Книга: Не одна во поле дороженька
Назад: СОЛОВЬИНАЯ НОЧЬ
Дальше: ВОЛЧЬЕ ЛЫКО

КОГДА ЦВЕЛИ ТАВОЛГИ

1
Впервые в жизни Дмитрий Козырев так сильно влюбился.
Они работали вместе в клинике. Он — давно, а она, Рина, только окончила курсы медсестер. Как-то вечером они впервые столкнулись в раздевалке. От неожиданности она вздрогнула. Так ему показалось.
И уже не мог не думать о ней.
На работу шел в радостном ожидании встречи с ней, все равно где — в раздевалке ли, на лестнице. Особенно бывал счастлив на конференциях. Садился где-нибудь неподалеку и не сводил с нее глаз. У нее были узкие плечи и тонкая, в матово-белой свежести, шея, по которой змеились длинные шелковистые волосы.
Все ему нравилось в ней, даже как она сидела, прямо и спокойно, положив на сумочку руки. В мочках ушей рубины сережек. Темные волосы и эти рубины — мгла и огонь.
И всему причиной — его величество случай!.. В воскресный день он ехал в машине, а она шла по тротуару в красной, похожей на цветок шапочке, в сером коротком пальто, ноги длинные, стройные, в туфельках со стрелками каблучков.
Поравнявшись с ней, остановил машину, распахнул дверцу.
Она села, в машине было тепло, но через стекло все-таки чуть-чуть пробивался воздух, и в тепле она почувствовала запах талого снега. Скоро весна! Хорошо, что скоро весна с черемухами и сиренью и новыми, как ручьи, сверкающими надеждами.
— Вы свободны сегодня, Рина?
— Да.
— Поедемте куда-нибудь?
— Поедемте.
Они уехали за город, свернули на просеку среди берез и тут вышли.
За городом и зимой воздух чуть-чуть пахнет медом, будто где-то в стогах и сараях тлеет сено летним теплом.
Лес был рассечен широкой просекой, которая спускалась к ручью, а за ручьем поднималась в гору. Небо над горой мутное, сырое.
— Я приезжаю сюда почти каждое воскресенье, — сказал Дмитрий. — Надеваю валенки и иду вон на ту гору. Но сегодня мои валенки наденете вы.
Рина сбросила туфельки, надела валенки — они были большие и высокие — и рассмеялась. Молодой яркий рот, и ослепительные зубы, и эта красная шапочка над снегом, и пар от дыхания, и запах духов и тепла — сколько красоты в ней!
И ей хотелось понравиться ему. Она знала, каким он был великолепным, когда в маске и с поднятыми в перчатках руками медленно шел к белой двери, которую раскрывали перед ним.
За этой дверью тишина, и только его голос:
«Зажим… Еще один… Еще…»
Этому голосу в операционной подчинялись без промедления.
И однажды, после неудачной операции, когда бригада расходилась с щемящей скорбью, она услышала, как он сказал: «Вот так уйдут и от нас».
Но здесь, за городом, глаза его были сейчас веселы, лицо в румянце, а голос совсем простой.
— Я иногда приезжаю сюда работать. Читаю, пишу. Мозг в абсолютной, я бы сказал, кристальной тишине. Обычно я ставлю машину вон там, на горе. Но сегодня лучше походить. Сегодня — воля. Я рад, что встретил вас, Рина. Чувствуете, как пахнет весной. Здесь воздух стерильно чист. До ближайшей дымовой трубы — семь километров. А прямо — через лес — Звенигород. Город, который звоном колоколов возвещал о приближении врага. Отсюда и название — Звенигород.
— Не знала. Я думала — что город такой звонкий, веселый — «Звени-город».
— Вы были там?
— Давно. Там такая чистая вода, помню, быстрая, она тоже звенит, когда плывешь.
— А какие там соловьи! Меня как-то раз завезли туда послушать знаменитость среди соловьев. «Ванюша» — так звали этого «солиста». В овраге жил, у ручья. Чудо! Как он чокал — гроза, гнев, даже удивительно, откуда такая страсть, сила. А свист — такой печалью позовет вдруг… Погубили…
— Как погубили?
— Поймали в силки и продали с обманом. А обман был такой. Когда соловей один, его еще можно поймать, а в паре, влюбленного, его тронь — погибнет в разлуке. Его и разлучили, разлученного повезли в мешке, чтоб не бился.
— Это правда?
— Да, к сожалению.
— Тот, кто это сделал, знал? Зачем же он так поступил?
— Очевидно, «сгорал» без бутылки. Что же еще? Страсть и страх сильнее совести.
— Не понимаю.
— Я объясню.
Они шли по просеке широкой тропкой. Рядом — накатанная лыжня. Снег застекленел от тепла и влаги, зернился на буграх.
— Допустим, я вас люблю, — начал свое объяснение Дмитрий. — Но есть другой. И он победил. Любовь, если хотите, — борьба, схватка без жалости, тут не может быть мира, соперники идут до конца. Мучайся, страдай, молись, гибни в пучине — вы не придете. Вот и пропал человек.
— Неужели неудачной любви достаточно, чтоб пропасть? Мой отец был на войне. Вернулся. Открываю дверь, а он на пороге и улыбается. «Вот и я…» Он хотел прийти домой гордым, он мечтал прийти гордым, со своей улыбкой, таким, каким его любила мама, и он пришел таким, непобежденным. Существует достоинство, гордость.
— Вы не знаете, что такое страсть.
— А вы?
— Уже ревную.
— Ревность появляется, когда нет любви, как пар над прорубью.
— Не забывайте, есть неразделенная любовь…
— Любовь только и называется любовью, когда она взаимна. Я так понимаю.
Возле ручья остановились. Вода с бульканьем вырывалась из-подо льда, кипела в корнях лозы. Тонкий ствол ее как бы пересечен у комля белым в снегу полем; под берегом корни свились мускулисто. Струи уносились под лед, сверкая, будто махали, прощаясь.
— Признаюсь, Рина! Настоящая любовь, как все настоящее, редкость. Многие даже и не подозревают, что не любили. Обманутые минутной страстью или просто жалостью, прошли мимо своего сокровища. Жена и не подозревает, что не любима, а муж не представляет, как прекрасна была бы его жена, но не с ним, а с другим… Что чувствую я? На работе, допустим, я прошел мимо вас. Но я не просто прошел, я, может, целую неделю эту минуту ждал. Что неделю! Я всю жизнь ждал такую, как вы, не зная вас, ждал.
«А я?..» — испугалась Рина. Ей признались в любви.
Ее насторожили слова о сокровище: вдруг сокровища-то и нет. Она увлеклась, ей было радостно, но сейчас будто кто-то другой — в теплом пальто, в меховой шапке, с красными от ветра щеками, — ждал счастливой ее улыбки.
Он слепил крепко хрустевший в руках снежок и загадал: «Если попаду в ту сосну, она меня любит».
Он размахнулся — снежок шлепнулся о ствол.
— Я уверен, вместе нам будет хорошо.
— Да.
Это «да» обрадовало Дмитрия. Он снова смял снежок и опять загадал: «Она будет моей женой». Но не решился бросить: промах огорчил бы его.
— Хотите летом поехать куда-нибудь? Знаете, куда? На Угру. Река, травы, рыбалка. А леса — сосны смолистые. Я там родился.
— Поедемте, — согласилась она.
Он размахнулся, и снова снежок шлепнулся о ствол.
— Буду ждать, а настоящая жизнь начнется с того дня, когда мы сядем в машину и вырвемся на целый месяц.
2
Под мостом, у песчаной каемки берега, кустятся таволги. Листва зелено-серебристая, зеркально блещет солнце в тени ветвей. Разлита в воздухе медовая, пахучая испарина, но чуть лишь засквозит от дороги ветер — горчит жара пылью полынной.
На мосту сидел, свесив ноги, мужчина в байковом лыжном костюме. Задумчиво глядел на таволги, на золотистую рябь быстрины. Текла река в расплавленную зноем даль.
На мосту остановилась сверкающая лаком, никелем и стеклами «Волга». Сразу же распахнулась дверца, и выпрыгнула черно-рыжей масти овчарка в лосином, с медными бляшками, ошейнике. Следом вышла бледнолицая девушка с длинными черными волосами. Из-под коротенькой кофточки, едва прикрывавшей живот, пламенел поясок купальника. Девушка потянулась: размяла косточки после долгого сидения в машине.
— Митя, ты что, заснул?
— Иду, Риночка, иду! Вот и Угра, смотри!
Рина, осторожно ступая босыми ногами по настилу, подошла к перекладине. Листья кувшинок у берега, в воде отражено небо с синими проталинами среди белых, как бы снежным светом вспыхнувших облаков.
— Тут когда-то обитали мои предки, на этих самых берегах. Бородатые, — Дмитрий улыбнулся, — рвали зубами мясо, носили шкуры. А под шкурами — тело с яростными мускулами для схваток.
— Теперь в схватках побеждает хитрец.
— Будь хоть трижды хитрец, перья по ветру полетят, если неудачник вцепится.
Мужчина, сидевший на мосту, поднялся и направился к ним. Волосы, выгоревшие до седого, даже кварцевого какого-то блеска, трепетали от ветра, ярко-синие глаза приветливо улыбались.
— Мы, кажется, знакомы, — сказал он Дмитрию.
Лицо Дмитрия вдруг порозовело.
— Кого вижу!.. Кирилл!.. Рина, гляди, друг моего детства! Вместе за горохом лазили, воевали.
— Это потом.
— Да, да, мох курили… Двадцать лет прошло. Двадцать лет! Не может быть! Целая жизнь — от пеленок до юности с этакими модными усиками. А будто и не жили. Нет, нет, жили, и крепко. Одного стаканчика из нашей жизни хватит, чтоб иного свалило. А мы ничего, стоим. — И Дмитрий потряс за плечо Кирилла. — Железобетон, черт возьми!
— Я искупаюсь? — спросила Рина.
Она сбежала с моста, пробралась через таволги.
— Как пахнут!.. — Она прижала таволгу к лицу, засмеялась.
— Жена? — спросил Кирилл.
— Пока любовь…
Река замглила пятнами и разбилась, как ртуть, когда Рина бросилась в воду — поплыла.
— В отпуск едем, на реку, в излучине хочу пожить, в траве поваляться, — сказал Дмитрий.
Кирилл скользнул взглядом по его холеному лицу, отметил щегольские голубые брюки и подобранные в тон чесучовой рубашке босоножки, кивнул на «Волгу».
— Богато живешь. Кем работаешь?
— Хирург. А ты?
— Что я? Вот тоже в отпуск.
— Значит, по пути.
— А она недурно плавает, — понаблюдал за Риной Кирилл.
— Счастьем наслаждается. А наши фронтовые девочки селедку с костями грызли, а потом через гимнастерку пили из луж.
— Давай купаться!
Рина легла на спину. Какое небо, как далеки облака, полыхает вовсю солнце… И вдруг — глухой удар: это Кирилл бросился с моста — доплыл, сильно разгребая перед собой воду.
— Вода чистейшая, ее пить можно, — сказал он Рине.
— У нас в термосе чай.
— Эта вода с солнцем!
Он поднял руки и скрылся под водой. Ступил на холодный камень на дне, раскрыл глаза. Вокруг — зеленый свет, а над головой желтое пятно солнца, рядом — Рина, как тень, вились ее ноги и руки, плавно, гибко.
Она почувствовала, как он проплыл под ней: тело ее обдало всколыхнувшимся снизу холодом.
Дмитрий глядел на них с моста.
«Ведь тебя же, браток, немцы расстреляли, своими ушами слышал, — подумал о Кирилле. — Зачем только занесло тебя сюда? Ведь возникнет вопрос, чем заплатил за жизнь! Запутает и меня. Но, видно, есть в запасе какое-то объяснение. За двадцать-то лет мог придумать. А я?..»
Кирилл вынырнул у берега, схватился за корень и отдернул руку. По корню ползла змея… нет, уж — венец оранжевый.
Дмитрий позвал их гудком машины.
Они пришли мокрые, с блестевшими на ресницах каплями. Дмитрий набросил на плечи Рины халат.
— Ты вся дрожишь!
— Я вообразила твоих предков с мускулами, готовыми к яростным схваткам. Что бы ты делал, Митя?
— Научил бы играть в преферанс.
— Наши предки, ко всему прочему, были добры и великодушны, — сделал поправку Кирилл. — Пленников не убивали и не брали их в рабство. Кто хотел — становился полноправным членом племени.
— Но сами стали рабами своих господ, — заметил Дмитрий.
Кирилл ответил вспыльчиво:
— Был жестокий порядок, как в роте. Кто оборонял бы землю, если бы все разбежались по вольной волюшке?
— Рина, не задавай больше каверзных вопросов. Я приехал отдыхать. Побегай, погрейся. Вода в нашей речке никогда не бывала теплой.
— «Она с солнцем». Цитирую твоего друга.
— На зорях теплая. Или забыл, Митя?
— Я на зорях коров пас… Ты с нами или продолжишь свои размышления на мосту? — Обождал: может, отстанет? Да ведь намекать-то, настораживать к чему? «Я ничего не знаю. С меня взятки гладки». А цитирует — для ревности. Больше гормонов в крови. Страсть горячей, милый милей».
3
Они сели в машину. Кирилл — с Дмитрием, Рина — сзади, с овчаркой, которая разлеглась у ног на ковре в красных и зеленых цветах.
За мостом березки — словно забежали в розовые пожары иван-чая, а вдали — всклубились орешники, фиолетово темнела их зелень, краем пристало к ним облако, сеет золотое просо.
— Как тебе нравится поездка, Риночка?
— Чудесно!
— Великолепие! Благодать! А воздух! Наше сердце — как огонек. Когда закопчен воздух, огонек коптит. Тусклы бывают чувства и желания… Но тут великолепно! Видишь, какое там по краю небо? Глаза ломит, кажется, в природе света прибавилось. Это потому, что чист воздух. В городе из-за копоти никто не видит естественных небесных тонов… Как поживает наша излучина? Коленом мы ее называли. Прежде было прекрасное место. Травища, цветы, а из леса земляникой пахнет.
— У нас везде хорошо.
— Так ты решил вернуться?
— Решил я давно.
— Тоска по детству. Самые яркие впечатления. Чувства с годами истощаются. Вот почему и тоска. На уже потемневшей части души светлячками сны и воспоминания.
— Возможно. И уж нет родного окошка, а все надеешься… мать встретит.
— Другая жизнь — чужой и покажется. Лучше вдали мечтай. Когда ищут надежды в прошлом, значит, их нет в настоящем. Кончились. Мы много отдали душевных сил войне. А все, проклятая, мучает, добивает.
Кирилл внезапно отвернулся: прямо перед ним по стеклу хлестнула гроздь бузины. Сзади зашумели отпрянувшие ветви. На стекле — оранжевые крапины сока.
— Так где же ты работаешь, если не секрет? — внимательно поглядывая на дорогу, продолжил разговор Дмитрий.
— На Волго-Доне баранку крутил, землю экскаватором копал.
— Там, я слышал, заключенные грехи перед обществом очищали ударным трудом.
— Я вольный был.
— А как насчет счастья? — спросил Дмитрий.
— Вот сидел на мосту и был счастлив.
— Это, так сказать, эйфория — от воздуха, от реки. А дома, дома?
— Нет дома у меня.
— Как нет?
— Была квартира — сдал.
— А барахло? Я и узелка не вижу.
— Зачем мне лишнее?
— Риночка, ты слышала? Святой объявился!
Овчарка жадно лизнула Ринину ногу: от нее пахло рекой.
«Жарко тебе, милый ты мой пес! Мы скоро приедем, потерпи. Ты не жалкий, ты сильный и красивый пес». И она погладила его, когда он сумрачно покосился на нее.
— Что лишнее — пусть другим останется, — добавил Кирилл.
Машину качнуло на ухабе.
— «Другим останется». У других, может, лишнего девать некуда? Паразитов подкармливаешь?
Кирилл накрыл своей рукой белую и мягкую кисть Дмитрия, которой тот сжимал баранку.
— Ты что ж думаешь, счастье ко мне близко и подойти боялось, в душе его ищу, раз люди не дают? Нет, я был счастлив, знаю, какое оно, настоящее. Я был счастлив со своей женой: она любила меня, и я любил, все в ней любил, в ней и было мое счастье, и она его берегла. Берегла до последней минуты, с ним и ушла. Сказала, что идет дней на пять к матери: соскучилась, поживет у нее. «Не унывай тут». — И улыбнулась. Она никогда так не улыбалась, как-то замигала, вот так, будто гаснул на ветру огонь. А вскоре и открылась для меня эта ее улыбка. Она, Митя, умерла в больнице после операции на пятый день. Она уходила на операцию, а не к матери. Помню, как она перешла улицу — я почему-то посмотрел в окно, вот что-то во мне от ее улыбки заныло: оглянулась, а я и не знал, что сейчас навсегда за угол свернет. На заборе там еще афиша была, какие-то красные буквы. Завернула за угол. Вот и нет ее…
В глубине зеркальца над ветровым стеклом, где, отражаясь, как бы течет зеленое свечение леса, Дмитрий увидел Рину.
«Она была так красива в театре, — вдруг вспомнил он. — Глаза светились от музыки, от лебедей — от всей той чудесной сказки. Почему сейчас у нее такие глаза? Неужели от его рассказа?»
4
Проехали мимо старой березы с искривленным и обломившимся стволом. Кора отопрела, промшилась, висит клочьями, а из трещин, куда намело праха, змеятся плауны, и кажется, где-то тут затаилась тень седого поверья, глядит лесным зраком на дорогу с новеньким перемостком, в следах шин, на которых густо алели пятна раздавленной черники.
Кирилл вылез из машины — доехал чуть ли не до деревни.
— Заходи завтра, — сказал Дмитрий. — Посидим… А то и сам заеду. Ты у кого будешь?
— У кого-нибудь остановлюсь — найдешь!
Машина свернула в лес, на просеку.
— А ты знаешь, его ведь расстреливали немцы. Так я слышал. За деревней — в осинник увели.
Рина протянула из машины руку, листва березок обтекала ее.
— Как же он остался жив?
— Не знаю, не знаю: случайность, удача, а может, и тайна.
— Он растрогал меня своим рассказом. Такое пережить! Страшно. Видно, очень его любила. За что? Ведь могла и не встретить. Судьба. И у каждого своя… Ушла одна, боже, Митя, как же так, жалея его, мучилась.
— Успокойся.
— На душе больно.
— Ты что, только на свет явилась? Да без скорби ни одна жизнь не обходится.
— За живое задело.
— Он не должен был рассказывать. Дернуло его!
— Ты подначивал.
— Вот и начался отдых. Ради бога, остановись. А то разгоню машину — и с обрыва.
Дмитрий и на самом деле повернул к обрыву.
— Выпрыгивай! Живо! А я один.
Она обняла его за шею. Сразу подобрел.
— Испугалась? Значит, все же дорожишь?
— Ты чудо. Можешь исполнить любое мое желание. Разве не дорожу?
Впереди, среди колышущегося под ветром луга, прямо из травы блеснула река.
Овчарка поднялась и со стоном зевнула, раскрыв розовую, влажную, с белыми клыками пасть.
Машина остановилась в высокой траве у самой воды. За травой — песчаная коса, а на том берегу — олешники склонились над кручей.
Дмитрий вылез из машины.
— Здесь! Приехали!
Он сел в траву, снял рубашку и лег на спину, раскинув руки.
Рина побежала к берегу по плещущейся теплыми метелками траве. Прокаленный песок на косе был горяч, радужным жемчугом отливают расколотые ракушки. Она сбросила кофточку и, прижимая к груди руки, опускалась все ниже и ниже в омут, чувствуя, как прохладой сжимает тело.
Потом она вышла из воды, легла, песок обдал жаром.
Дмитрий заплыл на ту сторону, прямо из воды полез под обрыв, в заросли, перевитые хмелем, шиповниками и смородиной. В глубине, где сумрак, дрожат крапинки света по серым ольховым стволам, обнажены корни, сочится из-под них родниковая сырость.
«Тут… тут было, — закружило голову тоской, когда вспомнил, как лежал тут жуткой военной ночью. Тогда был страх — теперь стыд за тот страх. — Никто не знает. Один я знаю».
Он отпустил ветвь, которая сразу и скрыла то место с искривленным корнем в сумраке.
Вернулся с горстью не созревшей еще смородины. С мокрых плавок текли струйки по длинным мускулистым ногам. Сел в траву.
Вейники кололи спину остистыми метелками.
— Я любил это место. Вон в тех лопухах, — Дмитрий показал на пушившиеся цветами заросли таволги, — стоял когда-то мальчишка с удочкой. Мальчишки нет — сидит перед тобой мужчина. Тот мальчишка и я, вот я — все одна жизнь. А зарубок на ней и пометок, как на аршине у плотника!
Рина прижалась щекой к скрещенным на песке рукам. Река на повороте казалась выпуклой, стрекотали в зное кузнечики.
Она задремала. Дмитрий укрыл от солнца ей голову.
«Тишина-то какая! — С бьющимся сердцем глядел он на нее. — Успокоилась. Рассказ Кирилла явно подействовал на нее. Девочка впечатлительна. И надо же было встретить его! Я выглядел в разговоре, конечно же, не с лучшей стороны. Приехали проблемы решать! Вот юродивый! Да живи без лишнего, кто тебе не дает. Нет, распустил хвост, как павлин! Хотел понравиться. Я-то вижу».

 

Он достал из багажника маленький металлический топорик, надо было ставить палатку. Для кольев выбрал орешину на краю леса, за лугом. Ударил — орешина вздрогнула, обнажился из-под коры ствол, завлажнел от сока. Ветки были усыпаны орехами в восковистых сотах. Дмитрий опустил топор. Мимо шли женщины с граблями и вилами, в белых косынках, приспущенных на брови, лица просмолены загаром. Одна из них — невысокого роста, словно кропили зеленым блеском ее глаза.
— Я, между прочим, лесовод, — сказала она. — С топором своим в сушняк иди. Посадки не трогай.
— А я, между прочим, с одного взгляда имена угадываю, — ответил Дмитрий.
— Видать, что чародей. Ишь, какую завлек, и не ворохнется.
— А может, и чародей, Маврушка, — назвал он ее.
5
Он не ошибся — помнил Маврушку девочкой, теперь она — жена Павла Буланова. У него-то и загостевал Кирилл.
Сидели за столом. Хозяин старше Кирилла года на четыре, отпущенные усы скрывают уродливый шрам на губе — след осколка, но и старят лицо с черными, живыми, иногда печальными глазами. Волосы расчесаны на пробор с завитком чуба. Военная рубашка обвисла на покатых плечах.
Кирилл сидел на табурете возле окна. Отсюда видна была часть огорода с плетями огурцов, яблоня у плетня. За ним — дорога, луг в белых ромашках с клеверами и донником, вьется тропка в Угре.
Голос матери чудится в вечных звуках деревенского предвечерья… вдруг войдет?
«Сынок», — и от золотых тех воспоминаний блестят, блестят слезы в глазах Кирилла.
— Ты ешь, ягоды принимай. А гостить у меня будешь. У меня тихо: я, жена да малышка — плохо тебе не будет. К тому же и снасть всякая рыбацкая есть. Рыбу половишь.
— Я, Павел, сюда жить приехал, конечно, корни-то свой здесь почти совсем оборвал.
— Была бы земля, а земли полно, и родная она тебе — прирастешь. Женщины хорошие есть, молодые. Специальность у тебя какая?
— Последнее время шофером на стройке работал.
— У нас только скажи, что шофер, — и баранку в руки… Жил и письмишка не написал. Ведь дружили. Разводят и друзей годы или нет?
— Не забыл, к тебе вот приехал.
Павел с задумчивостью посмотрел на Кирилла.
— Немного нас осталось: ты, да я, да Дмитрий. Так до деревни и не доехал Митя.
— Не до деревни ему: любовь!
— Помнишь Алешу-гармониста? До сорока лет любовью развлекался. Сегодня одна, завтра — другая. И девки не стыдились. Женился. И жена красивая, а чувства нет — растратил. Какая бабе радость? А у него ревность. Стал пить, пьяным жену позорить. Вот и ушла от него. Без чувств человек темнеет, хворает, был добр — стал злобу таить, будто кто виноват. Злоба — самому себе хуже отравы. А все — от баловства. Много баловства стало. Забыли целомудрие. Любовью резвятся до седых волос. Детям — сынкам да дочкам — глядеть бы на свет, радоваться, работать, любить. Не родились, нет их: оказалось дороже родного удовольствие. Думаешь, без последствий обходится? Меньше сил молодых, без сил — не до широкой нивы. А без широкой нивы худеет жизнь.
Кирилл ниже и ниже опускал голову, вздрогнул — улыбнулся.
— Прости. От воздуха развезло. Спать хочу.
Павел проводил гостя на сеновал. Сена было немного, только начинали косить. Ворох в углу сухо тлел кашками клевера, курчавился донник, переплела его чина луговая, трепетно бились перед краснеющей от заката щелью золотистые ее сережки; тут и вейники, и душица, и зверобой, и ромашки, и овсюг, и ятрышник, и мята, и даже веточки смородины, перевенчала цветы и травы коса.
— По душе тут, ай нет? — спросил Павел.
— Хорошо, Паша.
— Хорошо… Разве ты скажешь когда «плохо»?
— Она так и не пожалела его?
— Ты про Алешу-гармониста? Осеннему солнышку июльского жара не поддашь.
— Страдания мучают человека, словно выпытывают у него какое-то признание, даже если он всю жизнь был добр и честен. В чем он должен признаться?
— Правде виднее, кто где от нее отошел, а то все и пропало бы, в низость пришло, а раз не пропало, то и верю: хорошее перетянет.
— На это я перед тобой один вопрос поставлю. Не сейчас, еще будет время, даже интересно, что ты мне скажешь? А пока отдыхай.

 

Кирилл улегся на разостланное одеяло, закрыл глаза. Тишина, пряные запахи сена успокаивали, прошлое казалось далеким, неправдоподобным — детство, мать, а война предстала кошмарной тенью. Прощанье с женой пронзило болью душу. Он сел, прижался спиною к стене: «На войне не щадил себя. На зачлось; судьбою любовь казнена. Где же справедливость?»
6
Выполосканы травы в росе, сотами пахло от таволг, опаренных ночной теплынью реки.
Рина плохо спала: тревожил шум леса, скрипела старая ольха. Рядом, в кусту с дымящимся в гуще листьев туманом, что-то вспархивало и осторожно щелкало. Долго ждала и вглядывалась в тот куст. Раздался необыкновенной красоты печальный свист, от которого будто светом дрогнула ночь. Соловей! Отпел, теперь до новой весны — со сладкой каплей на черемуховом листе встрепенется его песня.
Она приподнялась и через опущенное стекло машины посмотрела на Дмитрия. Он спал рядом в палатке с распахнутым пологом. Судьба любила этого человека.
«А я? Люблю ли? Возможно, любовь — что-то другое? Но нам хорошо сейчас, а это главное, что хорошо сейчас», — как-то между прочим подумала она, увлеченно перед зеркалом вдевая сережки. Вдела. Пылали они из-под черных волос свежими, как в осень, рябиновыми гроздьями.
Вылезла из машины. Вчерашнее жаркое цветение луга погасло под росой, было сыро и тускло вокруг. На том берегу, вдали, чернел лес, уже зрела в розовом мареве заря.
Она спустилась на песок и села у самой воды. В лицо росило влагой с душистым, земляничным запахом кувшинок.
Туман на реке дымился красными, шафранными от зари клубами, среди которых какой-то призрачной тенью поднялся человек и медленно поплыл — взмахнул зажатым в руке тонким лучом, и что-то, длинно блеснув, пронзило туман. А через минуту тень быстро схватила этот блеск и снова метнула его.
Рина встала с песка, позвала Дмитрия. Тот вышел из палатки, потягиваясь.
— Ты посмотри, — сказала она.
Дмитрий посмотрел в туман, тень широко взмахивала руками и, казалось, ликовала среди клубившегося огня.
— Да, картина величественная, — сказал Дмитрий. — А по существу, обыкновенное преломление света в тумане, мираж.
Тень грозно стукнула, от стука упала капля с куста и расколола затонувшее в реке ядро зари — рассыпалась по воде искристая зыбь.
Тень надвинулась на зыбь и сразу пропала. В лодке стоял Кирилл. От его рубашки курился пар.
Он взмахнул спиннингом — блесна с тонким звоном упруго прорвала воду. Вода качнулась, пошла кругами, заколыхались камыши с шуршащими в них стрекозами.
— Вот и весь мираж. Узнаешь? — спросил Дмитрий.
Кирилл, отгребаясь бухавшим об лодку шестом, подплыл к берегу.
— Как улов? — спросил Дмитрий.
Кирилл поднял со дна лодки щук на кукане. Швырнул их в траву.
— Что вижу! Это же чудо! Я думал, тут уж и пескарей не осталось, всех на сковородке исследовали во имя науки. А оказывается, трепещет жизнь.
Кирилл, смеясь, снял намокшую рубашку.
— Еще одна такая ушла: в последний момент, видно, решила, что в чугунке ей места не будет.
— Сам виноват, надо было заранее оповестить, что чугунок у нас просторный, с удобствами — и отопление, и горячая вода, и прекрасный вид на реку.
Щуки по-змеиному извивались в траве. Глаза у них лютые, с ледяным мраком, но самое страшное — широкая, как складная, пасть со створками, которые размыкаются, когда надо схватить добычу; длинная, с обвислым брюхом, быстрая, как стрела, щука настигает жертву и глушит, и режет ее, а потом заглатывает, выпучив мерцающие глаза.
Щуки извивались в траве, и какая-то усмешка кривилась в разрезе их пастей. Рядом — спиннинг с блесной. Блесна — обыкновенная сплющенная и обточенная с краев солдатская пряжка, в дырке — тройник с красным лоскутком.
«Просто, что сразу и видно: очень уж просто, так, кажется, и не обманывает, — подумал Дмитрий. — Тут-то вся и хитрость, пожалуй, расчет не по штампу, которым уже предостаточно проучили рыбешку».
Подбежала овчарка и легла рядом, покосилась на Кирилла, вдруг навострила уши, когда он посмотрел, как Рина, одетая в купальник, вышла из тени куста.
Дмитрий, забравшись в реку, намыливал лицо, шею, руки.
— Красотища! А главное — не видать нигде загорающего с массовой песней человечества… Уха будет, Кирилл, а то я зубы начищаю?
Кирилл скоблил за кустом щук.
— Павел обещал прийти.

 

Павел пришел после косьбы: на лугу с трех часов — еще и зорька не мрела, как взял косу. В плечах ломило, парко под пиджаком. В одной руке — чугунок, в другой — буханка хлеба, виснет карман у пиджака от лука для ухи. Взглянул Павел: в кустах — машина, ковер на траве, на ковре — бутылка с серебряным горлышком, яблоки. На реке — смех, ликующий лай овчарки, которая, играя, бросалась на девушку.
— А ну, покажись, посмотрю на тебя, — сказал Дмитрий, оглядывая Павла. Тот снял пиджак и обгладил рукава белой косоворотки с перламутром пуговиц, как на гармони. — Невероятно все-таки, что это мы: все отлетело, растаяло — белозубая молодость провожанья и первый поцелуй, как удар тока. Вот она, жизнь, — пришел срок. — прощайся, а все кажется: самое дорогое — впереди.
— Самое дорогое сейчас — улыбается. А то мимо пройдет. Не догонишь: резервы не те.
Кирилл топором рубил для костра хворост. Распрямился, сказал:
— Что за мрачные мысли, братцы!
— И то правда. В молодой круг не войдем. А в своем до конца жизни будем в цене.
— Великолепно, Паша! — Дмитрий даже прослезился, достал платок.
7
В тени ольхового куста в траве чугунок с ухой, горка рыбы на лопушином листе, хлеб и бутылка с коньяком. Пахуче дымится уха из прокопченного и каленного на кострах верного чугунка.
— Удачно это у тебя вышло, Кирилл: таких «ведьм» выхватил, — оказал Павел и не спеша отхлебнул из ложки.
Кирилл показал на ладони блесну из солдатской пряжки.
— Видимо, рассчитана на прямое попадание между глаз. Парочку щук контузило, а одна, глядя на твою блесну, от смеха кишки надорвала.
Смеется и Рина. Ей хорошо среди здоровых и веселых мужчин, и она чувствует, что многое говорится для нее. Она в легком ситцевом платье с желтыми яркими подсолнухами, кажется, свет от них так и льется. Да и что не покажется от ее глаз и от ее улыбки?..
Дмитрий подлил в стаканы.
— Стой, Митя, — остановил его Павел, — а то забушуем. Вино это, дьявол его возьми, похитрее нашего первача. Наш хоть на цену не ломается, сразу по мозгам бьет, а этому как следует заплати, тогда соизволит стукнуть. Но самые опасные удары — от жены. Дверь закроет и скалку берет. Одно спасение — в окно прыгай и беги. Главное в этом отступлении — через плетень перескочить, не зацепиться. А зацепился — будет из твоего пиджака пыли выбито, что и в чистку не надо. Я на всякий случай ход в плетне завел, за лопушками скрытый. Бегу и прямо в тот самый ход, как пуля. Пока жена глянет, мой и след простыл.
Но разве женщин проведешь, тем более мою жену? Вы только скажите, по какой части у женщины таланту нету? По всем статьям талант: и по сыскному делу спец, и по экономическим вопросам, и по внутренним делам, а про внешние и говорить не приходится: тронь щепку кто — война, насмерть стоять будет, все горшки из принципа перебьет, а не отступит. При такой обширной деятельности иногда выходной ей выпадает на любовь со стиркой. Не говорю уж, что ее с мужчиной сравняли во всех правах, так что и мешки с ним вместе таскает, и на работу прямо от печки бежит вслед за ним. Придет домой, ляжет — только пожалеть ее хочешь, а ей уж красивые картинки снятся.
Вот и обнаружил мой «министр», куда это я от нее во время отступления исчезаю. Решила — постановила. Забила мой лаз. Случилось мне от ее горячей руки бежать. Бегу и со всей радостью вперед головой в знакомое место за лопушками. Пробил, конечно, ее работу — и, как в вершу, попал. Голова — там, а туловище со всеми тылами — здесь. По тылам жена лупит, а в голову куры клюют. Подойдет стервец-петух: не так, мол, клюете, курочки, не так, глядите, как надо, да как стукнет в макушку: цель, значит, дает им, а они и пошли молотить. Ругаюсь на них известными словами. А жена думает, что это я на нее.
«Ах ты, окаянный, еще и критиковать меня такими словами!»
«Что, — кричу, — возразить нельзя!»
А куры под руководством петуха, чую, плешивого решили из меня сделать.
Но самое обидное — верный мой пес стоит и ухмыляется: «Вот, дескать, как жениться. То ли у меня жизнь, которую в известном смысле презирают, побегаю, погоняю по деревне своих длиннохвосток для продолжения потомства — и в конуру спать. И сам здоров, нервы никто не треплет, и потомство растет, резвится».
«Что ж ты, черт рыжий, глядишь! — кричу. — Хоть на кур гавкни! Хозяин тебя кормит, кости тебе дает, а ты его на растерзание оставляешь?»
Нос к небу поднял, на ястреба глядит: «Я, мол, в семейную жизнь не вмешиваюсь, ваше дело». Нейтралитет, так сказать, держит, а у самого хвост так и ходит: «Это, мол, и хозяйка поймет, что не вмешиваюсь, таким манером ей помогаю, а вместо твоего обглоданного мосла она еще мне с мясцом косточку бросит. Так-то вот, сам понимать должен, что мы власти служим».
Дмитрий хохотал, хватаясь за сердце.
— Кончай, Павел, кончай, а то умру, ей-богу, и ухи не попробую.
Рина улыбалась, а Кирилл и смеялся и глядел на Павла с восторгом: вот заливает, надо же так уметь заливать!
— Ты просто герой, Паша: в таком положении еще успел и в собачьей политике разобраться.
— Когда бить начнут, сразу разберешься, что почем стоит…
8
— Ты, Кирилл, вчера сказал: страданием жизнь вымучивает из нас какое-то признание. Я ответил: отклонение от правды имело место, — сказал Павел.
— Бог терпел и нам велел, — Дмитрий открыл вторую бутылку, зажав ее между колен. Рина лежала в траве, уткнувшись подбородком в руки, и рассматривала перед собой кустик с корявыми стеблями, по которым вспушились похожие на васильки цветы. Почти прозрачные, молочно-голубые. Откуда этот цвет? Почему в этих лепестках он голубой, а вон в тех гвоздиках розовый?.. Сквозь свои мысли слышит она голос Павла.
— Что же из того, что он признается, допустим, в каком-то грехе. Греха-то не исправишь. А какой-нибудь дотошный на заметку возьмет да так заклеймит, что с детей и внуков позор не смоется. Мальчик заплачет, сестренка станет утешать его, а он, отец, на ее слезки глядя, весь свет проклянет.
— Наши батьки говорили, что за грехи судьба до пятого колена водит по разным судам. Вполне допустимо: потомству передается порок души, а с ним и мучения. По всеобщему страданию можно определить, что был и всеобщий грех — измена совести. Не подумайте, что я убежден в подобном выводе. Просто добавил воды в твою кашу, Павел, — высказался Дмитрий.
Через кустик цикория Рина рассмотрела Кирилла: тело у него по-юношески стройное, цвета каленого ореха. Он чокнулся и с Дмитрием и с Павлом, но не выпил, отставил свой стакан в траву.
— А я убежден: страдание оберегает от дурного, тянет к хорошему. Без страдания не знали бы разницы между дурным и хорошим. Для жизни очень важно сохранить это ценное в человеке — способность к страданию и состраданию.
«О чем они говорят, когда вокруг столько прекрасного», — Рина пригнула кустик к лицу. Тронула кончиком носа цветы. Они пахли свежим ветром.
«Глаза у нее черные, а белки голубые от неба», — отметил Кирилл.
— Коньяк пьем, грядущим благолепием закусываем. Не истощай себя, Кирилл, вываренными надеждами. За двадцать веков все мало-мальски умные мысли к бумаге прикололи. Ловить больше нечего. Бери от жизни все, что можешь, все равно один смрад останется.
— «Бери от жизни!» Митя, Митя… А кто работать-то будет, чтоб было откуда брать? — с укором сказал Кирилл. — Брать удобно, когда другие работают: ты берешь, а другие работают, восполняют взятое и заботятся, чтоб все было — и хлеб, и ботинки, и платки носовые. Не откуда-то с неба берешь, а у человека. Я тебе случай расскажу. Конечно, всего не передашь, надо, чтоб самого до слезы пробило, через слезу-то иной раз яснее видно…
Вошел он в наш вагон. Как сказать — кто? Маленький мужичонка в стеганке, в резиновых сапогах. Пусть не обидится, что так называю его. Положил он пилу свою под лавку и сел на краешек — столько места ему досталось, могло быть и побольше, если бы другие потеснились или сам бы попросил. То подремлет, то закурит, и сидеть-то неудобно, но словно и не замечает этого, привык довольствоваться тем, что есть, радуется, что хоть краешек этот имеет. Через три станции сошел. Поглядел я в окно случайно. Вижу, бегут к нему двое мальцов, одному — годика четыре, другому — пять или шесть, головенки, как одуванчики. Восторгу-то: папаню встретили! Старший за ногу его обнимает, другой — на руки лезет. «Папаня, папаня приехал!» — кричат. Для всех он так, мужичонка обыкновенный, а для них — папаня, вся их радость в нем, их это папаня. Взял обоих на руки, пила под мышкой — пошел.
Видели бы вы, как эти мальцы на наш вагон смотрели. «Вот какой у нас папаня!» И за шею его обнимают, целуют: глядите все, какой у нас папаня, как мы жалеем его… Что ж, Митя, у них, что ли, брать?
— Вывел на чистую воду меня, злодея, вывел. Я сказал в компании, среди друзей — чего не скажешь в компании, а ты уж карандашом подчеркнул и нервно так. Нервный ты, Кирилл. Купайся по утрам и перед сном непременно. Вино исключено, и брось курить, как врач тебе говорю. Брось: вино и никотин угнетают, вот и взрывы, мятежи душевные. Пусть что-то ты и доказал, согласен. Но что от этого изменилось? Как сидели мы у чугунка, так и сидим, как колдуют физики с атомом на нашу голову, так и будут колдовать. Что изменилось?
Рина поднялась и пошла к реке, села на берегу, обхватив колени.
Улыбка на лице Дмитрия вдруг пропала, лицо его словно обнажилось, стало красным и раздраженным.
— Видишь, и ей настроение испортили. Мировые проблемы решаем, а сами возле ухи — ложки врозь. Но ничего, люди свои, и поговорили, бывает. А все-таки я тебе так скажу, Кирилл; я ничего ни у кого не брал, мне все моя работа дала, вот эти руки, которыми отвел не одну смерть. А взял я только то, на что имел право. У тебя дом был, мать. А у меня ничего и никого не было. Что-то я должен был взять? Я в прелых лаптях подпаском ходил, ты знаешь, и жил по чужим дворам. Единственный двор, где хорошо мне было, был ваш двор. Ты про мужичонку рассказал, а я тебе о твоей матери расскажу, как она раз будила меня. Не спал я, с закрытыми только глазами лежал. Подошла, затихла, стоит, жалко ей будить меня. Чуть светает, дождь холодный хлещет. «Митенька, милый, вставать тебе надобно… Вставать тебе надобно». Все еще спят, и это только мне вставать надо, и будто она в том виновата, что будит меня. «Митенька, милый», — вот это любовь, только два словечка, а какой я тогда радостью залился в то утро. «Митенька, милый», — по сей день слова ее помню. А ты, Кирилл, не в мать: резковат и от этого многое теряешь.
— Один только раз жизнь теряют. А она, жизнь моя, со мной.
Кирилл встал и пошел за спиннингом, который лежал возле машины.
Поднялся и Павел.
— Пожалуй, и пора! Спасибо за хлеб-соль! Посидели, поговорили, ничего, что со спором. Заходи в гости, Митя, рады будем. Что надо будет, заходи. А то и на покос загляни. Покосишь для зарядки.
— На покос с удовольствием. Каша с дымом, сеном пахнет. Где косите?
— У могилы Фомина. Политрук, расстрелян был в сорок первом, какой-то гад выдал, говорят.
— У могилы Фомина?.. Политрука?
— Да. Так уже мы это место называем. Тут недалече, прямо за дорогой.
Павел попрощался и пошел вдоль берега, высматривая, где бы попить водицы. Кирилл протянул Дмитрию руку.
— Будет тебе сердиться…
Дмитрий оттолкнул его руку и сказал в упор:
— Слушай, ты, лучезарный… Ты это сделал?
— Что сделал?
— Знаешь, сволочь!..
9
Он лежал под березкой, на шинели, среди ромашек. Принесли его сюда, в лес, Кирилл и Дмитрий. Батальон был разбит, кругом немцы, идут их танки по седым от пыли дорогам.
За лесом — родная деревня. Если тихо, там и оставят политрука: так решили.
Фомин раскрыл глаза… Все еще жив… над ним голубое озеро. Это небо, как он сразу не узнал. Но почему в огне облака? Это от пожаров — все горит кругом…
— Пришли, политрук. Это наш лес, — сказал Кирилл.
— Наш лес… Наш… наш… нашествие…
Кирилл отвинтил фляжку с водой. Фомин цепко сжал его руку. Вода льется по разбитым губам: уже пить тяжело — видно, конец скоро.
Дмитрий сидел на пеньке, сгорбился. На душе тошно, никакой надежды, что это когда-нибудь кончится, даже сердце заломило от тоски.
Кирилл подсел к Дмитрию.
— Стемнеет — пойду. Ты здесь останешься.
Закурили самосад. Дмитрий языком подклеил цигарку, спросил:
— Что про наше положение думаешь?
— Перенесем политрука и сами ночку передохнем, поедим, легче будет.
— А дальше?
— Без своих пропадем. Надо к своим идти, своих искать.
— Далеко. Накуем пятки. — И он бросил окурок.
Когда стемнело, Кирилл пошел в деревню поглядеть: что там? Сомкнулись ветви за ним. Мигает звездочка в росинке на его следу.
— Мне просто не повезло. Не бежать бы мне к дереву, а в сторону бы, за вами… где бы мы теперь были, — сказал Фомин слабым голосом. — Я на ходьбу крепкий. На завод всегда пешком ходил и с завода по бульвару на Серпуховском валу. Хороший бульвар: липы, акации. С дочкой всегда там гулял. Она в песке возится, а я газету читаю. Говорят, там в новые дома бомбу бросили. А я как раз в новых домах жил, на пятом этаже.
Раздались выстрелы в той стороне, куда ушел Кирилл.
Дмитрий вскочил.
— Вот тебе и новые дома…
Застонал, забился на своей шинели Фомин.
— Ты уходи, Козырев, слышишь, уходи, мне все равно конец… Уходи!..

 

В деревне каменный амбар, даже летом в нем холодно. Отодвинули засов, раскрылась скрипуче дверь, и толкнули Кирилла в черноту. Наступил на что-то мягкое, упал.
Он ощупал пол, запотевшую стену и сел. От гимнастерки коноплей пахнет. По конопле полз к деревне. Слышал, как визгливо играла губная гармошка. Зачем полз? Надо было назад вернуться. Хотелось матери про себя весточку подать: «Мама, жив!» Забежал в свою баньку за углом. Нашел головешку и только на двери написал: «Мама…», ударили в спину, потом по голове — оглушили, накренилась под ногами земля.
А когда волокли мимо родной избы, увидел окна разбитые, разбитый сундук в проулке. Потом только узнал, что в деревне своих не осталось: все в лес ушли.
Посидел Кирилл, ощупал голову, волосы липки от крови… Попался, конец… Вот где конец!
— Посортируют нас: кого куда — кого в бурьян, а кому, может, и повезет: сохранят жизнь, — сказал в темноте голос. — Им ведь простого человека невыгодно трогать: кто будет хлеб сеять или уголь добывать?
— А ты на какой же сорт рассчитываешь?
— Я про свой сорт только вспоминаю. Сортировали и пересортировывали — только мякина летела. Прежде первый сорт был, а потом из меня новый сорт сделали. Даже мог выслан быть к ледовитым морям со своей родной земли, на которой заботами с малых лет жил. Кто пил, кто гулял, кто про политику языком трепал, а я о хлебушке заботился, и сам имел, и власти давал — было, что дать. А как взяли все, распотрошили, то и нос опустил. Без наживы мне один хрен — на кого работать…
— Да тебя сразу в отброс надо, червям.
Слышал Кирилл шепот рядом: «Тут агенты, провокаторы, тихо!»
— А ты, может, политрук? Ты, может, поагитируешь тут? Где ты тут такой? Покажись, покажись! Не покажешься, нет: сам перед червем дрожишь.
Кирилл вышел из своего угла на голос и ударил. Тот, кого он ударил, закричал. Раскрылась дверь, свет метнулся по стенам.
— Политрук здесь! Держите политрука? Вот он, я его знаю. Я его знаю, — вертелся перед Кириллом выродок с большим лбом и остренькими скулами, губы тонкие, злые, кривились.
«Неужели на земле может зародиться такая гадость?».
Увели Кирилла.
В школе, в том самом классе, где когда-то за партой сидел, его обыскали. Нашли письмо. Это было письмо Фомина: просил он Кирилла, коль придет к своим, передать эту весточку.
Вальтер Келлер, немецкий офицер, взял письмо — свернутую в трубочку бумажку, развернул ее.
«Друг ты мой! Нет надежды на то, что останусь в живых. Ванюша, дружок, не знаю, дойдет ли до тебя эта весточка, но если вдруг дойдет, ты расскажи обо мне моей жене и дочурке, найди такие слова, чтобы смягчить их боль от того, что меня больше нет.
Вот и все, пожалуй. Прощай!
Фомин».
Келлер вернул письмо Кириллу.
— Ты Фомин? — спросил он.
Кирилл не ответил: не все ли равно, с какой фамилией его расстреляют.
Келлер взял пистолет со стола, надел фуражку.
— Живо!
Уже светало, шиповниковым цветом брезжила в тумане заря.
Из амбара в отдушину увидели, как прошел Кирилл с лопатой, за ним — шагах в шести — Келлер в фуражке с высокой тульей, в ремнях, в руках — пистолет. Прошли у самой обочины, за которой — луг, а дальше — Угра еще в пару.
За деревней свернули в осинник. Тут уж лежали расстрелянные.
— Копай, — приказал Келлер.
Он сел на поваленную березу, положил рядом фуражку. Сам бледный, даже руки его бледны. Еще не нюхал пороха, но по дороге сюда увидел немецкую машину, в ней лежали какие-то уродливые колоды в грязи, в копоти. Словно в обмороке, потемнело перед глазами… Это же убитые.
С востока доносился тяжкий гул.
«Где автоматчики? Почему не идут?»
Кирилл бросился на Келлера. Раздался выстрел, но опоздал. Они схватились, затоптались в вязкой земле и оступились, упали в яму.
Счастливая, видно, звезда горела вчера в росинке на Кирилловом следу. По этому следу он и пришел под ту березу, где лежал Фомин.
Кирилл встал на колени, прислушался. Дышит политрук, дышит, раскрыл глаза.
— Ты? Смерти дожидался, а друга дождался.
— Скорей отсюда! А Дмитрий где?

 

Дмитрий два часа тому назад оставил Фомина. Пошел к деревне. Долго таился в кустах в отдалении. Прошли немецкие танки к фронту. Там распухало багрово-красное зарево. Жутко! Что делать? Куда идти? Печально проскрипел коростель. Нет Кирилла. Может, давно лежит в кустах, сам холоднее росы? Нарвался на засаду? Схватили?
Только тут он вдруг понял, что остался один. Как бы ни было тяжело, всегда все решал Кирилл: даже в том последнем бою в окружении, когда, задыхаясь, бились прикладами и саперными лопатками в кустах, Дмитрий был рядом с Кириллом, за ним бежал в самый ад, а не туда, где было потише, и вырвался, и дальше шел за ним, как бы по готовому следу, а теперь не было следа.
«Думал, с ним не пропаду, а он и сам пропал».
Надо на что-то решаться. Но куда идти? Куда?
Раздались голоса невдалеке. Ветка треснула под ногой Дмитрия, он попятился и упал. Бежать! Бежать в самую глушь, в болота.
Ближе всех была сторожка лесника Полунина.
Затявкала собака, когда Дмитрий добрался до сторожки. Оконца черные, мечутся тени по плетню. Постучал в окошко чуть слышно.
— Кто?
Дмитрий шепотом сказал:
— Алексей Яковлевич, свои.
Открылась дверь.
— Кто такой?
— Не узнаешь?
Полунин впустил Дмитрия в избу. Теплынь, хлебом и щами пахнет.
Сел Дмитрий на лавку, сил нет даже сидеть.
— Дай хлеба хоть корку.
— Отдали полстраны, а теперь хлеба корку дай. Хрена вон тебе с огорода, а не корку!
Маленький, с каплю, огонек засветился в сторожке. Полунин отрезал ломтик хлеба, а краюху завернул в холстину. Выставил чугунок с картошкой.
Дмитрий откусил хлеба, разломил картофелину и, уткнувшись в руки на столе, стал жевать.
— Плохи дела, — сказал Полунин, сам седой, в белой рубашке и в стеганке, нюхнул табаку. — Разбили, что ль, крепко, что один идешь?
Дмитрий не ответил: спал с зажатым в кулаке куском хлеба.
…— Кирюшку расстреляли.
Застонал Дмитрий, проснулся. Какой нехороший сон про Кирилла! Уже светло. Полунин на пороге стоит в мокрых сапогах, в картузе.
…— Кирюшку расстреляли.
Не сон — правда!
— Где?
— В осиннике, за вашей деревней… Такого малого уложили!
Весь день пробыл Дмитрий у Полунина. Жаловался на боль в голове, на ломоту. Глотал кипяток с сушеной малиной.
«Расстреляли Кирюшку… Что с политруком? А если жив политрук, и сейчас ему кто-нибудь глоток воды подал? Ну как узнают, что я раненого оставил? Верная смерть!»
Дмитрия как холодом окатило, когда он встретился взглядом с Полуниным.
— Я пошел. Может, приду.
— У меня ничего не высидишь.
— Может, по делу приду.
Из чащи Дмитрий поглядел на осинник за деревней.
«Там расстреляли. Вот и довоевались! Прощай! Прощай, Кирюшка! Немного я сдал, прости!»
Хоть бы был жив политрук. Представил, как вернется и, если тот жив, водой его напоит и дотащит к Полунину. Ничего не боялся, только бы жив был политрук.
Он вернулся под березу, где оставил Фомина. Пусто, только трава примята.
Люди были!
Тогда-то Дмитрий и забежал в речное колено, забился в самую глушь под берегом, самого себя хотел в этой тьме скрыть. Вцепился в корень и зубами стал грызть его.
10
Они стояли друг против друга.
— Как узнали, что политрук в лесу? — спросил Дмитрий и посмотрел на Рину, которая сидела на берегу: не слышала ли? — Ты знал про него. Я пришел, а политрука уже не было.
— Выходит, я выдал?
— Говорят, кто-то выдал. А знали про него мы вдвоем. Так или не так? Давай выясним наконец все до конца!
— Понимаю… Но не было и тебя, Митя, когда я пришел. Говорят, ты тогда вернулся с водой и хлебом. За водой и хлебом к Полунину ходил. Ну и просидел там денек, бросил Фомина… А у нас не было времени тебя ждать. Меня искали. Как я жалел, что тебя не было! Лесник Полунин помог.
— Тогда кто же его выдал? — громко сказал Дмитрий.
— Он жив.
— Жив? Фомин жив?.. Постой, постой, а как же удалось тебе?..
— Мы выяснили все, что ты хотел. Что тебе еще надо?
— Так, значит, он жив?
— Жив, Митя, жив. Не знал я тогда, что жизнь его сейчас мою жизнь оправдает. Ты не поверил бы мне, если бы он умер от ран.
— Поверил бы, Кирилл… Прости…
— А как же перед ней? — Кирилл кивнул в сторону Рины.
— Она тебя волнует?
— Скрывать придется всю жизнь… что ты раненого бросил.
— Его спасли, а меня добили?
— …Что у вас там случилось? — спросила Рина, когда Дмитрий подсел к ней в траву на берегу.
Дмитрий поглядел в луга, куда уходил Кирилл.
— Пустяки. Войну вспомнили.
11
Кирилл остался работать шофером в совхозе. Сколько сразу встреч и знакомств случилось в дороге!
Как-то встретил Рину.
Она ходила в лес за земляникой. Набрала корзиночку у самой дороги на сушистых вырубках с порыжевшими папоротниками и пнями. Ягоды бело-розовые и красные, крупные, особенно в траве, а возле пней помельче, зато слаще — подвяленные на припеке.
Она впервые, может быть, видела так близко землю или только теперь заметила, что земля — это прах перегоревших и перепревших корней, трав, цветов и листьев; из этого праха творились новые корни, травы, цветы.
Она расплела порозовевшими от земляничного сока пальцами стебли белоуса, под которыми краснели ягоды, порвала паутинку, которая упруго натянулась, заскрипела на травинке и лопнула, и, когда лопнула, сразу вспыхнуло стекло машины за кустом.
На дорогу вышел Кирилл. Рина в платье с подсолнухами идет среди тонких березок. Подошла. В одной руке корзинка, другой — прижимала к груди ворох белых ромашек.
— Какая богатая! — сказал Кирилл.
Он был весел, и ей это понравилось.
— Земля богатая. Я никогда не видела столько цветов… А вы уже работаете?
— Да.
— А живете где?
— Пока у Павла.
— Я все вспоминаю ваш рассказ про мальцов…
— Значит, не обиделись на меня?
— За что?
— Вы ведь тогда ушли.
— Да, я ушла — надоел ваш спор. Мне дорог был ваш рассказ про мальцов.
— Есть люди с ледяными глазами, хватают все и тащут-волокут в свою нору. Отвоевали землю не для гадов, Рина. Я, может, спешу все высказать. Но как же не спешить! Когда еще вас увижу? Может, и никогда.
— Арина меня зовут.
— Аришенька… Платочек бы вам да луг некошеный.
Она улыбнулась, глядя в его глаза.
— Почему луг некошеный?
— Так, мечта!
— Вы столько испытали! Неужели не сбылась ни одна ваша мечта?
— Я вчера ехал и видел с дороги огонек вашего костра. Он был розовый, точно как цветок шиповника.
— Так иногда кажется.
— Но есть и несчастливые огоньки. Такой огонек горит у соседки, рядом с нею живу. Одна, двое детей. От кого? Никто не знает. Но она мать, а они дети малые — двое мальцов. Если бы она полюбила меня, совру перед людьми ради этих мальцов, скажу — я их отец.
— Вас нельзя не полюбить.
12
Дмитрий не спал в эту ночь, ворочался.
«Добит, добит, — думал он. — Судьбе угодно добить меня, превратить в ничтожество. Политрука спасли, а на меня наплевать. Сдыхай, Козырев».
Он едва поднялся. По мокрой холодной траве прошел к машине. Рины нет.
Она на берегу, в таволгах. В реке месяц резал серпом лозовый прутик.
— Ты не спишь? Почему?
По листьям закрапал дождь и вдруг зашумел, раздался звон от реки.
— Идем в палатку.
Она не тронулась, глядела в серое небо.
Дмитрий завел машину, крикнул:
— Ну и оставайся!
Рина стала торопливо собираться. Раскрыла чемодан. Стянула с себя мокрое платье.
Дмитрий подошел, обнял Рину.
Последний раз они искупались в ночном омуте.
Дмитрий размахнулся, ребром ладони с силой ударил по воде, брызги разлетелись веером. Сел на берег.
— Хорошо. Красота. Что значит — без юродивых.

 

Машина неслась по мокрому, озаренному голубым небом шоссе, Рина крепко спала на заднем сиденье. В ногах у нее дремала овчарка — охраняла ее сон. Дмитрий иногда оглядывался, стараясь как можно тише вести машину по неровностям дороги. Тело ее мягко покачивалось, и она улыбалась.
…А в излуке, на уступке берега, положив косу, сидел Кирилл. Чернело кострище под олешиной в сугробе цветущих таволг. Дождь спутал траву, смыл следы на песке, как будто ничего и не было.

 

1962 г.
Назад: СОЛОВЬИНАЯ НОЧЬ
Дальше: ВОЛЧЬЕ ЛЫКО