я узнала, что покупка дивана, кресла и пуфа в тот день привела к долгам, которые мама не могла погасить. Те были причиной действующих на нервы звонков кредиторов, а позже, когда я оканчивала школу, еще и маминого банкротства – она так и не сумела выплатить кредит.
Я слышала, как она жалуется на то, что Илан дарит ей гвоздики – мог бы выбрать цветы и получше. После она рассказала мне, что однажды, когда он предупредил, что задержится на работе допоздна, она купила билет на оперу в Стэнфорде, отправилась туда одна и увидела его там с другой женщиной. Следующие несколько лет они постоянно ругались, то расходились, то снова сходились, пока не расстались окончательно – перед тем как я пошла в старшую школу. Когда они ссорились, наши с ней отношения тоже портились.
– Ты видела, какие у Илана мизинцы? Они сгибаются вовнутрь, – сказала она мне как-то в машине. Последняя фаланга его мизинца сгибалась на 30 градусов. – Это признак того, что человек изменяет.

 

Тогда мне казалось, что я выше работы по дому, которую мама заставляла меня делать. Унизительно и скучно было выносить мусор, мыть посуду, поэтому я делала все спустя рукава и будто в полусне, при первой же возможности бежала обратно в свою комнату, чтобы заниматься – кроме успехов и похвалы в школе меня ничто больше не интересовало. Однажды вечером, когда я возвращалась домой от мусорных баков снаружи и зашла на кухню, я застала там маму – она поджидала меня.
– Посмотри на столешницу, – сказала она.
Я поискала взглядом губку, но она уже схватила ее и, отжав, стала яростно сметать ею крошки в подставленную ладонь.
– Все, что я прошу, – сказала она, – это мыть посуду и вытирать стол. Посуда и стол. Ясно?
– Прости, – ответила я. – В следующий раз вытру.
– Нет, ты вытрешь в этот раз, – сказала она.
– Но ты же уже все вытерла, – ответила я.
– Я хочу, чтобы ты изменила свое поведение.
– Изменю, – ответила я. – Обещаю. Прости.
– Прости, – передразнила она высоким детским голосом. – Тоже мне принцесса, – она сплюнула.
Когда мы начинали ссориться, я пыталась урезонить ее, успокоить. Но потом становилось очевидно, что она не собирается успокаиваться, что она будет кричать бесконечно, и тогда я замирала, переставала отвечать.
Иногда в самом начале ссоры звонил телефон, прерывая ее, и мама шла разговаривать в свою комнату, откуда до меня доносились приглушенные звуки. Звонил ее друг Майкл или, может, Терри. После, когда она приходила пожелать спокойной ночи, она снова была в хорошем настроении. Я ни в чем не виновата – так я думала, – и мама была несчастна не из-за меня, а из-за одиночества. Я верила в это, говорила это себе, когда она принималась кричать, и использовала как отговорку, чтобы кое-как мыть посуду, не помогать по дому и смотреть на нее свысока.
– Думаешь, я твоя горничная? – рычала она сквозь зубы.
– Мам, позвони другу, – просила я. – Пожалуйста.

 

Когда мы ссорились, помимо меня, мама поносила еще Джеффа Хаусона, отцовского бухгалтера, переводившего нам алименты – что, как я твердо знала, было жизненно важным для нас тогда, – а также, все чаще и чаще, Кобуна. (По сравнению с тем, как часто она кляла этих двоих, отец, можно сказать, почти не упоминался.)
– Кобун сказал, что позаботится о нас, а потом оставил нас подыхать, – причитала она севшим голосом. – Подлец.
Я не понимала, о чем она. Насколько я знала, Кобун не имел к нам почти никакого отношения. Он был всего лишь буддийским монахом, с которым когда-то общались родители, который проводил свадебную церемонию и который почти не разговаривал.
Только спустя время я узнала, что мама – чья собственная мать была психически больна и чей отец не принимал участия в жизни дочери, – именно к Кобуну обратилась за советом, когда забеременела.
– Рожай, – посоветовал Кобун. – Если понадобится помощь, я помогу.
Но в последовавшие годы он не предлагал никакой помощи. Никто не давал маме таких щедрых обещаний, как Кобун, и не казался таким надежным. В то время отец тоже прислушивался к Кобуну, и тот предрек ему, что если родится мальчик, то он станет его духовным наследником, и тогда он должен будет признать его и помогать ему. Но я оказалась девочкой, и Кобун сказал отцу – как узнала мама от других членов общины, – что отец совсем не обязан заботиться о нас.

 

Следующим вечером мы снова разругались.
– Ох, бедняжка я, бедняжка, – передразнила она писклявым голосом. А потом заорала. – Ты понятия не имеешь, сколько я для тебе сделала!
– Обещаю, я буду лучше стараться, – ответила я. – Буду мыть посуду и перестану жаловаться. И буду правильно вытирать столы, – она хотела, чтобы я терла сильнее и подставляла руку под крошки.
– Дело не в столах, глупая маленькая дрянь. Дело в гребаной жизни, – она разрыдалась, судорожно и глубоко вздыхая, глотая воздух.
Я стояла неподвижно, с каменным выражением лица. Ничего не чувствовала ниже головы. Стояла, как дом, который видела в Баррон-парке: его снесли, оставили только фасад, поэтому домом он казался, только если смотреть спереди. Внутри же ничего не было. Ни комнат, ни стен, ничего.
– Мне очень жаль, – повторила я. – Правда жаль.
– Извинения ничего не значат! – завопила она. – Нужно доказать делом. Ты должна перестать себя так вести сейчас же.
Она хлопнула ладонью по шкафчику, потом по столу – два громких удара. Снова глубоко втянула воздух ртом, как будто у нее была астма и она едва могла дышать.
– Знаешь, кто я такая? – выкрикнула она. – Я козел отпущения. Я та, кто все для тебя делал. Но все плевать на это хотели! – она прокричала слово «плевать» во весь голос – охрипший, – протянув гласные, и я была уверена, что ее слышали все соседи, вся наша тихая улица.
– Я – ничто! – кричала она, начиная плакать. – Сначала для своей семьи, теперь для тебя со Стивом. Вот что я такое. Ничто.
Она зажгла свет на кухне, и этот обыденный жест посреди всего остального казался диким. По вечерам, когда мы не ссорились, мы включали свет и в других комнатах, и наши окна светились на темной улице рядом с другими желтыми окнами.
– Неправда, – сказала я безжизненным голосом. Мне больно было стоять.
– Иди к черту, Вселенная. Иди к черту, мир, – она выставила средние пальцы на обеих руках и показала их потолку.
Потом подошла к двери, прислонилась к ней, соскользнула на пол и, сидя на корточках, обхватила руками голову, как делала обычно, когда ссора подходила к концу.
– Я не хочу так жить дальше, – сказала она, тихо плача.
Она произнесла это так, будто бы жизнь могла вот так оборваться, как если бы это было простым падением оттого, что на бегу вдруг подвернулась лодыжка.
Без нее я перестану существовать, останется только пустота.
Я присела рядом с ней и положила ладонь ей на руку.
– Что значит, не хочешь жить дальше? – спросила я.
– Жизнь, – она всхлипнула. – Я так больше не могу. Ты понятия не имеешь, через что я прошла. Понятия не имеешь, каково это было, растить тебя одной, безо всякой помощи. Я так стараюсь, но мне не хватает поддержки. Это слишком тяжело.
Развязка каждой ссоры напоминала конец долгого и утомительного путешествия, когда ощущаешь невесомость, не ориентируешься в пространстве. Вернулись звуки. Запахи. К тому моменту я уже не чувствовала очертаний своего тела.
Она осталась на полу возле двери. Ссора закончилась. Она больше не сердилась, ей было просто грустно. И теперь, когда буря отгремела, опустошив ее и отняв у нее силы, я не могла уже представить, как смела желать ей что-то, помимо добра.

 

Мама все глубже погружалась в черную тоску, а я фантазировала, что живу у отца: брожу по чистым белым комнатам (в них все еще не хватало мебели) и пробую фрукты, запас которых на расставленных по дому блюдах никогда не иссякает. Лорен и ее знакомый из школы бизнеса, низкорослый и хрупкий молодой человек, открыли кафе Terra Vera, где подавали веганские роллы в лаваше из цельнозерновой муки. Перед ужином она возвращалась, веселая и энергичная, в облаке светлых волос, с кожаным портфелем и бумагами в руках, а я спрашивала, как прошел день. Ее джинсы были обрезаны на разной высоте на левой и правой ногах: из-под неровного края, будто языки колоколов, высовывались лодыжки.
Я тоже стала ходить носками врозь. Сами по себе мои ступни смотрели прямо. Когда я иначе ставила ноги, я становилась другой – более целеустремленной, во мне было больше потенциала, я несла больше ответственности.

 

Мы ссорились уже много месяцев подряд, все чаще и чаще, пока ссоры не стали происходить каждый вечер и длиться по нескольку часов. Когда мы были вместе и не ругались, я следила за маминым лицом, чтобы не упустить тот момент, когда у нее испортится настроение.
Об особенно мучительных ссорах я рассказывала учителям, Ли и Стиву. Это беспокоило маму: она чувствовала себя раздавленной, если окружающие плохо отзывались о ней, и потому стала поминать Ли в наших ссорах – винила меня в том, что я, чуть что, бежала к ней жаловаться.
Она стучала в стену, разбивая руки, кричала так, что кровь приливала к лицу, на шее раздувались жилы. Хлопала дверями; у нее под глазами давно были темные круги. Насколько раз она хватала меня за плечо и с силой трясла.
– Не надо было тебя оставлять, – сказала она как-то в субботу в конце ссоры. – Ошибкой было заводить ребенка.
Не глядя на меня, она плакала, потом поднялась, направилась в свою комнату и хлопнула дверью.
Я знала, что другие родители не говорят такого детям. Если я разрушаю ее жизнь, думала я, почему она ходит за мной из комнаты в комнату, будто мы скованы одной цепью?
Я на цыпочках вышла в прихожую, потом – на улицу, спустилась по ступенькам с крыльца, пересекла лужайку и пошла по Ринконада-авеню в сторону школы «Эмерсон».
На улице в тот тихий час никого не было, из-за темных окон на лицах домов не было никакого выражения, меня не обгоняли машины, а те, что мне встретились, стояли припаркованными на подъездных дорожках. Я быстро дошла до перекрестка и все это время видела себя со стороны: вот я иду в юбке и балетках, озираясь – нет ли позади мамы? Она, наверное, все еще у себя в комнате и не заметила, что я ушла.
Я повернула на восток, потом на юг, потом снова на восток, в сторону «Эмбаркадеро», в сторону шоссе 101. Миновав перекресток, на котором можно было либо свернуть, либо идти прямо, я знала, что теперь маме не так-то легко будет меня найти. И я начала дышать. Я чувствовала неожиданную свободу и подъем, дрожь в коленках – от восторга и ожидания. Не просто побег – избавление.
Груз будто свалился с плеч, я вернулась в тело, ощущала его границы – черту между мной и воздухом.
Я глядела на свои ладони. Левая и вправду походила на непроходимые заросли – ни одной четкой линии. На правой ладони линии тоже были не совсем отчетливыми, но линия жизни выглядела аккуратнее. Я знала, что развилки и утолщения на ней – это плохо, но откуда я могла знать, когда именно случится несчастье, как далеко я уже продвинулась по этому начерченному на руке пути? Даже сбежав от мамы, я смотрела на будущее ее глазами.
В какой-то момент мне понадобилось в туалет. На лужайке перед домом в испанском стиле, отделанном штукатуркой розоватого цвета, я заметила розовые кусты возле круглого окна в рост взрослого человека. Я огляделась – рядом никого не было. Я спряталась за кустами и быстро пописала.
Я шаталась по округе до самых сумерек. Казалось, будто прошло уже несколько часов, и мне ничего не оставалось, кроме как вернуться домой.
Я была в квартале от нашего дома, когда заметила на лужайке людей, услышала щелчки раций, похожие на стрекот насекомых. В наших окнах и на крыльце горел свет, напротив стояла полицейская машина.
Одна из женщин в форме увидела меня издалека и пошла мне навстречу. На лужайке, расставив ноги и скрестив руки, стояла мама.
– Ты вернулась, – сказала она.
– Да, – ответила я.
Она опасливо приблизилась.
Женщина в форме заговорила с ней. Еще один полицейский стоял в стороне, разговаривая по рации, отвернувшись.
– Спасибо, – сказала мама, кивнув женщине, которая кивнула в ответ и пошла к машине.
– Не надо было этого делать, – сказала она, когда полицейские уехали. – Нельзя просто убегать.
– Не надо было на меня кричать, – я стояла твердо, расставив ноги, как она. Чувствовала в себе новую силу, о которой до этого не подозревала.
– Прости, что кричала, – ответила она.
* * *
Тем вечером, когда я укладывалась спать, мама зашла ко мне в комнату. Она уже успела умыться. Наклонившись надо мной, она сказала:
– Прости, – она пахла мылом. – Хочешь есть?
– Немножко, – ответила я.
Она порезала на кухне яблоки и сыр, принесла мне в постель на тарелке, и мы съели их вместе, упершись локтями в подушки и прикрыв ноги одеялом.
– Ты всем расскажешь, – сказала мама. – Выставишь меня ведьмой. Расскажешь Ли.
– Нет, – с нажимом ответила я.

 

Следующим утром я нашла Ли – за перегородкой в большой классной комнате.
– Смотрите, – сказала я, показывая синяк на плече, похожий на грязное пятно. – И еще она сказала, что меня не нужно было рожать.
– Она не должна была так говорить, – сказала Ли. – Но она так не думает.
– Скандалы длятся часами, – жаловалась я. – Когда это кончается, уже поздно, я не могу сосредоточиться на домашнем задании. Я сбежала из дома. А потом вернулась.
Недавно мама стала выпивать за ужином бокал вина.
– И она пьет! – добавила я.
– Правда? Много?
– Бокал вина иногда по вечерам, – ответила я мрачно.
Выражение лица Ли изменилось, и я догадалась, что эта информация произвела не такое сильное впечатление, как все остальное.
– Бокал вина – это немного, – сказала Ли. – Но мы советуем тебе подумать, где пожить во время экзаменов: поездка в Японию не за горами.
Следующую неделю я провела у Кейт в Берлингейме. В понедельник мама отвезла меня с дорожной сумкой в школу: она признала, что ей тоже нужно отдохнуть. После уроков нас забрала мама Кейт. Она была высокой и крупной, очки висели у нее на шее на длинном, унизанном бусинами шнурке, и бусины приятно постукивали на ходу.
– Хорошего понемногу, – сказала она, когда привезла нас домой. Она окинула меня взглядом сверху вниз, когда мы втроем оказались на кухне, выложенной белой плиткой.
– Спасибо, – ответила я, мгновенно почувствовав, какой небольшой была по сравнению с ними.
Прибыв в Киото, мы остановились в комнатах при храме, окруженном оградой: девочки – в одной, мальчики – в другой, учителя – в третьей. Мы спали на тонких матрасах, которые стелили на татами, а по утрам сворачивали и убирали в шкафчик за перегородкой-седзи, чтобы вечером достать снова.
Мы завтракали, сидя на коленях за низким столом во дворе, в окружении деревьев. На третий день мы обнаружили в нашем утреннем рисе микроскопических серебряных рыбок.
Предполагалось, что мы станем отмечать свои расходы в том же дневнике, куда записывали впечатления. Пометки о моих тратах были рассыпаны по страницам – я заносила их в тетрадь бессистемно, как только прощалась с деньгами. Там были и 300 иен за то, чтобы загадать желание в храме на вершине горы Хиэй в первый день. К концу поездки, когда пришло время делать подсчеты, я с трудом могла отыскать разбросанные по дневнику цифры.
В храмах к нам подходили японские девочки и, хихикая, спрашивали, можно ли с нами сфотографироваться. Они прикрывали рот ладонью, когда смеялись. Фотографируясь, ставили друг другу рожки. Я заплатила за возможность записать свои желания на бумажках, которые после протолкнула в отверстие в гранитной плите; позже во время молитвы их сожгли монахи.
Мы съездили в Икеду, где провели неделю. Как-то вечером мы отправились в баню. Мы принесли с собой полотенца, чтобы соблюсти приличия, но я совсем не почувствовала неловкости. Нагота здесь совсем не смущала.
В большой комнате с тремя разными купелями и сауной в дальнем конце жарко пахло паром и сандаловым деревом. Там был горячий бассейн, холодный бассейн и темная сауна, которую наполнял звон электрического нагревателя. Нас окружали молодые женщины и женщины в возрасте, очень худые – их кожа обвисла, сквозь нее проглядывали очертания костей. Женщины в полотенцах, обернутых вокруг груди, лежали в горячих бассейнах, закрыв глаза.
Несколько часов спустя мы вышли через металлический турникет в ночь, жар от воды еще обволакивал меня, не давая ужалить холодному ночному воздуху. От нас всех шел пар.
Одним из последних остановочных пунктов нашей поездки была Хиросима.
В темном музейном холле стояли освещенные стенды с ногтями и волосами в коробочках, обгоревшими кусочками кимоно, черно-белыми фотографиями брошенных и плачущих детей. Некоторые дети погибли мгновенно, другие выжили, но в последующие недели у них пучками выпадали волосы, они теряли ногти и даже пальцы. От взрыва образовались торнадо. Ветер неравномерно разносил радиацию.
В школе я читала книгу о матери и дочери на мосту. После взрыва от дочери осталось только черное пятно, горстка золы на земле, а мать нашли голой, и темные цветы с ее кимоно были выжжены у нее на коже. Меня долго преследовал этот образ.
Потом некоторые из нас пошли посмотреть на эпицентр взрыва – огороженную забором территорию с одним уцелевшим старым зданием. Посмотреть на это место можно было с бетонных скамеек: их окружали вазоны и сикоморы с пятнистыми стволами, их листья падали на асфальт под скамейками и сворачивались, будто цепляющиеся за них руки.
В магазинчике неподалеку я купила унаги с рисом и села на скамейку. За забором был покрытый чахлой травой участок. Участок земли вокруг здания был больше любого, что я видела в Японии до сих пор, не считая храмовых территорий. Это напомнило мне о ничем не занятых прогалах между домами вокруг Пало-Алто, вдоль дороги Эль-Камино-Реаль: точно так же здесь торчали из земли сорняки.
Посередине стоял остов старого здания с куполом из стальных пластин, похожим на леса или на проволочный манекен. Это здание стояло тут в утро взрыва; покрывавшие его краска и штукатурка исчезли без следа, уцелел только скелет – будто искрошившийся сухой лист, от которого остались лишь коричневые вены. Здание устояло, потому что по законам физики место в эпицентре ядерного взрыва остается нетронутым.

 

После Хиросимы мы поехали в городок в сельской местности и остановились в низком, плоском здании с общей комнатой посередине. Мы уже посетили много храмов в зеленых горах, где пахло дождем и торфом. Уже ездили на скоростном поезде, который шел так мягко, что нам казалось, будто мы почти не двигаемся.
Я вспоминала о маме и наших ссорах. Облегчением было находиться вдали от нее. Я знала, что, когда вернусь, ссоры продолжатся.
На второй день в городке, уже в самом конце нашего путешествия, в дверь общей комнаты зашел человек. И только мгновение спустя я поняла, что это – отец. На нем не было обуви, привычным жестом он отбросил с лица волосы.
– Стив?! – воскликнула я.
– Привет, Лиз, – сказал он, улыбаясь. На нас уставился весь класс. – Я здесь по делам. Подумал навестить тебя.
– Но откуда ты узнал, где я? – мы были далеко от Токио и Киото, куда он обычно ездил по делам.
– У меня свои дорожки, – ответил он.
Я посмотрела на Ли, и та подмигнула.
Каким же он был молодым и красивым. Я почувствовала тот же трепет, что испытывала, когда видела его лицо на обложке журнала.
В тот день меня освободили от занятий. Нас с отцом оставили наедине в комнате с ширмой из рисовой бумаги, окном и подушками на покрытом татами полу. Я водила руками по плетеному из тростника мату с узором-елочкой и окантовкой из ткани. Находиться рядом с ним поначалу всегда было неловко, как с мальчиками: вы явно нравитесь друг другу, но в то же время не знаете, что сказать.
– Я так рада, что ты пришел, – сказала я.
– Я тоже рад, Лиз. Хотел провести с тобой время.
Я сидела у него на коленях. Я была уже слишком взрослой, чтобы сажать меня на коленки – четырнадцать лет, – но маленькой для своего возраста, и иногда забиралась на колени мамы тоже. При этом мои кости впивались ей в бедро, и мне не хотелось, чтобы это случилось с ним, ведь я не так хорошо его знала. Поэтому изо всех сил я старалась сидеть аккуратно, и для этого пришлось изогнуть спину.
Я немного дрожала. От страха? Восторга? Я не знала. Я боялась его и в то же время чувствовала электрическую, пронизывающую любовь. Надеялась, что он не заметит, как пылают мои щеки: у меня наконец был отец, и мы были близки тогда, чего я так долго ждала. Для меня иметь отца было не чем-то обыденным, а наоборот, чем-то экстраординарным. Время, что мы провели вместе, текло не плавно, а рывками – как сменяют друг друга кадры мультфильма, нарисованные на уголках страниц в блокноте.
Насколько близкими должны быть отношения с отцом? Мне хотелось погрузиться в него, стать неотделимой. В его присутствии я не знала, куда деть руки и ноги. Другие дочери знали бы.
В тишине и прохладе храмов у меня появлялось ощущение, будто я больше, чем просто я, – часть какой-то великой и благой системы, благого плана. Я задумалась, что будет, когда путешествие подойдет к концу и я вернусь домой к маме. Скажет ли отец, что я могу жить с ним?
– Ты веришь в Бога? – спросила я, чтобы узнать, испытывал ли он когда-нибудь то же, что и я в храмах. Я очень боялась говорить о переезде напрямую, потому что он мог ответить отказом. Вместо этого я собралась произвести на него впечатление и увлечь своей любознательностью, которой не ожидаешь от девочки-подростка.
– Да, но не в общепринятом смысле, – ответил отец. – Я верю в то, что существует нечто. Дух. Сознание. Что-то вроде колеса.
Он стал подниматься, и я слезла с его колен. Присев на корточки, он стал рисовать пальцем круг на татами, а внутри круга – еще один, поменьше. С колотящимся сердцем я присела рядом. Вот она, близость! Мне хотелось больше! Чтобы он говорил со мной так, будто ему интересно, чтобы рассказывал, о чем думает, зная, что я пойму, потому что я его дочь.
– В некоторых местах находятся точки, где внешнее и внутреннее колеса соединяются; на внешней стороне такие точки крупнее, – он нарисовал между кругами две спицы. – Не знаю, понятно ли объясняю.
Казалось, он и сам запутался.
– В общем, это просто, – сказал он.
Тем вечером я записала в дневнике: «То, что я ему рассказываю, оживает. А того, чего не рассказываю, не существует».
«У меня внутри все прыгает», – написала я.
После он поехал с нами на велосипедах в сонный городок, который составляли дома и магазинчики из темного дерева в окружении рисовых полей и холмов, будто вырезанных ступеньками. Мы сели за столик в лапшичной. Я заказала кицунэ-удон – похлебку с капельками жира и полоской жареного тофу на поверхности; толстая, едва различимая на дне лапша напоминала белые камни в глубине мутного пруда. Отец заказал холодную собу, которую нужно обмакивать в соус.
– Можешь одолжить мне несколько иен, Лиз? – спросил он. У него с собой были только доллары.
– Хорошо, – ответила я. Я выделила ему немного из той суммы, что мне выдала мама, следуя инструкции учителей: они рассчитали, сколько нам нужно на еду в те дни, когда мы покупали ее себе сами, на проезд и на желания в храмах.
– Я тебе верну перед отъездом, – сказал он.
После обеда мы поехали в банк, а потом он должен был сесть на поезд, чтобы вернуться в Токио. Помещения в Японии были маленькими, но пахли открытым пространством, еда блестела в лакированных плошках, в залах звенели игровые автоматы патинко, двери открывались прямо на улицу – все это так отличалось от того, к чему я привыкла, казалось таким экзотичным. Но банк выглядел, как и всякий большой банк в Калифорнии: ковры на полу, ограждения из красного толстого шнура, подвешенного между стоек с латунными навершиями, очередь в кассу.
– Вот, – сказал отец, когда служащий за стеклом отсчитал ему стопку банкнот.
Он выдал мне одну, но такую, какой я никогда здесь не видела, – в 10 000 иен. А это была почти половина всех моих карманных денег на поездку. Другие банкноты были потрепанными, его же – новенькой и хрустящей.
– Мельче нет, дружище. Прости.
– Ого. Спасибо.
Мы попрощались. Теперь, когда в моем кармане оказалось столько денег, день заиграл всеми красками.
На них я купила сувениры для отца и Лорен, в том числе четыре маленькие чашки из тончайшего фарфора разных пастельных цветов, упакованные в деревянный ящичек с четырьмя отделениями. И еще благовония в продолговатой бумажной упаковке, которые пахли лесом и смолой.
– Кедр, – прокомментировала женщина за прилавком. Она взяла купюры, которые я выложила перед ней, поклонилась и вернула мне более мелкие на сдачу. Маме я купила хлопковую юкату размера S, цвета индиго, с узором из раскрывающихся белых вееров и пояс из такой же материи. Она была упакована в пластиковый пакет и стоила дешевле, чем подарки отцу и Лорен.
– Им ты привезла подарки лучше, чем мне? – спросила мама.
Мы были в ее спальне, я вынула ее подарок прямо из чемодана – он все еще был в оригинальной прозрачной упаковке.
– Нет, они просто разные, не хуже и не лучше.
– Но на них ты потратила больше, – не сдавалась она. Откуда она знала? Мне следовало купить ей самые лучшие подарки, потому что у нее было меньше денег и она не могла поволить их себе сама.
– Мне нравится юката. Тебе идет, – ответила я. Она надела ее поверх одежды, а я смотрела с кровати.
– Мне не нравится, как она завязывается, – сказала она. – Слишком большая. В любом случае я твоя мать, и ты должна относиться ко мне с большим уважением.
– Это самый маленький размер, – ответила я. – И я отношусь с уважением…
– Так что ты купила им? – перебила она.
Как было объяснить ей, что я купила для них более дорогие подарки, потому что боялась, что безразлична им, потому что хотела им нравиться, завоевать их любовь? В их компании я не так была уверена, что меня любят, что я часть их семьи; это чувство было поверхностным, непрочным, мое положение в их доме – шатким, я – заменимой. Они не расспрашивали меня о моих делах, не интересовались моей жизнью так, как мама, и от этого мне еще сильнее хотелось произвести на них впечатление.
Мама уже меня любила. Я знала это, даже когда она кричала на меня. Об их чувствах я не могла судить так определенно.
Риду уже исполнилось шесть месяцев. Через несколько дней после возвращения из Японии я отправилась к ним в гости, и отец попросил меня сменить брату подгузник.
– Это твои семейные обязанности, Лиз, – сказал он. – Ты уже давно ими не занималась.
Я прижала брата к бедру, прошла мимо французского окна в прихожей и стала подниматься по изогнутой каменной лестнице, держась за перила. Отец сменил пол в комнатах второго этажа: теперь его устилали широкие доски дугласовой пихты – дерева с мягкой, шелковистой текстурой. Для детской он заказал полки из того же дерева, соединенные с высоким пеленальным столиком.
Я положила Рида на стол, расстегнула липучки на подгузнике, вытерла брата салфеткой и повернулась, чтобы взять чистый подгузник – как я делала обычно.
Но за те три недели, что я провела в Японии, он научился переворачиваться. Никто меня не предупредил. Я услышала шлепок: его голова ударилась о пол. Посмотрела вниз и увидела его лежащим кверху лицом. Одно мгновение было тихо, и я подумала, что, может быть, он не заплачет, может быть, они не заметят и все само собой образуется. Секунду спустя он заревел. Я подхватила его на руки и услышала топот босых ног: это отец и Лорен бежали с кухни.
По дороге в больницу Лорен кормила Рида грудью. Я сидела рядом с ней на заднем сидении, надеясь, что мне представится возможность помочь. Мне хотелось обратить время вспять и вернуться в те часы и минуты, когда ничего еще не случилось.
За рулем был отец. Он молчал. Наконец произнес тихим ядовитым голосом:
– Лиз, тебе нужно научиться понимать, как твои поступки отразятся на окружающих.
Это случилось, и ничего нельзя было поделать. Я должна была защищать Рида, а эта ошибка грязным пятном легла на мою сестринскую преданность – как если бы ни до, ни после я не совершила ничего хорошего.
Но на пеленальном столике не было ни бортиков, ни углубления. Матрас был плоским – коврики из вспененного материала с прогибом посередине еще не изобрели. И подгузники лежали совсем не под рукой.
– Простите, – сказала я. – Пожалуйста, простите меня.
– Подумай, пожалуйста, о том, чтобы переехать к нам, – сказал отец пару месяцев спустя. Мы сидели в его «Мерседесе», возвращались домой из магазина органических продуктов, где купили яблочный сок Odwalla. Мы с мамой уже обсуждали, что нам нужно отдохнуть друг от друга, – во время затишья, когда понимали, что нельзя постоянно ссориться и дальше. Ей нужен был перерыв – она так сказала.
Отец произнес эти слова резко, как будто считал меня виноватой в чем-то. Я боялась, что после случая с братом они не захотят, чтобы я жила с ними, хотя с тех пор часто просили меня сменить подгузник и даже посидеть с ним вечером – у меня как раз были летние каникулы после средней школы.
Я так долго на это надеялась. И вот это случилось. Он попросил меня жить с ним. Но в его голосе не было ни радости, ни воодушевления.
– Да, – ответила я. – Мне бы хотелось пожить с тобой. Если ты тоже этого хочешь.
Я воображала, что если перееду к нему, мы станем лихорадочно, словно в ночь перед экзаменом, пересматривать вместе старые фотографии, чтобы наверстать все, что упустили. И все это будет мне в новинку: большой дом, образцовая семья. Я была его дочерью, которую он потерял на время – как Пердита из «Зимней сказки», – а теперь я готовилась вернуться. У меня было множество достоинств (так мне рисовалось), я заслужила это, и – под определенным углом, возможно – была красива. Все это он заметит и признает. Жизнь будет полна удовольствий. Меня ждут платья и горы фруктов.
Позже мне рассказали, что в восьмом классе, когда наши с мамой ссоры стали особенно суровыми и частыми, отцу позвонили из школы и предупредили, что если он не заберет меня к себе, придется обратиться в социальные службы. Я не знаю наверняка, правда это или преувеличение, но в любом случае – спустя столько времени – я посмотрела на него как на спасителя.
– Не пожить, – запротивился отец. – Если ты собираешься жить с нами, тебе придется выбирать. Она или мы. Я хочу, чтобы ты дала нашей семье шанс. Если ты живешь с нами, ты должна пообещать, что не будешь видеться с матерью полгода. Я жду от тебя решительных действий, – сказал он.
Если я буду бегать туда-сюда, ничего не получится, я не приживусь. Отец решил, что резкий разрыв будет правильным решением; мама была не согласна, но таковы были его условия. Приближалось лето, а это значило, что с мамой я не увижусь до самого декабря.
– Иначе, – сказал он, – сделка отменяется.
– Я правда хочу жить с тобой, – ответила я с твердостью, которой не чувствовала.
– Ты приняла очень важное решение, – торжественно сказал он. – Сделала важный шаг. Это и значит – быть взрослой.
Я уйду от мамы – я произнесла это вслух. У меня кружилась голова, я полностью оцепенела и чувствовала себя преступницей. Возможно, именно в тот момент во мне и поселилось то чувство вины, которое буквально парализовывало меня порой, когда я переехала к ним: вины за то, что украла мамину молодость и энергию, за то, что она стала тревожной и нервной, потому что не имела ни поддержки, ни средств. За то, что добившись успеха в школе и став любимицей учителей, отказалась от нее и выбрала его – того, кого не было рядом. Выбрала красивую жизнь, хотя именно она читала мне книги со старыми сказками о том, что внешность обманчива.
Мы свернули с Уэверли-стрит на Санта-Рита-авеню и остановились у дома. Шикарная машина, молодой и привлекательный отец, самый красивый дом в Пало-Алто. Я понимала, что была частью этой идеальной картинки, но каждый раз будто видела себя со стороны. Ни на одной из граней их жизни не было ничего несовершенного, постыдного. И за этим идеальным фасадом можно было наконец расслабиться: не нужно беспокоиться о том, что подумают люди, не нужно склонять их на свою сторону или извиняться. Отец взял бутылку с яблочным соком за ручку и сквозь ворота направился к дому.
– Я горжусь тобой, – сказал он.
Назад: Мелкая рыбка
Дальше: Маленькое государство