Книга: Маленькая рыбка. История моей жизни
Назад: Повеселимся
Дальше: Побег

Мелкая рыбка

В следующем доме – классическом одноэтажном калифорнийском бунгало – за время моего детства мы прожили дольше всего – целых семь лет. Он находился на Ринконада-авеню в Пало-Алто – единственный дом на небольшом участке, с тремя спальнями, двумя ванными и гаражом, который мама позже превратила в мастерскую. Это был настоящий дом, желтого цвета с лазурным кантом и синей дверью. Спереди он был симметричным, заасфальтированная дорожка делила лужайку надвое. На фасаде было два окна, а под ними – полоска голой земли, где мама позже посадила разноцветные недотроги. С одной стороны от подъездной дорожки росло земляничное дерево с шершавой, чешуйчатой корой и яркими плодами. Поначалу мы совсем не подозревали о том, но во время осенних дождей они стали падать на лужайку и лопаться, оставляя вязкую оранжевую слизь, которую мы стирали с обуви целую вечность. За задней дверью была беседка, вся заросшая глицинией; когда та цвела, там пахло мылом и конфетами, и на запах прилетали пчелы.
Перед нашим переездом человек, отвечавший за состояние помещений отцовской NeXT, помог нам сделать ремонт. Он был добрым, худым и высоким, как каланча. Он наклонялся, когда говорил со мной, и разрешил мне выбрать раковину в ванную и линолеум на пол. У него был пронзительный смех и большой острый кадык, тревожно подпрыгивавший и опускавшийся. Под его руководством в доме перекрасили стены, заново отполировали и осветлили деревянные полы, положили линолеум на кухне и в ванных комнатах, на окна повесили металлические жалюзи. Раковина, что я выбрала, расширялась кверху и выглядела по-царски.
Мама купила набор энциклопедий с изображением чертополоха на корешках, и когда возникал какой-нибудь вопрос, она подбегала к книжной полке, доставала одну и, разделяя позолоченные края страниц, читала вслух нужную статью.
У нее была гардеробная. Небольшая – возможно, даже слишком маленькая, чтобы называться гардеробной, но туда можно было зайти и повернуться вокруг себя, поэтому мы ее так называли. Там были перекладины для плечиков и сетчатые полки для одежды. Еще у мамы была своя маленькая ванная со слуховым окошком под потолком.
Однажды, стоя в ванной, она показала мне свой новый кошелек.
– Из «Нейман Маркус», – сказала она. Я внимательно осмотрела его, подставив под падающий сверху из окна свет: сшитые вместе вертикальные полоски кожи серовато-коричневого цвета, светлее по краям, и каждая наморщена в середине, будто через нее продели нитку. Это была самая мягкая кожа, какую мне доводилось трогать, восковая на ощупь.
– Кожа угря, – пояснила мама. – Ужасно, правда? Угри!
– Как шелк, – ответила я. – Или масло.
– Знаю. Ты посмотри сюда, – она показала мне металлическую застежку размером с монетку. Я почувствовала, что это магнит: половинки сами собой нашли друг друга и защелкнулись.
Насколько я знала, у мамы никогда раньше не было кошелька. Вся эта роскошь: кошелек, гардеробная, слуховое окошко, беспроводной телефон, микроволновая печь, внутри которой медленно поворачивалась еда, – сулила великие перемены, наступление новой, более изысканной жизни. Оказалось, отец увеличил алименты, чтобы мы могли снимать более дорогое жилье. В скором времени он согласился также оплачивать мамины терапевтические сеансы раз в неделю. Она не могла позволить себе сменить диван, но сменила обивку на другую, с цветами приглушенных оттенков.
Отец заезжал несколько раз, когда ремонт был окончен. Казалось, они с мамой легко находили общий язык: они шутили и восхищались домом, им обоим понравился цвет краски на стенах, понравились новые современные светильники – две белые металлические перекладины над граненым абажуром из матового стекла. Светильники предназначались для улицы, но хорошо смотрелись и в доме. Когда родители были вместе, мне казалось, будто внутри меня что-то встает на свое место, щелкнув, как магнитная застежка.
В первый год нашей жизни там, когда все вокруг нас еще было новым и безупречным, мама, бывало, замирала, зайдя в дом: схватившись рукой за сердце, она ахала от красоты – на стене над решеткой калорифера в закатные часы горел параллелограмм золотого света.

 

В те годы, что мы провели в этом доме, мама рассказывала мне истории об отце и о ее семье – когда они приходили ей на ум или когда я об этом просила. Она поведала, что в школе отец был неуклюжим и застенчивым, поэтому, когда он пытался вставить реплику или пошутить, его никто не слушал. Он смастерил маме сандалии и воздушного змея. Тем летом, когда они жили вместе в доме с козами в конце Стивенс-Каньон-роуд, они спали под стегаными одеялами, сшитыми маминой бабушкой из Огайо, и лакомились дешевыми мини-сосисками из банки.
Тем летом, рассказывала мама, у них как-то раз осталось всего три доллара. Тогда они поехали на пляж, и отец выбросил деньги в океан.
– Я пришла в ужас, – рассказывала она. – Но потом он продал еще несколько голубых коробок, и у нас снова появились деньги.
История моих родителей была бы неполной без истории о распадающейся маминой семье, о психическом расстройстве ее матери. Все началось, когда они поселились в Калифорнии – маме было двенадцать лет. Сначала ее родители, Джим и Вирджиния, переехали на запад: Министерство обороны США, на которое работал дедушка, перевело его из Дейтона, штат Огайо, где родилась мама и где жили обе ее бабушки, сначала в Колорадо-Спрингс, потом в Омаху, штат Небраска, и наконец в Калифорнию. Здесь у Вирджинии диагностировали параноидную шизофрению, и мамины родители развелись.
В ее рассказах Огайо представал потерянным раем: бабушки, не чаявшие в ней души, шили одеяла и разрешали ей оттягивать кожу на тыльной стороне ладони. У одной из них была ферма и курятник, куда мама бегала по утрам собирать яйца. В те времена ее мать была еще в здравом рассудке. Каждый раз, когда мама замечала нечто красивое, что казалось ей величественным и незыблемым – вроде золотого света, устилавшего, когда начинало смеркаться, фасад кирпичного здания с колоннами, вроде вековых деревьев, – она вспоминала Огайо.
В Калифорнии Вирджиния завела новую привычку: дожидаясь дочерей из школы, она много пила, а после сидела с сигаретой в руках в темной гостиной, и тлеющий кончик ее сигареты был единственным, что виднелось в темноте. Мама была не намного старше меня в те годы, когда Вирджиния сделала ее мишенью для злобы и презрения. Может быть, потому что мама – яркая, артистичная и чувствительная – больше всего напоминала ей ее саму. Когда маме было двенадцать, Вирджиния обвинила ее в том, что она слушает пластинки только потому, что те вызывают у нее мысли о пенисе, и сказала соседям, что ее дочь занимается сексом с собаками.
Когда мама познакомилась с моим отцом в старшей школе, наибольшее впечатление на нее произвели его добрые глаза: они были совсем не похожи на глаза ее матери – темные огоньки, полные ненависти.
– Когда я в третий раз пришла к Стиву в гости, его мать отвела меня в сторону. Она рассказала, как первые полгода его жизни опасалась, что его биологическая мать передумает и захочет вернуть его. Она боялась потерять его, поэтому не позволяла себе к нему привязываться.
– В тот момент я понятия не имела, зачем она мне это рассказывает. Я была всего лишь школьницей. И не думала вовсе, что мы с ним будем долго общаться.
Она рассказывала эту историю так, будто та что-то значила. Вот только я не совсем понимала, что именно.
Они влюбились друг в друга. Отец писал Вирджинии длинные письма и просовывал их под входную дверь. В них он называл Вирджинию бессердечной и умолял ее перестать так жестоко обращаться с мамой. В те дни отец стал маминым спасителем: он заметил ее талант, красоту и чувствительность, заботился о ней, в то время как ее мать все больше сходила с ума.
– Ты самый творческий человек, которого я когда-либо встречал, – сказал он ей.
Родители вместе попробовали ЛСД. В первый раз для него, не для нее.
– Нужно время, чтобы наркотики подействовали, – рассказывала она. – Поэтому сначала ты ждешь, а потом вдруг понимаешь, что мир перестал быть нормальным и полет начался. При мысли о том, что мама принимала наркотики, мне стало неспокойно.
– Не волнуйся, Лиза. Это было другое время, другая жизнь, – успокоила она.
По ее словам, отец так боялся, что под воздействием наркотиков выставит себя на посмешище, что заставил ее пообещать привести его в чувства, если он начнет вести себя странно. Примерно в то же время отец сказал маме, что однажды станет богатым и знаменитым и потеряет себя в суете мира.
– Что значит «потеряет себя»? – спросила я. В моем воображении он заблудился среди толпы.
– Потеряет моральный компас, – ответила мама. – Продаст душу, сущность за власть, деньги, мирские блага. Исковеркает себя. Потеряет связь со своим «я».
Рядом с домом, где они провели вместе лето перед тем, как отец уехал в колледж, стоял еще один одноэтажный дом. В нем жила молодая пара – дети богатых родителей, обоим немного за двадцать. Они часто принимали наркотики, целыми днями бездельничали и ждали только одного – что их родители наконец умрут и оставят им наследство. И отца, и маму поразило, что свою жизнь можно потратить впустую.
Несколько лет спустя она рассказала эту историю, когда хотела объяснить, почему отец не помогал мне деньгами: он просто не хотел, чтобы я стала такой же, как те потерявшиеся, ленивые дети, которых он встретил в юности.

 

– Когда твои родители развелись? – спрашивали меня другие дети.
– Они никогда не были женаты, – отвечала я. Мне нравилось об этом рассказывать: это всегда удивляло и обезоруживало того, кто спрашивал. Отличало меня от других. Мой отец не ушел, как у других, а совсем наоборот: сейчас родители проводили вместе больше времени, чем когда я родилась.
Теперь отец приезжал по выходным, когда был незанят, и мы вдвоем шли кататься на роликах, а мама оставалась дома рисовать и махала нам вслед, когда мы отправлялись в путь. Он называл меня Мелкой Рыбкой.
– Эй, Мелкая Рыбка, давай-ка наперегонки. Время не ждет.
Я предположила, что он ссылается на уличную еду, забытую на дне упаковки, холодную и покрытую коркой. Думала, он зовет меня недоростком, неудачницей. Но позже узнала, что он и впрямь имел в виду мальков, которых иногда отпускают в море, чтобы те немного подросли.
– Хорошо, Толстая Рыбина, поехали, – отвечала я, надевая ролики. Иногда он беспокоился, что слишком исхудал.
– Говорят, мне надо набрать вес, – замечал он.
– Кто? – спрашивала я.
– Люди с работы, – отвечал он, стоя с роликами на ногах посреди комнаты. – А вы что думаете?
Иногда он переживал, что наел брюшко, и тоже нас об этом спрашивал.
Обычно мы направлялись к Стэнфордскому университету. В тот день асфальт был мокрым после дождя.
На газоне между дорогой и тротуаром росли пальмы, давшие улице Палм-драйв ее название. Их корни вились под асфальтом, отчего он покрылся буграми; его пытались выровнять, укладывая новые неровные слои, но все они не могли сдержать корней, и дорога по-прежнему была неровной. Мы сгибали в коленях ноги, чтобы отдача была не такой сильной. Пальмовые ветви падали на дорогу, иногда преграждая ее, и нам приходилось обходить их по земле. Когда ветви отрывались от ствола, из-за торчащих в разные стороны черешков он становился похожим на скирду рыбьих тушек.
– Мне бы хотелось быть индейцем, – сказал отец, глядя на холмы за университетом: издалека они казались безупречно гладкими и зелеными. Сочные лезвия травинок прорезали комья земли через два – три дня после первого сильного дождя и не исчезали всю зиму.
– Знаешь, они ходили босиком, – продолжал он. – По тем холмам. Еще до того, как все это появилось.
Я знала со школы, что их следы остались там, где перемалывали желуди в муку на каменных плитах.
– Обожаю зеленые холмы, – сказал отец. – Но больше всего они мне нравятся желтыми, сухими.
– А мне – зелеными, – ответила я, не понимая, как они могут кому-то нравиться мертвыми.
Мы доехали до овальной площади перед университетом, а потом и до самого университетского двора – плитка под ногами была из ромбиков чередующихся земляных оттенков, словно выцветший костюм арлекина.
– Хочешь ко мне на плечи?
Он нагнулся, подхватил меня под мышками – мне было девять, и я была маленькой для своего возраста – и поднял в воздух. Он пошатнулся и неуклюже присел. Мы кружили по двору, под арками, мимо золотых номеров на стеклянных дверях. Отец держал меня за ноги, но отпустил, когда стал терять равновесие. Он споткнулся, споткнулся еще раз, закачался, пытаясь удержаться в вертикальном положении, и я закачалась вместе с ним – на страшной высоте. А потом он упал. Летя вниз, я переживала за себя, за свои лицо и коленки – те части тела, которые ударятся об асфальт. Со временем я поняла, что он всегда падал. И все равно я разрешала ему сажать себя на плечи: мне казалось, что для него это важно. Я чувствовала это как перемену ветра: так он понимал взаимоотношения отца и дочери. Если бы я отказала, он бы отдалился.
Мы поднялись, отряхнулись – у него из повреждений были синяк пониже спины и ссадина на руке, я ободрала коленку – и направились к питьевому фонтанчику на краю двора. Он бил прямо из стены, уложенной ажурной плиткой. Оттуда виднелся следующий двор, поменьше, усыпанный зелеными листьями, словно осколками витражного стекла. Мне нравилось смотреть на солнечный свет из тени: так он не омывал все вокруг, не ослеплял, а сиял обособленно, сам по себе.
Мы поехали дальше по территории университета. Асфальт был грубым, зернистым – он отдавался щекоткой у меня в горле и в бедрах, мелодией в моих костях. Мы карабкались на роликах вверх по склону холма мимо фонтанчика и часов к металлическим столам на веранде кафе «Тресиддер», где передохнули и выпили яблочного сока. Я болтала в воздухе ногами, ощущая приятную тяжесть роликовых коньков, и засовывала пальцы в прохладную металлическую решетку сидений. Нас укрывали ветви дуба – он рос на возвышении внутри двора, от земли кверху по серебристой коре вились глубокие черные борозды.

 

На обратном пути мы катились вниз со склона холма по неровному асфальту, я неслась впереди отца и изображала дорожный камертон:
– А-а-а-а! – пела я, и мой голос вздрагивал на каждом остром камне.
– А ты шустрая, – сказал он. – Только не слишком задавайся.
– Хорошо, – ответила я. «Задаваться» – ни от кого раньше я такого слова не слышала.
Он указывал мне на витражи и золотую плитку, на то, как каменщики работали с местным песчаником, из которого было сделано все: от колонн до внешних стен – для них использовались целые глыбы. В камне были крупные зерна песка, свет придавал ему объем, он казался неотшлифованным, грубым. Некоторые места украшала резьба, как каменная вышивка.
– Думаешь, каменщики приехали из других стран, чтобы все это построить? – спросил отец, касаясь большого, похожего на подушку прямоугольника, выпирающего из стены.
Я видела здание его глазами: груда камней, вырезанных и расставленных по местам человеческими руками. Я начинала понимать, что в отце уживаются две противоборствующие черты: одна тонкая и чувствительная, как зубной нерв, а вторая черствая, прямолинейная и слепая ко всему. По тому, с каким вниманием он относился к деталям, что думал о каменщиках, которые построили здание, обточили и уложили каменные блоки, я догадалась, что он способен внимательно относиться и к людям тоже. Ко мне.
– Знаешь, я не учился в университете, – сказал он. – Может, и ты не будешь. Лучше сразу отправиться в большой мир.
Если бы я не пошла в университет, то была бы совсем как он. В тот момент я чувствовала, будто мы были центром Вселенной. Он всегда носил его в себе, это ощущение центра.
– Там в самые продуктивные годы тебя учат думать, как остальные, – сказал он. – Это убивает творческое начало. Превращает людей в болванов.
Его слова казались мне логичными. И все же мне было любопытно, почему во время наших прогулок его тянуло в Стэнфорд, за что он как будто любил это место, хотя и не верил в него.
– Он просто затаил обиду, – заявила мама, когда я сказала ей, что мы с отцом думаем, что университет – пустая трата времени.
Когда мы переезжали через дорогу, отец взял меня за руку.
– Знаешь, почему мы держимся за руки? – спросил он.
– Потому что так надо?
Я надеялась, что он ответит: «Потому что я твой отец». За руки мы держались, только когда переходили дорогу, и я с нетерпением ждала этих моментов.
– Нет, – ответил он. – Потому что если вдруг появится машина, я смогу оттащить тебя с проезжей части.
На Юниверсити-авеню он показал мне на бездомного, сидевшего в подворотне с картонной табличкой в руках.
– Это я через два года, – сказал он.
Несколько минут спустя, когда мы углубились в спальный район, удаляясь от главной улицы и приближаясь к нашему дому, он выпустил газы – тишину нарушил громкий звук, как будто лопнул шарик. Отец покатился дальше, как ни в чем не бывало. Когда он снова это сделал, я отвернулась. После третьего раза он пробормотал:
– Извини.
– Все в порядке, – ответила я, сгорая от стыда за него.

 

Мы с отцом добрались до нашего квартала: во дворах и на тротуарах играли дети. Прямо напротив нашего дома жила Джен, высокая женщина с короткой стрижкой, чей муж работал в NeXT. Дальше по дороге, по соседству с Джен стоял темный деревянный дом женщины, которая встречалась с отцом, когда мама была беременна мной, – с тех пор она успела выйти замуж и родить сына. Казалось странным совпадением, что мы переехали именно туда, где жили еще двое людей, связанных с отцом, но мама сказала, что он непостижимым образом притягивает совпадения.
Мы остановились на тротуаре на противоположной стороне от дома, и отца тут же окружили жившие по соседству мужчины – три отца с тремя младенцами на руках. Они хотели услышать его мнение, узнать, что он думает о том или об этом. Матери отогнали малышей постарше, чтобы дать отцам возможность поговорить. Я стояла рядом, и меня брала гордость: все они хотели посоветоваться с моим отцом. Они обсуждали людей и компании, о которых я никогда не слышала.
Вскоре младенцы на руках раскапризничались, стали пищать и вырываться.
Отец продолжал рассуждать о компьютерных комплектующих и программном обеспечении – к этим темам он возвращался снова и снова в разговорах со всеми мужчинами, что встречались нам в те дни в Пало-Алто. Все три младенца заливались слезами. Отец вел себя так, будто ничего не происходило, его собеседники пытались слушать, укачивая младенцев, но те ревели все сильнее. Отец говорил все быстрее и громче, чтобы слова пробились сквозь шум. Его голос звучал высоко, пронзительно и немного гнусаво, некоторые фразы были будто заостренными на конце и резали мне уши, вонзались в грудь. И я спросила себя: не потому ли дети так голосят? Отцам пришлось попрощаться и унести их.

 

Вернувшись в дом, мы сняли ролики, держась за батарею. К нам присоединилась мама. Было заметно, что родители нравятся друг другу. Нагнувшись, я стала подворачивать джинсы: собирала ткань внизу и закатывала. Так нога выглядела тоньше. Если штаны были подвернуты, мои пропорции становились такими, как надо: я предпочитала большие мешковатые футболки, из-под которых торчали тонкие ноги-спички.
– Что ты делаешь? – спросил отец.
– Подворачиваю джинсы, – ответила я.
– Думаешь, это круто? – спросил он.
– Да.
– О, – ответил он. А потом стал дразнить. – О, Бифф! О, Блейн! Надеюсь, вам нравятся мои джинсы!
– Стив, – сказала мама. Она улыбалась, но я видела, что ей это не нравится.
– Может быть, она выйдет замуж за Тэээда, – протянул отец.
Дирк, Блейн, Трент, Трэв – так звали моих воображаемых будущих мужей и бойфрендов. Мне было девять, замужество для меня было чем-то несущественным. Я смеялась, показывая, что знаю, что это всего лишь шутка, но в глубине души гадала, не потому ли он выбирал такие уродливые и обрубленные имена и так беспокоился по поводу моего замужества, что считал меня страшной и лишенной перспектив.
– Или, может быть, ты выйдешь замуж за Кристиана, – сказал он.
Кристиан жил через дорогу и был примерно моего возраста. У него были светлые волосы и очки в золотой оправе, а еще легкий акцент, выдававший, что он родом из Джорджии. Он был тощим, носил футболки и шорты в клетку и писал в школьных тетрадках механическим карандашом, мельчайшим почерком. Он тоже жил с матерью. Мне он нравился, но я знала, что не хочу, чтобы он был моим бойфрендом. Примерно раз в месяц другой мальчик – по имени Кай – с темными волосами, светлой, как лепестки, кожей и красными губами, навещал своего отца, который жил в соседнем доме. Как-то раз он неожиданно выглянул в окно, которое смотрело в окно моей спальни. Он был застенчивым и не хотел играть, но его присутствие приводило меня в такой трепет, что я выбрала бы его, если бы от меня потребовали срочно найти себе мужа. Но отцу я этого не сказала.
– Дай посмотреть на твои зубы, – попросила я, чтобы сменить тему. – Покажи, как они сходятся вместе, как молния.
– Ни за что, – ответил он, как будто я хотела поиздеваться над ним, тогда как я всего лишь чувствовала любопытство и восхищение.
– Пожалуйста, – попросила я.
Он нагнулся и открыл рот. Оба ряда зубов смыкались точно посередине, без зазоров: горный хребет и небо над ним.
– Удивительно, – сказала мама. – Как они так сходятся.
Отец закрыл рот.
– Теперь покажи свои, Лиз, – сказал он. Я показала.
– Интересно. А твои?
Он заглянул в рот маме. Ее нижние зубы были хорошими, но слишком теснились, словно гости, набившиеся в маленькую комнату.
– Выглядят не очень. Возможно, тебе стоит сходить к стоматологу, – сказал он, хотя еще мгновение назад был милым. Мама поморщилась и закрыла рот. Как будто внезапно сменился полюс магнита, и теперь они отталкивали друг друга. Нельзя было заранее предугадать, когда это случится.
– Может быть, она будет похожа на Брук Шилдс, – сказал отец обо мне.
– Кто такая Брук Шилдс? – спросила я.
– Модель, – ответила мама.
– С потрясающими бровями, – сказал отец.
После этого он ушел, бросив нам на прощанье через лужайку что-то вроде: «А может быть, ты будешь…» Растягивая слова. Вышел в одних носках, перебросив ролики через плечо. Когда он уходил, у меня появлялось ощущение, будто я с яркого солнечного света зашла в темную комнату. Все вокруг казалось унылым и однообразным, блеклым в сравнении с воспоминанием о свете. Я играла на флейте, мама заказывала мне новое постельное белье с узором из тропических рыбок, через несколько месяцев должна была приехать в гости моя двоюродная сестра Сара. До его приезда эти события казались волнующими, но как только он исчезал, все на несколько дней утрачивало значение. Требовалось время, чтобы снова вернуться в прежнюю колею.
Теперь я жила с мыслью, что мои брови обещают мне что-то.

 

Позже мама сказала, что в то время отец влюбился в меня.
– Он дорожил тобой, – сказала она. Хотя я такого не помню. Я заметила, что он чаще приезжал, что хватал меня и пытался поднять, даже когда мне не хотелось, чтобы меня поднимали. Он обсуждал мою одежду и постоянно дразнил, придумывая, за кого я выйду замуж.
– Хотел бы я, чтобы ты была моей матерью, – заявил он однажды маме ни с того ни с сего, когда она готовила обед, а я играла. В другой раз он сказал:
– Знаешь, в ней больше половины меня, больше половины моих генов.
Это заявление застало маму врасплох. Она не знала, как ответить. Может быть, он сказал это, потому что проникся ко мне и хотел большей близости.
Я помню потоки бодрящего солнечного света и колышущиеся в нем, будто кляксы, тени: казалось, в те дни солнечный свет был ярче, чем теперь.
Катаясь, мы с отцом высматривали дома, в которых хотели бы жить. Ему нравились те, что с темной деревянной кровлей, с лозой, оплетающей темно-коричневые или серые фасады. Нравилась отделка из дерева, старого и оттого посеребренного. Стрельчатые окна, витражи. Сады, засаженные растениями, которые выглядели так, будто ветер сдул их в кучи. Когда заглядываешь в окна таких домов, видно, что внутри темно. Мне нравились белые симметричные дома с колоннами и аккуратными лужайками, тяжеловесные и крепко стоящие на земле, как министерства или банки.
– Остановись-ка. И понюхай розы, – сказал отец. Он произнес это настойчиво, потом сам остановился, уткнулся носом в цветок и втянул воздух. Мне не хватило духа сказать ему, что так говорят, когда просят расслабиться, сделать перерыв. Но вскоре я и сама увлеклась, и мы стали ездить по улицам, переезжая с одной стороны на другую, в поисках лучших розовых кустов в округе. Во дворах было полно роз. Иногда я замечала за заборами хорошие, которые он пропустил, и тогда мы на мысках роликовых коньков заходили на чужие лужайки, чтобы подобраться к цветам.
Когда Рон исчез из нашей жизни и мы с мамой снова остались вдвоем, я решила, что теперь нам обеим ясно: нам не нужны новые мужчины. Никаких новых отношений. У нас и так все прекрасно: новый дом, отец заезжает в гости. Тем сильнее были мои удивление и негодование, когда мама рассказала мне о своем новом ухажере по имени Илан. Он задержался рядом с нами дольше всех – семь лет – и изменил мою жизнь к лучшему. Но первые полгода я отказывалась разговаривать с ним и только презрительно усмехалась, пытаясь от него избавиться.
У Илана были черные волосы – шевелюра из густых кудряшек, – вытянутое лицо, большой нос и карие глаза. Он был кандидатом химических наук и управлял созданной им маленькой компанией по производству умных игрушек.
Мне нравилось слушать его истории: о том, как в детстве он объездил весь мир, потому что его отец был знаменитым венгерским тенором, о том, какие хитрые проделки он вытворял в школе. Однако каждый раз я с пренебрежением замечала, каким он был ботаником, каким непривлекательным казался по сравнению с моим отцом. Он ездил на старом белом «Фольксвагене Рэббите» и в шутку любил притворяться, что в его машине есть телефон, – он передразнивал обитателей Кремниевой долины, которые взяли моду покупать в машины телефоны размером с кирпич. Он беззвучно жестикулировал перед знаком «стоп», как будто готовился принять важный звонок.
У него было двое детей: сын помладше и дочь примерно моего возраста, Аллегра, с которой мы однажды танцевали у нее дома под Lucky Star Мадонны. Тогда я еще думала, что мама с Иланом просто друзья.
Он был в свободном браке, но нарушил правила, влюбившись в маму, и ушел от жены. Мне все это не нравилось. Я постоянно язвила, но если мама была влюблена, никакие мои слова особенно не задевали ее.
– Он женат, – напоминала я ей.
– О, милая, – отвечала она так, будто я была дурочкой.
Когда мы были втроем – я, мама и Илан, – меня охватывала злость, я без конца ворчала. То же я чувствовала и после, когда она начала встречаться с двумя другими мужчинами.
– Все в порядке, милая? – спрашивала она. Влюбляясь, мама отдалялась, и мне казалось, будто она смотрит на меня вниз с большой высоты. С ее губ не сходила улыбка.
В компании прочих людей я не сомневалась – мы с мамой были командой, и мы обе постоим друг за друга. С Иланом я чувствовала, что если ей придется выбирать, она может отказаться от меня, но не от него, а я собиралась заставить ее выбирать. Я приготовилась к затяжному бою.

 

Однажды утром выходного дня, через несколько месяцев после того, как они стали встречаться, мы втроем отправились позавтракать в кафе.
Я закапризничала, но таки пошла с ними. Мы перебежали оживленную Альма-стрит, пролезли в дыру в заборе, пробрались через кусты и поднялись на насыпь из белых камней, по которой бежали железнодорожные пути. Оттуда мы двадцать минут шли прямо на север, глядя под ноги, балансируя на рельсах и шагая между шпалами.
Мы следили, не появится ли поезд.
– Смотрите, – сказал Илан, когда впереди таки показался один. Он положил на рельс монетку, мы отбежали в сторону и поезд прогрохотал мимо. Когда промчался последний вагон, монетка была горячей: она превратилась в сияющий медный диск, неровный овал. Такую штуковину я была бы не прочь оставить себе.
– Подумаешь, – пробормотала я, когда он показал мне.
Слишком много энергии уходило на то, чтобы презирать маму с Иланом непрерывно, и я трудилась месяцами. Рядом с ними я вела себя апатично, усмехалась, смотрела свысока и демонстративно молчала, когда они шутили. Я заметила, что если за ужином присутствовали другие люди, Илан всегда находил способ подвести разговор к своему отцу, толком не упоминая о нем, – чтобы кто-нибудь, преисполнившись любопытства, спросил: «Так кем был твой отец?» Необходимость постоянно вести себя жестоко и чувствовать недовольство давила на меня. Я очень устала, но так и не смогла добиться их разрыва, хотя они оба стали осторожны в моем присутствии. Я знала, что если хоть на секунду выйду из образа и чему-то обрадуюсь, мама воспримет это как разрешение. Я отказывалась его выдать. Она будто забыла, через что мы проходили после каждого разрыва, и меня раздражали ее мечтательный взгляд и глупое поведение.
Модный ресторан «Парк Макартура» находился в здании, некогда служившим амбаром. Там подавали королевский бранч в форме шведского стола: здесь были полные миски клубники, взбитые сливки, запеченные с яйцами вафли под круглыми блестящими колпаками и свежевыжатый сок. Обычно мы ходили в места попроще.
В то утро что-то изменилось: я стояла у шведского стола и оглянулась на маму с Иланом – они сидели лицом ко мне за круглым столиком и улыбались. Глядя на них через горы фруктов и облака взбитых сливок, я почувствовала себя слишком измотанной, слишком довольной, чтобы злиться и дальше. И они были похожи на родителей. Я сдалась. Я чувствовала себя в безопасности там, под сводчатым потолком, под бряцанье посеребренных приборов – ложек, щипцов и лопаток. Какой бы ужасной я ни была, они даже сейчас готовы были принять меня, и я могла им это позволить, если бы только захотела. И было еще не поздно – не поздно стать семьей.

 

Много лет спустя, когда я была уже взрослой, мы разговаривали с Иланом, и он рассказал, что несколько раз, когда ему доводилось встречаться с моим отцом в доме на Ринконада-авеню, оставшись с ним наедине во время прогулки, он убеждал его проводить со мной больше времени. Он представлял родительскую заботу и проведенное вместе время как выгодное приобретение: «Это нужно тебе, Стив, – внушал он. – Думай об этом именно так». Илан заметил, что отец – спонтанный человек. Легко увлекался и забывал обо мне, когда появлялось что-то новое. Илан поощрял его, хвалил за самое незначительное проявление отцовской заботы. Например, за то, что отец катался со мной на роликовых коньках. Илан и сам был бизнесменом, его работа тоже отнимала много времени, но, по словам мамы, он обладал способностью легко и быстро переключаться с работы на семью, поэтому, когда он был с нами или только со мной, когда ужинал в нашем доме – а так обычно бывало, если после ужина он собирался вернуться в офис, – он всегда слушал внимательно, а не вполуха, как большинство деловых людей.
Именно Илан оставался по вечерам, чтобы помочь мне с математикой и естествознанием: он садился рядом со мной на диване и терпеливо объяснял, хотя после планировал заняться делами своей компании, которая переживала непростые времена. Он дал мне почувствовать, каково это – приходить на урок подготовленной, с выполненным домашним заданием и понимать, о чем говорит учитель. После нескольких таких вечеров мне и самой не хотелось быть отстающей: мне были приятны спокойствие и уверенность, заслуженное внимание. Илан впоследствии и подтолкнул меня к тому, чтобы я начала хорошо учиться.

 

Тем летом мы с дочерью Илана, Аллегрой, поехали в дом отца в Вудсайде, чтобы искупаться. После купания мы занялись исследованием дома. Аллегра нашла рядом с входной дверью комнату, которую я раньше не замечала – с полками от пола до потолка, где лежало всего несколько книг и журналов. В центре комнаты стояла грубая модель участка: землю изображал рыхлый зеленый материал, какой используют для поддержания стеблей в цветочных композициях.
– Думаешь, он когда-нибудь сюда заходил? – спросила Аллегра.
– Скорее всего, нет, – ответила я.
Мы стали перебирать вещи – казалось, будто их оставили люди, жившие в доме прежде. Высоко на полке я нашла несколько журналов Playboy.
– Смотри.
Мы стали листать их, сидя на полу. Возможно, слухи о том, что отец появлялся на страницах Playboy, не соответствовали истине – но перевернув страницу, я увидела его лицо. Черно-белую фотографию размером с почтовую марку над каким-то текстом. В белой рубашке с галстуком-бабочкой он выглядел невинным. Он был полностью одет.
– Я так и знала! – воскликнула я. – Я об этом слышала.
Я испытала огромное облегчение оттого, что он был неголым, его выражение лица было непошлым. Мне захотелось, чтобы Аллегра тоже обратила на это внимание.
Я чувствовала, как мне повезло с отцом. Мы перевернули страницу. На следующем развороте распласталась обнаженная женщина – брюнетка с пышными волосами, красной губной помадой и томным взглядом.
Во время одной из наших прогулок на роликах в том году мы с отцом остановились у низкого здания, прячущегося среди деревьев, недалеко от центра города. У нас обоих были слегка ободраны коленки после очередного падения.
– Я знаю людей, которые здесь работают, – сказал отец. – Это дизайнерская компания.
Мы не стали снимать ролики: внутри были ковры, поэтому мы могли ходить почти нормально.
Мы прошли по коридору в комнату с большим столом, освещенным люминесцентными лампами. Весь он был завален бумагами, целым ворохом.
– Знаешь, что такое серифы? – спросил отец.
– Нет, – ответила я. Мне нужен был какой-нибудь контекст – мне хотелось произвести на него впечатление. Может быть, отец тоже хотел произвести впечатление на меня, научив чему-то? Он ткнул в страницу с черными буквами.
– Смотри, – сказал он.
– На «С»?
– Нет, – ответил он. Показал на «Т», на правый кончик верхней перекладины, где та загибалась книзу.
– Видишь штрихи на концах буквы? – спросил он. – Такая короткая линия на конце длинной – это сериф, или засечка. Некоторые думают, что с ними легче читать.
Его голос звучал серьезно. Я сделала вывод, что засечки – это очень важно.
– Смотри, вот здесь, – сказал он, показывая на другие буквы. – И здесь, и здесь, и здесь.
Серифы стали видимыми, отделились от букв. Шляпки и хвостики, загогулины, какие иногда остаются на конце слова, когда не отрываешь ручку от бумаги. Они были всегда, но теперь я знала их название. Ступни – это засечки на ногах, представляла я впоследствии. Пальцы – засечки на ступнях.
Из всех явлений мира отец захотел показать мне это.
Он стал указывать на другие шрифты. В разных шрифтах и серифы были разными: короче, длиннее, толще, тоньше. Они напоминали мне новые веточки по весне, отростки, которые потом могут вырасти в буквы.
– Bauer Bodoni, – стал перечислять отец. – Times New Roman, Garamond.
Потом он показал на шрифт с тупыми концами и спросил, как тот называется.
– Без… засечек?
– От латинского слова, которое значит «без», – сказал он. Он замолк и подождал. Он что, думал, я знаю латынь?
– Sans, – наконец сказал он.
– Они называются Sans? – спросила я.
– Sans serif, то есть без засечек. Как вот этот, – он указал на другую «С», только это уже была «С». Буквы без засечек теперь казались голыми.
Маме нравились простые изящные буквы. Ей нравилось, когда они тонкие, отцу – когда толстые. Будучи взрослой, я работала в научной лаборатории, банке, программе обучения за рубежом, ресторане, косметической компании, дизайнерском бюро. В каждом месте были свои коды и опознавательные знаки, красота и значимость описывались разным языком. Я не могла быть полноправным членом всех групп одновременно, приходилось выбирать.
– Так ты уже с кем-нибудь целовалась? – спросил отец, когда мы катились домой. Он имел в виду с языком.
– Нет. Фу! Когда ты в первый раз поцеловался?
– Примерно в твоем возрасте, – ответил он.
– С кем?
– Ее звали Дирдре Лупалетти.
Как лупа, спагетти, конфетти. Слишком идеально.
– У нее были каштановые волосы вот досюда, – сказал он, показывая рукой на свою поясницу. – Мы целовались в подвале ее дома. Вообще-то это она меня поцеловала.
Мне хотелось, чтобы его история была моей и чтобы у меня была его уверенность. История с подобным именем. Я уже отставала – если он целовался в моем возрасте, мне нужно было сделать то же самое.
* * *
К нам в гости приехала моя двоюродная сестра Сара. Она была дочерью маминой старшей сестры Кэти и единственным родственником моего возраста. Когда я родилась, мы несколько месяцев жили с ней и ее родителями в Идилвилде, штат Калифорния.
Теперь Сара была высокой, но все время сутулилась; ее резкий голос иногда звучал слишком громко и пронзительно для закрытых помещений. Она была единственным циничным ребенком из всех, кого я знала, будто она успела устать от жизни. Было в ней и еще что-то, быть может, живой ум или ирония – несмотря на порывистые движения и слишком резкий голос, несмотря на то, что она, казалось, не осознавала происходившего рядом с ней. Было некое зрелое восприятие, означавшее, что она одновременно и ребенок, и смотрит со стороны.
Я несколько месяцев с нетерпением ждала ее приезда. Сара никогда не видела моего отца, и сегодня мы должны были все вместе ужинать в «Браво Фоно» в торговом центре на территории Стэнфордского университета. Мы с ней вместе играли детьми в те времена, когда ни у одной из нас не было отца. Теперь у меня был отец, и мне хотелось, чтобы она узнала, каково это.
Он выбрал ресторан. И опоздал. Он всегда опаздывал. Когда он вошел, я сразу поняла, что он не в радужном настроении: возможно, работа в тот день не задалась. Весь его вид указывал на это. Он не хотел здесь находиться. Его угрюмое присутствие черной копотью повисло в воздухе.
Мама заказала салат из латука, я – лингуине с креветками. При нем мы всегда с осторожностью выбирали блюда: он не одобрял мяса. При этом ограничения в его рационе были связаны не с заботой о животных, а с эстетическими воззрениями и представлением о телесной чистоте. Позже я поняла, отчего он смотрит на людей с особым презрением: в его глазах глупо выглядел тот, кто совершенно не осознавал своей невежественности в тот момент, когда пытался насадить на вилку кусок мертвечины.
Грань между жестокостью и любезностью – между тем, что вызывало или не вызывало его гнева, – была тонкой. Я знала, что ему не слишком понравятся мои креветки, но знала также, что они сгодятся. Но мы забыли предупредить Сару.
– Я буду гамбургер, – сказала она чересчур громко. Мне захотелось зажать ей рот, чтобы защитить ее и защитить себя. Фокус был в том, как я поняла позже, чтобы сузить площадь для его удара, и тогда он ударит кого-нибудь другого. Если не я, то кто-нибудь всегда попадал ему под руку.
Принесли еду. Я надеялась, что Сара не почувствует искрившееся в воздухе напряжение и не заметит, что отец до сих пор не сказал ей ни слова и с омерзением глянул в ее тарелку. Она говорила слишком громко для полупустого ресторана, и эхо отражалось от каменного пола и стен – из стекла и стеклянных блоков. Я не знала, как попросить ее говорить тише.
Через какое-то время после того, как мы начали есть, его лицо исказилось, на нем застыло неприязненное выражение.
– Что с тобой не так? – спросил он Сару.
– Что? – переспросила она. Она как раз пережевывала кусок мяса.
– Нет, – сказал он. – Серьезно.
Поначалу казалось, будто он действительно ждет ответа. Что с ней не так? Почему она не замечает социальных сигналов? Почему у нее такой высокий, режущий слух голос, вечно требующий внимания, словно плач младенца?
Его собственный голос зазвучал пронзительно.
– Ты не можешь даже говорить нормально, – заявил он. – Нормально есть. Ты ешь дерьмо.
Она посмотрела на него: я видела, что она пытается сдержать слезы.
– Ты когда-нибудь задумывалась, какой у тебя ужасный голос? – продолжал он. – Пожалуйста, перестань говорить таким ужасным голосом.
Я не могла поверить, что все это действительно происходит.
– Стив, прекрати сейчас же, – сказала мама.
Я видела его глазами Сары, или по крайней мере мне казалось, что вижу: если таково это – иметь отца, то, возможно, это не так уж и здорово.
– Мне неприятно быть здесь рядом с тобой, – сказал он. – Не хочу и секунды лишней провести в твоем обществе. Соберись. Возьми себя в руки.
Он говорил так громко, что его было слышно за другими столами. Сара сгорбилась на стуле, уставилась в тарелку и заплакала.
– Стив, – сказала мама. – Перестань.
– Тебе стоит подумать, что с тобой не так, и постараться это исправить, – сказал отец. Потом он поднялся и пошел по направлению к уборной.
Мы склонились над Сарой с обеих сторон, чтобы скрыть от посторонних взглядов. Я чувствовала присутствие людей за столиками рядом, знала, что они могли слышать. Что они подумали? Каково это – наблюдать за насилием со стороны, не иметь к нему отношения? Сара рыдала, размазывая слезы, вытирая нос рукавом, и повторяла, что с ней все в порядке. Я была меньше ее, ниже, тоньше. Но она тоже была маленькой.
– Он просто жестокий человек, – сказала я ей на парковке по дороге к машине. – К тебе это не имеет никакого отношения.
Последнюю фразу я слышала от мамы, когда он обижал меня.
– Знаю, – ответила Сара. Я не понимала, действительно ли она знает или говорит так, чтобы я перестала ее успокаивать. Но она посмотрела на меня и повторила:
– Знаю.
У девушки отца, Тины, были длинные и очень светлые волосы – цвета кончика пламени, где оно горячее всего. Те же волосы, тот же человек – я поняла это потом, – что я видела в постели отца той ночью, когда подумала, что его похитил и убил кровожадный незнакомец.
Не помню, как я познакомилась с Тиной, но, возможно, это было на кухне вудсайдского дома отца в тот день, когда мы с мамой пришли к нему на обед. Люди, заправлявшие в доме кровати и нарезавшие салаты, приготовили пасту из цельнозерновой муки – машинка для ее изготовления все еще была закреплена на столешнице, на подносе лежали длинные, обсыпанные мукой ленты.
Отец и несколько гостей катали по кухонному столу игрушку. Это был маленький пластмассовый робот, покрытый серебристой краской, в красном шлеме. Внизу – там, где смыкались его цельнолитые стопы, – было колесико, и когда он катился, из темной круглой дырки в его грудной полости, где могло бы быть сердце, вырывались искры. Мне тоже хотелось поиграть.
Тина заметила, как я смотрю на робота, и окликнула их:
– Почему бы вам не дать Лизе попробовать?
Она филировала густую челку. У нее было доброе лицо и мягкий низкий голос.
Отец продолжал катать робота, качая пальцем перед искрами. Но потом он вручил его мне и сказал церемонно:
– Подарок. Забирай.
Отец познакомился с Тиной несколько лет назад, когда она работала в благотворительном фонде Apple, а он все еще жил в доме в Монте-Серено, откуда мы с мамой забрали диван. Она была разработчиком программного обеспечения, интровертом и душевным человеком. Она не гордилась своей красотой, не лелеяла ее, не выставляла напоказ с помощью кокетства, макияжа, модной одежды – как будто не желала ее или относилась к ней с равнодушием. Поэтому я долго, даже годы спустя, не замечала, какая она красивая. Она была просто Тиной.
Тину всегда окружали хорошие люди, ее семья и друзья, ученые и художники, и они стали проявлять интерес к нам с мамой. Поэтому в те годы, что они с отцом встречались, я чувствовала дополнительный слой защиты вокруг мамы, отца и меня.
Много лет спустя она рассказала мне, что в начале их отношений отец настойчиво убеждал ее, что я не его ребенок. Увидев меня, она сразу поняла, что это не так. Но когда она заговорила об этом, он отказался это обсуждать.

 

Отец пригласил меня поехать с ними в отпуск на Гавайи. Мне было почти десять, я училась в четвертом классе. Мы с мамой никогда не ездили в отпуск, поэтому я не знала, чего ожидать. Когда самолет приземлился и остановился на перроне, небо было ослепительно-белым, здания аэропорта с широкими коричневыми крышами не соединялись с самолетом коридорами, а стояли в отдалении, от влажности размывалась грань между воздухом и кожей. Человек в рубашке-поло надел каждому на шею гирлянду из сладко пахнущих цветов с ярко-розовыми лепестками и желтой серединкой и повел к белому фургону. Поначалу дорога тянулась через многие километры обугленной черной земли, и я боялась, что он везет нас туда, где все вокруг будет похоже на поверхность Луны, которая только ему кажется красивой. Но наконец мы свернули к океану и островку зелени.
Трава в том курортном местечке была коротко пострижена и оттого напоминала ворс ковра. Ее пятнали тени от пальм с длинными, тонкими, будто лески, стволами. За завтраком коричневые птички размером с мой кулак чирикали на высоких стропилах и слетались на едва освободившиеся столики – к хаосу салфеток, сиропа и недоеденных тостов. Они скакали между тарелок и дрались из-за крошек, а когда подходил официант убрать со стола, они синхронно взмывали на высоту крыши и принимались ждать, когда окончит трапезу следующий постоялец. Возле бассейна я видела, как мелко подрагивая и кудахча, распустил хвост павлин. Он немного постоял на месте, а потом побрел прочь медленным, методичным шагом, покачивая на ходу нарядным полукруглым плюмажем.
В ту неделю я ходила босиком по песчаным дорожкам, и тепло поднималось по икрам до самых коленей. Через несколько дней темные волоски на моих руках совсем выцвели. Сквозь лупу океанской воды ярко и отчетливо видны были песчинки и плещущиеся на мелководье желтые рыбки – и те, и другие казались больше. До этого путешествия я никогда не слышала, что пина колада бывает безалкогольной; теперь я пила этот коктейль по меньшей мере трижды в день.
Я подружилась с девочкой по имени Лорен, моей ровестницей, которая тоже жила в Калифорнии. Вместе мы бегали по лужайкам и пляжам, у бассейна, в перерывах между завтраком и обедом, обедом и ужином. Мы видели рыбок с черными губами, одного черного лебедя, гекконов и птичек. В сувенирном магазине продавались браслеты в виде дуги шириной в несколько сантиметров, каждый из цельного куска отполированной до блеска акации.
– Давай купим по одному маме и Тине, – предложил отец. Браслеты звонко и мягко звучали, ударяясь друг о друга на кронштейне, где висели.
Я тоже хотела браслет, но мои руки и запястья были слишком маленькими.
Отец купил мне раздельный купальник из красного хлопка с цветочным узором. Я никогда раньше не носила таких. У моей подруги Лорен был похожий, тоже из сувенирного магазина, только голубой.
Тина ходила в джинсах, футболках и туфлях без каблуков. У нее были широкие запястья, большая грудь, и, разговаривая со мной, она приседала, чтобы мы были одного роста. Она заливисто смеялась, отчего все ее лицо хорошело. Ее нос был похож на мамин – маленький и прямой, со слегка скошенным, заостренным кончиком. Она сама подстригала себе челку.
Тина была веселой и одновременно грустной, склонной к самоиронии. Я видела, что нравлюсь ей, что ее забавляю. Мне казалось, что она женщина и вместе с тем маленькая девочка. Или же она так хорошо помнила, каково быть ребенком моего возраста, что расстояния между нами я почти не чувствовала. Дома, в Пало-Алто, когда мы все вместе ехали куда-нибудь в отцовском «Порше», она втискивала свое длинное тело на заднее сидение, чтобы я могла сидеть рядом с отцом на переднем. Уже тогда я понимала, что они с отцом были странной парой: нередко он со своим самомнением становился невыносим, и тогда исчезала та его сторона, что была наиболее близка ей.
Однажды я слышала, как он сказал:
– Она могла бы ходить в мешковине, простой мешковине.
Будто красота измерялась трудностью препятствий, которые могла преодолеть. Таким же тоном он говорил и об Ингрид Бергман. Я пыталась разглядеть это в Тине, потому что не считала ее особенной красавицей. Ее ресницы были такими же светлыми, как и волосы. Она не старалась казаться красивой, а тогда для меня красота была именно в старании. Но иногда она отбрасывала с лица челку, ее глаза загорались в солнечном свете – такие же голубые, как вода в бассейне, – и тогда ее лицо открывалось, открывалась его красота. Но после она опускала взгляд, поправляла волосы и снова становилась привычной Тиной.
Когда мы шли на ужин по белой песчаной дорожке, что вилась через лес, – мы с Тиной по левую и правую руку от отца – он обнял нас. Его ладонь оказалась у меня на ребрах, под мышкой.
– Женщины моей жизни, – провозгласил он медленно, немного в нос, проговаривая каждое слово, как будто объявлял новый акт представления. Произнося это, он смотрел вперед и вверх, словно обращался к лесу.
Я была одной из его женщин! Это наполнило меня такой радостью, что мне пришлось отвернуться, потупить взгляд и уставиться на песок, на свои босые ступни, чтобы он не заметил, как я улыбаюсь.
Он нагнулся поцеловать Тину, и рука, которой он держал меня, скользнула вверх, пальцы впились мне под мышку и дергались с каждым шагом. Мне не хотелось прерывать объятие, хотелось остаться одной из его женщин.
– Разве она не красавица? – спросил он за ужином, когда Тина отошла помыть руки. Когда мы с ним хоть на минуту оставались вдвоем, он начинал расписывать ее красоту, вздыхая, как если бы она была далеко, а ее красота – недосягаема для него.
Когда Тина вернулась, он склонил голову и поцеловал ее, что-то бормоча и шепча ей на ухо. Она запротестовала, он схватил ее за затылок, балансируя на ножке стула. Пока они целовались, он прижал ладонь к ее груди, наморщив футболку.
– М-м-м, – протянул он.
Одновременно я чувствовала отвращение и была заинтригована. Я предположила, что моя роль – смотреть и отмечать, насколько он без ума от нее, хотя я чувствовала себя странно, находясь рядом, когда они вели себя так. Его поведение казалось неестественным, картинным, будто все происходило на сцене.
Почему она его не остановила? Может быть, потому что была юной и была влюблена.

 

– Почему вы тискались прямо при мне? – спросила я Тину как-то раз, много позже.
– Он так делал, когда чувствовал себя неуютно, – ответила она. – А ему было неуютно рядом с тобой, он не знал, как себя вести, как к тебе относиться. Приемы, которые он использовал, чтобы расположить к себе взрослых, не действовали на тебя, ребенка. Ты видела его насквозь. Поэтому он использовал меня как средство от неловкости.
Предположение, что именно из-за моего присутствия он вел себя так, будто не замечает моего существования, было выше моего понимания – в те моменты я чувствовала себя ничтожеством, песчинкой, недостойной и одного взгляда. По словам Тины, напряжение было таким сильным, что, когда мы вернулись с Гавайских островов, она решила больше не приезжать к отцу, если с ним была я, чтобы он научился общаться со мной наедине.
Мама и Мона тоже обратили внимание, что отец на людях проявлял к Тине чрезмерную нежность. Иногда это продолжалось минутами, и он при этом постанывал – не только при мне, но и при взрослых тоже. Но я была ребенком, и такое поведение в моем присутствии было неподобающим. Их беспокоили его шутки и откровенное поведение, и отчасти по этой причине Мона стала настаивать – вскоре после того как мы вернулись с Гавайев, – что мне, как ребенку, взрослеющему рядом с матерью и лишенному постоянного отцовского внимания, нужно ходить к психотерапевту-мужчине, чтобы понять, как выстраивать близкие взаимоотношения с хорошим, надежным человеком.
Мама согласилась, что это стоящая идея, отец согласился платить. Она стала раз в неделю возить меня к доктору Лейку, которого рекомендовала нам Мона и к которому я ходила потом много лет. С тех пор как я начала терапию, то есть с девяти лет, мои воспоминания стали отчетливее – возможно, оттого что я стала старше или потому что раз в неделю в ходе наших сеансов я пыталась облечь свою жизнь в слова.

 

Закончив целовать Тину, отец поправил стул, вздохнул и принялся за еду.
– Знаешь, – сказал он. – Когда-то Тину показывали по телевизору. В рекламе. Когда она была еще ребенком. Младше тебя.
На меня это произвело большое впечатление. Позже отец показал мне эту рекламу: в магазинчике на пляже белокурая девочка стоит рядом с мальчиком, мальчик разжимает кулак и высыпает на прилавок горсть мелочи и стеклянный шарик, чтобы расплатиться за коробку сладостей.
После десерта отец взял Тину за руку и посмотрел на ее ладонь.
– Не знаю, что значат эти линии, – сказал он.
– Я тоже, – ответила Тина. – Если бы только мы могли предсказывать будущее.
– Я знаю, как гадать по руке, – сказала я отцу. – Дай сюда правую руку.
– Может, левую? – спросил он, потому что левая была ближе.
– Нет. На левой судьба, которая тебе дана. Я хочу посмотреть на правую – на то, как ты ею распорядишься.
– Хорошо, – ответил он и протянул мне руку – наискосок, так, что локоть оказался на уровне живота.
У него были плоские ладони, без холмиков над суставами – особенность, которую мы с мамой обсуждали наравне с остальными, вроде зубов-молнии. Кожа на ладонях отливала бледно-желтым, линии были насыщенно оранжевыми: он ел морковный салат и пил морковный сок цвета мокрой глины в таких количествах, что они покрасили его изнутри.
– Это линия твоей жизни, – сказала я. – Это линия твоего ума. Это линия брака, а это линия сердца. Видишь?
– Хорошо, и что все это значит? – спросил он.
Изгиб линии начинался под указательным пальцем и тянулся до самого запястья.
– У тебя будет довольно долгая жизнь, – сказала я. – Но линия твоего ума не такая длинная. Видишь, вот здесь? Она расщепляется.
Я обратила внимание на то, что, как я знала, меньше всего ему понравится: долгую, но не особенно выдающуюся в интеллектуальном отношении жизнь. Мне хотелось уколоть его, уязвить его самолюбие, лишить основания держаться великодушно, но отстраненно, упиваясь своим трагическим величием так, что на окружающих уже не оставалось энергии. Я знала, он и не подозревал, что уже тогда это было мне известно – ведь когда он рассказывал о себе и своих стремлениях, он никогда не помнил, что рассказывал это раньше. Он не догадывался, что я чувствовала, как грустно ему от мысли о ранней смерти и как в то же время он находил такую перспективу эффектной.
– Ладно, – сказал он и отнял руку.

 

Тина неподвижно сидела у бассейна, а мы с моей подружкой Лорен заплетали ее волосы в колосок. Лорен показала, что нужно захватывать пряди потоньше, чтобы волос хватило до самого низа, до первого позвонка.
Когда мы закончили, отец притянул меня себе на колени. Он сидел в шезлонге, Тина занимала соседний. Отец сказал Лорен, что хочет побыть с нами наедине, поэтому она убежала искать родителей. Мне хотелось играть, но он не отпускал.
– Смотри, у нас обоих брови сходятся посередине, – сказал он. – И у нас одинаковый нос.
Он прошелся указательным пальцем по моей переносице.
– Неправда, – ответила я. – Мой меньше. И не свисает, как твой.
– А ты подожди, – сказал он, – еще вырастет. Как будто он видел будущее. Потом он схватил меня за лодыжку и стал изучать мою ногу.
– Гляди, твой второй палец может вырасти длиннее большого, – сказал он. – Это признак ума. Если тебе повезет, то вырастет.
– Ха, – ответила я, будто мне было плевать.
– Ага… – произнесла Тина, разглядывая собственную ногу. Я поняла, что она шутит.
– Ты знала, что у меня узкие стопы? – спросил он. – У тебя, похоже, тоже. И взгляни на свои пальцы: они совсем как мои. Ногти такой же формы.
Мы выставили вперед наши руки. Я ничего не могла сказать по поводу ногтей: мои были настолько меньше, что их невозможно было сравнивать. Мое сердце билось легко и часто, как у птицы: именно этого я и хотела – чтобы все его внимание целиком было сосредоточено на мне.
– Ты мой ребенок, знаешь, – сказал он, все еще удерживая меня, хотя и перестав разглядывать.
– Знаю, – ответила я.
Я не совсем поняла, к чему он это сказал. Он замолчал, но не отпустил меня. Я надеялась, что этот тягучий момент скоро закончится – тяжелое, давящее ощущение того, что тебе не дают пошевелиться.
– Давай просто посидим вот так, – сказал он. – Давай просто тихо посидим минутку.
Я чувствовала на себе его руку и вспомнила о ремне безопасности.
– Лиз, ты запомнишь этот момент, – с чувством произнес он. Я сидела неподвижно, едва дыша, надеясь, что этого достаточно и что он меня выпустит. В ресторане при гостинице накрывали к обеду: подносы со свежими салатами и рыбой, авокадо, грейпфрутами, клешнями краба на льду, отдельный стол с пирожными.
Наконец отец сказал:
– Пойдемте обедать, – и убрал руку. Я перевела дыхание, соскочила и побежала вперед. Они медленно побрели за мной в сторону ресторана.
Тем вечером после ужина мы шли по белой песчаной тропе обратно к номеру – крытой соломой хижине, которую на Гавайях называют хале. Вдоль дороги были расставлены фонари на бамбуковых опорах, с плетеным основанием – их пламя мерцало, отсветы плясали на земле, кислый запах керосина обжигал ноздри. Словно металлические птицы, разговаривали гекконы: они ползали по черным бамбуковым шестам и убегали, когда я пыталась до них дотронуться. Лес был опутан густой паутиной лиан с восковыми листьями: одни оборачивались вокруг других, обернувших другие лианы. В прохладном ночном воздухе сладкий аромат ощущался сильнее, будто в это время цветы выдыхали. Пахло солью, цветами и сыростью.
– Стив ведет нас позавтракать в «Опоздал на поезд», – анонсировала мама. Мой четвертый год в школе подходил к концу.
– Мы идем втроем? – теперь, когда появились Тина с Иланом, это было необычно.
– Да.
Ресторан разместился у самых железнодорожных путей, возле вокзала в Менло-Парке. Каждые полчаса мимо проходил поезд, и в этот момент сложно было расслышать даже тех, кто сидит с тобой за одним столом, и этот оглушающий грохот и создавал особый антураж. Рестораном владела семейная пара. Внутри висели кружевные занавески и пахло булочками из цельнозерновой муки, которые они подавали с маслом в корзинках, застеленных узорчатыми салфетками.
Нам принесли стаканы со свежевыжатым апельсиновым соком, но еще не принесли еду, и отец поднял стакан.
– Тост, – провозгласил он. – За твой переход в новую школу. Ты поступила.
Мама улыбнулась, и я поняла, что она тоже участница заговора. Я разрыдалась. Опять придется распрощаться с друзьями?
«Нуэва» – частная школа, расположенная в старом поместье Крокера на тринадцати гектарах земли в Хиллсборо, несколькими месяцами ранее я провела там три дня. Школа была создана для юных музыкантов, и в ней разрешалось пропускать занятия ради частных уроков музыки. Она задумывалась как школа для одаренных детей. Пока была там, я посещала занятия учительницы по имени Брайна. Она играла на гитаре и заканчивала день совместным исполнением песни о каком-то Чарли, который никак не мог выйти из метро и так и не вернулся домой.
Это было здание из серого камня, с балюстрадами и вековыми деревьями. Каждое утро в те три дня я ходила на обязательный для всех учеников получасовой урок пения, который проходил в комнате, именовавшейся бальной залой, с высокими стрельчатыми окнами, выходившими на лужайку и лес. Я не знала ни одной из песен, включая длинную, из нескольких частей, под названием «Русский пикник», поэтому особенно не вслушивалась. Дети из всех классов, старших и младших, сидели на полу и пели.
Позже я узнала, что Илан был против частной школы. Как и Рон, он считал частные школы элитарными и советовал маме не посылать меня туда. Но мама его не послушала. За несколько месяцев до этого отец сердито спросил у нее:
– Что с ней случилось?
Он заметил, что я не могла делать домашние задания по предмету, называвшемуся «текущие события». Мама ответила:
– Видишь? А я тебе говорила.
Сказала, что у меня в глазах скука. До этого она просила его оплачивать частную школу, но он отказался, потому что не хотел, чтобы я в очередной раз переходила в новый класс. Теперь он заставил ее пообещать, что если он заплатит за обучение и они переведут меня в «Нуэву», я останусь там.
За месяц или два до этого мама отказалась от моих занятий с логопедом.
– Зачем ей вообще логопед? – спросила она, когда мне предложили ходить на эти занятия в начале четвертого класса.
– Она шепелявит. Это может раздражать других людей, – был ответ.
Маме такая формулировка не пришлась по душе: ей нравилась моя шепелявость. Но она подумала, что мне могут понравиться индивидуальные уроки.
Однажды, забирая меня, она заглянула в учебники, объясняющие разницу между звуками [s] и [th]. По ее словам, они были некорректными и унылыми.
– Лиза поступает в «Нуэву», – сообщила она логопеду, женщине, которая мне, кажется, нравилась. – Быть может, вы напишете ей рекомендацию?
– Она недостаточно умная, – ответила логопед.
В школе я поняла, что когда проверяют, положили ли мы в корзину готовую домашнюю работу, и спрашивают всех по списку, нужно всего лишь отвечать «да», даже если я ничего не сделала и не сдала, и тогда никто не будет меня беспокоить.
Мы подали документы в «Нуэву» в середине учебного года, и сначала, как я поняла, меня не приняли, потому что не было мест. Позже я узнала, что дело было не только в свободных местах, но и в коэффициенте моего интеллекта, который оказался значительно ниже, чем когда меня тестировали в детском саду. Мама сказала, что директор школы долго читал ей и отцу нотации, спрашивая, в каких школах я училась и почему они так часто меня переводили. Мона написала рекомендательное письмо. Отец даже спросил – что так было не похоже на него, – не может ли он сделать денежное пожертвование, чтобы меня взяли. В то время я об этом не знала. В любом случае директор отказал. Но согласно школьной политике всем поступающим без исключения разрешали провести там три дня.
Мама рассказывала, что Брайна, одна из самых уважаемых учителей в школе, после того как я походила к ней на занятия, написала мне рекомендательное письмо на пяти страницах. К тому же другая девочка передумала поступать, и меня приняли. Не знаю, как я умудрилась произвести на нее такое впечатление, я никогда не видела того письма. В «Нуэве» хотели, чтобы я приступила к учебе сразу же, не откладывая, в конце четвертого класса.

 

Дорога до «Нуэвы» была неблизкой, и отец купил нам новую машину, «Ауди Кватро». Мы с мамой выбрали бордовую со светло-серым кожаным салоном. Основание ручного тормоза скрывалось под юбкой из кожи, которая напоминала слоновью. Приборная доска со стороны пассажира была укрыта деревянной панелью.
– Теперь я могу постучать по дереву, даже когда я за рулем, – сказала мама. Она стучала, чтобы не сглазить. Стучала, когда видела нечетное число ворон или когда дорогу переходила черная кошка. Она обращала внимание на суеверия, и порой неправильное число птиц приводило ее в мрачное настроение, которое рассеивалось, когда она замечала еще одну птицу.
По утрам мы ехали по шоссе 280 на север, мимо водохранилища. Дорога до «Нуэвы» занимала около сорока минут. Над взъерошенными холмами вокруг шоссе кружили птицы, в основном грифы-индейки, но иногда и орлы с ястребами.
– Как думаешь, с какой скоростью мы едем? – спросила мама, прикрывая рукой спидометр.
– Пятьдесят?
В старой «Хонде» приходилось орать, чтобы расслышать друг друга; в новой «Ауди» казалось, что мы вообще не движемся. Ничто не дребезжало и не вибрировало.
Мама убрала руку.
– Восемьдесят! – воскликнула она, а потом добавила, – Боже, – и нажала на тормоз.

 

Мама узнала, что появились новые брекеты из полимера, который цветом походил на кость – чтобы не так выделаться на зубах. Она попросила отца оплатить их, и тот согласился. Но кофе, который она пила каждый день, окрашивал прозрачные ободки вокруг кремовых замочков: после нескольких глотков ободки коричневели, и зубы казались желтыми.
– Придется бросить кофе, – сказала она. На следующий день изо рта у нее снова пахло эспрессо, ободки были коричневыми, и ужин она готовила в подавленном настроении.
– Бросать тяжелее, чем кажется, – призналась она, когда я спросила ее об этом.
Когда она улыбалась, ее губы цеплялись за брекеты и приподнимались. Женщина в магазине сказала ей:
– Поверить не могу, что вы решились носить брекеты в вашем возрасте.
Вернувшись домой сердитой, она стала ходить по комнатам: шаги были резкими, она разбросала по столу бумаги.
Вскоре она научилась сама менять ободки. Заказала упаковку новых и меняла их каждый день: она усаживалась на крышку унитаза, сгибала одно колено и срезала их своим серебристым ножиком – она вставила новое острое лезвие. «Чик-чик-чик», – старые ободки рвались и летели на пол. Она расправляла новые указательными пальцами и надевала на каждый зуб.

 

Как-то раз к нам заехала Мона, и они с мамой разговаривали, стоя у микроволновки на кухне. Мама беспокоилась, что дом слишком маленький, чтобы устраивать в нем мастерскую.
– Просто рисуй, – сказала Мона. – К черту спальню. Переделай ее в мастерскую и спи там.
Мона только что вернулась из колонии художников имени Карла Джерасси, в Вудсайде.
После этого разговора мама развесила на стенах в спальне черно-белые репродукции Пикассо, Кирхнера, Сезанна, Шагала и Кандинского 1920-х и 1930-х годов – все стены были полностью покрыты наползающими друг на друга листами. Они крепились к стене на скотч сверху и оттого напоминали чешую или черепицу. Нижний край бумаги поднимался и опадал, когда налетал ветерок. Вскоре она еще и гараж переделала в мастерскую, зашпаклевав стены.
Пошел последний семестр в колледже, и вдобавок к литографиям мама начала делать трафареты. Она вырезала их вручную из веленевой бумаги, но собиралась потом запустить в массовое производство, чтобы их вырезали для нее лазером, и продавать как часть набора.
– У меня получится, – говорила она. – Почему нет? – она недавно видела у кого-то в гостиной трафаретные цветы, которые поразили ее своей слащавостью. – Если люди делают деньги на такой ерунде, то я уж точно смогу заработать на чем-то гораздо более красивом.
Она придумала оформление для детских: взяла за образец анатомически верные рисунки птиц Одюбона и создала послойный рисунок при помощи нескольких трафаретов.
Примерно в то же время мы подружились с семьей, которая переехала в дом через дорогу. Мать семейства звали Лизой, ее муж работал врачом-подиатром, и я играла с их дочерью.
Когда мне исполнилось десять, Лиза настояла, чтобы мы провели у себя в гостиной церемонию с хула-хупом. Мама присутствовала на церемонии, и моя подружка со своим младшим братом тоже – мы все сидели на ковре рядом с диваном. Лиза хотела, чтобы я разделась, стоя у лежащего на полу хула-хупа, потом шагнула в круг и надела платье, которое подарила мне на день рождения мама.
Я отнеслась к идее скептически. Мне не хотелось раздеваться у всех на глазах.
– Отнесись к этому как к символическому жесту, – сказала Лиза. – Двузначное число, новая эпоха! Ты становишься собой, превращаешься в новую, полноценную, прекрасную Лизу.
– А хула-хуп – это ноль в десятке, – добавила она.
Все это напомнило мне о хиппи.
Я сняла одежду и в одном белье перешагнула через хула-хуп. Мама опустила жалюзи на окне. Все смотрели на меня, включая младшего брата, которого мы звали Лапшой, или Голой Лапшой, если он был голым. Стоя внутри хула-хупа, я надела новое бархатное платье, повернулась и присела, чтобы мама его застегнула.
Тем временем Лиза заговорила обо мне в третьем лице:
– Лиза переходит из детства на новую ступень зрелости. Она вступает в круг своей жизни и становится собой по-настоящему. Все эти восхитительные перемены происходят в жизни Лизы, потому что ей исполняется десять лет.
Я вынуждена была признать, что мне приятно оказаться в центре всеобщего внимания, участвовать в церемонии, сосредоточенной исключительно на мне. Когда Лиза окончила речь, я поверила ей: моя жизнь была особенной, и впереди меня ждало нечто новое.
Вечером того дня, когда мне исполнилось десять, мы ужинали за большим столом в ресторане под названием «Гринс» в Сан-Франциско: я, мать, отец, Мона, Тина, брат Тины и ее кузен Финн. После ужина мы все вместе вышли в ночь. Я шла между родителей, держа их за руки. Это было блаженство. Мои руки словно были дефисом, что впоследствии добавился к моей фамилии, соединив две стороны.

 

– Завтра мы филоним, – сказал отец, когда в следующий раз заехал к нам.
– Что значит филонить? – спросила я маму, когда он ушел.
– Он прогуляет работу, ты пропустишь школу, и вы проведете день вместе.
Во вторник утром мы поехали в город и первым делом остановились в ателье, выходившим на Юнион-сквер. Стол был устелен отрезами тканей.
– Всего на секунду, малыш, – сказал он.
– У Версаче действительно лучшие ткани, – сказал отец портному, пробегая большим пальцем по серой в клетку. – Лучше, чем у Армани, – он произнес это скорбным тоном, будто в том, насколько хороши ткани Версаче, было что-то печальное. В слове «Версаче» он прошепелявил дважды. Каждый образец ткани, который он щупал, он предлагал мне, чтобы я пощупала тоже.
Потом мы направились к мосту «Золотые ворота» и оставили рядом машину, чтобы пройти по нему пешком, как он и запланировал. В городе, разглядывая ткани, он казался уверенным в себе и непринужденным, но теперь, когда рядом никого не было, с рюкзаком за плечами, отец выглядел уже не таким уверенным, но куда моложе.
– Люди прыгают отсюда вниз, – сказал он, глядя в сторону округа Марин. – Поэтому здесь сетки.
– Правда? – а я-то думала, что они для рабочих, которые ремонтируют и красят мост. Вода в бухте под нами была восковато-зеленой, непрозрачной, как в диораме, и с такой высоты казалась застывшей, будто резиновой, с белыми неподвижными краями.
– Если спрыгнуть отсюда, расшибешься о воду, как о кирпичную стену, – он хлопнул одной ладонью по другой.
На мосту было ветрено, мы шли долго и почти не разговаривали. Мы забыли взять с собой воду, и поэтому, когда дошли до Саусалито – по узкому тротуару, через холм, где мимо нас проносились машины и автобусы, – мы умирали от жажды и усталости. Обратно к машине мы поехали на такси.
Я думала, у нас впереди еще много таких дней, но мы никогда больше не прогуливали вместе.

 

Через несколько недель маме нужно было представить итоговый художественный проект в колледже, и вечером накануне она была в панике, потому что до сих пор ничего не придумала. Поздно ночью, когда я уже заснула, она обратилась за помощью к соседу, тоже художнику. Тот сказал, что у него есть отличная идея: принес к нам в дом мусорное ведро и перевернул его, вытряхнув содержимое на пол. Скомканная бумага, спутанные каштановые волосы с расчески, коробки, пластиковые пакеты. Она-то думала, что у него хорошая идея, но он предложил только это. Но потом она стала собирать мусор в мешок – тонкий, из полупрозрачного темного пластика – и добавила к нему елочную гирлянду с маленькими белыми огоньками, хранившуюся у нас в комоде, как какой-то талисман. Огоньки мерцали в глубине мешка, сияя сквозь зеленовато-черный пластик, словно рыбье брюхо в мутной воде. Мама опустила объект на пол, тот осел и принял грушевидную форму – шире внизу, уже наверху.
– Это Мусорный Будда! – объявила она мне наутро. Тот стоял на полу у стены в гостиной, поблескивая, покрытый складками. Высотой он был побольше полуметра, приземистый, похожий на бродягу. Внутри сияли включенные в розетку лампочки. Потоки воздуха шевелили его пластиковую кожу. Казалось, будто он дышит. Мне было неуютно при мысли, что мама возьмет его с собой на занятие и покажет остальным, как будто это обнажит нас перед ними. Что они подумают? Может быть, Мусорный Будда воплощал ее представление о себе, о нас – святые парии.
Его очертания менялись каждый раз, когда она переносила его на другое место, но он сохранял одно стабильное свойство – был не совсем мусором.

 

На следующий день заехал отец.
– Заходи! – позвала мама. – Смотри, – сказала она, подводя его к стене, у которой воскресила Мусорного Будду. – Что думаешь?
Мама рассказала, что в колледже она погасила верхний свет и объект стал казаться живым.
Отец взглянул, но ничего не сказал. По его позе и походке видно было, что он страдает. Еще когда он приближался к дому, я заметила, что он шагал сгорбившись, что еще похудел. На нем не было лица.
– Мы с Тиной расстались. Все кончено, – заявил он и рухнул на стул в цветочек, стоявший у окна. Или он сел к нам за стол и сидел молча, опрокинувшись назад и балансируя на задних ножках стула почти в горизонтальном положении, и я не могла уже сосредоточиться ни на чем другом. За следующие полгода они расставались и сходились по меньшей мере раз десять. Когда они с Тиной расставались, он едва мог ходить и говорить от горя, ему трудно было поднимать при ходьбе ноги, он худел и желтел, оттого что питался одной морковью. Когда они были вместе, он ходил вприпрыжку, ликовал и как будто совершенно забывал, через что прошел. Каждый раз, когда они расставались, нам предлагалось поверить, что на сей раз окончательно.
Казалось, мы нужны ему, и это льстило. Даже несмотря на то, что в своей печали он держался замкнуто и почти не разговаривал, именно у нас он искал утешения, когда жизнь становилась невыносимой – когда в ней больше не было Тины. Иногда он приезжал и засыпал у нас на диване. Именно этого ощущения, что во мне нуждаются, мне больше всего недоставало неделю или две после разрыва, когда они снова были вместе.
Он не хотел быть нашим защитником, но невольно прикоснулся к этой роли. Чем ближе он подходил, прежде чем отстраниться, тем сильнее мне хотелось, чтобы он окутал нас тонкой паутиной.
Не помню, чтобы я часто виделась с Тиной в тот период. Становилось все труднее радоваться их воссоединению, ведь я знала, что вскоре последует новый разлад. Как-то раз я слышала разговор мамы и Илана: они обсуждали слухи о том, что дела в NeXT идут не слишком гладко. Я знала, что если NeXT развалится и они с Тиной навсегда расстанутся, он буквально погибнет от горя. Я тревожилась за отца.

 

– Я написал песню для Тины, – рассказал мне отец однажды вечером, когда мама ушла на свидание с Иланом, а я поехала к нему в Вудсайд с ночевкой. – Хочешь послушать?
Я слушала, сидя на диване. Он не стал включать лампу, но в окно проникал лунный свет. Я и не знала, что он умел играть что-то, помимо Heart and Soul.
Он сидел за роялем в полумраке огромной залы. Я плохо помню саму песню – только то, что его голос и аккорды звучали громко и четко, что они разносились по зале. Я поверить не могла, что он так хорошо играет, так хорошо поет. После он пожелал узнать мое мнение, и я с трудом убедила его – он не верил правде и продолжал переспрашивать – в том, что песня была прекрасной и печальной. Позже он подарил Тине кассету с записью, но потом забрал назад.
* * *
Неделю спустя, когда мы с отцом ехали в машине, он рассуждал вслух:
– Не понимаю, что со мной не так. Любой другой очаровал бы ее за секунду.
Не только он, но и другие взрослые иногда разговаривали со мной так, будто я тоже была взрослой: спрашивали совета, рассказывали о своих чувствах и желаниях, посвящали в детали своих отношений, хотя должны были знать, что я ничего в этом не понимаю. Личная жизнь – так они это называли. Никто из них еще не состоял в браке: ни отец, ни мама, ни Мона, ни Тина – и зачастую я была единственной, кто находился рядом, поэтому естественно, что они иногда обращались ко мне. Я слушала и думала: если бы я была на их месте, я бы прожила жизнь по-другому, избежала всех этих ошибок, этой драмы. Я слушала внимательно и раздавала советы, рассчитывая, что потом, когда я стану старше, у меня будет преимущество.
– Может быть, тебе стоит задуматься о том, нравится ли она тебе, – сказала я отцу.

 

Несколько недель спустя Стив с Тиной снова были вместе. Как-то субботним днем мы шли втроем по Юниверсити-авеню, направляясь в ресторанчик здоровой еды; мы с Тиной – по сторонам от отца. Едва мы зашли туда, на нас пахнуло фирменной чайной смесью: корица, гвоздика, апельсин, имбирь. Столы, стулья, лавки, форма официантов – все было в унылых оттенках коричневого, должного навевать мысли о здоровом питании. Вдоль барной стойки тянулся ряд стульев, обитых искусственной кожей.
– Лиз, ты запомнишь этот момент, – сказал отец громко и торжественно, как если бы я была его хроникером. Дела в NeXT шли неплохо, Тина была рядом, я тоже. Солнце светило так ярко, что его лучи стирали предметы, на которые падали. Он часто произносил эту фразу, когда они с Тиной снова сходились, принимая бушующие в нем чувства за мои. Я задумалась: а вспомню ли я это потом?
В те дни мое отношение к нему колебалось: на место жалости заступала рабская преданность. То он казался мне крошечным и слабым, то – неизмеримо огромным, непроницаемым, недоступным. Эти два образа постоянно сменяли друг друга в моем сознании, не соприкасаясь.
По тротуару навстречу нам шел попрошайка. Его лицо обрамляли длинные пряди полуседых каштановых волос, на макушке была лысина. Большой круглый живот обтягивала красная футболка. Рот открывался и захлопывался при ходьбе, как у рыбы. В нем осталось всего несколько зубов.
– Это я через два года, – прошептал нам отец.
Он часто это повторял, показывая на старых бродяг, что сидели на обочине с грязными волосами и грязными обветренными лицами. Некоторые из них выглядели так, будто носили подгузники. Даже изрядно постаравшись, он не смог бы через два года превратиться в них. Как будто этой фразой он желал подчеркнуть разницу между ними: «Смотрите, как мне далеко до него». Или: «А вот и нет!»
Или же, наоборот, пытался напомнить себе, что ничем не отличается от всех остальных, что ничуть не лучше.
– Точно, – отвечала я, чтобы его посмешить.
Мы с мамой отправились на несколько дней в место под названием «Тассаджара». Это был центр дзэн-буддизма с природными горячими источниками, где она должна была стать временной послушницей и выполнять разную работу в обмен на место в более скромном домике по сравнению с теми, где останавливались другие гости. К нашему домику нужно было подниматься по длинной лестнице с маленькими деревянными ступеньками, устроенными прямо в склоне холма. Однажды пошел дождь, земля и ступеньки стали скользкими, держаться было не за что, и мы с трудом карабкались наверх, жалуясь и смеясь.
Целыми днями, пока мама подметала полы и чистила на кухне овощи, я бродила вокруг, заводила друзей, плавала и ставила эксперименты в уличном баре, который устанавливали после обеда, – смешивала в стеклянных кружках бесплатный кофе со льдом и молоком. На бетонный бортик бассейна усаживались измученные жаждой пчелы: они приникали к лужицам, которые оставляли выходившие из воды купальщики. Я старалась не наступить на них.
– У тебя аллергия? – спросила какая-то женщина.
– Нога раздуется, и я не смогу ходить.
– А где твоя мама? – спросила она.
– Работает, – я сгорала от желания сообщить, что я не какая-то там девочка, которая живет в самом дальнем и неприметном домике, а что-то значу.
– А твой папа?
– Его здесь нет. Он… он управляет компанией.
– Какой компанией? – спросила она.
– Она называется NeXT.
Женщина посмотрела на меня внимательно, изучающим взглядом, и я поняла: она догадалась, что я не просто девочка у бассейна, которая боится пчел, а переодетая принцесса.
– Я знаю, кто твой папа, – сказала она. – Но я слышала, что его компания развалилась.
– Когда вы это слышали?
– Читала в газете несколько дней назад, – ответила женщина. – О том, что NeXT на грани банкротства.
Мы покинули его, его компания потерпела крах. Он этого не переживет.
До нашего отъезда он говорил, что где-то через месяц состоится презентация NeXT и что выставочный образец не работал. «Если он не заработает, все полетит к чертям», – говорил он.
– Мне нужно идти, – сказала я женщине. Нужно было немедленно ехать домой. Я должна была убедить маму вернуться, причем так, чтобы она не догадалась, что я рассказала кому-то, кто мой отец. Если бы она знала, что я первому и каждому встречному объявляю, чья дочь, то волновалась бы, пока работала, – она считала это небезопасным.
Я побежала по грунтовой дорожке, обсаженной деревьями, к зданию, где находилась кухня, – там мама велела искать ее в случае необходимости.
– Нам нужно уехать, – заявила я, когда нашла ее. – Я хочу домой, я переживаю за Стива.
– Почему, солнышко?
– Я слышала, что NeXT развалилась.
– От кого?
– Женщина сказала, что прочитала в газете.
– Какая женщина?
– Одна женщина здесь.
Мое воображение рисовало его сломленным. Он нуждался в нас, пока мы в блаженном неведении проводим дни там, где он не мог нас найти. У него были только мы – только я, – и я его покинула. От угрызений совести у меня тянуло в животе. Я надеялась, что мама не спросит, как разговор зашел о NeXT.
– Давай сначала позвоним, – сказала она.
Телефон-автомат висел на стене здания. Мама опустила туда четвертак и отыскала рабочий номер отца. Я жала на кнопки, сердце рвалось у меня из груди, и я переживала, что на линии сбой.
Отец поднял трубку.
– Алло, – сказала я. – У тебя все в порядке?
– Ага, – ответил он.
– И на работе тоже?
– Да, – ответил он. – А что?
– Ничего, – сказала я.
Потом он сказал, что занят, мы попрощались, но мое горло все еще саднило от того, что казалось отчаянной любовью.

 

Несколько месяцев спустя мы отправились на презентацию NeXT в концертном зале Дэвис-Симфони-Холл. Отец готовился к ней несколько месяцев, и я знала, что он нервничает, особенно по поводу демонстрации возможностей нового компьютера в режиме реального времени.
По настоянию мамы и Моны я надела синее вельветовое платье, перевязанное на поясе красной лентой, хотя мне самой хотелось пойти в чем-то не настолько консервативном. В Сан-Франциско холодный утренний ветер бил мне в лицо, розовый свет полыхал на стеклянных стенах зданий.
Нам показали, как свернуть в изогнутый проезд, куда не пускали другие машины. Женщина в черных чулках выдала нам ламинированные бейджи на зажимах и провела к нашим местам в первых рядах огромного зала. По обеим сторонам от сцены колыхались и переливались на свету гигантские растяжки, в центре каждой – логотип NeXT. Посередине огромной сцены стояли стол, стул, бутылка воды и компьютер. Когда я представила, что почувствует отец, если презентация провалится на глазах у всех этих людей, мне показалось, будто в желудке плещется кислота. Люди заполняли места позади меня, они предвкушали то, что должно было случиться. Звуки шагов и голосов были приглушенными, не такими, как в большом мире: тысячи плотных бархатных сидений смягчали акустику просторного зала.
К нам подошла Барбара с планшетом в руках.
– Хочешь заглянуть к папе за кулисы?
Мама кивнула. У меня было ощущение, будто взрослые готовились посвятить меня в огромную тайну. Люди в зале наверняка заметили, как я в одиночестве зашагала к сцене. Я чувствовала спиной их взгляды и оттого держалась прямо, ступала осторожно.
Барбара приподняла толстый бархатный занавес, и мне открылось темное пространство, разделенное на бархатные комнаты. Внутри одной из них в окружении других людей стоял отец. Он был в костюме и оттого выглядел солидней обычного. Было не похоже, что он нервничал. Заметив меня, он улыбнулся.
– Удачи, Стив, – сказала я.
– Спасибо, дружище, – ответил он, а потом скрылся в бархатном мраке. Вслед за Барбарой я вернулась в зал. Я переживала, что компьютер откажется работать, и хотела, чтобы он знал, что я все равно его люблю, даже если ничего не получится. В зале загремел «Гимн простому человеку» Аарона Копленда. От неровного ритма духовых инструментов мои нервы оказались на пределе. На своих местах у сцены меня ждали мама, Тина, Мона, отец отца Пол и сестра отца Пэтти. Это был единственный раз, когда я видела Тину в платье и с макияжем на лице. Казалось, она чувствует себя неуютно – слишком высокая, шелестящая, красивая. Я села рядом с мамой.
Наша часть зала потемнела, его зажглась. Он вышел на сцену и выглядел куда более свободным и непринужденным, чем мгновение назад, словно находиться на сцене ему было легче, чем жить. Он сел за стол; изображение с маленького экрана его компьютера проецировалось на экран за его спиной, и я знала, что наступил момент, когда все может пойти прахом, компьютер может зависнуть и опозорить его.
Отец объявил, что в каждом компьютере есть словарь и полное собрание сочинений Шекспира. Он нашел цитату о ручье текучем и книге из «Как вам это понравится». Я никогда раньше не слышала, чтобы он говорил о словарях или Шекспире. Потом он создал в окне на экране какую-то трехмерную форму, цилиндр или трубку, в которой прыгала молекула. Под цилиндром он смоделировал виртуальную кнопку, та сжала контейнер, и молекула запрыгала быстрее. Потом он создал другую кнопку, которая добавила тепла. Молекула запрыгала еще быстрее. Все изображения двигались гладко, не дергались, как на моем компьютере, когда я пыталась перетащить их с одного края экрана на другой. Они состояли из куда более мелких пикселей, чем я когда-либо видела на компьютерном экране, и при движении не становились зернистыми. А потом – неожиданно – отец создал еще одну кнопку. Она включала звук: он кликнул по ней, и ритм танцующей молекулы чудесным образом стал слышен в зале, отражался от стен.
– Видите? Вот что мы можем делать с его помощью, – сказал он с нарочитой небрежностью, двигая по рабочему столу окно, в котором был цилиндр – в котором находилась молекула, которая продолжала прыгать. Его голос потонул в громовых овациях. Люди аплодировали стоя. Я тоже с облегчением захлопала. Сработало. Вскоре мы все поднялись с мест.
Отец улыбался, стоя перед нами на сцене, словно ожидал одновременно противоположных вещей: чтобы аплодисменты прекратились и чтобы они продолжались. И в этот миг он принадлежал всем.
В начале пятого класса в своей новой школе я решила, что стану популярной. В старой школе я обращала внимание на популярных девочек, в новой – хотела быть одной из них. Летом перед началом учебного года я нашла в галантерейной лавке большие пластмассовые кольца. К ним можно было прикрепить металлические крючки и получить дешевые сексуальные сережки, что впоследствии станут предметом ожесточенных ссор с мамой, которая сочтет сережки слишком провокационными.
По утрам перед уроками мы с моими новыми подружками собирались в женском туалете в холле и, перегнувшись через раковину желтоватого цвета, делились тушью, лаком для волос, блеском для губ. С помощью лака для волос и воды я превращала свою челку в блестящую волну.
Потом я натягивала мини-юбку – изначально это был шарф-хомут из магазина «Юнитс», но как-то раз в раздевалке я по счастливой случайности нашла ему новое применение – и, наконец, надевала висячие сережки, которые мне не разрешалось носить. Свет отражался от гладкой пластмассы, когда они покачивались в неровном ритме, удлиняя мое круглое лицо и делая его более женственным. Я тихонько запаковывала их в рюкзак вместе со всем остальным, что носить запрещалось.
Та часть меня, что заставляла носить вещи, которые не одобряли взрослые и запрещала мама, пахла губной помадой, лаком для волос и блестела, как дрожащие на ходу сережки. Она была связана с сексом, но не с самим действом, а с возбуждением, которое вызывало осознание и предвкушение чего-то нового – я чувствовала это, будто некую силу. Как будто внутри меня в другое положение неожиданно перевели мощный переключатель.
Взрослые, кажется, считали, что учеба важнее всего, но я решила, что они просто не понимали, какое удовлетворение приносит популярность, возможно, потому что сами были слишком старыми или уродливыми, чтобы быть популярными, и потому завидовали. Я считала, что мама такая же, поэтому я воспринимала все ее правила относительно одежды и сережек как отчаянное желание не дать мне получить то, что уже недоступно ей.
Я намеренно одевалась вызывающе, но, когда была со взрослыми, которыми восхищалась, и видела, что им не нравился мой внешний вид, мне казалось, будто они смотрели мне прямо в душу, а там возникло нечто ветреное и распутное, что уже невозможно искоренить. Какая-то порочность, какой не было в моих друзьях. Однажды я гостила с ночевкой у тети Линды в ее квартире во Фремонте.
– У тебя есть бойфренд? – спросила она.
– Мне бы хотелось, – ответила я. Она дала мне послушать свою любимую песню, Get Outta My Dreams, Get into My Car.
– А твоя любимая? – спросила она.
– Не знаю, можно ли тебе сказать, – ответила я. – Это песня Джорджа Майкла.
– Которая?
– I Want Your Sex, – ответила я. Она, нахмурившись, отвернулась.

 

В «Нуэве» мы иногда занимались в библиотеке. Это была открытая комната в конце двух параллельных коридоров, по обеим сторонам в ней тянулись ряды книг на низких полках. Посередине стояли стул и три дивана вокруг – мы сидели на них, когда Дебби, библиотекарь, читала нам вслух о том, из чего делают зубную пасту. Оказалось, что в основном из мела, а сам мел – из костей морских обитателей, которые жили тысячи лет назад, умерли, осели на дно океана, их кости спрессовались, а потом были измельчены. Дебби была высокой и красивой, с коротко стриженными каштановыми волосами, в очках с толстыми стеклами в позолоченной оправе. Она носила длинные юбки из плотной ткани в рубчик. Ее кожа как будто состояла из двух слоев: восковый белый поверх красного – и когда она сердилась, красный просвечивал сквозь белый.
Когда она заканчивала читать вслух, мы должны были тихонько читать сами. Меня книги не интересовали, мне хотелось болтать с Кейти, Кейт и Еленой, которые были послушны и не отвлекались, если только рядом не было меня. Я была безразлична к учебе и тормошила друзей, подбивала их бездельничать вместе со мной. По этой причине Дебби следила за мной пристальнее, чем за остальными.
Для отвода глаз я положила книгу на колени и стала перешептываться с Кейти и Кейт. Мы сидели дальше всех от Дебби, спиной к полкам, вытянув ноги, прижавшись друг к другу локтями, и шептали на выдохе – согласные слегка клекотали.
Казалось невозможным, что Дебби может услышать нас с такого расстояния. Но она была тут как тут: она сердито смотрела с высоты своего роста, лицо полыхало красным.
– Лиза, – сказала она и показала на другой участок ковра, слишком далеко, чтобы болтать. – Сядь там.
Оказавшись в изоляции, я достала с полки случайную книгу и, открыв, обнаружила картинки с голыми женщинами, изображенными в мельчайших деталях – вплоть до волос на теле и комочков на сосках.
Я отодвинулась подальше, в самый дальний угол, и прижимала книгу к себе так, чтобы если Дебби поднимет глаза, ей был бы виден только профиль. Усевшись на пол, я снова открыла ее и склонилась над страницами, чтобы разглядеть получше. Мое сердце забилось чаще: в середине книги на развороте было пять изображений одной и той же женщины, проходящей пять стадий физического развития.
От картинки к картинке груди набухали и соски увеличивались. Волос на теле становилось больше, а курчавые волосы на голове, наоборот, из длинных стали короткими. Вначале она была без очков, но на четвертой картинке они появились и остались на пятой. Одна нога была одинаково повернута вправо на всех картинках. Она улыбалась как ни в чем не бывало, не помня себя и будто не подозревая, что голая. Словно она была бумажной куклой, должной принять участие в деловом совещании, но ее одежду еще не успели вырезать.
Последовательность напоминала виденные мною схемы эволюции человека, от шимпанзе до финальной стадии, где изображенный в профиль Homo sapiens устремлялся за пределы страницы навстречу цивилизации. В начале он был косматым, а заканчивал путь почти безволосым; с женщиной же происходило наоборот. В конце у нее появлялись волосы, а вначале – гладкое тело нежно-розового цвета, почти однотонное, если не считать сосков и волос на голове, как у меня. И если прямоходящий человек, казалось, стремился к новым возможностям за пределами страницы, то женщина стояла неподвижно, развернувшись к смотрящему широкими бедрами, и улыбалась так, будто хотела остаться именно там, где была.
Я знала, что у взрослых женщин есть грудь, бедра и лобковые волосы. Но я не знала о промежуточных стадиях, и именно это становление больше, чем первая и последняя стадии, волновало и вызывало отвращение. Мне хотелось посмеяться над картинками, но вместе с тем я не могла отвести от них взгляда.
– Елена, смотри! – прошептала я, когда та проходила мимо.
– Ого! – сказала она, садясь рядом.
– Т-с-с, – прошептала я и посмотрела поверх полки на Дебби, которая разговаривала с кем-то из учителей.
– Я как вот эта, – сказала Елена, показывая на лобковые волосы на второй картинке. Тонкие волоски, сквозь которые проглядывала кожа.
Меня удивила ее откровенность. Мне-то казалось, что мы просто дурачимся, смотрим на картинки с другого края Вселенной, поэтому ее тон застал меня врасплох. До этого момента я была своей, потому что нашла книгу, а теперь превратилась в изгоя, потому что у меня еще не было ни волос, ни груди.
– Я тоже, – соврала я. Эта книга вызывала во мне тот же трепет, тот же страх и тепло в животе, что и фотографии голых женщин на страницах Playboy.
– Но грудью я больше похожа на эту, – призналась Елена, показывая на третью картинку, где груди были еще маленькие, но уже отбрасывали тень. До этого я думала, что все части тела эволюционируют синхронно от фазы к фазе. Неужели существовали смешанные варианты?
– А у меня как на первой, – сказала я.
Она перевернула страницу: там оказались изображения покрытых волосами лобков крупным планом. «Лобковые волосы, – говорилось в книге, – у разных женщин занимают разную площадь». На одной картинке они выдавались полукругом в сторону живота, на другой граница была ровной, отчего получился треугольник, на третьей волосы образовывали V-образный выступ, похожий на вдовий мыс на лбу, только наоборот. «У некоторых женщин лобковые волосы растут в форме сердца», – говорилось в книге, стрелка указывала на третью картинку. Я и понятия не имела, что такое возможно. И страстно возжелала, чтобы мои волосы были в форме сердца.
Я не замечала Дебби, пока она не подошла так близко, что ее юбка загородила свет. Книга служила доказательством, что она была права на мой счет.
Она без улыбки нагнулась над нами. Я подумала, что она сейчас разразится гневной речью о порочности моей натуры или снова изолирует меня от остальных. Но вместо этого она протянула еще одну книгу о половых отношениях и половом созревании с картинками голых людей. Когда мы ее почти закончили, Дебби подошла и, улыбаясь, дала следующую. Ее улыбка была доброй, но глаза поблескивали, как будто здесь таился какой-то подвох. Она продолжала снабжать нас книгами: в библиотеке было по меньшей мере еще шесть таких томов, хотя я никогда их раньше не замечала. Следующие несколько дней мы с ее дозволения внимательно их изучали, как будто это был вполне обычный нужный предмет, вроде истории или математики.

 

В «Нуэве» не ставили оценок. Вместо этого учителя писали от руки длинные характеристики, которые обсуждались на встречах с родителями. Когда я перешла в новую школу, все мое внимание сосредоточилось на социальной сфере, поэтому мои характеристики не блистали.
Я с ужасом ждала этих встреч – солидарности мамы и учительницы, двух женщин, порицающих мой идеальный внешний вид и недостаточную прилежность. Мама всегда хорошо одевалась для таких посещений, внимательно слушала и вела себя сдержанно, как будто дома мы тоже были сдержанны и почтительны друг с другом, хотя на самом деле она все чаще на меня сердилась.
Моя учительница Ли сказала маме, что мне нужно обзавестись хобби.
– Если у нее появится какое-то увлечение помимо школы, то и учиться она станет лучше.
– Все, что тебе интересно, – сказала Ли, глядя на меня. – Что-нибудь, что хотелось бы попробовать. Не связанное со школой.
И это, по их мнению, наказание?! Больше похоже на подарок! Месяц назад мама сводила меня на отчетный концерт в студию танцев «Зоар» за книжным магазином на Калифорния-авеню, и там я смотрела, как женщины в трико прыгают под музыку среди разноцветных огней в белых палатках. С раскинутыми руками, растопыренными пальцами, они мелко и быстро покачивались, как отряхивают с себя пыль купающиеся в лужах птички.
– Мне бы хотелось ходить на танцы, – ответила я. – Джаз.
– Отлично, – сказала Ли. – У нас есть план.
Я стала дважды в неделю ходить на танцы, но мы с мамой все равно ссорились из-за моих нарядов и недостаточной усидчивости. Каждая деталь, необходимая мне для создания образа, попадала в список запрещенных ею, поэтому я постоянно врала и носила запретную одежду тайком, пребывая в постоянном страхе, что однажды она без предупреждения нагрянет в школу или что позвонит учительница, и она узнает.

 

И вот это случилось. Обычно я ездила домой на автобусе и до своей остановки успевала переодеться и стереть макияж, но как-то раз мама спонтанно решила за мной заехать и увидела накрашенной, с висячими сережками и в короткой юбке поверх драных чулок. К машине мы шли в молчании.
– Это всего лишь сережки, – сказала я в машине. – Почему ты так из-за них злишься?
Сережки были центральным элементом моего образа. Они намекали на секс.
– Они неприличные, – заявила мама. – Сними их.
– Но другие дети их носят, – ответила я, осознавая, что, с одной стороны, сказала правду и сережки были всего лишь сережками, а с другой – что они были чем-то еще и мама тоже в чем-то права, хотя я не совсем понимала, в чем.
– Мне плевать на других детей, – она потянулась ко мне, будто хотела вырвать их из моих ушей. Я увернулась.
– Я запрещаю тебе гулять месяц, – заявила она. До этого она уже запретила мне гулять два месяца за то, что я протащила в школу мини-юбку и черные нейлоновые колготки в рюкзаке. – А еще тебе запрещается пользоваться телефоном, юная леди, – добавила она, стиснув зубы. – Ты врешь и ты юлишь.
Это была правда. Я тайно носила запрещенную одежду. Тайком пробиралась в ее ванную, когда ее не было дома, и брила ноги, пока икры не начинали отражать свет. А потом врала, что не трогала бритву.
– И месяц без карманных денег.
Мне выдавали пять долларов в неделю, но так часто наказывали за мою одежду, отрицательные характеристики в школе, за то, что я не делала домашнее задание, когда обещала, что сделаю, что я провела без карманных денег по меньшей мере месяца три. Единственные средства, которыми я располагала, я получала от отца Кейт Уилленборг, который выдавал нам по двадцатидолларовой купюре и высаживал у торгового центра. Мне казалось, что деньги нужно как можно скорее потратить, превратить в предметы, пока они не исчезли.
Когда мы вернулись домой, мама стала кричать. Я беспокоилась, что соседи услышат. По ее венам будто бежала какая-то неведомая мощь, напряжение было слишком высоко для ее небольшого тела. Она затрясла указательным пальцем прямо у меня перед носом, ее щеки порозовели.
– Ты впустую тратишь свою жизнь, – сказала она. – Если ты сейчас не будешь учиться, то потом не сможешь заниматься делом, которое любишь, не сможешь работать с умными людьми.
– Но я только в пятом классе, – ответила я.
– Ты не понимаешь, – сказала она и заплакала. – Работа, которую ты делаешь сейчас, приведет тебя к работе, которой ты будешь заниматься в будущем. Она определяет людей, с которыми ты проведешь свою жизнь, насколько они будут интересными. Твоих коллег.
– Да плевать на коллег, – ответила я. Я представляла себе людей в душной комнате, которые воображали, что здорово проводят время, но в действительности лгали себе. Мне казалось, мама меня обманывает, потому что хочет, чтобы я стала такой, как она. В этом не было смысла – у нее не было никаких коллег. Но из-за того, с какой настойчивостью она заставляла меня отказаться от собственного мировосприятия и перенять ее, я предположила, что, если сделаю это, в конце концов превращусь в нее. Я была уверена, что если откажусь от всякой радости в пользу учебы, сулящей мне награду в отдаленной перспективе, то в результате получу такую же пресную и бесцветную жизнь, какой была жизнь в школе. И только годы спустя я поняла, что она говорила о собственной потере – о том, что, так рано родив ребенка, не смогла продолжать учиться, найти интересную работу. О том, что теперь она работала одна, а ведь ей, может быть, понравилось бы работать в команде. И то, как отчаянно она заставляла меня учиться, чтобы потом у меня была хорошая жизнь, ярче всего выражало то неимоверное чувство утраты, что она испытывала.
– Потом тебе не будет плевать, маленькая дрянь, – ответила она, с такой силой пнув дверь моей спальни, что на белой краске остался след, похожий на удивленно открытый рот.

 

Несколько дней спустя я застала маму в ванной: склонившись на раковиной, она острогубцами сдирала брекеты.
– Что ты делаешь?
– Ортодонт сказал, еще год, – ответила она, – но я не хочу.
Что-то громко треснуло.
– Мам, сходи к врачу. Пусть он это сделает.
– Не могу ждать. Не могу так больше жить.
Я заметила, что в последнее время она жалуется на них чаще обычного: больно, еда застревает, надоело менять ободки. Ей хотелось как можно скорее от них избавиться. По ее словам, из-за того что она так часто меняла ободки, зубы смещались быстрее и теперь были достаточно ровными.
– Пожалуйста, не надо, – попросила я. Я стояла рядом с ней в маленькой ванной. Проволока торчала наружу, как серебристые усы.
– Я не перестану, – ответила она. – Иди отсюда. Займись чем-нибудь другим.
Иногда по вечерам звонил Тоби. Он был уже в шестом классе и пользовался популярностью в школе. У него были светлые волосы, длинная шея и торчащие в стороны уши, словно нежные раковины. Его голос был густым и низким, с хрипотцой, в нем иногда все еще звучали высокие нотки. Я флиртовала с ним в школе: поглядывала и быстро отводила глаза, а потом мы с подружками заливались смехом.
– Хочешь встречаться? – как-то раз спросил он.
– Конечно, – ответила я. Я заранее решила, что если он спросит, отвечу: «Конечно», – это означало согласие, но звучало сдержанно.
Мы запланировали французский поцелуй. В обеденный перерыв Кейт с Крэйгом должны были сопроводить нас к Дровам. Дровами мы называли местность на самом краю школьного участка – там, в изгибе пожарного проезда, тянущегося вдоль пересохшего русла ручья, находилась вырубка и лежали распиленные стволы. Обеденный перерыв длился всего сорок минут, и с учетом дороги оставалось не так много времени на поцелуй.
Мы пошли по тропинке от школы, потом пересекли по мостику ручей в тени деревьев, напомнивший мне «Мост в Терабитию» – книгу, заставившую меня прочувствовать всю значимость любви и жизни. В теплом сухом воздухе трепетали ленточки свежего ветра. Листья шуршали под ногами, деревья над головой отбрасывали на тропинку прохладные тени, солнечные блики сияли по всему лесу, словно белая краска.
– So kiss a little longer, longer with Big Red, – пропела Кейт.
После моста тропинка стала более крутой и заросшей, и я чуть было не упала, поскользнувшись, но удержалась, хватаясь за ветки и стараясь не потерять сережки.
Когда мы дошли до места, Тоби сказал:
– Теперь вам, наверное, лучше уйти.
– Да, – подхватила я. – Спасибо, что привели нас.
В школе я врала: говорила, что уже целовалась, потому что стыдилась того, что отец начал раньше меня, и думала, что буду выглядеть привлекательнее, если пройдет слух о том, что я это уже делала. У меня закружилась голова. Я встала на пенек, чтобы наши лица оказались на одном уровне.
– Ну… – произнес он.
От него пахло мылом и стиральным порошком. У меня по спине побежали мурашки, из живота поднималось тепло. Я не совсем представляла, как долго все должно длиться, насколько лихорадочно нужно шевелить языком. Поцелуй был теплым, приятным и электрическим, температура у Тоби во рту была на градус-два ниже, рот казался не таким соленым. Я спрашивала себя, правильно ли двигаю языком? Сколько внимания уделять его языку и сколько – своему собственному?
Мое сердце трепетало. Его язык казался алчным, ищущим, заостренным на конце, Тоби с силой проталкивал его в мой рот. Подбородок намок от слюны, и в какой-то момент я забеспокоилась, как мне ее стереть, когда все закончится. Он провел языком позади моих верхних передних зубов, по бугоркам на моем небе.
У меня затекла шея, поэтому я рискнула прерваться и склонить голову на другую сторону, перебросив и волосы тоже. В попытке возобновить поцелуй мы столкнулись зубами. Мы оба нервно хихикнули, потом продолжили. Впоследствии я научилась поворачивать язык в обе стороны так, чтобы открыть мягкую нижнюю часть.
Мы не совсем представляли, когда пора закончить, но нам нужно было вернуться в класс. К тому же мы уже поцеловались, склонив головы и в ту сторону, и в другую.
– Пора идти, – сказала я. На ватных ногах я соскочила с пенька. Его губы покраснели по краям. Он вытер рот тыльной стороной ладони.
Когда он отвернулся, я сделала то же самое.

 

Следующим летом, когда мы целовались в кинотеатрах, на пляже, в заповеднике «Бейлендс» и в фургоне его матери, когда мы обменялись не одним десятком писем, Тоби позвонил, чтобы со всем покончить. Я говорила с ним по новому беспроводному телефону в брызгах краски, который мама купила, когда мы въехали в дом на Ринконада-авеню. Как и микроволновка, телефон был символом того, что наша жизнь пошла в гору.
– Думаю, нам нужно расстаться, – сказал он.
Я почувствовала укол вины, которую не могла объяснить.
– Прости, если я что-то сделала не так, – ответила я, задыхаясь.
– Чего? Да все в порядке, – ответил он.
Я повесила трубку, отправилась в мамину ванную и стала рыться в маминой красной кожаной косметичке, где она хранила драгоценности и где я однажды нашла свои детские зубы. Рядом с ней на выложенной плиткой полке лежал кулон и два индийских браслета, на которые я давно положила глаз, но которые мне не разрешалось носить. Я надела их. Было утро воскресенья, мама ушла по делам на несколько часов. Подняв руку, чтобы не слетели браслеты, я прошла в ее гардеробную и, покопавшись в одежде, достала из корзины с грязным бельем шелковую персиковую блузку с короткими рукавами, пуговицами спереди и воротником. Надевать ее мне тоже было нельзя. Я натянула блузку через голову, чтобы не расстегивать. И вот я уже чувствовала себя по-другому – сильнее.
Я снова взяла телефон и села на ее кровати. Собралась позвонить ему, чтобы показать мою уверенность, мой новый независимый дух.
– Алло?
– Привет, это снова я. Я только хотела сказать, чтобы ты не переживал. Я в порядке, – едва я произнесла эти слова, как мне стала очевидной вся глупость этой затеи: он и не думал переживать.
– Знаешь, я просто хотела, чтобы ты знал, что у меня все хорошо. Просто я так быстро повесила трубку и все такое.
– Спасибо, – повисло долгое молчание.
Дрожа, я нажала на кнопку, и разговор наконец окончился. По крайней мере все произошло быстро. Я схватила мамину расческу и отправилась в свою комнату в ее браслетах, блузке и своих пижамных штанах.
По дороге я расчесалась и несколько раз взмахнула волосами, чтобы они были пушистее. Вытянула джинсы из кучи грязного белья у себя в комнате, надела их, схватила с полки дневник и опустила скрежещущие жалюзи выходившего на дорогу окна.
Открыла шкаф, чтобы видно было зеркало на внутренней стороне дверцы, но не стала смотреть. Села на полу против зеркала и принялась писать. Периферийным зрением мне был виден мой расплывчатый силуэт в зеркале, и я писала косым взрослым почерком, словно боль от первого разрыва уже сделала меня старше, более зрелой. Я сидела на коленках, склонившись вперед, мои волосы падали на одну сторону, будто я позировала для фотографа или просто для кого-то, кто мог меня увидеть, – все это было важно, потому что отражало мою суть.
Я передвинула руку, браслеты звонко ударились друг о друга. Посмотрела на блузку, на то, как персиковый цвет сочетался с кремовыми браслетами, а те – с деревом. Взрослые говорили, что некоторые моменты из детства запоминаются навсегда, а некоторые стираются из памяти, но мне не было ясно, какие моменты оставят воспоминания, а какие нет: сами моменты никак на это не указывали.
Я записала, что рассталась с Тоби – то есть что он со мной расстался. И записала, что мне грустно. Но у меня все будет в порядке – это следующая строка. В деталях описала, что на мне надето – на случай если много лет спустя я захочу представить, какой была в этот момент. Мои слова создавали впечатление, будто блузка и браслеты мои, а не мамины.
Я откинула волосы и подняла взгляд. В зеркале мои волосы не падали гладкой волной, а пушились, тонкие и глупые. Наряд, который я описала, выглядел не так, как я его себе представляла: блузка сидела криво, из-за того что смялась, пока лежала в корзине, короткие рукава спускались ниже локтя, у меня не было груди, чтобы приподнять ее, поэтому спереди она болталась, как пустой мешок. Цвет был слишком тусклый, почти сливался с кожей. Браслеты были не изящными, а просто большими и нелепыми.
Назад: Повеселимся
Дальше: Побег