Книга: Маленькая рыбка. История моей жизни
Назад: Линии жизни
Дальше: Мелкая рыбка

Повеселимся

Одно из первых моих воспоминаний об отце связано с вечеринкой в честь дня его рождения, которую кто-то закатил в доме на Русской горке. Ему было тридцать с небольшим.
Свет в городе – если мы говорили «город», мы имели в виду Сан-Франциско – был другим: косым, желтым и более влажным, нежели в Пало-Алто. Дом был очень красивым: высоким, с мягкими шерстяными коврами, упиравшимися в стены, и самым большим телевизором, который я когда-либо видела. Почти всю лужайку на заднем дворе занимал батут, огромный, круглый, на высоких металлических ножках.
На батуте, в джинсах и фланелевой рубашке, стоял отец.
– Эй! Хочешь попрыгать? – спросил он меня.
Я подошла, и кто-то, не мама, поднял меня достаточно высоко, чтобы я дотянулась ногой до обтянутого тканью края батута и схватилась за него пальцами ног, как коала. Батут был размером с небольшой бассейн, свет отражался от его поверхности, словно она была масляной. Я думала, что мы с отцом будем прыгать, как меня учили на уроках физкультуры, но оказалось, что когда на батуте два человека, все по-другому: толкотня и рваный ритм. Несмотря на все мои усилия двигаться по своей собственной траектории, учитывающей траекторию отца, мы чуть не врезались друг в друга в воздухе. Его координация хромала, он не чувствовал, как нужно подпрыгивать и падать. А у батута не было сетчатых стенок: мы могли вылететь на траву, где стояли люди, или вообще перелететь через забор. Я была легче, поэтому, если кто и вылетел бы, то я. Или того хуже, я могла приземлиться на него. Мои желтые шорты раздувались при прыжках, и я боялась, что он и все стоящие внизу увидят мои трусы. Но если бы я стала придерживать шорты, я бы потеряла всякий контроль над своими движениями.
Я не чувствовала, как достигаю высшей точки, потому что внутри меня было тянущее ощущение, мне казалось, я все время падаю.
Дважды мы приземлились почти одновременно. Я молилась, чтобы мы не соприкоснулись: это была бы слишком большая степень близости. Я осознавала, что всякое случайное прикосновение казалось мне неловким на глазах незнакомцев. Отец посмотрел на меня в воздухе, улыбнулся.
Я – вниз, он – вверх; я – вверх, он – вниз. Кто-то из гостей сфотографировал нас с лужайки. Мы все прыгали, пока он не сказал:
– Ну, хватит, малыш. Закругляемся?
Я никогда раньше не слышала этого слова – «закругляться».
История отца, какой мне рассказывала ее мама, была примерно такой.
Отца усыновили, и когда ему было двадцать с лишним, он занялся вдруг поисками настоящих родителей. Сперва его попытки не приносили результатов, пока наконец он не нашел доктора, принимавшего роды. Все это длилось так долго, что он решил: это будет последней потугой. Ничего не выйдет – так тому и быть. Значит, найти родителей ему не суждено.
Он встретился с доктором и спросил, как зовут его мать. Доктор ответил, что не знает, а если бы и знал, то не смог ему рассказать, потому что так нарушил бы врачебную тайну.
Выйдя из кабинета доктора, отец принял решение прекратить поиски. В тот же самый момент доктор вернулся в свое кресло и записал на листе бумаги: «После моей смерти, пожалуйста, сообщите Стиву Джобсу, что я действительно знаю его мать, ее зовут Джоан». Там же он упомянул, как с ней связаться.
Четыре часа спустя доктор умер от обширного инфаркта миокарда. Отец получил послание, нашел свою мать и узнал, что у него есть младшая сестра Мона.
Такую историю легко было рассказывать с нужными интонациями: сделать паузу, поведав, что отец решил бросить поиски, и понизить голос, когда обреченный доктор сел писать ту судьбоносную записку.

 

В районе моего восьмого дня рождения мы снова переехали, и отец стал заглядывать к нам раз или два в месяц. Его тогда выгнали из его же компании, Apple, и он тяжело это переносил – об этом я узнала позже, но уже в то время чувствовала в нем необъятную печаль, из-за которой его походка стала нелепой, а он сам держался замкнуто. Он создал новую компанию NeXT, производившую компьютерные комплектующие и программное обеспечение. Я знала, что он владеет также киностудией Pixar, работающей в жанре компьютерной анимации, и там создали короткий мультфильм о двух лампах, ребенке и родителе, но по сравнению с Apple и NeXT это казалось чем-то незначительным.
Позже мама говорила, что именно черная полоса в карьере побудила его повернуться к нам. Она разглядела закономерность: когда дела на работе шли неважно, когда отец терпел поражения в публичной сфере, он вспоминал обо мне, навещал и пытался построить со мной отношения. Как будто в вихре работы он забывал меня, а вспоминал только тогда, когда вихрь стихал.
Когда он приезжал, все вместе мы ходили кататься на роликах. Мама была с нами, потому что я едва его знала, и мне было бы неуютно с ним наедине. Его приход каждый раз был неожиданностью, и заурядный день превращался в особенный: шум мотора приближался, эхом отражаясь от деревянного забора и стен дома, по мере того как его автомобиль на медленном ходу крался по подъездной дорожке, и замолкал, когда отец останавливался у кустов рядом с калиткой, а воздух сгущался от предвкушения. Он ездил в черном кабриолете «Порше». Когда он глушил двигатель, жужжание переходило в тонкий писк, после чего автомобиль стихал, уступая место еще более глубокой тишине, прерываемой лишь птичьими вскриками.
– Привет, Стив! – говорила я.
– Привет, – откликался он.
Мне нравилась его походка, то, как он опирался всем весом на носки и кренился вперед, как будто падая и подставляя под себя ноги. Его силуэт был четким, резким.
Я с нетерпением ждала его приезда и никогда не знала, когда это случится в следующий раз, а после долго вспоминала о нем. Но все время – примерно час, – что мы проводили вместе, в моей голове царила пустота, как в воздухе после остановки мотора. Говорил он мало. Они с мамой разговаривали немного, но иногда надолго повисала длинная пауза, которую нарушал стук колес по асфальту, птицы, редкие автомобили, машины для уборки листьев.
Мы катались по улицам неподалеку от дома. Проходя через кроны деревьев над головой, свет падал на дорогу ажурными пятнами. Во дворах на кустах фуксий висели крупные цветы, тычинки под колоколами лепестков, будто дамы в бальных платьях и фиолетовых туфлях. Некоторые дороги изгибались вокруг столетних дубов. Кое-где на асфальте змеились трещины от корней и землетрясений, заполненные гудроном – блестящей черной смолой.
– Смотрите, в гудроне отражается небо, – сказала нам мама. И правда, трещины походили на голубые реки.
Когда мы катались на роликах с отцом, я чувствовала себя не так непринужденно, как когда мы были вдвоем с мамой.
У Стива были такие же роликовые коньки, как у мамы: бежевые, из нубука, с красными шнурками, перекрещивающимися между двумя рядами металлических креплений. Я ехала позади них или впереди. Мама рассказывала о колледже в Сан-Франциско, куда хотела поступить; отец спотыкался о трещины на тротуарах и проезжей части. Мне кататься было легко, как бегать или плавать. Задний тормоз на маминых коньках уже никуда не годился, а передний, похожий на ластик, совсем стерся. Чтобы остановиться, она делал несколько мелких шагов, лодыжка к лодыжке, а после катилась по прямой, медленно замедляясь, как Фред Астер. Тормоза отца казались совсем новыми.
– Ты умеешь пользоваться тормозами? – спросила я, когда мы подъезжали к знаку «стоп».
– Мне не нужны тормоза, – ответил отец. Чтобы остановиться, он поехал прямо на столб, ударился о него грудью, обхватил обеими руками и неуклюже завертелся вокруг него, переступая и спотыкаясь, пока наконец не остановился.
Когда мы проезжали мимо кустов в чужих дворах, он срывал пучки листьев, чтобы после бросить их на дорогу, по которой мы проезжали: за ним тянулся зеленый след, как в сказке о Гензель и Гретель.
Иногда я чувствовала на себе его взгляд, но когда смотрела на него в ответ, он отводил глаза.

 

После его ухода мы говорили о нем.
– Почему у него джинсы дырявые? – спрашивала я. Он мог бы их зашить. Я знала, что у него должны быть миллионы долларов. В разговоре мы называли его не просто миллионером, а мультимиллионером, потому что так было точнее и потому что знание таких тонкостей делало нас причастными.
– В школе у него иногда дырок на джинсах было больше, чем ткани, – отвечала мама. – Такой у него стиль. На нашем первом свидании мой отец спросил его, когда он за мной заехал: «Молодой человек, кем вы собираетесь стать, когда вырастете?» И знаешь, что он ответил?
– Что?
– Бомжом. Дедушке это совсем не понравилось. Он-то надеялся, что его дочь поведет на свидание подающий надежды молодой человек, а вместо этого получил патлатого хиппи, который заявляет, что хочет быть бомжом.
Она сказала, что отец шепелявит.
– Это как-то связано с его зубами, – сказала она. По ее словам, у большинства людей либо верхние зубы нависали над нижними, либо, наоборот, нижние находили на верхние.
– Но у него зубы сходятся ровно посередине, и за годы от ударов друг о друга на них остались трещины и щербинки, поэтому теперь они так плотно примыкают друг к другу, что между ними совсем нет пространства, как молния.
Еще в старшей школе, когда родители начали встречаться, еще до того как отец стал продавать голубые коробки, с помощью которых можно было бесплатно звонить по всему миру, он предсказал, что станет знаменитым.
– Откуда он знал?
– Просто знал. Еще он предсказал, что умрет молодым, когда ему будет немного за сорок.
Я не сомневалась, что раз первое предсказание сбылось, то и второе сбудется. Он стал казаться мне пророком, окруженным одиночеством и трагедией. (Лишь мы знали, как одинок был его путь, как трагичен!) Только свет и тьма, никаких полутонов.
– И у него странные, плоские ладони, – сказала она.
Каждая черта, отличающая его от других людей, казалась мне приметой чего-то божественного. Я придавала сверхъестественное значение его неуклюжей падающей походке, зубам-молнии, драным джинсам и плоским ладоням, как если бы этим они не только отличали его от других отцов, но и указывали на его превосходство. И теперь он снова присутствовал в моей жизни, пускай раз в месяц, а значит, я ждала не напрасно: мне повезло больше, чем детям, чьи отцы всегда были рядом.
– Он продолжал расти, когда ему было за двадцать, хотя большинство людей в этом возрасте уже не растут, – сказала мама. – Сама видела.
Конечно, некоторые детали плохо соотносились друг с другом. Он был богат, но носил дырявые джинсы; успешен, но мало говорил; знаменит, но казался замкнутым и обделенным; его фигура была грациозна, но сам он – неуклюж; он изобрел компьютер и назвал его моим именем, но как будто совсем меня не замечал и никогда не говорил об этом. И все же я видела, как все эти противоречивые черты, повернутые под определенным углом, могут быть частью одного целого.
– Я слышала, как только на нем появляется царапина, он тут же покупает новый, – как-то сказала мама Рону при мне.
– Что новый? – спросила я.
– «Порше».
– Разве нельзя просто закрасить царапину? – спросила я.
– С машиной так не получится, – ответил Рон. – Нельзя просто положить черную краску поверх черного, все равно будет заметно. Существуют тысячи оттенков черного. Нужно перекрашивать всю машину целиком.
Когда в следующий раз приехал отец, я задумалась, та ли это машина, на которой он был в прошлый раз, или новая, точно такая же.
Однажды он приехал не один. С ним была хорошенькая миниатюрная девушка в джинсах, с рыжими волосами, спускающимися чуть ниже подбородка, большими синими глазами и большим ртом; когда она улыбалась, рот занимал половину лица – это была приятная улыбка.
– Это моя сестра, – представил ее отец. Она оказалась писательницей Моной Симпсон. Биологические родители отца поженились, до того отдав сына на усыновление, и несколько лет спустя у них родилась дочь, которую они решили оставить. Отец с сестрой быстро и легко сошлись, стали не разлей вода, хотя они совсем недавно узнали друг о друге. Только что вышла ее первая книга «Где угодно, только не здесь», несколько недель не покидавшая список бестселлеров, и впоследствии по ней даже сняли фильм со Сьюзан Сарандон и Натали Портман. Я прочла ее, когда мне было двенадцать, – это прекрасная книга. Стив с Моной были совсем не похожи: высокий и миниатюрная, темный и светлая, мужчина и женщина, – и невозможно было определить, что это брат и сестра, пока они не улыбнутся: их лица одинаково открывались и складывались. И губы были похожи, и широкие зубы.
То, что сестру отца звали Моной, показалось мне поразительным совпадением. Ну каковы были шансы, что ее имя будет так хорошо сочетаться с моим, что вместе из них получится название самой знаменитой картины в мире?

 

Они оба стали по-своему успешны, не зная о существовании друг друга. Оба они были наделены чувством прекрасного: отец покупал дорогие лампы, ковры и книги, а Мона обходила блошиные рынки в поисках старинных ртутных лампочек, деревянных фигурок, тарелок с узором из цветов магнолии, стаканов с посеребренным краем.
Впоследствии именно Мона настояла, чтобы отец снял нам дом получше, чем тот крошечный на Мелвилл-авеню, где мы жили; это она заставила его сменить ковры и перекрасить стены в комнатах в его доме в Вудсайде, где спал он и спала я, когда оставалась у него, и позаботилась о том, чтобы моей спальней была не та с красным мохнатым ковром, откуда можно было попасть в ванную только через его спальню, а комната рядом с ванной. Она купила мне кровать, а впоследствии пыталась уговорить его купить нам с мамой дом. Она поддерживала мамины творческие начинания и с таким пристальным вниманием относилась к подробностям моей жизни, что они казались значительнее. Когда нас навещала Мона, она вносила оживление по части еды, одежды, украшений. Находила хорошие рестораны, места, где подавали лучшие пироги. Она носила одни и те же серьги, всегда; они походили на тягучую золотую каплю – слева и справа – и опускались ниже линии челюсти.

 

Мону тоже в одиночку вырастила мать, потому что отец ушел из семьи. Из историй, которые по моему настоянию она рассказывала, выходило, что ее мать была не совсем здоровой: однажды она купила подарки на Рождество детям своего бойфренда, а Моне – нет, как-то раз заставила Мону заказать в ресторане стейк, хотя у них не было на это денег. Ее рассказы вызывали у меня трепет, подобный тому, который испытываешь, глядя вниз с отвесной скалы: опасность близка, но в то же самое время ты в безопасности. Мона приняла во мне участие: она подмечала то, что мне нравится, рассуждала об этом и считала меня мудрой, подарила мне первый подарок – «Книгу тысячи и одной ночи».
Она приглядывалась ко мне, будто мое лицо казалось ей особенно интересным; иногда она не спускала с меня глаз, даже когда была занята разговором с другими взрослыми. Однажды в ресторане я разрисовала салфетку, уложенную под мои тарелку и приборы, и она объявила мои каракули шедевром, забрала с собой, поместила в рамку и повесила в своей квартире в Нью-Йорке.
Я стала такой же миниатюрной, как Мона, такого же роста; так же, как и она, я изучала в университете английскую литературу и сочиняла.
Как-то она целый год раз в неделю писала мне длинные письма на толстой бумаге коричневатыми чернилами. Дарила взрослые подарки: длинные и тонкие серебряные сережки, томик рассказов Чехова в обложке пастельных тонов, золотое кольцо с аметистом от «Тиффани».
Эти подарки были окном в более утонченный мир, в котором, как я надеялась, я когда-нибудь займу свое место. Мона пережила, перетерпела свое детство и стала успешной: подарки были тому доказательством.
Когда я оканчивала школу, вышла ее вторая книга. Перед публикацией Мона прислала мне переплетенные гранки и спросила мое мнение о романе, что бы я в нем изменила. Я была польщена, но когда приступила к чтению, с удивлением обнаружила на страницах персонажей, как две капли воды похожих на моего отца, мать, меня. Моего персонажа звали Джейн. Я понятия не имела, что она пишет о нас. Мона собрала детали моей жизни и поместила в книгу: например, старинную китайскую эмалированную коробочку для пилюль, которую она мне подарила, с хризантемами и пестрыми птицами на голубом поле. Некоторые места она выдумала, и комбинация правды и вымысла сбивала с толку. Поначалу мне неприятно было видеть свои вещи на страницах книги: от ощущения, что она таким образом забирала подарки назад. И все же когда я читала романы Моны, меня охватывало желание сочинять самой.
– О настоящих семьях пишут в романах, – сказала она. – Писатели используют детали из реальной жизни.
Мы были в кафе «Верона», куда пришли поговорить об этом. Узнав, что я расстроилась, прочитав гранки, она на следующий же день прилетела в Пало-Алто из Лос-Анжелеса, чтобы все обсудить лично.
– Так делают все писатели. Я не хотела тебя расстроить. Никоим образом.
Читая ее книгу, я чувствовала, что теперь мне не о чем будет писать. Чувствовала себя опустошенной. Джейн не нравились суши из-за ощущения, что у нее на языке еще один язык. Описания моего героя привели меня в мрачное настроение: мне казалось, что теперь, когда она так хорошо обо всем рассказала, они принадлежат ей, а не мне.
– Почему ты не сказала мне сразу, как прочла? – спросила она. – Я бы изменила детали, или подождала, или вообще бы не стала публиковать текст.
Но в мои восемнадцать я и представить не решалась, что могу указывать ей, что делать с ее романом.
И вот книга была уже почти на полках.
К тому же я бросила читать на середине. И даже не знала, что случится с моим персонажем в конце.
– Ты не закончила? – спросила она. – Тебе понравится то, что случится с Джейн.
– Может быть, – ответила я.
– Возможно, когда-нибудь ты упомянешь о моей книге в своей собственной, – сказала она, поразив меня идеей, что в одной книге может быть отсылка к другой, как в матрешке, и что об одних и тех же людях в одно и то же время можно написать сколько угодно книг.
В конце романа Джейн, одетая в школьную форму, вбегает в класс вместе с другими детьми. Она наконец-то нашла свое место.
Рон считал мою частною школу элитарной, с невысокими академическими стандартами, и ему удалось убедить в этом мою мать, поэтому мы переехали, чтобы я могла ходить в государственную школу в Объединенном школьном округе Пало-Алто.
Наша новая квартира, прячущаяся позади чужого дома, была вполовину меньше нашего прежнего домика, но в ней было столько же комнат. Она была похожа на игрушечную. Заново отполированный и покрытый лаком к нашему прибытию деревянный пол, желтый, как солома, блестел, будто его только что вымыли. Все наши прежние жилища были от стены до стены застелены коврами, и радость мамы по поводу пола удивила меня. Она собрала и установила в моей новой спальне кровать из трубок.
Однажды вечером, вскоре после переезда, она взяла в кинопрокате «Отчаянно ищу Сьюзен», чтобы посмотреть на нашем новом телевизоре. Мне смотреть не разрешалось. Раньше у нас не было телевизора. После того как она уложила меня спать, я осторожно, чтобы не потревожить скрипучие пружины, перевернулась головой туда, где обычно лежали ноги. В таком положении я смогла приоткрыть дверь и стала смотреть сквозь щелку, из-за спинки маминого дивана на экран.
В фильме была женщина в висящей лоскутами черной одежде, со связкой бус на шее и волосами, торчащими в разные стороны, как шипы. Чем дольше я смотрела, тем увереннее была в том, что хочу быть такой же, как она.
Мама резко обернулась и увидела, что я подглядываю.
– Так и знала, – сказала она. – Быстро спать.
Она подошла и захлопнула дверь.
Несколько дней спустя я нашла картинку в журнале – возможно, рекламу джинсов Guess или Jordache. Она изображала женщину в прыжке, у нее были короткие взъерошенные, возможно, мокрые волосы. Она взлетела высоко над темным асфальтом, грациозно вытянув носки ног: идеальный шпагат в воздухе. На ней были протертые джинсы и футболка. Мне захотелось быть и этой девушкой тоже.
* * *
Мы с мамой были на кухне, когда в гости зашел Рон. Кухонный уголок был как раз напротив входной двери; едва ступив на порог, он вынул фотоаппарат и прицелился.
– Не шевелитесь, – сказал он, спуская затвор. – Вот так хорошо.
У нас фотоаппарата не было.
Сначала снимки были живыми, но потом он заставил нас позировать. Щелк, щелк, щелк… Я чувствовала, как на моем лице стынет улыбка.
В общении со мной и мамой Рон часто бывал слишком настойчив – как говорила мама, «заходил слишком далеко», – как будто только многократно повторяя одно и то же, мог добиться, чтобы его заметили.
Я знала, что Рон добрый. Он подарил нам с мамой золотые украшения на цепочке, ее – шире и толще моего: два ряда сочлененных звеньев, встречающиеся посередине в виде елочки. Только из-за того, что он не умел вовремя остановиться и не слушал, когда мы просили его перестать, мы раздражались и отталкивали его. И тогда на кухне мы с мамой объединились против его суетливой настойчивости. Наградили его надменным взглядом. Он включил вспышку.
– Рон, перестань, – сказала мама. – Хватит, хорошо?
Она убежала в ванную, я нырнула за стену.
– Девчонки, ну вернитесь, – позвал он. – Еще пара снимков.

 

Когда Рон не оставался на ночь, я спала с мамой в ее кровати, это нравилось мне больше, чем спать одной.
– Почему ты его не бросишь? – спросила я на следующий день.
– Может быть, и брошу, – ответила она.

 

Рон принес отпечатанные фото в бумажном конверте. Едва он вошел, мама выхватила у него конверт, уселась на диван и принялась за фотографии. Я тоже пыталась взглянуть, пытался и Рон, но она согнулась над стопкой снимков и не подпускала нас, пока перебирала, выдергивала те, что ей не нравились, и прятала их под ногу.
Она была уверена, что фотографии отражают взгляд фотографа: если на фото она выглядела хорошо, интересно, это означало, что Рон видит ее красоту и даже ее душу, и напротив, неудачные снимки доказывали, что он не видит, не ценит и не любит ее.
– Дай посмотреть, – попросила я, протягивая руку, пытаясь вытащить фотографии из-под ее ноги, но было поздно: она разорвала их пополам.
Мама повернулась, пожала плечами, склонила голову и подняла брови, как бы признавая, что мы имеем право сердиться, но в то же время глядя надменно, как бывало всегда, когда она рвала свои фотографии.
Я злилась, когда она так делала. Я начинала судить ее строже. Замечала, что она ходит, выворачивая ноги носками внутрь, обращала внимание на шероховатые, даже острые, будто лезвия, желтые мозоли на мизинцах, появившиеся из-за тесных туфель. Она добавляла в салаты хлопья пивных дрожжей, и они пахли пыльными комнатами. Корочки ее пирогов всегда проваливались, потому что она торопилась вынуть их из духовки. Когда-то мне нравилось, как подпрыгивает кончик ее носа, когда она жует; я сидела у нее на коленях, слушала звук, который она при этом издает, и он напоминал мне звук косы, сбривающей траву. Но теперь и движение кончика носа, и этот звук казались неправильными и странными. Из-за всего этого, думала я, она и встречается только с такими, как Рон, а не с моим отцом. Я стала считать, что в этом была ее вина: она была недостаточно красивой и оттого нелюбимой, недостойной любви – и это могло передаться мне.
Все корпуса моей новой школы были одноэтажными, в испанском стиле, с оштукатуренными грязными стенами, с дворами и арками. Из класса в класс вели крытые галереи, вымощенные сверкающей плиткой и открытые всем ветрам. В дождливые дни вода заливала дворы и огороженное забором поле позади школы. Наша учительница, мисс Джонсон, была совсем молодой, преподавала первый год. Ровно подстриженные белокурые волосы обрамляли ее лицо, челка выгибалась ко лбу аккуратной дугой. Когда она улыбалась, на щеках внизу появлялись круглые подушечки, как будто она держала во рту что-то вкусное.
Я не знала наизусть клятву верности американскому флагу; когда в первый раз весь класс встал, чтобы ее произнести, я только шевелила губами. Одна девочка осталась на месте. Было похоже, что она осталась сидеть намеренно, не просто забыла встать.
– Я свидетельница Иеговы, – сказала она.
В следующий раз я тоже осталась сидеть.
– Почему ты не встаешь, чтобы прочитать клятву? – спросила мисс Джонсон.
– Я буддистка, – ответила я. По словам мамы, они с отцом исповедовали эту религию.
– О, – только и сказала мисс Джонсон и больше меня не спрашивала.

 

– Не только родители выбирают детей, – сказала мама. Я была уверена, что она почерпнула это из буддизма. – Говорят, дети тоже выбирают родителей. До рождения.
Я попыталась критически оценить свой выбор: отец – поблескивает издали, словно осколок зеркала, мать – рядом и всегда готова прийти на помощь. Я подумала, что если действительно сама выбрала родителей, то, пожалуй, выбрала бы их и во второй раз.

 

В школе мне нельзя было говорить об отце.
– Тебя могут похитить, – сказал Рон.
Когда мама сама была в моем возрасте, девочку из ее школы схватили и увезли в белом фургоне без окон, связанную по рукам и ногам. Но за городом похитители остановились на заправке, девочке удалось открыть дверь и сбежать. Я смутно понимала, что из-за отца меня могут похитить, но поскольку он никак не участвовал в моей повседневной жизни, этот сценарий казался слишком надуманным и киношным.
По настоянию Рона мы с мамой пошли в полицейский участок, где у меня сняли отпечатки пальцев. Какой-то человек окунул мой палец в густую черную жидкость и прижал к бумаге целиком, от одного края ногтя до другого; было немного больно, когда он хватал мои маленькие детские пальцы и перекатывал их, оставляя на бумаге уникальный, по словам мамы, узор из завитков. «Они называются папиллярными линиями», – сказала она. И показала, что ее завиваются строго по окружности, как топографическая карта холмов.

 

– У меня есть секрет, – сказала я новым друзьям в школе. Сказала вполголоса, чтобы произвести впечатление, будто не хочу рассказывать. Я чувствовала, что главный секрет в том, что нужно преуменьшить значимость. – Мой отец – Стив Джобс.
– А кто это? – спросили они.
– Он знаменитость, – ответила я. – Он изобрел персональный компьютер. Живет в особняке, ездит в кабриолете «Порше». И покупает новый каждый раз, как старый поцарапается.
Даже для моих собственных ушей эта история прозвучала неправдоподобно. Мы не так часто виделись, всего несколько раз покатались на роликах. У меня не было ни хорошей одежды, ни велосипеда, которые могли бы быть у ребенка с таким отцом. И фамилия у меня была другая.
– Он даже назвал в честь меня компьютер, – сказала я им.
– Какой компьютер? – спросила девочка по имени Элизабет.
– «Лиза», – ответила я.
– Компьютер с названием «Лиза»? – переспросила она. – Никогда о таком не слышала.
– Он опередил свое время, – я использовала мамины слова, хотя не совсем понимала, почему он его опередил. – А персональный компьютер он изобрел позже. Но вам нельзя об этом рассказывать, потому что, если кто-нибудь узнает, меня могут похитить.
Я упоминала об этом каждый раз, когда чувствовала потребность, оттягивала момент сколько могла, а потом позволяла признанию выплеснуться из меня. Не припомню, чтобы я чувствовала себя ущербной по сравнению с друзьями, у которых отцы были, просто на кончиках пальцев у меня таилось магическое альтер эго, нечто неявное, скрытое, и когда я чувствовала себя незначительной, оно начинало зудеть и покалывать, внутри словно нарастало напряжение, и тогда я искала повод поговорить об этом.
Еще я как-то услышала, что журнал Playboy назвал его самым сексуальным мужчиной года. Этим я хвалилась выборочно, потому что не знала, правда ли это и что именно это означает. Насколько мне было известно, есть Playboy, а есть Playgirl, и я точно не знала, говорилось ли о нем в журнале с обнаженными женщинами для мужчин или его фотография появилась на страницах журнала с обнаженными мужчинами для женщин. Я решила, что отец мог появиться обнаженным в Playboy, и от этой мысли у меня были мурашки по коже; мне казалось, если я смогу просто принять этот факт, это будет значить, что я взрослею.
Одна девочка в школе, Кирстен, стала ходить за мной по пятам, припевая:
– Твой папа – Стив Джобс, твой папа – Стив Джобс.
– Перестань, – сказала я.
Но она не перестала. Иногда она повторяла это насмешливо, а иногда монотонно, как робот. Меня это раздражало, но ее приставания играли мне на руку, ведь она объявляла во всеуслышание именно то, о чем мне хотелось рассказать всем. Она привлекала ко мне внимание, а я при этом выглядела невинной, даже жертвой.
– Что не так с этой девочкой? – спросила мама, когда я ей рассказала. – Наверняка, это ее родители, уж им-то есть дело. Интересно, как она узнала?
Я объяснила, что, возможно, сама сказала ей – случайно.
– Это ты ей сказала?
– С языка соскочило, – я сжалась, ожидая гнева, но она не рассердилась, а только пришла в замешательство.
– В таком случае это еще более глупо, – сказала она. – Ты сама рассказала ей, а теперь она ходит за тобой и сообщает тебе об этом? Скажи, пусть перестанет. Какая странная девочка.
* * *
Как-то раз отец приехал покататься на роликах и привез с собой шесть наклеек с логотипом его компании NeXT. Они были прекрасны: большие, плотные, из прозрачного пластика. На них были напечатаны черный куб и яркие разноцветные буквы.
– Можешь подарить друзьям в школе, – сказал он.
Я была в нетерпении: когда я их раздам, все поймут, что я его не выдумала.
Примерно тогда же я угадала количество кукурузных зернышек в банке, когда мы играли в игру, которую мисс Джонсон звала «контрольным угадыванием». Уже второй раз подряд я угадала правильное количество, ошибившись всего на несколько зернышек, хотя я просто писала числа, которые не могла назвать словами, потому что не понимала принципа, согласно которому они организованы. Когда мама приехала за мной, они с мисс Джонсон посмотрели на меня с любопытством, как будто я была нераспознанным гением. Спустя неделю написанное мной стихотворение выбрали для публикации в еженедельной школьной газете.
Пилигримы такие важные,
Пилигримы такие отважные.
Приплыли сюда на большом корабле,
И стали гостями на этой земле.

Судьба наконец-то улыбалась мне: я превращалась в ту девочку, какой хотела быть – знаменитую, как отец, и успешную.

 

Вскоре после того отец привез нам компьютер «Макинтош». Он достал коробку с заднего сидения, отнес в мою комнату и поставил на пол.
– Посмотрим, – сказал он. – Как же она открывается?
Как будто не знал. Я усомнилась, действительно ли он его изобрел.
В комнате была только моя кровать-чердак на ярком деревянном полу. Окна отбрасывали на него параллелограммы света, в воздухе искрилась пыль.
Отец вытащил компьютер из коробки за ручку и поставил на пол рядом с розеткой.
– Думаю, сначала нужно включить его в сеть, – он держал провод так, будто видел его в первый раз.
Потом отец уселся на пол, скрестив ноги. Я опустилась на колени рядом с ним. Он поискал кнопку включения, нашел, и на экране ожившей машины появился улыбающийся компьютер, точь-в-точь такой же, как включенный в розетку прототип. Отец показал мне, как рисовать на нем и сохранять картинки на рабочем столе, а потом ушел.
Он ничего не сказал о другом своем компьютере, «Лизе». Я беспокоилась, что на самом деле он не называл его в мою честь, что это была ошибка.

 

– Хочешь понравиться одноклассникам? Скажи, что была в НАСА и играла на авиасимуляторах. Они обзавидуются, – сказал Рон.
Он работал инженером в Исследовательском центре Эймса при НАСА, поэтому мог провести нас внутрь. Он говорил об этом несколько месяцев, и в конце концов мы все-таки поехали туда одним знойным днем: солнце палило нещадно и белые камни у тонированных стеклянных дверей излучали жар. Рон сфотографировал меня под табличкой «НАСА», потом еще раз в холле возле стойки и еще раз возле двери в помещение с симуляторами. Мне недавно сделали новую стрижку – карэ точно до подбородка – в «Суперкатс», где у нас была скидка, потому что тетя Линда работала там управляющей.
Симуляторы не работали.
– Черт, – сказал Рон. – Именно в тот день, когда мы пришли. Ну что за глупое совпадение, а?
Изнутри симулятор больше походил на офис, чем на самолет. Там были желтые и синие рычаги рядом с приборной панелью. Экраны были выключены.
– Эти симуляторы просто потрясающие, ты как будто летишь, – сказал он. Когда он говорил об этом, я гадала: действительно ли это похоже на полет, с ветром? и если я врежусь во что-нибудь на авиасимуляторе, почувствую ли я, что падаю?
– Смотри на экран и притворись, что сосредоточена, – сказал он, поднимая фотоаппарат, делая фотографию за фотографией. – И потяни вниз рычаг. Да, вот так. Можешь сказать друзьям в школе, что экраны кажутся черными из-за вспышки.
Он повел меня обедать в заведение, где были белые скатерти и воду наливали из серебряных графинов в винные бокалы. Извинился за то, что не работали симуляторы и что пришлось огорчить меня. Я сказала, что все в порядке.

 

Тем вечером я написала в дневнике, что люблю своего папу.
Потом пояснила: не Рона. Стива Джобса.
Под именем Стива Джобса я подписала: «Люблю его! Люблю его! Люблю его!» Мне казалось, сердце вот-вот разорвется у меня в груди.
Мама поступила на бакалавриат в Калифорнийский колледж искусств и ремесел в Сан-Франциско. Отец предложил забирать меня к себе по средам – только в эти дни у нее были вечерние занятия. Мне предстояло впервые провести время наедине с ним. Мы должны были остаться на ночь в его особняке с сияющим белым фасадом на 283 сотках земли.
В первую среду во время уроков я трепетала от воодушевления и ощущения нереальности происходящего. Моя новая учительница в четвертом классе, миссис Китсман, сидела за учительским столом и, когда была расстроена нашим поведением, без конца крутила золотое кольцо на пальце, такое тесное, что кожа закручивалась вместе с кольцом. После занятий, едва прозвенел звонок, я выбежала из школы, оглядываясь в поисках белой «Хонды Цивик», на которой, как мне сказали, за мной должна заехать Барбара, секретарь отца.
Ее машина стояла перед школой. Она наклонилась и опустила окно.
– Лиза?
– Барбара?
– Это я, – ответила она, отпирая переднюю дверь со стороны пассажирского сиденья.
Она отвезла меня в офис отца. Я обратила внимание на ее руку, лежавшую на рычаге переключения передач: на ногтях был красный лак. Она была в длинной юбке и блузке с воротником-бантом. Ее прямые каштановые волосы, длиной почти до плеч, падали блестящей волной. Барбара носила очки. Мне нравилось находиться рядом с ней; позже я поняла, что это относится ко всем людям, что работали с отцом в те годы, когда я росла. Они были мягкими и добрыми, с ними я зачастую чувствовала себя свободнее, чем с отцом. Они казались скромными и душевными; мне кажется, он восхищался этими качествами, потому и выбирал их, хотя сам далеко не всегда был таким. В Барбаре ощущалось что-то материнское, спокойное и зрелое, хотя, судя по внешности, она не могла быть намного старше моей матери.
Я сидела на покрытом ковролином полу посреди огромной комнаты с приземистыми диванами, большими бетонными колоннами, крашеными в белый, каким-то растением. Вдоль внешней стены тянулись кабинеты с окнами от пола до потолка. Пахло новыми тканями и свежей краской. Барбара принесла мне бумагу и цветные ручки. Через распахнутое перед моим взглядом пространство я смотрела на кабинет отца – такой же по размерам, как остальные, дверь открыта настежь. Я слышала, как он говорит по телефону. Люди заходили к нему, обменивались с ним репликами, выходили, останавливались возле меня, здоровались и разглядывали мои рисунки. Отца за столом не было видно, потому что стену из стекла, обращенную ко мне, закрывали жалюзи. Зато его было слышно. Иногда он выходил из кабинета, улыбался и махал мне. Я думала, что мы собираемся домой, но он каждый раз возвращался обратно. Во всех кабинетах были белые доски, на которых пишут маркерами. Беседуя с кем-то, он говорил громко и быстро. С наступлением темноты его кабинет и несколько других на той же линии стали светиться ярче.
– Хочу тебе кое-что показать, – сказал он как-то, подходя ко мне. – Оставь рюкзак здесь.
Мы спустились по лестнице: он впереди, я сзади. Прошли мимо доски с именами, фотографиями и числами рядом с ними.
– Другие компании скрывают, кто сколько зарабатывает, это большой секрет, – сказал он. – А мы пишем здесь, у всех на виду. Так мы избегаем глупых сплетен.
Я зашла за ним в кабинет на подвальном этаже с низким потолком, множеством столов и компьютеров, среди которых находилось всего несколько человек. Большинство, наверное, уже ушли домой. Он представил меня как свою дочь, потом они стали быстро разговаривать друг с другом, и я не могла понять, о чем была речь.
– Посмотри на это, – сказал он мне, показывая на компьютер с большим экраном. – И здесь то же, и здесь. У них на конвейере, похоже, работает слепой карлик, – он показывал на логотипы Sun Microsystems на больших мониторах, все они размещались в разных местах на панели под экраном.
Его голос звучал очень сердито, и я поинтересовалась, зачем они вообще их купили.
– Они нужны нам, чтобы делать наши компьютеры, – ответил он. Значит, компьютеры делают компьютеры, подумала я.
После этого мы попрощались и поднялись обратно.
Я подумала, что теперь-то мы уж поедем домой, но он снова оставил меня там, где лежал мой школьный рюкзак, и вернулся в свой кабинет. Вскоре он вновь заговорил по телефону.

 

– Ну что, дружище, готова?
Уже наступила ночь. Барбара ушла; перед тем как попрощаться, она присела рядом со мной, прижав сумочку к коленям, чтобы расспросить о моих рисунках. У меня слегка кружилась голова от фанты: в холодильнике ее было сколько угодно.
Предстоящая ночная поездка с отцом наедине к его большому дому меня беспокоила. До этого мне не приходило в голову, что с наступлением темноты мы можем оказаться не дома, а далеко от него.

 

Городок Вудсайд в 20 минутах езды от Пало-Алто был окружен лесами и населен людьми, которые держали лошадей. Отец жил в особняке, стоявшем на огромном участке земли – в семь акров.
Само словосочетание – семь акров – было просторным и величественным, гораздо более величественным, чем все, что я знала.
Это был дом в испанском стиле с оштукатуренными и выкрашенными в белый стенами, старыми металлическими воротами – переброшенный наружу цепной замок приходилось открывать вручную – и флагштоком без флага. Комнаты большие, темные и пустые с огромными окнами по обеим сторонам, которые тем не менее пропускали мало света. Все это запомнилось мне с того раза, как мы приезжали сюда с мамой днем, несколько лет назад, когда отец только купил его.
В этот раз он велел взять с собой купальник, на всякий случай, но воспоминание о темном бассейне посреди заросшего поля пугало меня. Он и сейчас полон мертвых букашек и лягушек?
Вместе со страхом я чувствовала и нечто иное, некое восторженное предвкушение того, что сегодня (когда именно, предугадать было сложно) он скажет: «А теперь время повеселиться», – и мы спустимся по широкой лестнице, вдыхая химический запах новых ковров, выйдем на сладко пахнущий ночной воздух, сядем в машину, она затарахтит, загрохочет по дороге, и мы поедем, впервые в жизни оставшись только вдвоем, в его особняк на семи акрах земли.
Мы ехали с опущенным верхом, горячий воздух обдувал нас через решетки на передней панели. Когда мы тронулись в путь, я подумала: «Вот я здесь, с отцом, и все только начинается. Меня зовут Лиза, у меня есть отец, и мы едем между темными холмами, под порывами ветра, доносящими аромат сухой травы». Я рассказывала себе свою историю. Я не знала, какой будет она, но знала, что впереди меня что-то ждет. Возможно, что-то значительное.
Я была слишком напугана, чтобы говорить. В мире и внутри автомобиля легла кромешная тьма, светилась только приборная панель: круглые датчики со стрелками были симпатичнее, чем в других машинах, в которых мне доводилось ездить. Их движения были четкими, они выглядели ярче, белее тех, что я видела раньше. Езда ощущалась тяжело и легко одновременно: я чувствовала тяжесть под собой, сцепление с дорогой, но в то же время мы неслись вперед, набирая скорость, и машина ничуть не сопротивлялась.
Он включил музыку, громко, и заиграла A Hard Days Night. Снаружи проносились потоки прохладного воздуха, смешиваясь с теплом из обогревателя. С помощью бокового рычага я подняла спинку вертикально и придвинула сиденье как можно ближе к приборной панели. Снизу я чувствовала жар. На кожаной обивке были крошечные дырочки – наверное, он шел оттуда.
Мы ехали по шоссе 280, по Санд-Хилл-роуд, потом среди темных холмов, и вокруг был только запах трав, вдали – полоса деревьев, соприкасающаяся с ярким ночным небом. Отец не разговаривал со мной и не смотрел на меня. Мне сложно было придумать, что сказать. Хотелось, чтобы мы с ним сразу же стали близки, чтобы я почувствовала себя рядом с ним так, как другие дети, по моим представлениям, чувствуют себя с отцами; хотелось оживленных разговоров, вопросов, внимания. Я так долго ждала, а теперь, когда мы наконец-то были вместе, казалось, что уже слишком поздно.
Сосредоточенный и молчаливый, отец сидел рядом, и мне казалось, я растворяюсь. Я постепенно исчезала. Легко подмечала все его черты, но определить свое место в пространстве становилось все сложнее.
Я смотрела на его руки, лежавшие на руле: на первой фаланге изящных пальцев, сразу за костяшками росли тонкие черные волоски. Ногти на больших пальцах были широкими. Как и я, он грыз ногти и кожу вокруг них. Отец то и дело сжимал и разжимал зубы, отчего по коже пробегала рябь, как на поверхности воды от проплывающей под ней рыбы.
Я втянула ртом воздух и сглотнула, беспокоясь, что мой голос прозвучит пискляво, если я надумаю заговорить, или что он не ответит – и это было вполне возможно. Меня переполняло то, что я могла бы рассказать, спроси он меня: как я назвалась буддисткой, чтобы не читать клятву верности флагу; как миссис Китсман крутит кольцо; как мама разрешила мне порулить на крутых холмах в Портола-Вэлли, когда мне было шесть лет; как я угадала количество кукурузных зернышек в банке; как я училась прыгать, словно та девушка из журнала; как, будучи помладше, делала стойку на голове прямо на земле, пока мама ждала своей очереди в банке или разглядывала картины в музее, а потом легко, одним движением принимала вертикальное положение. Момент был слишком хрупким для таких историй. Я боялась его разрушить.
– Как прошел твой день? – наконец спросила я. Мои руки тряслись, из самой глубины к горлу подкатывала тошнота. (Что будет на ужин? Что он ел на обед?)
– Хорошо, спасибо, – ответил он. И даже не взглянул на меня. Снова погрузился в молчание и не поворачивался ко мне до самого конца поездки.

 

Этого было недостаточно.
Этого было недостаточно!

 

На мгновение луч от фар высветил крону узловатых дубовых ветвей над дорогой, которые снова погрузились во мрак, когда мы миновали их.

 

По встречной вниз, с холма, катилась одинокая машина. Отец передвинул рычажок возле руля, тот щелкнул, и свет фар потускнел. Когда мы разъехались, он снова щелкнул переключателем, и лес осветился вновь. Я никогда раньше не замечала, чтобы кто-нибудь отключал дальний свет ради встречной машины, и почувствовала вспышку нежности к нему, потрясенная его утонченностью. (На следующий день, когда я рассказала об этом маме, та ответила, что все так делают: все оставляют только ближний свет, если в темноте навстречу кто-то едет.)
Мы повернули на Маунтин-Хоум-роуд, потом на дорогу с белыми столбиками по обеим сторонам, потрескавшимися и покосившимися, серебрившимися в темноте. И вот наконец показался дом: сначала флагшток, потом ворота, а потом и белеющий фасад.
Во дворе стояли теперь две деревянные кадки, каждая размером с небольшой автомобиль, из них торчали гигантские деревья, формой напоминавшие бонсай – росший под углом ствол венчало облачко листвы, похожее на губку. Я прошла за ним к главному входу под высокой аркой, над которой располагались комнаты и еще комнаты, соединявшиеся с другими помещениями на другой стороне. Дверь была больше и тяжелее, чем мне запомнилось с прошлого раза. Она была сделана из грубого дерева, и проведи я по ней рукой, наверняка занозила бы ее.
Войдя внутрь, он щелкнул выключателем, и звук эхом отразился от выложенного плиткой пола. В полумраке я разглядела громадную лестницу с изогнутой балюстрадой, а в просторной прихожей – прислоненный к стене мотоцикл, черная кожа и сверкающий хром, два зеркала и две фары по сторонам, делавшие его похожим на осу.
– Это твой? – спросила я. Мотоцикл символизировал другую жизнь.
– Да, – ответил он. – Но я на нем больше не езжу. Хочешь посидеть в джакузи позже?
Так вот для чего был купальник. Я попросила показать мне, где туалет. Никогда раньше я не видела таких, и в будущем эта комната станет воплощением моих представлений о роскоши: бачок был закреплен высоко над унитазом, с потолка опускался светильник в виде трехмерной звезды, вокруг раковины была мавританская плитка с цветными геометрическими узорами, бронзовые вентили напоминали крылья. В комнате царил полумрак и звенело эхо, потолок был так высоко, что нужно было задрать голову, чтобы его разглядеть. Я огляделась в поисках кнопки слива, заметила цепочку с белой керамической шишкой, потянула за нее, и в унитаз хлынула вода.
Я прошла за ним в зал: потолок, словно ребра, поддерживали темные балки. В центре стояли блестящий черный рояль с поднятой крышкой, торшер и черный кожаный диван. Массивная мебель казалась здесь маленькой. В следующей комнате находился камин с высокой аркой, под которой я могла пройти, выпрямившись во весь рост; дальше – кладовая с пустыми белыми полками до самого потолка. Сквозь распашные двери мы попали в огромную белую кухню. Я помнила эту вереницу комнат, запах плесени и заброшенности еще со своего первого посещения, но в тот раз не было мотоцикла и рояля.
Отец открыл холодильник, достал две большие деревянные плошки с салатом и бутылку сока, мутного из-за осадка. Больше на чистых белых полках ничего не было. Он налил нам по стакану до самого края, гораздо больше, чем я могла выпить, потом выложил на гигантские тарелки две горки салата: один – мелко потертая морковь с изюмом, второй – булгур с петрушкой.
– Я положу тебе понемногу каждого, хорошо? – спросил он. Я кивнула. Никто никогда не ставил передо мной столько еды. Он рассчитывал, что я все съем?
– А вот это, – сказал он, поднимая прямоугольную бутылку из зеленого стекла, – лучшее оливковое масло в мире.
Вообще мне не нравилось оливковое масло, но я дала ему начертить зеленую линию на салатах.
Потом он вручил мне исполинскую вилку. Салаты были холодные и безвкусные, я ощущала только твердость или мягкость ингридиентов. Мы сидели рядом на табуретах за кухонным столом лицом к плите, отец ел и читал газету. Через какое-то время он спросил, закончила ли я, получил утвердительный ответ, взял мои тарелку и стакан, почти полные, и отнес в раковину. Никак не комментируя то, что я так мало съела.
– Давай переоденемся, а после пойдем купаться, – объявил он.
Мы вышли через вторую дверь в коридор, ведущий к другим комнатам. Там была крашенная в белый лестница – краска на ступенях кое-где вытерлась.
– Придется пробежаться, – сказал отец. Сверху нельзя было выключить свет на первом этаже, поэтому он коснулся выключателя, и мы погрузились в темноту. Ступеньки скрипели. Я обняла стену, поднимаясь на ощупь.
– Бу, – произнес отец. А потом завыл, как привидение. – У-у-у-у-у…
Поднявшись, я подошла вслед за ним к двери, за которой скрывался хлипкий деревянный балкон под навесом – он выходил во двор, где стояли деревья в кадках. Балкон дрожал под нашими ногами.
– Совсем разваливается, – сказал отец. Мы прошли по нему к раздвижной двери, и та заскрипела, открываясь.
– Вот и гостевая комната, – сказал он.
– Почему гостевая? – спросила я.
– Потому что в такие селят людей, которых хочется упрятать подальше.
Это была целая квартира внутри дома.
Пахло в ней как и в остальных комнатах: старым ковром, и плесенью, и деревом, и краской. Я поднялась за ним по ступенькам, потом по маленькому коридору мы прошли в большую пустую комнату, его комнату. Там был матрас на полу и телевизор на металлическом кронштейне.
– А здесь твоя постель, – сказал он, указывая на комнату по соседству. На полу лежал красный ковер, матрас с туго натянутой простыней, а на нем – подушка.
Это маленькое, почти без мебели пространство в недрах громадного и пустынного дома, по которому гуляло эхо, походило на поставленную среди леса палатку.
Отец вышел, чтобы я могла переодеться. Когда я вернулась в его комнату, он ждал – в шортах и футболке, босиком. Протянул мне большое черное полотенце – гораздо больше и пушистее других полотенец. Все, что ему принадлежало, было большим: деревья в кадках, входная дверь, камин, вилки, холодильник, телевизор.
Рядом с лестницей я заметила лифт, на котором каталась в прошлый раз. Он скрывался под видом обычной двери, вот только сбоку были две черные кнопки. Я спросила, можем ли мы спуститься на нем; отец не возражал. Лифт трогался с места, только когда захлопывались внешние двери и задвигалась щеколда на внутренней складной решетчатой двери; решетка ромбами ехала вместе с нами, и откуда-то из глубины клетки доносилось жужжание. Стена скользила мимо, будто двигалась она, а не мы. Легко было представить себе, что нас на время посадили в маленькую тюрьму, чтобы выпустить совсем в другом месте. Когда лифт остановился и отец потянулся отодвинуть металлическую щеколду, его рука случайно задела мою. Я толкнула внешнюю дверь и выскочила в коридор.
По асфальтированной площадке, потом вниз с холма, к воде. Пока мы шли, жесткие и колючие завитки сухих дубовых листьев ударялись о мои ноги. Ветер ерошил кроны огромных деревьев вокруг. Тропинка полого сбегала по лужайке к бассейну, рядом с которым было устроено джакузи. В лунном свете мне было видно, что в джакузи вода чистая, а в бассейне полно листьев.
Отец снял футболку и опустился в горячую воду.
– Ах, – сказал он, закрывая глаза.
Я залезла в воду и тоже сказала: «Ах». Села на скамейку напротив. Откинула голову: все необъятное небо надо мной было усыпано звездами. Они разрывали мне сердце. Ветер холодил мне лицо, я слушала пение сверчков, скрип деревьев. Это было то же, что ехать в машине с опущенным верхом и включенным подогревом: холодный воздух, горячая вода – два состояния одновременно.
Мы сидели в тишине, по поверхности воды плясали пузырьки и стелился пар. Я с головой погрузилась под воду. Хотела сделать стойку на голове, но, вспомнив о струях воды, с силой бьющих из дна, бетонные скамейки и вероятность ударить его по ногам, передумала.
– Ну что, дружище? – спросил он – Довольно? Вылезаем?
– Хорошо, – ответила я. Мои пальцы сморщились, кожа стала бугристой. Мы завернулись в полотенца и отправились по колючей земле обратно. Мне казалось, что я с ним и в то же время одна. Когда мы добрались до площадки, где стояла машина, он показал на угол второго этажа.
– Нам надо построить горку, чтобы можно было скатиться из спальни прямо к бассейну. Что думаешь?
– Да. Обязательно надо, – ответила я. Была ли это просто шутка? Я надеялась, что нет.

 

Дом начинал осыпаться, где-то меньше, где-то больше, и в моей голове не умещалось такое соседство небрежности и внимательности. В унитазах были ржавые разводы, в дальнем крыле протекала крыша, зато вся малина в саду была аккуратно подвязана. Отца нисколько не беспокоило, что дом пустует, как будто он был не хозяином, а гостем или незаконным жильцом. Когда я спросила, сколько в доме комнат, он ответил, что не знает, что никогда не заходил в большинство из них.
Позже я отправилась на разведку. Комнаты и пыльные двери, за которыми скрывались другие пыльные пустые комнаты, много выложенных плиткой душевых и раковин. На дальней стороне участка стояло огромное здание, напоминавшее мне церковь. Когда-то оно было водонапорной башней, но теперь там остались только круглые деревянные опоры, по одной на каждом этаже, а в середине – там, где должен находиться бак, – зияла пустота. Деревянные балки укрывали листья, птичий помет и паутина, они поседели от старости, словно забытые кости какого-то гигантского животного. Кажется, за все время, что отец жил там, мне так и не довелось заглянуть во все комнаты, и в этом было что-то волшебное – в ощущении неизведанного, незавоеванного пространства, за гранью привычного мира. Позади бассейна я обнаружила теннисный корт с оградой, густо увитой плющом. Сквозь зеленую поверхность корта пробивались корни, в некоторых местах покрытие совсем выцвело или износилось. Грязная сетка провисла между столбиками почти до самой земли.
– Это твой теннисный корт? – спросила я отца.
– Не знаю, – ответил он.
– А играть ты умеешь? – спросила я.
– Не-а.
– Я тоже нет, – сказала я.
После джакузи мы посмотрели «Красный шар», а потом «Гарольд и Мод». Каждый из нас занимал свою половину его кровати, он – ближе к экрану. «Красный шар» мне не понравился, показался слишком детским. К тому же у меня возникло ощущение, что от меня ждали, что фильм мне понравится, оттого и показали первым делом, и от этого мне было неловко. От «Гарольда и Мода» я пришла в восторг. Отец нажал на «паузу», когда мне нужно было отойти пописать.
– Это церковь в Пало-Алто, – сказал он про церковь, где встретились герои.
Оба фильма были на лазерных дисках, выглядевших точь-в-точь как серебряные пластинки. Отец держал диск между двумя пальцами, расставленными между центром и краем, не касаясь середины. Когда проигрыватель втянул его, прозвучала серия механических щелчков: четыре ноты.
Звук, с которым диск входил в проигрыватель, приглушенный звук закрывающихся дверей машины, щелчки переключателя фар – все звуки, окружавшие отца, казались другими. У него была прикроватная лампа с абажуром из ткани и золотистым основанием. Нужно было лишь коснуться основания, чтобы включить или выключить ее. Я проделала это несколько раз. Гениально. Почему все остальные не пользовались такими лампами? Почему мы возились с выключателями?
– Пора спать, – сказал он, когда фильм закончился.
Было поздно? Я не могла определить. Мы существовали вне времени. И утра, проведенные у него, тоже казались вневременными: пустые пространства, тишина и белый свет. В отличие от утр с мамой: мы суматошно одевались перед обогревателями и ели тосты в машине по дороге в школу – за белым лобовым стеклом, которое не успело еще отогреться. Здесь не было никакой суеты, никакой заполошности.
По ночам звенели сверчки – я замечала это, только когда ложилась спать. Звук надвигался на меня из темных недр, через темную лужайку, через большой темный дом и давил на мембрану в ушах, но именно в тот момент, когда мне казалось, что он вот-вот поглотит меня, наступала тишина. И тогда я чувствовала себя ужасно одинокой в этом гигантском доме с человеком, которого едва знала.
Мама хранила привезенную из Индии ленту с колокольчиками размером с зерно фасоли – такие обвязывали вокруг лодыжек индийские танцовщицы, – и сверчки звучали в точности, как колокольчики, словно кружились тысячи танцовщиц. Колокольчики звенели почти в унисон, все быстрее и быстрее, пока одновременно не замирали.

 

– Почему ты не носишь часы? – спросила я на следующее утро. Я уже оделась в школу. Все богачи носили часы.
– Не хочу быть связанным временем, – ответил он.

 

– Что это?
Я смотрела в окно на кухне, показывая на высокое сооружение, походившее на будку билетного контролера с окошком впереди, куда можно заглянуть, и минаретом сверху.
– Это для птиц.
– Там внутри птицы?
– Нет. Однажды друг подарил мне павлина, но тот сбежал.
– Ты посадишь туда птиц?
– Нет.
Я видела, что его начинают раздражать мои вопросы. Интересно, задумалась я, семь акров – это очень много? Если встать посреди гигантской лужайки спиной к теннисному корту и бассейну и смотреть в сторону холмов – мимо птичника, мимо исполинского медного бука, зарослей малины, еще дубов, бывшей водонапорной башни, то, может быть, там закончится его земля – где вздымаются холмы и начинается лес.
– Там, – сказал он как-то раз, указывая в неопределенном направлении. Но я не совсем поняла, что он имел в виду.
Отец положил в бумажный пакет – для покупок, а не для обедов – два яблока и горсть миндаля и закрутил его сверху.
– Твой обед, – сказал он, протягивая мне пакет. Миндаль шуршал на дне.
Я пошла впереди него, через кладовую, столовую и огромную залу с роялем. На маленьком столике перед диваном лежала книжка под названием «Красный диван». Внутри были фотографии потрепанного дивана из красной замши, на котором сидели разные знаменитости в разных точках земного шара. Я перелистнула страницу и нашла отца. На фотографии он казался мечтательным – глаза загадочные, как древняя рукопись. В отличие от остальных знаменитостей в книге, он соединил кончики пальцев – указательный к указательному, средний к среднему и так далее, – отчего его руки напоминали ребра какого-то мелкого животного. В последующие месяцы я пыталась воспроизвести эту манеру складывать руки: на парте во время уроков, на столе перед ужином с мамой, на коленях в обеденный перерыв, когда мы с друзьями сидели на улице. У меня никак не получалось добиться того, чтобы поза выглядела естественной: в таком положении мои руки казались огромными и неуклюжими.
Мы вышли за дверь.
– Ты не будешь запирать? – спросила я.
– Там нечего красть, – ответил он.
– Ты мог бы купить больше мебели, – сказала я. Представила, каким грандиозным стал бы дом, если бы в нем была обстановка. Мне хотелось, чтобы отец привязался к дому, захотел украшать его, удержать при себе. В школе мы играли в игру под названием ДОСК: дом, особняк, сарай, квартира – записывали варианты машин, мужей, жилищных условий, а потом просчитывали наше будущее, основываясь на том, что выпадет. Я имела самое живое представление обо всех четырех категориях, вплоть до сарая, если считать таковым нашу квартирку на Оак-Гроув. Мой отец жил в особняке. Я больше не знала никого, кто еще мог бы таким похвастаться. Все хотели особняк и лучшие машины: «Порше», «Феррари», «Ламборгини».
На повороте, ведущем к шоссе 280, отец произнес:
– Если наметить цель взглядом, руки сами направляют машину, куда нужно. Это удивительно.
Он понятия не имел, что я тоже водила, сидя у мамы на коленях, когда мне было шесть. Возможно, ему казалось, что у меня нет прошлого, что я просто существую здесь и сейчас рядом с ним.
Он указал на вершину холма, по которому бежала Санд-Хилл-роуд: над крышами домов торчала Гуверская башня.
– Смотри, – сказал он. – Это пенис.
Я не совсем поняла, что он имеет в виду.
– Это пенис Пало-Алто, – повторил он. – Ты посмотри на эту красную головку.
Башня светилась в лучах утреннего солнца, и ее купол был того же цвета, что и крыши университетских зданий – цвета красного кирпича. Мы поднимались с мамой туда, на самый верх: там были колокола, голуби и ветер. Колокола окружала сетка, чтобы голуби не гнездились под ними.
– А, – ответила я, посмеиваясь и пытаясь соотнести здание с теми весьма немногочисленными пенисами, что мне довелось видеть – смотрящими вниз дряблыми колбасками телесного цвета.
– Похоже на пенис, – упрямо повторил он.
– Когда мне будет сорок с небольшим, я умру, – примерно в это же время сказал мне отец.
Он впервые забрал меня от подружки. Его слова прозвучали драматично, как будто он пытался вызвать определенную реакцию. Но я не понимала, как мне реагировать. С точки зрения восьмилетнего ребенка сорок лет казались старостью. Втайне я была счастлива, что он поделился со мной, и рада тому, что у нас еще оставалось время побыть вместе – от четырех до девяти лет! Я уже знала, что он еще в молодости предсказал свою славу и раннюю смерть. Мама мне рассказала. Он что, думал, что мы не говорим о нем в его отсутствие? То, с какой серьезностью он это произнес, наводило как раз на эту мысль: казалось, он считал, будто все те годы, что его не было рядом, мы не вспоминали о нем. Будто когда он выходил из комнаты, комната переставала существовать.
В любом случае его утверждение казалось не трагическим, а наоборот, подающим надежду. По мне, несколько лет – это лучше, чем ничего.
Он был великим, а великие люди, вроде Леннона или Джона Кеннеди, умирали молодыми. Я этого не знала, но он знал.
Тем вечером по дороге к нему домой он сказал:
– Когда-то везде здесь были сады.
Теперь землю покрывали дороги и невысокие, тесно стоящие домики, которые смотрели так, будто стояли здесь вечность.
– Когда я умру, похорони меня под яблоней, – сказал он.
Я заметила себе, что нужно не забыть об этом позже.
Он часто повторял это, когда мы были одни, и я решила, что ответственность за похороны несу я. Он хотел, чтобы его закопали в землю так, без гроба. Чтобы напоить собой дерево.

 

Следующие две среды были похожи на первую: поездка на машине с поднятым верхом и включенным подогревом, холодные салаты с соком на ужин, джакузи, просмотр фильма на диске: «На север через северо-запад», «Новые времена», «Огни большого города». Прежде чем поставить диск, отец спрашивал, видела ли я уже этот фильм. Если мой ответ был отрицательным, он молча, серьезно качал головой, как будто это было большим упущением. Каждый раз, когда мне нужно было отойти в туалет, он останавливал фильм. На третью ночь я описалась во сне и, проснувшись, пришла в ужас: боялась, что люди, которые будут застилать постель, ему расскажут. В маленьком домике в стороне от большого дома жили муж и жена, которые готовили салаты, мыли посуду и меняли постельное белье. Мне было почти девять, я не писала под себя уже много лет. Но на следующей неделе на кровати были свежие простыни, и он ничего не сказал по этому поводу.
Перед ужином мы играли на рояле песню Heart and Soul, сменяя друг друга. Мне кажется, это была единственная песня, которую мы – любой из нас – умел играть. Музыка звенела в огромной пустой зале.
После фильма я отправилась в свою комнату. Я выждала, сколько смогла, набираясь смелости в наполненной пением сверчков темноте, потом подошла к его постели, притворяясь, что плачу. Возможно, я позаимствовала эту идею из фильма «Энни», где маленькая девочка по сюжету растопила сердце грубоватого мужчины. Стоя над постелью отца в своей спальной футболке и глядя на него сверху вниз, я осознавала, что я маленькая и пользуюсь тем, что у меня есть, – тем, что я девочка. Любовь по какой-то причине вызывают те, кто беззащитен, подумала я. И чтобы мы с ним стали близки, как другие отцы с дочерьми, нужно, чтобы он меня полюбил. К тому же его кровать была гораздо удобнее моей.
Он снял наушники и поднял на меня взгляд. После того как я ушла спать, он продолжил смотреть кино в больших наушниках.
– Мне приснился кошмар, – сказала я. – Можно я посплю с тобой?
– Да, наверное, – ответил он и указал на половину кровати дальше от телевизора. Я запрыгнула туда, и подушка растворилась под весом моей головы, словно была сделана из пустоты.
Казалось, моя просьба только подействовала ему на нервы, вместо того чтобы очаровать. Он был не таким отцом, какого я представляла себе на основании известных мне фактов. Да, у него были лифт, рояль и орган, он был богат, знаменит и хорош собой, но ничто из этого не приносило мне полного удовлетворения, потому что не искупало того вакуума, который я чувствовала рядом с ним, бесконечного одиночества – темной лестницы за кухней, ветра, задувающего на расшатанный балкон. Предполагалось, что именно этого мне и хотелось, но я не чувствовала той радости, на какую надеялась, будто оказалась на роскошном пиру, который застыл, замер по взмаху чьей-то руки.
Наутро отец разбудил меня, тряхнув за плечо резким, словно толчки пульса, движением.
– Проснись и пой, – сказал он.
Я оделась и, пока он собирался, провела разведку: открыла дверь и заглянула в комнату, оказавшуюся гардеробной, где висели костюмы на плечиках – идеально ровный горизонтальный ряд рукавов. В отличие от всего остального в доме, эти костюмы были тщательно подобраны. Видно было, что они новые и дорогие. Все рукава были в точности одной длины. Я провела ладонью по сгибам ткани там, где кончались рукава, – таким мягким и легким, как рябь на поверхности ручья.

 

– Ингрид Бергман фантастически красивая, – сказал отец на следующей неделе, когда мы смотрели «Касабланку». – Ты знаешь, что она совсем не пользовалась косметикой? Вот какая была красавица.
Мне нравились ее губы: полные и плоские, они выступали под тем местом, где начинались щеки. Еще мне нравился ее акцент и то, как она мягко покачивалась при ходьбе. Казалось, что в представлении отца красота не требует никаких уловок, она просто есть. Хотя, оглядываясь назад, мне кажется, что Ингрид Бергман все же пользовалась тушью для ресниц, и это по меньшей мере.
А мне нравились женщины в стильной одежде, с длинными накрашенными ногтями, помадой на губах, макияжем и лаком для волос; для меня красивыми были они.
Когда он рассуждал о красоте других женщин, у меня возникало странное ощущение: он говорил о светлых волосах и показывал сложенными лодочкой ладонями, какого размера должна быть грудь, и в его голосе было желание. Он рассуждал о статичных деталях, неподвластных повседневному беспорядку, в этих словах не было движения и жизни.
Позже я пришла к выводу, что по-настоящему отец полюбит меня, только если я стану высокой пышногрудой блондинкой. От предчувствия, что такое и вправду может случиться, захватывало дух, хотя все вводные данные и свидетельствовали об обратном.
– Знаешь, я как-то слышал потрясающую историю об Ингрид Бергман, – сказал он. – Но это как бы секрет, поэтому никому не рассказывай.
Мы как раз досмотрели фильм, и он убирал диск в коробку.
– Обещаю, никому не скажу, – ответила я.
– У меня есть друг, – начал он. – Его отец был продюсером, и как-то раз, когда мой друг был ребенком, Ингрид Бергман приехала к ним погостить. У них был бассейн, и она лежала возле него в шезлонге.
Отец сидел на краю кровати у телевизора. Рассказывая секреты или сплетни, он говорил быстрее, дикция становилась лучше.
– И вот, – продолжал он, – оказалось, что Ингрид Бергман любит загорать голышом, и мой друг, он тогда был еще мальчишкой, смотрел на нее из своего окна, которое как раз выходило на бассейн. И тогда она, ну…
Он замялся. Я понятия не имела, о чем он говорит.
– Ну и вот, – продолжал он, – это случилось, в решающий момент она подняла глаза и посмотрела на него. Прямо на него!
– О-о, – издала я.
Что она делала? На что он смотрел? Почему она была голой?
– Этот друг – мой ровесник, – сказал отец, как будто это что-то проясняло. – Но тогда это, наверно, его потрясло, – добавил он, качая головой и улыбаясь про себя, опустив глаза.
Он повторял этот рассказ несколько раз в течение многих лет и каждый раз предварял его теми же словами – что слышал потрясающую историю и что это большой секрет, – забыв о том, что уже говорил об этом.
Как-то раз, примерно в то же время, на карманные деньги (пять долларов в неделю), которые стала получать от отца, я купила темно-синий карандаш для глаз и взяла с собой в следующую среду. Утром, перед тем как ехать в школу, я зашла в ванную и, пока он ждал меня, попыталась подвести глаза: перевесилась через раковину, чтобы лучше рассмотреть себя в зеркале.
– Давай уже, – сказал он, стоя на балконе и придерживая раздвижную дверь.
– Минутку, – ответила я. Карандаш был мягкий и ложился совсем не так, как обычный карандаш на бумагу. Я боялась, что получится слишком жирно, поэтому провела совсем тонкую, почти неразличимую линию. Мама говорила, что макияж хорош, если не бросается в глаза. Я уже предвкушала момент, когда отец узнает, какая я утонченная, и от этого у меня кружилась голова, руки тряслись. У балконной двери я спросила, замечает ли он что-нибудь у меня на веках.
Он наклонился ближе.
– Не-а.
– Хорошо, – сказала я. – Ты и не должен ничего видеть.
– Что видеть?
– Карандаш, – ответила я. – Я немного подвела глаза.
– Иди смой, – сердито велел он. – Живо.
– Посмотри на небо, – сказала мама. Мы ехали домой. – По-моему, оно невероятное.
Краешком глаза мне было видно, что над телефонными проводами тянется полоса сияющих розовых облаков, а на обочине сверкают золотом листья сикоморов.
– Наверное, – ответила я.
Мама очень тонко чувствовала цвет; и так мы общались тоже – она возила нас по городу, указывая на разные цвета. Она успела расстаться с Роном, и если поначалу я обрадовалась тому, что мы избавились от него и снова остались вдвоем, то теперь была уже не так уверена, хорошо ли это. Рон меня раздражал, но когда он исчез из нашей жизни, я заскучала. Он вносил разнообразие, разбавлял наш с мамой дуэт. Входя в дом, он разгонял застоявшийся воздух. Мужчины приносили жизнь. Но этого не понять, пока они не уйдут, пока будни не станут пресными, без вдохновения и сюрпризов. Мы не могли позволить себе поужинать в ресторане или съездить в музей в Сан-Франциско.
А сейчас, в машине, она хотела, чтобы я посмотрела на небо.
– Ну, посмотри же, – повторила она. – Что с тобой?
Я ссутулилась на сиденье, как будто всполохи цвета были самой скучной вещью на свете. Потребовалось бы слишком много энергии, чтобы оценить все то, на что она указывала. Это был всего лишь закат. Мы таких видели много; жизнь заходила на второй круг.

 

Кирстен пригласила меня в гости с ночевкой. Это была та девочка, что ходила за мной повсюду, провозглашая имя моего отца. Она уже бросила эту глупую привычку, и мы были теперь в одной школьной компании. Нам разрешили дойти пешком от школы до дома ее отца, к северу от Юниверсити-авеню, в противоположной части города. Идти пешком, одним, так далеко и без сопровождения взрослого – это была привилегия.
Дом Кирстен был в викторианском стиле, к входной двери вела зацементированная дорожка, которая упиралась в деревянные ступеньки. Корни деревьев змеились через утоптанный двор, как жилы на шее. Ее спальня располагалась на самом верху, под крышей, и потолок в ней смыкался с полом. У нее был собственный маленький телевизор. Я села на кровать, и та зашевелилась подо мной, как желе, что меня удивило.
– Это водяной матрас, – сказала Кирстен, вытягиваясь.
Было в ней нечто экзотическое и неуловимое, отчего я сама себе казалась заурядной и консервативной. А еще рядом с ней меня клонило в сон, как рядом со всеми, кому было дело до того, что у меня знаменитый отец. Мы спустились, и я прошла за ней на кухню.
Она вытащила из холодильника большую морковку.
– Ты знаешь, что некоторые женщины с ними делают? – спросила она. – Засовывают внутрь! Вместо секса.
– Фу, гадость, – сказала я. В мире были мерзкие, отвратительные явления, вроде секса; я знала о его существовании, но мне все равно была неприятна мысль, что люди могут этим заниматься, а после как ни в чем ни бывало переходить к обыденным делам. Как если бы под чистой белой стеной таилась колония тараканов.
– Гляди, – сказала она, вытягивая из ящика комода что-то черное и воздушное. Это был эластичный кружевной лифчик: два треугольника, соединенные черными полосками лайкры. Он был сексуален, совсем как лифчик взрослой женщины, только маленький, на девочку. А я и понятия не имела, что в мире существует что-то настолько совершенное и при этом таких маленьких пропорций. Эта миниатюрная копия подействовала на меня чарующе, как прежде мебель для кукольного домика, кукольная еда и посуда. Мне хотелось иметь все то, что было у Кирстен: телевизор, пульт, водяной матрас, кружевной лифчик.
– Хочешь посмотреть «Техасскую резню бензопилой»?
– Давай, – ответила я. Я понятия не имела, что это за фильм. Кирстен вытащила кассету из потрепанной картонной коробки и запихнула в магнитофон под телевизором. Изображение было зернистым, как свитер, который вязали из пряжи разного цвета. Я могла различить только фигуру человека, идущего к дому по тропинке в сухой траве.
– Я каждый день это смотрю, – сказала Кирстен. – Перед тем как лечь спать.
Незадолго до того, как мы выключили свет, ее отец зашел нас проведать.
– Папа? – позвала Кирстен.
Он сел на краешек кровати и повернулся к ней.
– Я чувствую себя незащищенной, – произнесла она капризным тоном. – Ты велел мне сказать, если я буду так себя чувствовать, вот я и говорю.
– О, солнышко, – ответил он и обнял ее.
А я и не знала, что Кирстен чувствует себя незащищенной. Меня впечатлило, что она знает и использует такое слово, и стало завидно: она может высказать такое своему отцу. Это было взрослое слово. Мне бы никогда не пришло в голову его употребить.
– Прости, милая, – сказал он, потом поднялся и посмотрел на нас обеих. – Спокойной ночи, девочки. Спите крепко.
Ступеньки заскрипели, когда он стал спускаться.
Утром, как раз перед приездом мамы, когда Кирстен вышла на кухню, я нашла в ворохе смятого хлопкового белья в верхнем ящике комода тот лифчик и сунула его в рюкзак.

 

Я готовилась отправиться к отцу уже в пятый раз, и меня снедало нетерпение. Я долго надеялась, что если буду играть свою роль, он начнет мне подыгрывать. Я – любимая дочь, он – во всем потакающий мне отец. Я решила, что если вести себя, как другие дочери, он примет эту игру. Мы станем притворяться вместе, и в конце концов притворство станет реальностью. Но если бы я внимательнее наблюдала за ним и призналась себе в том, что видела, то поняла бы, что он ни за что не станет этого делать и что актерство такого рода только вызовет в нем отвращение.
И вот мы снова ехали в темноте на его машине к дому в Вудсайде. Сегодня он был в кожаной куртке с манжетами из черной ткани, которая сочеталась с цветом его волос. В ней он выглядел лихо и щегольски. Он все так же молчал. Но я чувствовала в себе больше смелости.
– Можно, ты отдашь ее мне, когда она будет тебе не нужна? – спросила я, когда мы свернули налево, на узкую ухабистую дорогу с покосившимися и потрескавшимися белыми столбиками, что заканчивалась у его ворот. Я уже давно об этом думала, но только сейчас набралась мужества и сказала об этом вслух.
– Что отдам? – ответил он.
– Твою машину. «Порше», – я задумалась, где же он хранит старые. Воображение нарисовало ряд блестящих черных машин на краю его участка.
– Разумеется, нет, – ответил он так резко и раздражительно, что я сразу поняла, что допустила ошибку. Может быть, миф о царапине не соответствовал действительности, может быть, он не покупал каждый раз новый автомобиль и версия о его расточительности была ложной. Он скупился на деньги, еду, слова, и только «Порше» казались славным исключением.
Мне хотелось взять свои слова обратно. Мы подъехали к дому, и отец заглушил мотор. По обеим сторонам от ворот вздымались кусты гортензии: пышные голубые соцветия были больше моей головы.
(Много лет спустя он спросил меня:
– Как думаешь, какие гортензии лучшие?
– Голубые. Такие яркие голубые.
– Я тоже так думал в молодости, – ответил он. – Но оказывается, белые в форме конусов гораздо симпатичнее.)
Не успела я пошевельнуться, чтобы вылезти из машины, как он повернулся ко мне.
– Ты ничего не получишь, – сказал он. – Поняла? Ничего. Ничего не получишь.
Говорил ли он о машине или о чем-то еще, больше? Я не знала. Его голос ранил, отдавался болью в груди.
Машину озарял холодный свет белой лампочки на потолке, которая зажглась, когда заглох мотор. Вокруг было темно. Я совершила ужасную оплошность, и отец отстранился от меня.
К тому времени мысль о том, что он назвал неудавшийся компьютер в мою честь, туго была сплетена с моим ощущением себя. Хотя он не подтвердил этого, я возвращалась к ней, чтобы подбодрить себя, когда чувствовала собственное ничтожество, находясь рядом с ним. Компьютеры меня не волновали: это были всего лишь железки и поблескивающие микросхемы в пластиковых коробах. Когда сидишь перед монитором, оказываешься под гипнозом, но в целом смотреть на них скучно, они некрасивые. Однако мне нравилось думать, что я связана с отцом через компьютер. Это означало, что я была избранной и у меня было место, хотя он держался со мной холодно и отстраненно. Это означало, что я привязана к земле и ее машинам. Отец был знаменитостью, ездил на «Порше», и если «Лиза» действительно получила мое имя, я была частью этой жизни.
Теперь я понимаю, что у нас были противоположные цели. Для него я была неряшливым пятном на его блистательном восходящем пути к славе, наша история не вписывалась в легенду о его величии и достоинствах, о которой он грезил. Мое существование разрушало его образ. Для меня все было наоборот: чем ближе я подбиралась к нему, тем меньше стыдилась себя; он был частью большого мира и подталкивал меня к свету.
Возможно, все это было лишь большим недопониманием, упущением: он просто забыл сказать, что назвал компьютер в честь меня. Я сгорала от нетерпения – так мне хотелось расставить все по своим местам, как на домашнем празднике: когда ждешь появления именинника, чтобы включить свет и выплеснуть в поздравительном вопле все, что удерживалось внутри. Как только он признается – «да, Лиза, я назвал компьютер в твою честь», – все сразу станет так, как должно быть. Он залатает дыры на джинсах, купит мебель, скажет, что думал обо мне все это время, но не мог со мной увидеться. Однако я чувствовала, что если слишком сильно буду стараться навести порядок, могу нарушить хрупкое равновесие, и он снова исчезнет. Поэтому я ждала, терпела это подвешенное состояние, чтобы не потерять его.

 

Я вылезла из машины и пошла за ним к дому. Сегодня мы не сидели в джакузи. Мы поужинали салатами, пока он читал газету, потом посмотрели «Танец-вспышку». Я не просилась спать в его кровати. Ночью я проснулась, потому что захотелось писать; темнота давила на глаза, ничего не было видно. Было тихо, сверчки смолкли. Я не могла выбраться из комнаты в кромешной тьме, не понимала даже, в какую сторону повернута и в каком положении нахожусь – вертикальном или горизонтальном. Я затаилась, но так ничего и не увидела: как будто в ответ на мои потуги разглядеть что-то темнота сгущалась.
Чтобы попасть в туалет, нужно было пройти через комнату отца, потом несколько шагов по коридору, который вел в другую пустую комнату, где была дверь в ванную.
Я вылезла из кровати и отыскала дверь, едва белевшую в темноте. Теперь я уже различала очертания предметов и заметила, что в постели отца лежит кто-то с яркими светлыми волосами.
Это был человек, который пришел убить отца, – он уже убил его и теперь спит на его месте! Я догадывалась, каков из себя этот незнакомец с белокурой шевелюрой – глупый, но умеющий льстить, уговаривать и уворачиваться. Он скажет, что он мой новый отец, но будет совсем не похож на него. Лица самозванца не было видно, но он и без того приводил меня в ужас. Его волосы светились в темноте. Я слышала собственное дыхание. Боялась за своего настоящего отца. Я тихонько сходила в ванную и на цыпочках прокралась обратно к себе – блондин все так же лежал в отцовской постели. Заворочавшись во сне, он нырнул под одеяло, как под воду. Я вернулась к себе и, как казалось, много часов не могла уснуть, гадая что делать, страшась утра, когда станет ясно, что моя жизнь бесповоротно изменилась и отца больше нет. Я была слишком напугана, чтобы снова встать и потребовать от блондина объяснений. Поэтому решила подождать до утра и в какой-то момент, должно быть, заснула.
На утро никакого блондина не было, отец оказался жив. Я подумала, что мне, наверное, почудилось и не стала спрашивать. Мне было неловко за свой ужас и нелепый протест.
В следующую среду у мамы неожиданно отменились занятия, и она приехала в гости. Мы не знали, что она приедет. Мама застала нас за ужином: она постучала и позвала, а потом открыла незапертую дверь, прошла сквозь темный дом в ярко освещенную холодную кухню, где мы ели салаты. Она присела за стол. Отец дразнил меня в своей обычной манере.
– А не хочешь себе вот такого парня? – спросил он, тыкая в фото старика в газете, которую он читал, пока мы ели. Я посмотрела, потом чихнула, и на фото оказался салат, который я разжевала, но не успела проглотить. – Мальчикам это нравится. Такой согреет тебе кровать в два счета, – отец говорил о новой кровати, которую хотела купить мне Мона. – Кого собираешься позвать?
Его шутки были ужасно неуклюжими. Такой утонченный во всем, он, казалось, понятия не имел, как разговаривать с детьми. Я хотела, чтобы мы были близки, но его слова порой приводили меня в замешательство. Я не знала, что ответить. Возможно, именно это мама и увидела у меня на лице.
Позже она сказала, что его шутки в тот вечер, развязность и то, что мне было явно не по себе с ним на кухне, ее удивили. У меня был потерянный вид, сказала она, а не уверенный, как обычно. Она договорилась, чтобы по вечерам в среду я оставалась у подруги, и сообщила мне, что вместо этого он будет приходить в гости и кататься со мной на роликах. Я решила, что меня это устраивает.
Назад: Линии жизни
Дальше: Мелкая рыбка