Книга: Не одна во поле дороженька
Назад: В САДУ
Дальше: ГЛАША

ВЕРНУЛСЯ

В купе вошел старшина. Сунул под лавку мешок и крикнул, потирая озябшие руки:
— Ну, ребятушки, по домам заскрипели, что ль?
— И не говори, — вздохнул один, — седьмой день скрипим.
— В гору, солдат, в гору жизнь-то идет!
— Идет-то она идет, да как бы опять палку в колеса не сунули.
— Сунут — выдернем! Не привыкать бить по морде за такие дела!
Пассажиры поглядели на старшину. Плащ-палатка его была отброшена за плечи и открывала широкую, сильную грудь, перетянутую наискось ремнем, к которому был прицеплен термос. Опустив черноволосую взлохмаченную голову и улыбаясь, старшина оглядывал пассажиров. Глаза у него были темные, глубокие, с искоркой в зрачках. Борода его, начинавшаяся легкой сединой у висков, завивалась колечками над блестящим рядом орденов. Старшина сверкнул зубами и стал протискиваться в купе.
— А ну-ка дорожку дайте! Дедок с третьей войны едет, — заговорил он. — Вот сюда, к окну, пустите. Дайте Трофиму Матвеичу поглядеть на окрестности, где он с винтовочкой-то прошел.
— «Дедок!» Такому «дедку» да девицу бы в девятнадцать годков, — свесившись с полки, проговорил офицер.
— Девицу там не девицу, а сына своего, морячка, в мирное-то время, не охнув, поперек колена клал. Да и сейчас не сдам — соберусь с силами. В прошлом году немец один, молоденький, из темноты наскочил, повалил меня и ножиком в самое сердце захотел ткнуть. А у меня ложечка складная в левом кармашке завсегда — так и соскользнуло. Ну, думаю, Трофим Матвеич, жить можно. Обнял я его за голову и прижал к груди. Хрясь, — слышу, — черепок-то.
В вагоне засмеялись.
— А как, «дедок», случись другая война, — вытянешь?
— Чего ж не вытянуть? Вытянем. Душой вот только чуть отойду. Тоска замучила, пропади она пропадом. Жена третий год не пишет, хоть слезами разлейся. Молчит, как воды в рот набрала.
— Молодая жена-то? Загуляла с кем, может?
— Насчет того, чтоб загуляла, — не думаю, хоть и красива. Разве что в годах.
Пассажиры, поднявшись со скамеек, окружили старшину. Он раскрыл чемодан. На зеленом сукне френча лежала фотография, и, словно живые, глядели с нее прищуренные, смеющиеся глаза женщины в сереньком платочке.
— Хороша, — помолчав, вздохнули пассажиры.
— Три телеграммы из Вены дал: выезжаю, мол, выезжаю.
— Далече ехать?
— А рукой подать — Березянки. Шесть часов езды-то, ежели на Узловой не задержат.
— Соснешь, может, а, старшина? Ложись, вот полочка, — спрыгнув на пол, сказал офицер.
— Не мешало бы. Ноги — что колокола, гудят, устал… Эй, проводничок, толкни в Березниках!
Проводник разбудил Трофима Матвеевича на рассвете.
— Подъезжаем, старшина. Вставай!
— Чую, браток. Спасибо! — отозвался Трофим Матвеич.
В тамбуре он достал щетку, навел блеск на сапоги и выкурил сигаретку.
Поезд остановился. Из вагона, в котором ехал Трофим Матвеевич, высунулись любопытные, чтоб посмотреть, как будут встречать старшину.
На платформе было пусто. У палатки под скамейкой, нахохлившись, сидели воробьи. Моросило. Трава по откосу была мокрой, в ней дымился выкатившийся из паровозной топки огарок.
Пахну́ло грустью, когда увидел Трофим Матвеевич во рву, за платформой, сухие, поломанные кусты полыни. «Все так же, будто и не тронулось время», — подумал он.
Трофим Матвеевич вздохнул, бросил воробьям горсть крошек из кармана и, убедившись, наконец, что никто не вышел встречать его, запахнулся в плащ-палатку и направился к станции. Надумал он пройти в буфет, достать кипяточку, заварить чаю и обождать, пока развиднеет совсем, но на пороге станции кто-то осторожно тронул его за плечо. Он обернулся. Перед ним стоял парень в тулупчике с рыжими отворотами и без шапки. Парень пощелкивал плеткой по голенищу сапога и, улыбаясь, с задором щурил косивший глаз.
— Мишка, дьявол! — воскликнул Трофим Матвеевич.
— Прости, бать, не признал сразу, — поцеловавшись, заговорил парень. — Искал — все теплушки облазил. Думал, на соломке едешь.
— Это мы туда на соломке-то, а домой у окошка да с пивком под «козелка», — усмехнулся Трофим Матвеевич. — Вон едут, картузами машут.
Михаил, крякнув, забросил на плечо чемодан, перетянутый новенькими, с блестящими пряжками ремнями, и сказал:
— Динамку я просил… Не привез?
— Хотел я тебе ответить, малый, словом известным, да цензуры постеснялся: девчата там большею частью. А то бы ответил. Ты думаешь, что просишь? С отвертками, что ли, я ходил там?
— Ну и ладно, с динамкой-то этой. Голова хоть цела… Тронемся помаленьку?
— Обождать бы, пока туман не сошел. Застынешь, гляди, без шапки-то.
— А нипочем, волоса греют.
— Не хромаешь, замечаю. Удачно это у тебя обошлось. Забота была: вот, думаю, Мишка хромой останется, — приотстав немного и поглядывая на сына, радовался Трофим Матвеевич.
— Пару осколков из спины бы еще вытащить. Никак не соберусь в больницу лечь.
— А Пашка-то, Пашка где? Не захотел деда встречать, чертенок?
— Он сегодня на «губе» — в чулане сидит. Насчет драк сильно бедовый стал.
— Чего это он буянит?
— Известное дело — поспорил. Дуб помнишь? Пилить было собрались. Черный, ободранный стал после пожара, аж по проулку ходить страшно. Потом, глядим, зазеленело у макушки. А со второй весны и взялся. Сейчас — что туча шумит. Вот наш и поспорил: доберусь, говорит, до самой макушки. Попробовал — страшно. Ребятишки теперь и дразнят. Без слез да без драки дня не проходит.
— Почему один-то приехал, иль коня пожалел? — завидев одиноко стоявшую под тополем бричку, спросил Трофим Матвеевич.
Михаил не ответил, засуетился, рывком поставил чемодан на бричку и полез на сиденье.
— Может, дождя испугались, а? — продолжал Трофим Матвеевич.
— Да что ты меня, как маленького, пытаешь? — насупился Михаил.
— Интересуюсь, как мне быть дальше… Эх, парень, что-то не нравится это мне. А может, назад уехать, как думаешь? — проговорил Трофим Матвеевич и, помолчав, добавил: — Что засопел? Трогай! Дай плетку.
— Не тронь, бать. С рысачком потихоньку надо, а то разнесет.
— Боишься, а?
— Не боялся бы, так не держал плетку.
— А то дай, а, Мишк?
— Да вот отъедем немножко.
Михаил дернул вожжами, и тележка тронулась.
До деревни было километров пятнадцать. Конь домчал бы их меньше, чем за час, но пришлось пробираться через ссыпной пункт, у которого собрались подводы со всего района, и мужики поминутно останавливали тележку, целовались с Трофимом Матвеевичем.
— Ну, отстрелялся, к земле теперь! — кричали они.
— Наслышались, наслышались про твои дела! Сынок, он помнит. Сочувственно о тебе в районной газетке писали, — степенно говорили другие.
— Сторонись — колесом перееду! — орал Михаил, насилу сдерживая коня, который храпел и рвался от толпы.
Наконец выбрались к МТС, и перед ними открылся простор. Вдали, над лесом, понемногу рассеивалась жидкая изволочь облаков. Небо там разливалось, нежно-голубое, чистое. Отсвет его заиграл в лужах, в цепочках капель, висевших понизу ветвей, на пахоте, где кое-где уже топорщились зеленя озимых.
— Вот они, начались! — сняв картуз, крикнул Трофим Матвеевич. — Вся душа рвалась к вам, родименькие.
— Видишь березку? — кнутовищем показал Михаил. — Оттуда наша земля и начинается.
— Картошка, кажись, а?
— Картошка.
Трофим Матвеевич привстал, держась за резную спинку сиденья, и весь подался вперед. Полы его плащ-палатки распахнулись над бричкой, которая, будто птица, неслась по дороге.
— Ты и ветряк, оказывается, поставил? Молодцом!..
А это что чернеет?
— Водонапорная башня. В каждой избе теперь водица. Хошь — пей, хошь — купайся.
— От, леший, ну, леший! Просил ведь: пиши, Мишк, про дела, а ты все поклоны одне. Хорошо, что на бумаге те поклоны, а то бы у вас в пояснице треснуло, кланявшись-то.
— Вот и наши поля начались, — помолчав, сказал Михаил.
— А ну-ка приостанови!
Трофим Матвеевич слез и зашагал через выгон к побуревшему картофельному полю.
— А хороша удалась! Ей-ей, хороша! — кричал оттуда Трофим Матвеевич, руками разворачивая под ботвой землю и ощупывая клубни.
— К тому краю посильнее будет, — отозвался Михаил.
Трофим Матвеевич вернулся разрумянившийся, радостный. Подсел бочком к сыну. Мокрыми, вымазанными в земле пальцами раскрыл портсигар.
— Бери, Миш, закуривай. Да ты тройку сразу: заграничные, табачишко-то слабенький.
Михаил полюбовался золотистым ободком мундштука, покачал головой.
— Насчет этого они спецы — дерьмо в красивой обертке преподнести, — сказал Трофим Матвеевич.
— Эх, позавидуешь тебе, бать! Где ты только не был!
— Пришлось, верно. Аж замутило — на чужую жизнь глядеть.
— Что, не понравилось? А, говорят, электричество везде, асфальт, газ голубой в витринах.
— Хе-хе, Миша, не та цена этому, как говорят, не та. Ватрушки, бывает, едят, да плачут. Чего, кажись, лучше — из садов крыши красные черепичные видать под Бухарестом-то. А вошли мы — к нам, будто на огни, люд простой потянулся. Одиннадцать звездочек у меня, как у старшины, про запас было, — все выпросили. Словно брильянты какие, в петлички пристегнули, а вдруг и засияли лицом. А отчего? Силу в себе свежую, молодую почуяли… Вот тебе и газ голубой!
— Ну, бать, про Вену расскажи. Обещал ведь в письме.
— Не-е, малый, теперь ты говорить изволь. Как тебе на моем месте, председателем-то? Что народ про работу твою говорит? Медком не промазывай, как есть на самом деле, батьке скажи, а то сам до всего докопаюсь.
— Плохого не слыхал от народа, не попрекают пока, — ответил Михаил.
— А сад как, не заглох?
— Писал же тебе: сто корней вишни добавил. Хотел владимирки постараться — не было.
— Эх, жалко, жалко, — подхватил Трофим Матвеевич. — Много всякой вишни приходилось пробовать, а слаще нашей владимирки нету.
— Что ты, бать! А шубинка? С кислицей чуть, но варенье на мед ни одна баба не променяет.
— Варенье, значит, варите? Эх, и любительница мать наша с вареньицем-то у самоварчика посидеть!
— Новый самоварчик купили, бать, а зря! Теперь скоро у чайника электрического сидеть будем.
— Что, электричество проводят?
— Нет, свою станцию ставить надумали.
— Видел я там, Миша. Небольшенькая стоит на речушке какой-нибудь — свет на хуторе, и молотилка стучит, и чайку вскипятить можно. Запала в меня эта мечта. Вот бы сотворить нам такое.
— Тебя, бать, только и ждем, — сказал Михаил с улыбкой. — В прошлом году мы это и надумали. Деньжат помаленьку скопили: частью свои, частью колхозные, частью из района подбросили… Все ждут, смотрят на нас. Начинать надо. На собрании в прошлое воскресенье решили всю антоновку на базар вывезти, чтоб вовсе не бедствовать в деньгах.
— Ты погоди спешить. Дело серьезное, с учеными людьми поговорить надо, посоветоваться. Может, в этом году и не приступим. Какие-либо другие постройки поставим.
— Да уж толу завезли, рвать яр собираются.
— Молчу пока. Вникнуть мне надо во все, тогда и порешим.
Бричка проехала под кустом бузины, глядевшимся в лужицу красными гроздьями ягод, и свернула на сумеречную лесную дорогу. Под сосной на рыжих иглах хвои валялась неубранная немецкая пушка.
— Немецкая, — сказал Михаил, сплюнув.
Когда отъехали шагов на тридцать, Трофим Матвеевич спросил:
— Здорово набедовали тут?
— У нас не шибко, не успели — вышибли их, восемь дворов пожгли, считая и наш.
— Из народа побили кого?
— Многих побили…
Лес кончился, и на дороге опять посветлело. Кое-где сквозь тонкие стволы березок замелькали избы, выплыл из-за косогора желтый разлив сада, горбатой щеповой крышей проплыло хранилище. Потом сразу открылась вся деревня. Там, где Трофим Матвеевич еще парнем вколотил в землю кол и отстроился невысокой бревенчатой халупой о двух оконцах, под соломенной крышей, теперь стояла новая хата. Четыре окна, оправленных в голубые наличники, глядели на улицу.
— А на крылечке что-то пусто… крайнее окошко занавеской задернуто, будто не просыпались еще, — сказал Трофим Матвеевич и покосился на сына.
Тот сидел, опустив голову, такую же черноволосую и взлохмаченную, как у отца, только колечки кудрей были полегче.
— А вон и материна прялка на огороде валяется, — продолжал Трофим Матвеевич.
Михаил заерзал, прикрикнул на коня:
— Но-о, идет, будто газету читает!
— Теперь понимаю… — проговорил Трофим Матвеевич. — Одно слово только: жива?
Михаил посмотрел на испачканный в дегте конец плетки, вильнул ею и, скалясь, ударил коня.
Бричка дернулась, пронеслась с пригорка к деревне. Все закружилось, засвистело вокруг. На молотилке закричали женщины, и несколько человек собрались к околичным воротам, чтобы раскрыть их. Михаил зажмурился, и в эту же секунду в ступицу брички что-то ударило, затрещало под колесами.
Не останавливаясь, конь понес дальше. Но на перекрестке перешел на рысь и свернул в проулок, в глубине которого стоял дуб. Корявый, узластый у земли, поднял он прямой ствол к небу, положив ветвь на крышу крыльца.
— Приехали, — сказал Михаил и отшвырнул оборванную плеть.
Трофим Матвеевич слез с брички. Помутневшие глаза его, казалось, не принимали того, что творилось вокруг. С крыльца, в белой распоясанной рубашонке и коротких, по колено, штанах, сбежал Пашка, но остановился вдруг, насупился. Следом за Пашкой выбежала Настя.
— Дядя Трофим, миленький! — закричала она.
Михаил замахал ей рукой, чтоб убиралась.
Трофим Матвеевич, тяжело дыша, ввалился в избу. Напротив порога через распахнутую дверь горницы виднелось окно. Из палисадника пробивалось солнце, и каждая половичка в горнице горела в его свете. Комод, кровать и сундук — все было застлано белым. И только зеркало отражало темный бревенчатый угол, на стене стучали ходики. Трофим Матвеевич с минуту недвижно глядел на них. Потом поднял палец и покачал им в такт маятнику.
— Тик-так, тик-так, — проговорил он, — тик-так, тик-так.
— Батя, ты что? — закричал Михаил.
Трофим Матвеевич уставился на сына и вдруг, сморщив губы, повалился.
— Настя, воды! — Михаил бросился перед отцом на колени. — Батя, ну чего ты? Батя… — зашептал Михаил, склонившись над отцовым побледневшим лицом.
Трофим Матвеевич раскрыл глаза. Оттолкнул ковш воды и глухо сказал:
— Уйдите.
В сенцах Настя шепнула Михаилу:
— Гостям-то, может, сказать, чтоб не собирались?
— Ничего… На людях лучше. Грибков пожарь… слышь… опеночков, любимых его.
— Бычка надо резать, ежели гости соберутся, — сказала Настя.
Михаил молча взял нож, веревку и вышел из хаты.
Трофим Матвеевич сидел на лавке. Кот, лежавший под окном на табуретке, не сводил своих косых горящих зрачков с его вздрагивающих рук.
— Что ж убиваться, дядя Трофим… — тихо заговорила Настя. — И наша жизнь пройдет, быльем порастет.
Трофим Матвеевич кинул на сноху взгляд исподлобья. Она стояла у порога, прислонившись спиной к дверному косяку и, положив смуглую руку на спинку кровати, задумавшись, глядела под ноги.
— Вспомни, вспомни хоть, как мать помирала-то, — заговорил Трофим Матвеевич. — Где ее могилка? Иль толком и схоронить не сумели, снесли да комьями забросали? Место какое выбрали? Под деревом иль на песке сыпучем?
Настя опустилась на порог и заплакала.
— Какие слова говорите вы, дядя Трофим! Не виноваты мы. Звали ее в лес — не пошла, хату караулить осталась. А Михаил в ту пору на войне был. Мы с Пашенькой со двора… Глядим, немец черномазый с огнем бежит. Бросаться этим огнем стал на солому. А она, Марь-то Петровна, валиком хотела его прогнать, душа-то отчаянная, подбегает. А немец прямо в глаза ей пальнул. Бросились мы назад с Пашенькой. Лежит она за порожком, лицом в ладошки схоронилась, словно плачет… Ну, будет вам, дядя Трофим… Дядя Трофим! — закричала Настя и кинулась к нему.
— Уйди!
— Дядя Трофим, родненький…
— Где Мишка?.. Он виноват! Он три года, дьявол, держал во мне…
Трофим Матвеевич схватил топор, задыхаясь, побрел по хате.
— Дай мне траншею вражью!.. Дай мне траншею.
Настя выбежала, хлопнув за собой дверью. На пороге сеней, держа в кулаке нож, вымазанный по рукоять кровью, стоял Михаил.
— Бушует?
— Боязно что-то, Миша.
Михаил швырнул на ларь нож.
— Веревка чертова попалась, гнилая. Оборвал. Все стены кровью забрызгал, пока бодался.
Настя глядела на мужа, на блестевшие белки его глаз, на бледное, сухое лицо и порывисто раздувавшиеся ноздри и думала: как похож на отца, и какими, должно быть, страшными были они оба, когда ходили на немцев.
— Три года ждал я денька этого, Настя. Три года кошмарило меня. Теперь кончилось.

 

Вечером в просторной избе правления колхоза собрались гости. Те, которые сидели у окон, с нетерпением поглядывали на улицу — поджидали Трофима Матвеевича.
Кое-кто успел уже выпить и теперь громко разговаривал, но и те, кто еще не пригубил, тоже были оживлены, предчувствуя веселую и шальную ночь. Играла гармошка. Гудел, перекатывался по избе говор.
— Граждане, курите по очереди, а то ить остервенели, ей-богу!
— Чего ты?
— Я и говорю, должны мы его в председатели на ручках внести.
— Ага, ага, ножичек упал, зазвенел! Быть сию минуту Матвеевичу.
— А помните, как рубашку батистовую за ульи-то с тела снял?
— При мне это было. Их сразу трое в Курбатовку приехало: береговский председатель, ожогинский и Трофим Матвеич. Не уступают друг дружке. Ну, и пошли, кто больше. Деньги на кон. До трех тыщ дошло. Выдохлись. Тогда Трофим Матвеич рубаху новенькую, батистовую…
— Тихо, Михаил идет!
Гармошка умолкла. Михаил, поскрипывая новыми сапогами, вышел на середину избы, облизал губы и крикнул:
— Гуляй одни! Не придет он…
Этой ночью Михаил допоздна сидел на пороге амбара. По крыше барабанил дождь. Крапива шумела у стены. Сквозь тучу тускло просвечивал месяц. Изредка доносились глухие раскаты грома. Дуб притихал тогда и вдруг вспыхивал каждым листком своим, отражая далекий свет молний. Напротив амбара, в окне белела рубаха Трофима Матвеевича. Он сидел спиной к улице и не поднимался с вечера.
— Может, окликнуть батьку, Насть? — обратился к жене Михаил, войдя в дом. — А то, боюсь, не случилось бы чего.
— Не тронь, сам встанет.
Михаил присел на кровать к жене. В темноте на подушке рассыпались ее волосы, да поверх одеяла белела рука.
— Как цыгане мы теперь с тобой. Отстраиваться придется, с ним не уживешься.
— Сам и виноват. Говорила тебе, напиши ему сразу, напиши.
— Да он бы тогда без боя на смерть рвался.

 

Шли дни. Трофим Матвеевич из хаты не выходил. Исхудал, сгорбился. Глаза провалились и горели тусклым огнем. По черным когда-то волосам теперь расползалась седина, свалялись клочьями тугие колечки бороды.
Темное, жгучее горе застило от него будущее, а прошлое, где осталась жена, было невозвратно. Трофим Матвеевич старался не думать об этом. И часами простаивал посреди избы, глядел, глядел на свои босые ноги. То вдруг хватал хлеб и начинал лепить «чертиков» или резал табак, а потом кучками раскладывал его на подоконниках. Но как только наступали сумерки и на деревне становилось тихо, давал себе волю… Белозубая, в черном полушалочке, накинутом на тонкие девичьи плечи, вставала она в его памяти. То припоминал, как она, подняв вилами ворох сена, несла его от копны, выпятив грудь, а потом, жмурясь от сыпавшегося сена, снизу подавала ему; он хватал ворох, валил себе под ноги и не успевал умять на возу, как она снова шла от копны, улыбаясь и краснея под его взглядом. Но чаще всего чудилась ему теплая апрельская ночь с шорохом льда на реке. Тогда родился Мишка, и они ехали из больницы в телеге. «Чуешь, Марья, в какой тиши едем?» — говорил он и глядел на нее, она что-то нашептывала и целовала припухшими, спекшимися губами своего первенца.
«Господи, — думал Трофим Матвеевич, — где взять силу такую, чтоб хоть на минутку, на секунду одну вернуть ее  о т т у д а?»
Он укрывался одеялом с головой и ворочался до света, тяжко вздыхая.
Эти ночи измучили его. Трофим Матвеевич уж и не поднимался с постели.
Однажды в хату вошел Михаил. Вслед за ним шмыгнул Пашка и спрятался за печь. Обождав немного, он выглянул из-за угла. На кровати, разбросав поверх одеяла исхудавшие бледные руки, лежал дед. Глаза его были закрыты.
— Доктора надо, бать. Выходит, ты серьезно заболел, — сказал Михаил.
— Не обо мне думай, не обо мне, — застонал Трофим Матвеевич. — Не сумели мать сохранить, так хоть за ее могилой теперь глядите. Запустили небось. Крапива по колено, бурьян. Изгородь поставьте, чтобы козы не бродили. Снилось мне нынче — яма черная, и козы будто сожрали кого-то, сожрали и кости хоронят: рогами землю бодают, копытами роют, спешат.
Михаил вздохнул:
— Что сталось с тобой, бать? Чем так, лучше бы уж там, на передовой…
— Ладно, ладно, один раз еще побеспокою — т у д а  снести… Теперь уж скоро…
— Нехорошо-то как, бать! Распустил-то себя, перед народом стыдно.
— Что-о, стыдно? Иль загулял я с горя, иль рассопливился перед кем, иль ты меня на лохань под руки водишь?
— Хочешь знать, хочешь, скажу!.. Ты, как ветер, — горе разнес по деревне. Бабы-то, на тебя глядючи, по своим завыли…
Как только Михаил вышел из хаты, к кровати подбежал Пашка. Минут пять молча смотрел на деда. Потом вздохнул и уселся около кровати на табуретку.
— Помираешь, дедушка?
Трофим Матвеевич молчал.
— Дедушка! — закричал Пашка. — Дедушка, не слушай его! Он всегда злой. Он и меня тоже ругает.
— Ругает… Ремня тебе хорошего надо, чтоб не дрался.
— Не буду драться, дедушка, — поблескивая черными глазенками, заговорил Пашка. — Захочу сам — и перестану лезть, как спор выиграю. Только не помирай! Не помрешь, а, дедушка? Мне маленько осталось — во второй перейду скоро. А после в Москву учиться возьмут. Я стараться буду.
Пашка прижался лбом к холодной дедовой руке.
— Не надо плакать-то, — погладил Трофим Матвеевич черную, будто у грача, головенку внука.
— Я давно хотел зайти, дедушка, да отец все: не тревожь, говорит, без меня не ходи, а сам дома не бывает. Приедет, поест, поглядит на часы, схватит плетку — и побежал. Ржи хочет собрать, чтоб нигде столько не было.
— А ты, Пашенька, не обижайся на него. Ну, покричит ежели, так это война дала знать. Его ведь десантом бросали. Попробуй там повоюй, когда немцы кругом.
— А он, дедушка, один раз — на парашюте спустили его — десять дней без хлеба ходил. В лужицу попить нагнулся, увидел себя, так подумал, кто другой. Оглянулся: а потом и пить начал.
— Настойчивый он, смотри, как гнет свою линию. И ты так должон.
— Дедушка, а ты скажи, чтоб он артистом меня не звал. И учительница тоже, как придет он, говорит, будто я, когда переменки, на голове хожу.
— Что это они? Ты, по-моему, больше на генерала смахиваешь.
Глаза у Пашки заблестели.
— А на какого генерала я смахиваю, дедушка?
— Ты сам-то как думаешь?
— Дедушка, хочешь, я белый батькин полушубок надену, — ну, вылитый, как Панфилов. И мамка говорит, что похожу на него.
— Чтоб, Пашенька, на него делами походить — учиться надо.
— А выучусь — сколько мне войск дадут, дедушка?
— Ну, так положим, ежели каждый солдат твой в шинельке, в кармане, горсть землицы родной принесет к океану, то государству на этой землице стать можно… Вот сколько! Выйдешь ты к войскам-то своим на заре перед битвою, и вот, случись, подойдет полковник к тебе или майор и скажет, смутившись, так: «Товарищ генерал армии, не родственник ли вы Трофиму Матвеичу Упорову, который в Отечественную войну старшиной служил, а мы, юнцы, тогда еще в разведку ходили с ним?» Скажешь ты: «Это дед мой!» — тебя уважать станут.
Пашка спрыгнул с табуретки и полез на кровать к деду.
— Война по маневру твоему к победе пойдет. Победой кончится. Подойдешь ты в чужой стране к телефону. «Дайте-ка мне, — скажешь, — колхоз «Партизан», дом председателя». Сниму я трубку. А ты: «Жди, — мол, — дедушка, в воскресенье…» И я на машине встречу тебя. Поедем мы в колхоз по шоссе чистому, а вокруг-то гармони играют, девчата песни поют, ракеты зеленые, голубые, красные над полями рассыпаются. Это с победой встречают тебя. А домой войдем — снимешь свою фуражку с алым околышем, китель расстегнешь. С дороги-то пить хочется, жажда тебя мучает, — пожалуйста, кваску фруктового!
Трофим Матвеевич замолчал, улыбаясь.
— Все, дедушка? — очнулся Пашка.
— Как все? Только начинается. С этого дня вести себя должон хорошо, а то как же я за тебя хлопотать буду?
Пашка вдруг начал зачем-то снимать ботинки. Шнурки застревали — он рвал их, пыхтя и краснея.
— Я пойду, дедушка, пока батьки нет, — бросился он к двери.
— Постой-ка! Ты куда? — крикнул Трофим Матвеевич, но Пашка уже скрылся, только слышно было, как пятки его простучали по крыльцу.
В избе опять стало тихо. «А бедовый, чертенок! — подумал Трофим Матвеевич. — Встану вот, в школу надо сходить: сказать, чтоб не звали артистом-то — ишь, выдумали».
Трофим Матвеевич привстал. За окном далеко-далеко виднелся березовый перелесок, уже голый и чистый.
Одетый в гимнастерку и галифе, вышел с трудом Трофим Матвеевич на крыльцо и сощурился — так ярко блестела по краям ограды мокрая от росы трава.
— Взлез! Взлез! — галдели ребятишки, задрав головы.
Высоко над проулком, у самой макушки дуба, мимо которой плыл косяк журавлей, билась на ветру синяя Пашкина рубаха.

 

1958 г.
Назад: В САДУ
Дальше: ГЛАША