Книга: Не одна во поле дороженька
Назад: ВЕРНУЛСЯ
Дальше: ГОЛОВНЯ

ГЛАША

1
Глаша села в розвальни. Зарыла под сено ноги в валенках, натянула короткую варежку и размотала кнут. Впереди еще двое саней. В средних давно уже сидит Марийка, в поддевке, красиво подобранной в поясе, и белом полушалке, лузгает семечки.
Головные сани пока без ездока. Его ждут… Федор Шерстнов не торопится. Надел шинель с золотыми пуговицами. Застегнулся, поглядывая в окно. Сквозь голые и корявые от почек ветви виднелась дорога. Там и стоят сани.
— Разве и Глаша едет? — спросил он у матери.
— Знать, решили, тяжело на паре. Дорогу-то вон как размесило. Позавчера машина под Одинцами завязла, насилу вытянули.
Евдокия Петровна подала сыну тулуп. Федор влез в него. Стало жарко.
— Теперь наконец холод не прохватит, — сказала мать, довольная, что решил-таки сын надеть тулуп. Никак не хотел: таяло на дворе.
Федор взял с лавки веревку, фонарь, рюкзак с хлебом и салом, топор, — пригодится в пути. Пощупал карманы: не забыл ли портсигар — и вышел. По небу сплошняком двигались облака, дуло студенеющим теплом, дальние избы и плетни смутно темнели в тумане. Горчило от курившегося над трубой дымка.
— Заждались? — улыбнулся Федор Марийке — как бы отметил красоту ее, но тотчас спохватился, построжал. Уложил в передок саней поклажу. Проваливаясь в набрякший снег и волоча полы тулупа, обошел вокруг. Пристроился с правой стороны, где настоящий возница сидит всегда бочком, положил кнут на передок.
Сани дернулись. Федор неловко завалился на бок.
Марийка засмеялась. Оглянулась на Глашу. Та ответила тихой улыбкой.
— Пошел, ну, веселей, милый! — поторопила Глаша своего коня.
Пристывшие полозья заскрипели. Обоз тронулся.
Ехали на базу за мукой, которую осталось получить колхозу за лен. Путь не ближний — пятьдесят верст. До районного центра Благодатное — лесом, высоким берегом Угры, а дальше все двадцать — полем.
Коней поставили на подкорм еще с вечера, побаловали овсецом. Сани выкатили легкие, на железных подрезах.
Марийке было в охотку съездить на станцию: любила посмотреть на проносившиеся мимо шлагбаума грохочущие, в огнях поезда.
А Глаше недосуг отлучаться со двора: одна жила, да и полушубок был плох — выголился, льнул к спине холодной овчиной. Но отказаться не могла, собралась.
Федор только вернулся из армии. О поездках даже к родне и думать не хотел: до того намучился в дорогах. Но, узнав, что едет Марийка, сам напросился в обоз.
Который день уже было повернуло на тепло. Под талой водой зазеленел лед в снежницах, а у комлей деревьев по опушкам прозрелась земля с подопревшими листьями черники и хвоей. Но до весеннего пара еще далеко. В лесу, сразу же за дорогой, по подол в белом стоят еще ели. Снег на ветвях намок, каплет, и оттого лес шуршит, пока не остынет заря. Наступит ночь, в холодной мгле ее встанет над полем луна, и тогда мерцает жемчугом намерзшая на стволах капель.
Федор, сидя бочком, посвистывал на коня, иногда оглядывался на Марийку. Вожжей она от самой деревни в руки не брала. Намотала их на тычок саней и, знай, шелушит семечки. Раскраснелась от ветра.
— Завтра в это время назад будем возвращаться! — крикнул Федор.
Марийке хоть бы и вовсе назад не ехать, а мчаться вот так в ту, лесами скрытую даль. Глаша думает свое: не любит загадывать в дороге.
Проехали мимо старой плотины, через ручей. Он был подо льдом, теснился там от напиравшей воды, и за дорогой, где торчали лозы, лед тонко скрипел, поддаваясь копившейся силе.
Вот до этого ручья когда-то Федор и мать проводили отца на фронт. Перешел он по чистой, булькающей в камнях воде, бритоголовый, с заплечным мешком, в уголках которого, чтобы держались узлы, было положено по сухарю… Долго глядели вслед отцу, не зная, что смотрят на родимого в последний раз.
Потом, в конце войны, ушел в армию Федор. С той поры и служил. На побывку домой приезжал лишь раз. Погостил две недели и уехал опять на Днестр.
Широко разливается среди садов и виноградников эта река. Стоят на берегах ее мазанки белее снега, а по вечерам слышится тонкий звук скрипки. Но какая река на свете сравнится с той, где ты вырос! А вырос Федор на Угре. Пусть не восславлена ее красота, как и сама сторонка, голубая в цветении льна, топтанная вражьим нашествием… На безвестных могилах шумит рожь, цветут васильки, и лишь в сердце молодой вдовы или осиротевшей матери все еще тревожится прошлое.
Теперь Федор вернулся насовсем. Неприветливо встретили его родные поля: мокрым снегом несло, под ногами было вязко, ветер то в спину дул, то хлестал вдруг в лицо. До Благодатного доехал на машине. Ночевать не остался.
Пришел в свою деревню утром. В избах уже топили печи.
Неожиданно встретил на площади мать. Шла она в сельпо за пачкой чаю, шла не по годам быстро, в больших валенках с калошами и в телогрейке, закутанная в шерстяной платок — подарок сынка.
Не поверила Евдокия Петровна, что голос его услышала. Далеко он, на Днестре… И вот опять тот же голос позвал ее. Оглянулась… Да это же Федя!
— Милушки мои, ай пешком месил? — произнесла она, глядя на обмокшие полы шинели.
— Совсем теперь примесил.
Евдокия Петровна всплакнула — от радости ли, что будет сын дома, или что оставил службу, которой гордилась.
— Сынок, ты иди. А я сейчас. Ключ в сенцах за притолокой.
Сел Федор на лавку. Стянул промокшие хромовые сапоги, снял гимнастерку, теплую и влажную от пота. Не дождался, когда вернется мать, уснул.
Не слышал, как перед обедом заходила Глаша. Поставила у порога лыжи.
— В школе взяла, да небось маленькие, — сказала она, улыбнувшись.
— Какие ни на есть. И за то спасибо. А то завтра на охоту, поди, с утра соберется.
Не успела Глаша выйти, пришли председатель и агроном, Федора однокашник.
— А где же сам?
— Не вставал еще, — ответила Евдокия Петровна. — Всю ночь шел с вещами да по такой дороге…
— Что ж телеграмму не дал? Не на машине, так на коне бы встретили, — посетовал председатель. — Пусть отдыхает. Позже зайдем. Привет наш ему.
На следующий день с утра раскрыла мать форточку. По избе разлился свежий запах тающего снега. Федор жадно раздул ноздри. Вышел на крыльцо. С крыши избы свисали сосульки. На остриях их зажигались капли и, сорвавшись, гасли в снегу. С перекинутым через плечо ружьем Федор помчался на лыжах по слепящему от солнца полю.
Возвращался поздно, в темноте уже. На ремне болтался глухарь. Убил его влет. Дробь попала под крыло. Черный, с алыми бровями, раскинувшись, упал на снег. Долго бил крыльями: хотел взлететь — скрыться в частом березнике.
«Веселого чего-то, гляжу, мало в охоте», — медленно переступая лыжами, подумал Федор.
Блестят на дороге под месяцем накатанные колеи, звонко хрустнул лед… И вдруг меж деревьев всплыл большой красный огонь. Замелькал. Все ближе и ближе. Послышался топот. Федор едва успел отскочить в сторону — мимо пронеслись сани.
— Кто там? Постой! — закричал он, выбираясь из снега.
Сани остановились. Федор нагнал их, вскочил. У переда с фонарем сидела девушка. Чуть опустив голову, снизу, из-под длинных бровей, украдчиво и лукаво взглянула на Федора.
— Ты чья такая будешь? — спросил он, торопливо оглядывая ее. Сбитый полушалок открывал румяную нежную щеку и спутавшиеся волосы.
Девушка, улыбнувшись и тихонько вздохнув, ответила:
— Кузнеца Федосея дочка!
Не может быть! Через три двора жила она от него. Помнил, когда уходил в армию, — девчушкой была. Тогда еще подумал: «Красивая, чертенок!» Вот уж и невеста. А говорят: не видно, как время идет.
— Марийка! — удивился Федор.
— А я думала, лось из леса ко мне в провожатые ломится.
— Что так поздно?
— Представителя одного из обкома в Боровое отвозила.
— Постой. А что я тебя прошлым летом не видел?
— На дальних покосах была. Девчата говорили: «Федя погостить приехал». Смеялись: «Все возле речки сидит — ершей прельщает погонами!»
После этой встречи каждый день у Федора начинался с надежды увидеть Марийку. Начищал сапоги. Ходил по деревне, бывал в кузнице, в правлении колхоза. А Марийка и не знала, что всюду искал ее.
И вот сегодня Федор ехал с ней в обозе. Радостно было, что рядом — только оглянуться, и он увидит ее.
— Федя, семечек дать? — крикнула Марийка.
Он подхлестнул коня и сам соскочил в снег. Обождал, пока подъедут сани Марийки. Подсел к ней. Догадывается ли, что потянуло его в эту дорогу?
Марийка насыпала ему в карман теплых, шелестящих семечек.
— Для веселого разговора, — сказал Федор.
— Эй, иль посевную начали?! — крикнула Глаша.
Только тут Федор заметил, как сыпались на дорогу семечки из дырявого кармана в его тулупе. Марийка, откинув голову, засмеялась. Губы у нее яркие, свежие.
Сунула руку в его карман и встретилась с горячей рукой Федора.
— Ну, здравствуй!
— Шутишь? — Он сжал ее быстрые пальцы.
Глаша из-под отворота полушубка вытащила иголку с ниткой. «Федя, иди ко мне, карман зашью!» — хотела крикнуть, но промолчала: не до ее забот было Федору.
На санях смех. Весело! Даже Глаша улыбается, хоть и смутно у нее на душе. Эх, лучше бы дома остаться! Глядит на свой рукав с латкой. Оделась в дорогу во что поплоше. А может, зря? Вон Марийка, как на гулянье едет! Каждый взглянет — приметит.
«Каждый… да тот полюбится, какой, может, и не взглянет», — думает Глаша.
Конь зашлепал по воде. Это из болот натекло. Гнилая стояла нынче зима. Снег лег на незамерзшую землю, укрыл ее, сырую, как шубой, и преет, и сочится рудая, на мхах настоянная вода, и там, где стремглавная быстрина клокочет перед каменистым порогом, теплится пар из отдушины, смерзается в иней, нарастают серебристые колосья по закраинам.
Не удержалась Глаша — подбежала к отдушине, что у дороги, под елью. Может, на бруснику посчастливится? Сладки под снегом ее карминно-красные гроздья. Нагнулась. Пахнуло из глубины, как от опары… Вода, словно в ковше, а вокруг, по ободу, уже грелись зеленые травинки.
«Милые», — улыбнулась Глаша робким и чистым надеждам.
2
На пятнадцатом километре, в Одинцах — большом селе на берегу Угры, — обоз остановился. В гору ломилась дорога — приустали кони. Свернули к плетню напротив почты. Из-под крыши ее лучились провода к столбу, гудящему день и ночь. Марийка прислушалась и вдруг соскочила с саней.
— В колхоз сейчас позвоню!
— Зачем? — спросил Федор.
— Знаю, зачем.
Когда она скрылась, Глаша сказала:
— Хлебом не корми, дай только по телефону поговорить! А тут такая возможность.
Они бросили коням по охапке сена и направились в избу погреться.
Хозяйка избы, взглянув в окно, вздохнула.
— Конечно, к нам. И что за наказание! То проезжее начальство пьет-ест, то охотнички грязи болотной нанесут, хоть сей. Ни к кому — только к нам. Как все равно медом тут намазано!
Хозяин — лесник Трофим Кочмарев — сидел за столом, обедал.
— В лесу жили — не нравится. Здесь — тоже. На облаке, что ль, избу теперь ставить?
Вошли Федор и Глаша. В избе было жарко. Пахло томленными в печи щами и упревшим мясом.
— Хлеб-соль! — сказал Федор.
— Милости просим, — отозвался Кочмарев.
— Просим, гостеньки дорогие! Садитесь, — запела хозяйка, румяная от жары и от своего щедрого здоровья.
Федор снял шапку, откинул завлажневший воротник тулупа. Глаша присела на лавку. Огляделась.
Изба просторная, светлая, со свежебеленой печью. На окне в проржавленной каске огоньком цвела герань. У порога лежала собака. Смотрела на вошедших свирепым от бельма глазом.
— Плесни-ка щец — погреться ребятам, — сказал Кочмарев.
— Горячего с удовольствием, — разохотился Федор.
Глаша отказалась: было и так хорошо, что тепло, что добры хозяева.
Хозяйка поставила чашку щей, подернутых потускневшим жирком, нарезала большими ломтями хлеба, подала ложки.
— Куда путь правите? — спросил Кочмарев.
— За блинами, — пошутил Федор.
Кочмарев попил квасу. Вытер рушником усы и бороду.
— За ржаными или пшеничными блинами-то?
— За лен пшеничные полагаются.
Глаша прислушивалась к разговору, глядела в окно на черемуху. На шершавых ветвях ее мочалилась сорванная кора.
«Как ломают, и все-таки цветет!» — подумала.
— А мы вот нынче не взяли льна: не уродился, — сказал Кочмарев.
— Не уродился! Сорняками зарос ваш лен, — вставила Глаша. — Мы свой пололи да подкармливали.
— Звеньевая, значит, деловая, — вступила в разговор хозяйка.
— Спасибо за похвалу. — Глаша поднялась. — Федя, я коней схожу попоить.
— У них и председатель не то, что у нас, — заговорил Кочмарев. — И своих и чужих на году по два раза меняем. Прошлым летом один что, сукин сын, сделал: взял деньги колхозные и поехал коней покупать. Заявляется через неделю. Ни коней, ни денег. Обокрали, говорит. А сам весь опух от винища, рожа — что чугун.
— Где ж вы откопали такого? — спросил Федор.
— В пекарне работал. Негодный и там был. Вот оттуда его к нам и спихнули. И куда? К хлебу. На воду бы посадить того, кто спихнул его, так знал бы, что такое колхозный хлеб, а то нет понятия, потому как иные не от труда растут, а вроде бы уж мода такая: чуть показал себя — давай поднимать его в начальство непременно. Ему еще на деле только ум свой растить, а он уж указывает. Сколько ребят наших так потерялось. Говорили. Да разве старых людей слушают? Сами всё. А старый человек, он, глядя на дерево, еще и корни видит.
— Вы кем в колхозе-то работаете?
— Я не в колхозе. Я лесник.
— Чего ж тогда жалуетесь, что спихнули вам кого-то, если сами колхоз без глаза оставили?
— Авдотья, слышишь, виноватого нашли, — обратился Кочмарев к жене.
— А поделом, не мели.
Федор отложил ложку.
— Спасибо. Как у матери поел.
— На здоровье.

 

…Глаша поила коня. По лицу ее мелькал холодный блеск от воды. Рядом Марийка. Разглядывает кусок белого шелка: в сельпо на платок себе купила.
— Федя, посмотри, идет мне? — спросила, когда Федор подошел к девушкам.
Марийка накинула шелк на спутавшиеся черные волосы, стянула концы у подбородка. Улыбнулась, лукаво кося глазами.
— Идет, — сказал Федор, любуясь.
— Очень даже идет, — добавила Глаша.
Понесла ведро в избу.
Кочмарев стоял у окна. Глаша поставила ведро на лавку.
— Крутой, малый-то ваш. За хлеб-соль не пощадил, — сказал Кочмарев хмуро.
И снова заскрипели полозья. Теперь звонче: к вечеру подмораживало. Отволгшее сено заиндевелось, и тем свежее были запахи, из которых выделялся неутешной грустью один — запах полыни.
Сразу за Одинцами — яр. Секут вьюги его закаменевшее лбище, а с весны калит солнце. Ручьи промыли расщелины, в них лопушится мать-и-мачеха, цепляются шиповники, да ютятся недоступные гнезда. На пороге лета, когда долго не гаснут звезды, а ночи свежи и прозрачны, когда по краю неба мигает сумрачно свет, тут булькают, щелкают и свистят соловьи. Внизу, у самого берега, на пойме, — чащина ольшаников, перевитых хмелем. С этого яра видны дальние деревни, леса и дороги, по которым ночами кружат и мелькают огни машин. Угра под яром не замерзает. Зияет прорвой.
Конь Федора, пугаясь обрыва, заломался в оглоблях.
— Видать, сена ты только не боишься! — крикнул Федор на коня и, стегнув его, обернулся к девчатам, поправляя сбившуюся шапку. — Осторожнее!
Пронеслись сани Марийки.
Зажмурившись, она взвизгнула.
Обвалившийся ком снега полетел вниз. Ударился там в олешники, и сразу же всполошились, скрипло закричали галки.
Федор смотрел теперь на Глашу: как-то минет она обрыв?
— Вот дурачок, испугался! — сказала Глаша ласково коню. — Ну!
И сани тронулись.
«С выдержкой девка», — подумал Федор.
Сердце Глаши замлело. Было страшно и радостно мчаться высоко над рекой. Что-то похожее было когда-то пережито… Что?.. В памяти вдруг сверкнула тихая на рассвете река… Клади… Глаша бежит к ним по стежке. Холодно от росы босым ногам. С травы брызжет на колени. Туман. Доносятся протяжные вздохи из-за реки; где-то часто и жестко зашипит по железу, кто-то крикнет: там, за рекой, косят. Глаша взбежала на клади. На середине стоит с удочкой Федор — не сразу и узнала его: гимнастерка расстегнута на груди. Из воды, гладкой, как стекло, торчит перо поплавка.
— Проходи, — сказал и глянул на нее серыми, блестевшими от азарта глазами.
Клади узкие — в два бревна. Как тут разойтись? Федор прижался к перильцу — березовой жерди. Глаша боком пошла по самому краю, чуть не оступилась. Федор схватил ее. Руки у него горячие, крепкие. Вышла на берег, под нависшие кусты. Сумрачно тут, пахнет землей и мокрыми листьями ивы.
Встреча эта случилась прошлым летом, когда Федор приезжал на побывку.
И вот снова он.
«Не судьба. Да я и не в обиде. К чему?» — думала Глаша. Глаза у нее цвета голубеющей ржи, а волосы из-под платка выбились, свились спелыми колосьями, в страде первая, а вот на людях рядом с Марийкой и не садилась, чтоб не равняться с шалой ее красотою. Позапрошлым летом Марийка еще была невидная. И вдруг, как яблоня в одну ночь зацвела, — вышла к ребятам. Разве не радостно с такой? Она и воду-то пьет, лукаво заглядывая в ковш!
Семечки у Марийки кончились. Скучно так сидеть. Федор поправил шапку, сбитую вдруг ударом снежка, и слез с саней. Кто кинул? Марийка глядит в поле, словно запечалилась. Глаша смеется. На нее и подумал Федор. Обождал, пока подъедут ее сани. Тут бы Глаше и позадориться, побегать с парнем, погреться. Но как-то не получилось: будто скованная, сидела.
Федор слепил снежок и кинул его в Марийку. Та только и ждала этого. Спрыгнула с саней. В Федора запустила. Он — в нее. И пошло! Бегали друг за другом. Падали, увязая в снегу. Шапка у Федора слетела. Угодила Федору в бровь. Сошлись вплотную. Лепить снежки тут уж некогда. Сыпали друг в друга снегом из пригоршней. Снег таял на лице, на ресницах, отчего еще пуще блестели глаза.
Марийка едва держалась на ногах от усталости. Федор заметил это и поднял руки — будто сдался.
— Глаша, Глаша, победила! — ликуя, закричала Марийка.
Выбрались к дороге, раскрасневшиеся, веселые и усталые. Марийка обломила с ветки сосульку, стала ее грызть.
— Брось! Лучше чаю дам, — сказал Федор.
Вытащил из сена рюкзак, достал термос. Марийка отпила несколько глотков. Чай был густой, горячий.
— Так бы и выпила весь.
Федор понес термос Глаше.
— Что скучная такая? — спросил.
— Нисколько, — ответила она так, будто удивилась.
Далеко, над кромкой земли, сумерки высеяли ясные звезды.
3
Приехали в Благодатное вечером — районный городок, от которого пути до станции — еще двадцать верст.
Горели огни на взгорье. После лесов они так и манили к теплу, хранимому доброй русской печью.
Кони, почуяв постой, пошли быстрее. Из ноздрей валил пар. Гривы и бока были в инее.
На площади, где на столбе краснел фонарь, раскачиваемый ветром, — чайная и коновязь с горожбой. Тут и остановились. Федор затопотал отсыревшими и промерзшими валенками, потер ухо.
Кинув своему коню охапку сена, Марийка сказала:
— Гармошка в клубе. Пошли!
Глаше не до гармошки: озябла.
— Идите. Я в чайной обожду.
— Сейчас решим, — отпуская чересседельник, проговорил Федор.
Но только для Марийки продолжала звенеть неслышная отсюда гармонь. И не удержать было девку, пока Федор возился с упряжью, ушла.
Ее полушалок неясно белел, мелькал в темноте, потом вдруг вспыхнул под фонарем и пропал.
«Кроме зайцев, пока еще ни за кем не гонялся», — подумал Федор с обидой.
Глаша, притихнув, наблюдала за ним, стоя на темном крыльце, у двери, за которой чуть слышно было радио.
Не оборачиваясь, Федор сказал:
— Ты не мерзни. Иди грейся.
И когда стукнула дверь, Федор в досаде стегнул кнутом: как промахнул!
«Почему ж не пождала? А может, есть тут кто у нее?» — и чем темнее мглило на душе у Федора, тем ярче, в каком-то блеске чудилось ему смеющееся Марийкино лицо.
В чайной народу было немного. Неподалеку от стойки с консервами за стеклом сидели трое в полушубках, перепоясаны патронташами. Верно, охотники или завмаги, приехавшие в район за товаром. Грелся чаем старичок, поглядывал на них из угла с некоторым любопытством.
Глаша села поближе к печи. Но печь чуть теплилась.
Ни есть, ни пить Глаше не хотелось. Только бы согреться.
По радио, хрипевшему с минуту, вдруг чисто прорвалась песня. Любила Глаша эту песню об одинокой гармони: тайна ее, казалось, была подслушана поэтом где-то здесь, среди вечерних полей.
Бывало, ночью запоют за деревней. Разве уснешь? Зябко сжимая прохладные плечи, подходила Глаша к окну и глядела туда, где туманилась река. Там клади. Там Федю встретила…
Глаша отвела занавеску на окне. Ничего не видать за блестевшим от снега стеклом… Не заметила, как вошел Федор и тихо сел напротив нее за стол. Куда глядит Глаша? Что высматривает. Вот загородилась рукой от света. В стекле отразилось ее лицо, а за ним — чернота.
Стекло от дыхания потускнело. Глаша протерла его. Ярче зажглись звезды, а снег на крышах заискрился, и даже тьма казалась теперь глубже, таинственнее.
«Ушел с ней», — вздохнув, она опустила занавеску.
Да вот же он! Напротив сидит!
— Федя? — удивилась она.
— Оттаяла?
— А я думала, ты с Марийкой завеялся.
— Любезная, чаю нам, да погорячее, — попросил Федор буфетчицу.
Та не торопилась — считала деньги, раскладывая их масть к масти, наконец крикнула официантке:
— Валя, тебя повесткой требовать или как?
Валя подала большой фарфоровый чайник с кипятком, и маленький — с заваркой.
— А что в клуб не пошел? — спросила Глаша.
— Закрыт. Ребята шли, сказали.
Глаша налила в стаканы чаю, сперва Федору, потом себе. Он наклонился над своим стаканом, но пить не стал.
— Гармонь играет далеко где-то.
— Туда не пойдет. К тетке, верно, побежала. Тетка у нее тут за рекой живет.
— Ты будто утешить меня хочешь?
— Просто предполагаю.
— Веселого, признаться, мало.
Федор тронул ее руку, вызывая на откровение.
— Уж если разговор зашел, скажи: есть тут кто-нибудь у нее?
— Есть кто-нибудь? Да она, как ветер, к ней и не привяжешься!
Федор подумал и сказал:
— Ветер… похоже… Шальной уж больно!
— За это и нравится.
— Не знаю: за это ли?
Чай на колодезной воде был вкусен, душист, а крепкая заварка придавала ему цвет гречишного меда.
— Посмотри, Федя, одни люди чай приготовили, печь натопили, а другим — хорошо. Как же за это отблагодарить? Только добром.
— Это когда человек с совестью. А когда без совести — добро на ветер.
Она улыбнулась так, что ярко заголубели радужки глаз.
— Будем любить яблоньку. А репей репьем и останется.
Чернее и студенее прежнего было на улице, когда Федор и Глаша вышли из чайной. Вывели коней на дорогу. Оглядели упряжь, завертки и, где надо, подтянули, поправили заледеневшие ремни. Взворошили сено, чтоб было теплее сидеть. Можно и ехать. А как же без Марийки?
Где-то далеко трещал мотоцикл. От горящей фары его над крышами сияло. Зажигались голубым огнем деревья и тотчас гасли. Сияние двигалось, кружило. Отблеск его мерцал в фарфоровых изоляторах на столбах.
В чайной уже погасили свет, а Марийки все не было.
— Придется к тетке идти, — сказала Глаша.
Пошел Федор.
«Убежала, и хоть бы что ей. Ведь знает же, что ехать надо. Где бы уж сейчас были! А теперь когда тронемся? Сколько мороки наделала!» — шагая под гору к реке, думал Федор.
Но напрасно ходил. Марийки у тетки не было. Забежала лишь на минутку. Подняла брата Митю и поехала с ним на мотоцикле кататься.
Вернулся Федор к чайной через час. Сняв варежку, вытер жаркий лоб под шапкой.
— В космос улетела. Придется ждать возвращения.
— Уже приземлилась. Брат ее тут на мотоцикле прикатил. Сказал, у геологоразведки нас ждет. Едем!

 

Возле дороги, у конторы геологоразведки, играла гармошка. Три или четыре повторяющиеся звука частили какой-то танец. На притоптанном снегу кружились пары. Мелькая, вспыхивал Марийкин полушалок. Танцевала она с парнем. Был он без шапки. Конец шарфа летал за хозяином, носившимся с Марийкой по кругу.
Федор проехал молча. Глаша окликнула Марийку. Та подбежала и, раскрасневшаяся, жаркая, повалилась в сани.
Парень прошел следом несколько шагов. Остановился, ожидая прощального взмаха или хоть взгляда.
— Федя, чаю у тебя не осталось? Пить хочу! — крикнула Марийка.
Он не ответил.
— Ну и не надо! Снегом напьюсь.
«Еще заболеет. Возьмешь грех на душу», — подумал Федор и остановил коня…
4
Большак был широкий, накатанный. За грядой, отваленной снегопахом, — поле. Оттуда, как из разбитого окна, сквозило стужей.
Глаша, сколько ни зарывалась в сено, не могла согреться.
Зябла спина, коченели ноги. И когда она засыпала, ей чудилась темная жаркая изба. Глаша будто входила в нее тихонько, чтобы не разбудить хозяев. Но каждый раз ее окликали… Она раскрывала глаза и видела темневшие кусты. Скрипели под самым ухом полозья. Раз показалось, что конь ее давно стоит. Она вскочила. Ехали через какую-то деревню.
За околицей обоз свернул в овраг. На краю его перед звездным небом стоял тополь, как обхрусталенный инеем.
Марийка не спала и тоже проводила глазами тополь.
«Красивый какой, высокий, как Павлик», — подумала она и вспомнила про леденцы, которые Павлик дал ей, когда танцевала с ним. Леденцы были кисло-сладкие, пахли лимоном. Ой, как кружил он ее! И быстрее мог бы, да пальцы у гармониста коченели.
«Нравишься ты мне, Мария», — сказал.
Слышала она не раз эти слова и от других ребят, но вот так никто не называл: Мария!
С саней соскочил Федор. Запрыгал, зашлепал рукавицами, чтоб согреться. Воздух прояснился от мороза. Ярко горели звезды.
— Глаша, жива? — окликнул ее Федор.
— Дышу, — отозвалась она.
— Федя, а ты знаешь, — заговорила Марийка, — через нашу деревню завтра аэросани с геологоразведчиками промчатся. В Курганове каменный уголь нашли. Павлик сказал. Он в геологоразведке работает. Буровой мастер. Я с ним танцевала.
— Видел. Лихо танцует. Даже шапку где-то потерял.
— А он всегда без шапки, хоть лютый мороз будь. И знаешь, смелый какой! Под Новый год приезжал он к нам. С избы дяди Силая на лыжах скатился. Прямо в огород спрыгнул.
— И люди видели?
— А как же? Вся деревня собралась. Подвиг свой мне посвятил.
Федор посмотрел на нее — совсем еще девчонка!
Приехали на станцию за полночь. Зашли в сторожку подле лабаза и завалились спать — кому где досталось.
В сторожке тепло, тихо. Воздух сух, пахнет нагретой глиной и дегтем. Слышно, как за стеной похрустывают кони. Их распрягли, привязали поводами к саням, в которых вдоволь сена.
Марийка забралась на стол, поворочалась, шепотом позвала Глашу. Та не ответила. Марийка громче:
— Глаша…
— Чего тебе?
— Разбуди меня, когда поезд пойдет.
Федор лежал на дровах, по-солдатски завернувшись в шинель. Было уютно и от тепла, и от чуть слышного дыхания девчат, и от шороха остывающих в печурке углей.
«Намучаешься — и малым доволен. А от безделья и в пуховой постели не заснешь», — подумал он.
Федора разбудил шум: Марийка бегала глядеть на поезд. Вернулась.
— Кони стоят? — спросила Глаша.
— Не посмотрела. — И опять улеглась на стол. — Глаша, а красиво как! Мимо меня скорый пронесся. Я после рельсы потрогала — теплые, и стук в них, ну точно жилка какая бьется.
Ноги Федора окатило вдруг холодом.
«Дверь не закрыла», — понял он.
Вздохнув, поднялась Глаша, посмотрела с порога на коней и осторожно, но плотно прихлопнула дверь.
Федор долго не мог уснуть. Слышал, как прокричали петухи. Закурил. Прошла мимо машина с включенными фарами — в сторожке, как от молнии, все сверкнуло.
На минуту забылся, раскрыл глаза, стиснув кулаки, хотел потянуться, радуясь брезжущему свету, но заметил вдруг Глашу — и притих. Она сидела возле оконца. Нагнувшись, зашивала карман в его тулупе, тот самый карман, в котором вчера еще Федор сжимал быстрые Марийкины пальцы. Светало. Глашин профиль четко вырисовывался на стекле, чуть розовеющем от зари. Но вот подкрасились губы, потом зачернели брови, и разом блеск зари будто врасплох застигнул ее глаза и замершую у груди руку с иглой.
Быстро откусив нитку, Глаша поднялась. Повесила тулуп и вышла из сторожки, набросив на голову рванувшийся от ветра платок.
Пора было вставать. Но Федор долго еще глядел на дверь, за которой скрылась Глаша.
Марийка спала. Федор разбудил ее. Пока сам одевался, она опять заснула.
Он тронул ее за плечо.
— Отстань, Федя. Спать хочу.
— Эх ты, летала, летала и села, когда все поднялись! — произнес он с укоризной.
Когда Федор и Глаша нагрузили сани мешками с мукой, наработались так, что ломило в спине и руках, Марийка проснулась. Глянула в окно. Подле саней Глаша варежкой отряхивала муку с Федоровой шинели. Потом он взял вязенку и зашлепал ею по Глашиному полушубку. Все затрепетало — золотистые Глашины волосы и откинутый на плечи платок.
Пока Марийка надевала сырые чесанки и искала варежку, Федор с Глашей из конторы позвонили в колхоз и, взяв ведро, ушли на станцию за кипятком.
Марийка выбежала, а они уж были далеко на дороге. Между ними посверкивало на солнце ведро, за дужку которого держались они.

 

1959 г.
Назад: ВЕРНУЛСЯ
Дальше: ГОЛОВНЯ