Книга: Не одна во поле дороженька
Назад: ГЛАША
Дальше: В БЕДЕ

ГОЛОВНЯ

1
Во сне Саньке почудилось, будто бы в окно камнем бросили. Вскочил Санька. Не разобрался, сон это или явь.
— Мамань! — закричал.
Мать за дверью, в прирубе была. Вбежала в горницу.
— Что ты, сынок?
Санька пригляделся. В прирубе светло от лампы. За столом, как на сцене, сидит Терентьевна — соседка. Стыдно стало Саньке.
— Пить хочу, — сказал он.
— Пить, а на всю деревню кукарекнул, — засмеялась Терентьевна.
Принесла мать ковш воды снеговой. Пресная вода, дымком припахивает. Попил Санька для виду и под одеяло залез. Мать сверху еще полушубком укрыла. Вздохнув, постояла чуть и ушла.
«Опять отца нет», — подумал Санька.
Темно в горнице. Окно будто пустое, и видно сквозь, как курится снег во дворе. Кругом бело, чисто. Лишь верба чернеет среди сугробов. Говорят, из кола выросла. Дед Санькин когда-то вбил его в землю для привязи. Пососал кол влаги живой да и оживел. Вон теперь какое дерево стоит! Летом, на заре, не подходи: на листьях роса, и только дунет ветер, как из тучи прольет — рубаху до нитки вымочит. А сейчас иней с вербы сыплется, холодный, искристый.
Минувшей весной Санька пучок прутьев нарезал с этой вербы. В кадушку с водой их поставил. А когда корешки растопорщились и почки лопнули, взял Санька лопату, пошел по дворам те прутики сажать.
Шутить над Санькой шутили, но не запрещали природу преобразовывать. От чужих собак вот только доставалось. Два пакета сахару перевел — каждую уламывал.
Мать после хватилась. Полезла в ларь взять там что-то и говорит:
— Отец, а сахар где?
— Не знаю. Мыши, может, погрызли?
— Вот, проклятые, до чего избаловались! Крупа лежит — не тронули. Да смотри, как культурно: сами и пакеты открыли, — сказала и на Саньку покосилась.
Не один Санька, а и прославленные генералы и академики, те тоже когда-то не ждали, пока мать веревку или ремень найдет. В одно мгновение был он за дверью. На изгородь вскочил. Вот тут и случилась потеха. Под изгородью, пригревшись на солнышке, сладко похрюкивал соседский боров. Санька прямо с изгороди прыгнул впопыхах на того борова, раздался визг. Боров подскочил на месте раз-другой — соображал что-то — и вдруг, отбрыкивая, через грядки, кинулся с такой скоростью, что и пуле бы за ним не угнаться. Разглядел какую-то, одному ему видную, щель в плетне, вонзился в нее, выломал три кола — и застрял.
Санька побыл немного в кузнице. Помог деду Даниле мехи покачать. А тот, пока разжигался уголь в горне, вышел покурить на свежий воздух. Сунул руку в кисет и замер. Что такое в степи? Стоит плетень среди полыни. На плетне горлач, чья-то рубаха сушится. Подлетела сорока, хотела сесть на кол, но плетень вдруг двинулся — сам пошел, покачиваясь.
Дед Данила только к науке доверие имел, книги всякие почитывал про моря, про звезды, про то, как Земля и другие планеты из пыли произошли. А про такое — нет, не читал.
Заметили плетень и женщины с фермы. Прибежали к кузнице.
Дед Данила, недолго думая, объяснил, что это явление такое природы — мираж.
— От знойкого воздуха бывает. Леса иной раз кажутся, реки. А пройдешь сквозь — нет ничего. Одна видимость и этот плетень. Погодите — таять скоро начнет.
Пока дед Данила рассказывал, Санька до плетня сбегал и назад вернулся.
— Дедушка Данила, это боров ваш там, в плетне-то, снес его.
После этого случая Санькин отец дня два ни обедать, ни ужинать не мог: смех находил на него. Только сядет, поглядит на Саньку — и тотчас из-за стола. Ходит по дому и хохочет.
— Ты бы уж не смешил его, сынок, — попросила мать. — А то еще подавится. Как без отца жить будем?
Мать положила тетрадь на подоконник. Придвинула табуретку и села что-то записывать. Санька знает: ягнятки сегодня на ферме родились — шесть штук. Вот мать и пишет про них.
— Папань, а ты, знаешь, о чем думай, чтоб не смеяться?
— А ну-ка, помоги, сынок.
— Будто открывается сейчас дверь и входит, — знаешь, кто?
— Кто?
— Цыпленок.
Теперь уже Санька звонко расхохотался.
— Ну, будет, сынок. А то достанется нам от матери. Гляди, строгая какая сидит.
— За чужой-то щекой зуб не болит, — сказала мать и, вздохнув, поднялась.
Отец сел к столу, усы подкрутил. Лицо смуглое, молодое. В глазах задоринки так и блестят. На груди планки — знаки отваги солдатской.
Мать принесла от печки тарелку с борщом.
— Ешь. А то одни скулы остались, смеявшись-то.

 

Многие из вербочек, которые Санька в дворах насадил, прижились. По красноватым прутикам вспушилась листва, такая нежная и чистая, что даже сияла, как от капель.
А осенью, в пример всем, Саньке от колхоза коньки с ботинками преподнесли. Вот погордился он перед отцом с матерью. Ходил в тех коньках по горнице, показывал, как надо через ножку кататься, как прыгать. Отец от грохота голову полотенцем обматывал или брал шашки и к товарищам уходил. Насилу морозов дождались.
Как выехал Санька на коньках за ворота, так и не стало с той поры сладу с малым. Придет из школы — сумку на печь, коньки привинтит — и айда на озеро.
Вечером ввалится весь в снегу, мокрый. Какие тут уроки! До постели бы живым добраться.
Взялся за Саньку отец. Не кричал, ремнем не грозил, а велел слово дать.
Но через неделю учительница сама домой к ним пришла, пожаловалась, что опять не делает Санька уроков.
На другой день утром отец и говорит:
— Эй, лодырь, пошли — сена поможешь принести.
Санька насупился, что лодырем его назвали. Помогал отцу нехотя. Молчал. К завтраку не притронулся. Голодный в школу пошел.
Вечером отец опять говорит:
— Эй, лодырь, ужинать садись!
В сенцы убежал Санька от такой обиды. Минут десять на холоде мерз, слезы соленые глотал.
— Чем браниться с малым, лучше унеси-ка ты эти коньки куда от греха подальше, — слышит Санька, так мать сказала.
— Не в коньках дело. Хочу, чтоб сызмальства понял, что значит слово. Почему нарушил его?
— Не учеба — одни затеи в голове. Калитку вон на огороде оторвал. Своих пару коньков да третий чей-то привинтил. Самокат, говорит. Парус из твоего плаща наставил. На озере по льду летает-то, страх!
— Да ну!
— «Я, — говорит, — еще крылья приделаю, куда хочешь полечу».
— Вот чертенок! А ну зови-ка его.
Мать позвала Саньку, за стол усадила. Каши с молоком поставила.
— Вот ешь, набери силы, сынок, да слово-то вновь и возьми накрепко.
Отец отошел к окну. Закурил.
— Видел, возле кузни колеса лежат? — сказал он Саньке. — Попробуй покати по дороге. Какое в стену вломится, какое в бурьян. А на ось их поставишь — другое дело. Так и слово для человека — та же ось. Без него вихлянье получается.
— Мамань, еще каши!
— Слышишь, отец? Теперь, что за каменной стеной, слово будет.
— Простим ему на этот раз. И договоримся, чтоб больше никаких жалоб. Зарок дал — как узлом связал. Понял? Не то размазней так и останешься…
А теперь вот с отцом нелады. Третью ночь домой не является.
Не спит Санька. Скучно, неуютно без отца, одиноко. Шумит под застрехой ветер. Где-то стучит о сруб колодца багор журавля: тук да тук.
2
Давно вечер, а Санькина мать — Вера Матвеевна — и Терентьевна все сидят в прирубе. Хозяйка куталась в тесную кофту. На плечах шаль вьюжится. А в глазах — раздумье, печаль.
Через стол, напротив, сидит Терентьевна, широко развалив овчинную шубу. Ее скуластое лицо так и пышет жаром, как после бани. Руки на груди скрестила. Слушает спокойно, без вздохов, как Вера душу свою открывает.
— Куда ходил Кирюша, с кем погуливал, не выпытывала. Никуда, думалось, не отобьется. Или на ласку я их жалела, или от работы открещивалась? Вишенка у нас на огороде стоит. Засохла. Что и осталось ей — в огне сгореть. Ожила от рук-то моих. Вы́ходила… Терентьевна, дорогая ты моя, жили, кажись, душа в душу. Придет, бывало, с работы, поужинает, оденется как почище. «В шашки, что ль, — скажет, — пойти к Гурьяновым сразиться?» Хоть слово я молвила против? Нет. А ведь и хотелось, чтоб дома побыл. Ладно, думаю. Развеяться надо тоже. Шофер. Работа беспокойная. Дорога в осень — болото. Завязнет, так и без куска хлеба насидится, пока трактор придет, на тросе вытянет. А зимой и того хуже: заносы, метели… Вот с недавнего только времени замечать стала за ним: характером вдруг потемнел. Обниму его: «Что с тобой, Кирюша?» Отведет он руки мои. Глаза опустит. Беда с мужиком. Хоть побуянил бы, как другие, если уж виновата в чем. Вздохнет. А то рано спать соберется. Что тут делать? Как перед ненастьем, в доме все засумрачнилось… Раз — вечером это было — оделся, ничего не сказал, ушел. Санька дома был. «Мамань, — говорит, — слышь, что я тебе скажу: только мне, — говорит, — стыдно: папаня-то наш к Нинке ходит». — «К какой Нинке?» — «А та, что в Щелганове живет. Трактористка…»
Не поверила я. А может, и правда? Боже ты мой! Заледенилось сердце во мне. Накинула полушубок — да за ним. Иду следом. От месяца светло-светло на дороге. Гляжу, верно: в Щелганово свернул. Напрямик не пошел, а задворьями — с глаз подальше. Я — по дороге. Обогнала его. Спряталась у крыльца. Жду. И сдается мне, как будто не наяву все, что творится. Огонь в ее окошке горит. Радио, чуть слышу, играет… Снег скрипит… Идет… Он, Кирюша мой… На крыльцо поднимается. Постучал. Открывает она. А я… к окошку кинулась. Ничего не совестно мне было. В одно смотрю — завешено, в другое — печь только видать. На крыльцо тихонько взошла. Дверь толкнула — подалась. В сенцы захожу. За дверью — разговор. Решила: обожду маленько и войду. Из сельсовета с собрания, мол, шла. Дай водицы: страсть пить захотелось. Так и сделала. Открываю дверь. Он на табуретке, у самого порога сидит. Полушубок еще не скинул. А Нинка пол моет. Разогнулась. Босая стоит, юбка подоткнута. Раскраснелась. Сказала я, что думала. А его будто не замечаю. Подхожу к ведру. Попила. «Спасибо», — говорю и ушла.
Вера с минуту неподвижно глядела на потускневший огонек лампы.
— Нагнал он меня на дороге. «Вера, — говорит, — прости». До дома все шел. За шубу мою хватался. «Уйди, подлый», — сказала я ему.
— Во-во, хорошенько их, изменщиков. Стыда-совести не знают, — вставила Терентьевна.
— Вот и то думаю: неужели совести у него не было? Ну, как бы я от него к другому пошла? Про сына забыла, про все дорогое, что мне Кирюша делал? Терентьевна, милая, знобит меня всю, как подумаю: у другой он был, другую целовал, слова какие-то ей говорил.
— Ну и говорил, ну и целовал. А ты взымей гордость в себе — плюнь на эту полюбовь ихнюю. Гриба поганого она не стоит, чтоб так сердце свое резать. Кто знает, может, еще и сойдетесь… Ты не маши. Жизнь друг возле дружки прожили. Корни-то не легко оторвать.
«Сама, как ножом, отсеку», — хотела сказать Вера. Глава ее замигали от слез, она только прижала к губам шаль. Терентьевна вздохнула. «Эх, дурень, дурень, какую бабу отрек от себя».
3
Терентьевна пришла домой после первых петухов. Не зажигая света, разделась. Чего слаще — теплая пуховая перина, нет, полезла на печь.
— Спишь, законный? — спросила она старика.
Дед Данила лежал на спине, укрыв лицо платком. Не давала покоя муха. Зудела и зудела, проклятая.
Когда Терентьевна улеглась, дед Данила сел на край печи. Закурил. В темноту тихо упала искорка.
— Кирилла, говорят, у Малахова ночует.
— А не у той?
— Не знаю, не подглядывала.
Дед Данила повернулся — задел за что-то… Никак ведро? А было оно пустое и, свалившись с печи, пошло греметь, скакать по полу, так что казалось, обоз по деревне ехал.
— Не печь, а сельмаг форменный. Черт-те чего нет! Семечки, веники, горлачи всякие. Прилавок еще поставить осталось.
— Ты гляди, тесто мне тут не опрокинь. — Терентьевна ощупала в темноте дежку с тестом: не ушло ли? — В прошлое воскресенье на базар я за овчинками ездила. Помнишь? — заговорила она. — Так вот, купила я те овчинки. Домой собралась. Гляжу: Кирюшка машину рулит. В кабине с ним Моршин из райкома. Спрашиваю: «Не домой ли, сосед?» — «Домой, — отвечает, — садись». Забралась я в кузов. А там эта Нинка на шине сидит. «Ах, тетя, — говорит, — здравствуйте!» Шину мне этак уважительно уступила, чтоб помягче сидеть. Сама возле притулилась. Смеется. «У меня, — говорит, — своя шина…»
— Когда до сути дойдешь, — перебил дед Данила, — толкни. А пока посплю маленько.
— Не пешком шли. Через пяток минут, как к Бронзовке подъехали, и суть началась. Моршин тут вышел. Нинка — брысь в кабину. Что уж там за речи были — не знаю! Только, как вылезла я у своего дома, он дальше, в Щелганово ее повез. А вечерело. Собралась я к Вере покупками похвалиться. Сама и Санька сидят — чай пьют. Сажусь и я за компанию. Час проходит, другой — его нет. «Где это наш папаня запропастился?» — Санька спрашивает. Я молчу. Не у нее ли, думаю, загулял, паралик? Уж спать они собрались — вваливается. Винищем пахнет. И бес меня дернул пальцем ему погрозить. Поглядел так на меня криво, ноздри раздул. Собралась я поскорей. Спокойной ночи всем пожелала. А на него и глянуть боюсь. Вышел он, будто бы пригон поглядеть. Сам меня во дворе ждет. «Иди, — говорю ему, — спи. Знать ничего не знаю». Занозой не хотела в их жизни встревать. Смолчала. А ну, как узнает Верочка?
Данила докурил цигарку и улегся опять на печи. Думал: права ли старуха? Недобро́ скрыть — что огонь в стогу зарыть. Сказать ей про это — взбеленится, да к чему теперь? Поздно…
— Что же молчишь, старый?
«И что за старик? Ничегошеньки-то его не касается. Одно и знает, что в своей кузне кляч ковать. Я ему душу открываю, а он на́ тебе: послушал — и храпака», — посетовав, Терентьевна так повернулась, чтоб непременно угодить старику локтем в бок. Но угодила в дежку с тестом, которая, упав на пол, сотрясла дом глухим ударом.
4
Горит — не гаснет свет в окошке дома Бояровых. Огоньком издали кажется. По вечерам много их вокруг, этих огоньков. Все одинаковы, да жизнь за ними разная… Сидит Вера, и горько ей, что так отплатил Кирилл за добро ее.
Подошла к двери, прислушалась. Ветер за дверь дергает. Опять села к столу, задумалась, и вдруг сладкой печалью стукнулось в сердце прошлое. Вспомнилось, как уходили они в разомлевшую от зноя степь. Садились в полынь. Черные ястребы кружили в вышине. Вокруг все звенело, пахло нагретой травой. «Верушка, страсть как люблю тебя», — говорил он, тогда еще просто Кирюшка Бояров, ее дружок.
Потом сыграли свадьбу в новой, сияющей, как от счастья, мазанке. А через две недели — война.
Осталась Вера одна, потом Санька родился.
Приносил почтарь дед Данила серые треугольники писем. Обычно месячной давности были те письма, и не утешалась Вера. Нет на войне секунды, чтоб не убивали кого-нибудь.
Как-то голубым майским утром Санька, держа в ручонке сухарь, перебрался через порог.
Было тепло. На дворе зеленела трава с желтками одуванчиков. Под застрехи на быстрых крыльях скользили ласточки. Заскрипела калитка, и во двор вошел солдат в пилотке со звездой, высокий, стройный, с вещевым мешком за плечом. Оглядел двор не быстро, а так, будто припоминал: сюда ли зашел?
«Кирюша!» — крикнула из раскрытой двери избы Вера и кинулась к нему.
Так из-под Бухареста пришел домой Кирилл. Седина высеребрила его виски, прихмурились морщинки у глаз, засуровели губы. Таким видели его и жена и незнакомые, но сам он думал, что он прежний, веселый, белозубый Кирюшка Бояров — никак не мог привыкнуть, что он уже отец и муж. Легок был погулять.
«Кирюша, остепениться бы пора», — сказала ему раз жена.
Обиделся.
После, боясь ссорой замутить свое счастье, ни в чем не перечила ему.
И вот теперь другая полюбилась.
«Когда же это началось?» — старалась сейчас угадать Вера, да разве угадаешь: за чужими-то глазами — как за тыном.
Один Кирилл знал, когда это началось.
Заскочила как-то Нинка в их двор, попросила ведро — коня напоить. Небольшого росточка, аккуратная, с родинкой на красивом лице, она живо схватила ведро и побежала к колодцу.
Кирилл, согнувшись над порогом, начищал сапоги: собирался в правление с мужиками побалагурить.
И не заметила Вера, хоть и рядом была, как посматривал на Нинку Кирилл. Долго виделось ему после ее лицо и то, как, гибко наклоняясь, тянула она из колодца ведро, глухо плескавшее водой.
«От таких думок зачернеешь, как колос от головни. Тьфу ты, и найдет же на тебя?» — ругал себя Кирилл.
А зимой, случилось, подвез Нинку в Щелганово — к ее мазанке.
— Ну, выпархивай, — только и сказал он.
— Пригрелась-то возле, и выпархивать не хочется.
Он поглядел на нее. Красива, чертовка! Рядом сидит в углу, закутанная в полушалок.
Когда Нинка вылезла из кабины и пошла к крыльцу, Кирилл крикнул вслед:
— Подвез — и не за спасибочко!
— Заходи. Угощу.
— Чем же?
— Найду чем.
— Иди-иди! Пошутил я.
Не успела Нинка полушалок размотать, как в мазанку ввалился Кирилл.
— Чего же покупки свои забываешь? — сказал он и кинул на лавку сверток.
— Вот растрепа! Платье купила. Красивая в нем буду.
Кирилл, усмехнувшись, достал папироску. Размял ее в озябших пальцах.
— Спичку поднесла бы.
Нинка бросилась в сенцы. Кирилл огляделся. Ни разу здесь не был. Мазанка на две половины переборкой разгорожена. В передней — печь, шкаф с посудой. На окне кипа книг и чернильница с воткнутой ручкой.
«Небось и заржавела там», — подумал Кирилл.
В другой половине — через раскрытую дверь — видны два окна на задворок, на далекий закат, который красным светом призарил всю комнату, цветы на окне, кисейные занавески, кровать с жарко горевшими медными шарами.
— Скучаешь? — вернувшись, сказала Нинка и стала резать, раскладывать закуску.
Слюнки сглотнул Кирилл: целый день не ел. А тут и колбаса с чесноком, и баранинка, и огурцы, и бутылочка, обмерзшая инеем.
— Спички-то дашь?
Нинка положила на стол коробок.
— Что, ты, гляжу, все одна живешь?
— Эх, Кирилл, сказать чудно! За доброту свою и страдаю. Ходил со мной один, девкой еще была. Изныл весь, в любви клялся. Пожалела — далась в руки. За ту жалость он меня на всю деревню и ославил… Кому потом стала нужна? Так и облетели зазря годки мои молодые… В войну один офицер обнадежил — гвардии капитан. В госпитале лежал. Каждый вечер, как на крыльях, к нему летала. Хвать — жена приезжает. Не порвал с ней, как обещал. Уехал. С той поры, прямо скажу тебе, Кирилл, и живу как бог на душу положит.
— Одной плохо, — сказал Кирилл.
— А ты меня не жалей. Садись и гостюй, раз зашел.
Нинка налила в рюмки вина.
— Да нет, пить я не буду, — сказал Кирилл. — За рулем.
Он постоял раздумывая. В мазанке стемнело.
— Пусти-ка лампу зажгу, — сказала Нинка.
А утром, проснувшись дома в постели, Кирилл застонал, вспомнив все, что случилось в Щелганове.
— Что с тобой? — спросила жена.
— Так… Голову ломит.
— Не надо пить.
Тошно стало Кириллу от яркого света в окнах, и он отвернулся.
— На́, рассольцу попей да вставай. Восемь скоро.
Кирилл взял из рук жены ковш, глянул как-то жалко.
— Не праздники, чтоб подгуливать. Стыдно!..
Вечером он опять пошел к Нинке. Но дома ее не застал. Не застал и на другой день.
«Когда не надо, как сорока, всюду крутится, а то и с огнем не найдешь», — досадовал Кирилл.
Вернулся домой мрачный. Ужинать не стал — сразу лег.
Санька, сидя за столом над книгой, следил исподтишка за отцом и матерью. Отец лежал, отвернувшись к стене. Мать растапливала печку — вздыхала. Тоска какая-то завелась в доме.
На четвертый день, вечером, Кирилл, наконец, застал Нинку.
Она мыла полы и, распрямившись, удивилась, когда он вошел.
— Ба, незваный пожаловал!
— Я на минутку.
Она поставила ему табуретку возле порога.
Кирилл сел, шапку снял.
— Ты про тот вечер никому не сболтнула?
— Зачем же?
— И молчи. Прошу тебя.
— Забоялся?
— Не за себя прошу. За семью. Как косой, подрежется за мой грех.
Нинка, окунув тряпку в ведро, отжала ее и, нагнувшись, зашлепала по полу.
— А ты ходил тут без меня — не подумал, что увидеть могут?..
5
Вера, объехав разбросанные по степи кошары, вернулась к себе в Береговское раньше обычного. Поставила на общий двор коня. Сена натрусила ему и пошла домой. Вчера так и не прилегла. За столом перед лампой просидела. Очнулась, когда окошки засинели. За день совсем умаялась. Едва брела сейчас. Тяжелой и шуба казалась, и валенки, и ноги в снегу увязали… Сил нет, жарко!
Из кузницы вышел дед Данила в фартуке, с клещами, которыми держал раскаленную добела железину. Поглядел вслед соседке. Ничего не сказал.
Вот и дом. Над окном сосулька висит: от февральского солнышка натекла.
Вера раскрыла калитку и остановилась, оглядывая двор. Кто-то тут похозяйничал без нее? Дорожка была расчищена от снега, присыпана золой. Лед у колодца обрублен — не поскользнешься с ведрами. А возле крыльца лежала груда напиленных дров. И вдруг обрадовала догадка, что муж пришел.
Вошла в дом. Наветренные щеки сразу запылали от жара. Блеснули капли на полушалке. Она крепко затопотала у порога обмерзшими валенками, сбивая снег, и весело крикнула:
— Санек, а веник где?
Санька мигом подал матери веник.
— Мамань, видела, двор как убран?
— Кто же это?
Санька выпрямился — руки по швам. Нос в саже. Вера тяжело села на лавку. Веник выпал из рук. Вот кто хозяйничал во дворе! Было и отрадно, что работящий растет у нее сын, и больно за свою обманутую радость.
— Не плачь, мамань!
— Да я так, сынок. Соринка вот в глаз попала. — И она улыбнулась, но улыбка ее, как вспыхнувшая соломинка, тотчас и угасла.
Санька ушел в сенцы и долго сидел там на поленьях, по-мужски широко расставив ноги в больших подшитых валенках. Потом вернулся в мазанку. Надел полушубок, ушанку из овчины.
— Ты куда же, сынок? — спросила мать, разжигая лучину для самовара.
— Приду сейчас.
А собрался Санька в Щелганово, к Нинке — отца звать домой.
6
Проселок вился среди белых ровных полей. Вдалеке чернел лес. В спину дул ветер, мел по наскольженным колеям снег. Впереди было мглисто. День угасал, и надо было спешить.
Возле околка — стайка берез и осин, подступавших к дороге, Санька остановился. Там, на заячьей тропке, несколько дней назад поставил отец проволочную петлю, в которую, бывало, заскакивали зайцы. Как не взглянуть? И Санька свернул туда. Снег был глубоким, так что, пока пропахал по нему ногами, устал. Куропаток вспугнул. Рядом, на ровном, и сели, — а не видать.
«Думаете, не знаю? Защитная окраска», — тут же своему удивлению дал ответ Санька.
Под березами, где снег уже подопрел, зазернился у стволов проталами, шелуха расклеванных почек, орешки помета и всюду следы: птичьи — частым крестиком, заячьи — в щепоть и даже волчьи — запавшие, одинокие. Отсыревшая за день кора теперь подмерзла, и в околке свежо пахло дровами.
А вот и те самые кусты, где должна стоять петля. Но, видно, отец уже побывал здесь. В снегу — провалы следов. Недавно был.
«Про зайцев-то помнит», — выбираясь назад к дороге, с обидой думал Санька.
До Щелганова и версты нет. Дорога одна. Не собьешься и ночью. Только дойти до бугра, а там мазанки видать.
«С папаней приду. Вот мамка обрадуется. «Где ты его, — скажет, — нашел?» — «А он, маманя, в петлю попался вместо зайца…» — и Санька, рассмеявшись, спугнул сороку, сидевшую на стогу. Взмахнула она крыльями, а лететь не может: ветер не пускает. И еще звончей закатился Санька.
Показались мазанки Щелганова. Запахло душистым кизячным дымом. Кое-где уже горели огни. Навстречу в розвальнях проехал почтарь Волощенко. Он стоял на коленях, в тулупе с поднятым воротником, поторапливал коня. Завидев Саньку, натянул вожжи.
— Эй, удалец, ты куда это?
— В Щелганово!
— Шел бы домой. А то гляди, как метет, бурана бы не было.

 

Санька с полчаса сидел на крыльце — ждал Нинку. Не было ее дома. На двери висел замок.
Вокруг уже давно все замглилось от снега. У самой земли насвистывал ветер. Заскрипел плетень.
«Дальше — хуже будет. И путь заметет», — подумал Санька. Потрогал еще раз заледеневший замок и пошел на дорогу. Ничего не видать. Только кое-где огни промасливаются.
Выбрался Санька за околицу, а тут снег еще глубже. В черноте вспыхивает, несется куда-то. Вспомнилось, как прошлым годом, в метель, агрономша пропала. Весной, когда вода потекла, нашли. Возле своего огорода, под деревом, как живая сидела… Не вернуться ли? А мать? Беспокоиться будет. Еще искать ночью пойдет.
Подпоясался Санька веревкой, какая в кармане была: теплее все-таки. Хотел ушанку завязать, а шнурка одного нет. Воротник поднял и пошел. Ноги не вытащишь — до того намело. А может, вернуться?
Ветер жжет и колет лицо. Зазябли коленки: коротковат полушубок — вырос из него Санька. А буран шелестит, вот уж плывут мимо белые волны.
Санька идет нахохлившись. Один глаз снегом залепило, другой — глядит. Глухо, темно вокруг. Не разберешь, где дорога, где степь. Наткнулся на что-то. Куст. Повернул назад. И вдруг провалился. Едва силенки хватило, чтоб выкарабкаться. Встал на твердое. Каблуком постучал. Наледь. Ступил — и снова провалился. Полежал в снегу. Уютно, даже вставать не хочется.
«Ага, полежишь, — найдут потом, как агрономшу», — подумал Санька. Жутко стало. Он поднялся и в спешке полез по сугробам. Упал. Шапка слетела. Пока искал, на волосах лед намерз. Полушубок бы снять да укрыться. Пальцы закоченели, никак пуговицу из петли не выковырнешь. Так и побрел с открытой головой. Крупа раздирает лицо. Больно сечет по глазам. Нет уже сил идти навстречу ветру. Санька сделал шаг, другой, сел. Отдышался. Уши и голову рукавицами погрел. Встал опять. Впереди что-то зачернелось. Куст. А вот и наледь. Неужели по одному месту ходил?
7
А тем часом в доме Терентьевны по комнате расхаживал Кирилл. Буран стегал, царапался в окно. Там, за плетнем, — родной двор. Что ж не видать огонька? Может, спать легли? А может, сидят вдвоем в уголке за печью?
Терентьевна что-то не возвращалась. Попросил ее Кирилл пойти к Вере, поговорить с ней.
Дед Данила сидел возле стены на табуретке, зайца на коленях держал. Поймал его в околке Кирилл и принес Саньке. Дед Данила поглаживал зайца по теплой вздрагивающей шерсти и прижатым к спине ушам.
— Не бойся. Санька тебя выпустит. И-и-эх, в степь дунешь!.. Зайчишек своих увидишь. Расскажешь про людей. У мужика, мол, на коленях сидел. Гладил он меня, а другой все по комнате метался. Счастье свое прогулял, голова еловая! Ни с чем остался.
В сенцах послышался стук. Кирилл встрепенулся. Раскрылась дверь, и вбежала Терентьевна.
— Ой, батюшки, Санька запропастился где-то! В Щелганово, говорят, видели, шел.
Через минуту Кирилл был на улице. Задыхаясь от ветра, пробрался к родному дому. Дверь закрыта. Окошки черны.
«Искать пошла», — понял Кирилл.
Он кинулся к дороге. Где Санька, где Вера? Неужели потерял всех? Господи!!.
— Саня, сынок, Саня! — кричал он.
Вокруг лязгал и выл буран.
Саньку Кирилл нашел за околицей. Сидел он у дороги, опустив на грудь облепленную снегом голову…

 

Очнулся Санька утром. В окно ярко светило солнце.
— Мамань! — тихо позвал он.
Мать подсела к нему на постель.
— Ну как, сынок?
— Шапку потерял. Жалко.
— Другую купим… Зайца тебе живого принесли.
Санька слез с кровати, надел валенки и пошел в прируб поглядеть на зайца.

 

1959 г.
Назад: ГЛАША
Дальше: В БЕДЕ