12
«Есть две смерти…»
Должна быть другая жизнь, здесь и сейчас… А эта – слишком коротка, слишком изломанна. Мы ничего не знаем, даже о самих себе.
Вирджиния Вулф. Годы
(перевод А. Осокина)
Хильдегард Э. Пеплау, плодовитый писатель, ученый и теоретик сестринского дела, писала, что заключительный этап отношений между медсестрой и пациентом (которые лежат в основе того, что означает сестринский уход за больным) – это их разрешение и окончание. Отношения медсестры и пациента заканчиваются только в двух случаях – если последнего выписывают или же он умирает. «Один из ключевых аспектов взаимоотношений медсестры и пациента, который отличает их от прочих общественных связей, заключается в том, что они носят временный характер», – писала Пеплау.
Она ошибалась. Работа медсестры не заканчивается после окончания ее больничной смены. Не заканчивается она и после смерти.
Крохотный белый гробик – очередные похороны ребенка. Ребенка, за которым я и мои коллеги-медсестры ухаживали в ПОИТ в течение полугода. Сэмюель родился слишком рано: его недоразвитые легкие нуждались в столь интенсивной искусственной вентиляции, что произошло сильное нарушение респираторных функций. У малыша развилось хроническое заболевание легких – болезнь, при которой легкие теряют эластичность и растяжимость, неохотно насыщаются кислородом и оказываются подвержены настолько серьезным инфекциям, что может потребоваться аппарат искусственного жизнеобеспечения. Каждую зиму ПОИТ переполнен детьми вроде Сэмюеля, которые родились недоношенными, выжили, появившись на свет на двадцать третьей или двадцать четвертой неделе, но которым не повезло оказаться в числе нормально развивающихся младенцев. Медсестры знают об опасностях, которые влечет за собой неопределенность, связанная с развитием младенца: семьи часто переживают бесчисленные травмы, вызванные преждевременными родами, а затем, через год, вновь оказываются в педиатрическом отделении интенсивной терапии, где их теперь еще более любимый ребенок снова ведет борьбу за выживание.
Лицо матери Сэмюеля постоянно искажено мукой, ее глаза чего-то ищут, но ничего не видят. На похороны пришло много людей, все члены семьи вместе переживают общее горе, их лица залиты слезами. Я окидываю взглядом церковь, в которой собрались скорбящие друзья и родственники. Все мы любим Сэмюеля. Кроме меня, здесь еще пять медсестер. Трое два часа добирались сюда после ночной смены: они на ногах уже почти целые сутки.
Одна из медсестер, Джо, больше других присматривала за Сэмюелем. Джо – младшая медсестра из ПОИТ. Поскольку мальчик подхватил больничную инфекцию, ему была необходима своя личная палата, отгороженная от остальной части отделения. Джо провела последние несколько месяцев в этой палате. В дневные смены она по двенадцать с половиной часов сидела рядом с Сэмюелем и его мамой, в ночные – по двенадцать с половиной часов находилась с Сэмюелем наедине, пока его мама спала в комнате для родителей. Я время от времени заглядывала к Сэмюелю, чтобы дать Джо немного передохнуть или проверить за ней дозировку лекарств, и видела, как она ему поет, держит его за ручку или поглаживает по волосам. Его глаза следили за ней, когда она ходила по комнате, и он улыбался ей по-настоящему искренне, несмотря на боль, которую наверняка испытывал. У Джо в кармане всегда был флакончик мыльных пузырей, которые она осторожно пускала над его головой, а потом заставляла лопаться один за другим, пока Сэмюель не начинал довольно пинаться. Джо присутствовала, когда один из врачей сообщил его маме плохие новости, и надолго задержалась после своей смены, чтобы перевести то, что он имел в виду, на человеческий язык. Когда Сэмюелю пришло время умирать, Джо покрасила ему ладошки и сделала отпечатки на открытке. Она отрезала локон с его затылка и отдала его матери мальчика.
Так сильно жертвовать собой опасно. Горе можно проглатывать раз за разом, но рано или поздно оно нанесет ответный удар. Медсестры слишком редко проходят медицинское обследование на предмет того, как на них сказывается весь груз испытываемых ими переживаний. Крайне мало внимания уделяют вопросу о том, как на их собственной жизни может отразиться то, что они видят и делают. И все же хорошие медсестры скорее предпочтут подвергнуть себя риску и испытать боль, лишь бы помочь другим. Во время отпевания Джо сложилась пополам, а после я видела, как мама Сэмюеля подошла к ней, и они обнялись посреди церкви, и повисшее в воздухе горе облаком окутало стоящий около них крохотный белый гробик.
Кодекс профессионального поведения медсестер и акушерок Национальной службы здравоохранения предписывает:
20.6. Оставаться объективной и при любых обстоятельствах сохранять четкие профессиональные границы в отношениях с пациентами, которым предоставляется лечение (в том числе с теми, кому оно предоставлялось в прошлом), а также с членами их семей и людьми, осуществляющими уход.
Но в работе хорошей медсестры объективности нет. Джо была великолепной медсестрой. Она понимала, что быть медсестрой – значит любить. Даже после смерти.
Подготовка к погребению, то есть уход за человеком после его смерти, – это задача медсестер. Подготовка покойного к похоронам – самая интимная вещь, которую можно сделать для другого человека. Это процесс, окруженный атмосферой таинства (как и многое из того, что связано со смертью, в Великобритании), этому нельзя научиться в учебной аудитории.
Своего первого покойника я вижу в отделении общей терапии. Я еще учусь, и меня направили сюда на практику. Медсестры, с которыми я работаю, много курят (одна из них на большом сроке беременности, но все еще регулярно выходит подымить). Это женщины с неудачными стрижками и слишком большим количеством бижутерии. Пациенты этого отделения страдают от самых разных проблем – диабета и деменции, сердечной недостаточности и хронического заболевания легких, язв на ногах и сломанных тазобедренных суставов, так что им необходимо помогать есть, пить, пользоваться туалетом. Работа здесь – это постоянно повторяющийся алгоритм действий. Мы моем пациентов по очереди, руководствуясь не тем, необходимо ли им воспользоваться судном, а тем, какую койку они занимают, – пациента с первой койки поднимают и моют первым. Если пациент на первой койке спит, его будят.
Но сегодня все задерживается. Пациенты сидят на своих койках с довольным видом: их не заставляют садиться на стул или ходить туда-сюда по отделению.
Я захожу в отдельную палату и вижу, как две медсестры массируют суставы мертвого мужчины. Я качу перед собой тележку с чаем. Тележка трясется, издавая клацающие звуки. Я останавливаюсь, пялясь на происходящее, и не осознаю, что у меня открыт рот, пока одна из медсестер, Келли, не поднимает на меня взгляд:
– О дорогая, не волнуйся. Он прожил хорошую жизнь, и не мучился. В конце пришли все родственники.
– Простите, – говорю я, пятясь вместе со своей тележкой, – я раньше такого не видела.
Я медленно иду назад, чуть ли не кланяясь на каждом шагу и чувствуя необходимость в формальностях и проявлении почтения. Я замечаю, как обе медсестры массируют его руки и запястья, будто он еще жив, хотя очевидно, что он умер. У него абсолютно серая кожа, рот открыт, и на человека он не похож.
– Оставь тележку снаружи, и можешь нам помочь, – говорит Келли.
Я хочу отказаться. Хочу придумать какое-нибудь оправдание и никогда больше не видеть этого серого мертвого человека. Но я знаю, что должна быть сильной.
Я выхожу в коридор, делаю глубокий вдох и захожу обратно в палату, оставив тележку за дверью и надев фартук. «Можешь начать с локтей, – говорит Келли. – Уже началось мышечное окоченение, но мы можем избавиться от него с помощью массажа».
Я чувствую, как к горлу подступает тошнота, и тяжело сглатываю. Я стараюсь не думать о том, что передо мной лежит человек, – только так я смогу это выдержать. Я думаю только о его локте, который уже успел приобрести оттенок мисо-супа, и мягко его разминаю, стараясь немного расслабить мышцы, – чтобы покойник не казался таким мертвым. Я стараюсь не смотреть на фотографию его детей. Или внуков? А может, правнуков?
Наконец Келли объясняет мне, что именно они делают – массируют окоченевшие ткани, перед тем как подпереть руки с помощью подушки.
– Чтобы руки не потеряли цвет и чтобы предотвратить выделение жидкости, – объясняет она мне. – Для семьи нет ничего хуже. Потом мы вставляем ему зубы и подпираем челюсть подушкой. Потом обмываем его. Немного его прихорашиваем. Потом надеваем ярлычок и заворачиваем его в простыню. Летом это обязательно нужно делать. Если в нос или в рот попадет муха, довольно быстро появятся личинки. А для родственников нет ничего ужасней.
Я концентрирую свое внимание на другой медсестре – она беременна и бормочет себе под нос: «В саван, а не в простыню». Я не осмеливаюсь спросить, что значит «выделение жидкости». Я стараюсь стереть из головы образ тела, зараженного личинками, и перестать думать о том, как после смерти в нас залезают мухи, и о том, как ужасна наша человеческая природа.
Позднее в тот же день во время обеденного перерыва, примерно в четыре часа дня, я решаю немного прогуляться.
– О чем призадумалась? – интересуется мужчина, сидящий рядом со мной на скамейке.
– О жизни и судьбе, – отвечаю я.
Он смеется:
– Звучит серьезно. – Он подставляет лицо солнечным лучам и закрывает глаза. – Какой прекрасный день.
Мне помогает Сави, младшая медсестра. Мы готовим к погребению тело шестилетней девочки, утонувшей в пруду у дома своего дедушки. Несмотря на все наши попытки сделать так, чтобы шторы полностью закрывали окно, в палате все равно слишком солнечно.
Комната залита горчичным светом. Лежащая в центре девочка по имени Фрея слишком мала для своей койки, ее голова все еще лежит на подушке, а глаза, несмотря на все наши старания, чуть приоткрыты. Я продолжаю мягко придерживать ее веки, пытаясь их опустить. Но они упорно распахиваются, словно она пытается проснуться от плохого сна. Ее родственники – родители, два старших ребенка (одному восемь лет, другому – десять) и бабушка с дедушкой – предпочли выйти из палаты на то время, пока мы готовим девочку к похоронам. Они ждут в комнате для родственников около входа в отделение, и я стараюсь не думать о том, что они сейчас делают – чего они не могут друг другу сказать, и в первую очередь о том, как сейчас должны себя чувствовать бабушка и дедушка погибшей девочки. Каждая смерть – это маленькая трагедия, но смерть Фреи особенно жестока.
У нее стоит катетер, эндотрахеальная трубка, ЦВК, две периферические канюли, дренаж грудной клетки и назогастральный зонд, а в кость до сих пор вставлена эндостальная игла.
– Все мы вытащить не сможем, – говорю я Сави. – Нам придется оставить это все внутри и закупорить или свернуть. Я перережу эндотрахеальную трубку прямо у нее во рту и спрячу ее внутри, чтобы не выглядело слишком страшно. Разумеется, родственникам это видеть очень тяжело.
Сави стоит за моей спиной, хотя палата большая, всю аппаратуру уже унесли, а вокруг койки полно места. «Я раньше никогда не видела трупов», – говорит она.
Я делаю глубокий вдох. Вечно забываю. Теперь, когда я стала старше и проработала много лет, я перестала помнить о том, какой была в молодости, и о том, насколько сильными тогда были мои эмоции. Я спрашиваю себя, ощущаю ли я их в той же степени, что и раньше. Всегда помимо родственников есть и другие люди, которые тяжело переживают смерть лежащего в больнице пациента – врачи, медсестры, женщина, которая каждый день приходила поболтать с больным и приносила ему чай с печеньем, младшая медсестра, которая помогала ему читать меню, наведывавшийся в отделение парикмахер, фармацевт, проверявший списки лекарств и время от времени останавливавшийся поболтать. Но чаще всего больше других переживают младшие медсестры. Их более опытные коллеги уже успели найти способы превращать свое сердце в кусок льда в целях самозащиты. Но чтобы появилась настолько прочная броня, нужны годы практики. Я и пересчитать не смогу, сколько трупов видела за свою карьеру, могу лишь сказать, что их было очень много. Медсестры много времени проводят с умирающими пациентами – людьми, зависшими между двумя мирами, и с недавно умершими больными, которых еще не забрали в морг и в легких у которых все еще есть воздух – в комнате еще остался запах их пижамы и отзвук их голоса. В воздухе как будто витают их частицы. Пыль на свету.
– Иногда становится легче, если начать говорить. Ну, то есть произносить что-нибудь вслух, – советую я Сави. – Как будто девочка все еще здесь.
Сави выходит из-за моей спины. Ее лицо залито слезами.
– Бедные родственники, – говорит она.
Я протягиваю руку и мягко обнимаю ее за плечи. Плакать – это нормально. Вообще-то это даже полезно. Тогда родственники видят, что нам не все равно. Я пытаюсь усилием воли заставить собственные глаза плакать, но слезы прячутся где-то слишком глубоко. «Плачьте! – велю я своим сухим глазам. – Плачьте же!»
– В нашей культуре плакать можно только в определенное время. Индуисты считают, что скорбеть следует в течение тринадцати дней. И умершего обмывают родственники. А не медсестры.
– Здесь тоже иногда так делают, – отвечаю я. – Но не всегда. Лучше всего спросить и сделать так, как хочет семья. Родители настолько шокированы, что едва стоят на ногах… – Я смотрю на Фрею. Ее тело вздулось, приобрело сероватый оттенок и покрылось кровоподтеками, она вся утыкана трубками. – Пора приниматься за работу, – говорю я Сави. А потом, обращаясь к Фрее: – Ну что, дорогая, сейчас мы тебя немножко помоем.
Как и многие из моих коллег, я всегда разговариваю с умершими. Так они почему-то кажутся не такими мертвыми, и медсестры могут выполнять свои обязанности, не сгибаясь пополам от горя и не чувствуя, как их грызет осознание собственной смертности. Благодаря разговорам с мертвыми может показаться, что они еще живы. После того как человек умирает, в комнате возникает особая атмосфера, которую можно почувствовать, если вам уже доводилось испытывать подобное: что-то витает в воздухе, словно ссора. Большинство моих знакомых медсестер – практичные и прагматичные люди, которые считают, что труп – это труп и ничего больше. Все мы – лишь парящая в воздухе пыль. Но, разумеется, у каждой медсестры найдется своя история про привидение.
– Ты принеси воды, а я начну.
Сави наполняет тазик теплой водой.
– Налей погорячее, – говорю я. – Тогда Фрейя не будет слишком холодной, когда к ней войдут родители.
Сави шмыгает носом и отворачивается.
– Не торопись, – добавляю я. Мое лицо настолько сухое, что даже чешется.
Я протираю пластиковый поднос спиртовой салфеткой – не более чем привычка, ведь Фрее уже не страшны инфекции. Но благодаря таким привычкам удается поддерживать нормальный ход вещей, как будто я дотрагиваюсь до катетера, измеряющего центральное венозное давление живого ребенка. Крови нет, но вокруг трубок скопилась выделяющаяся из тканей жидкость. Я стараюсь как можно тщательней прикрыть все это марлей. Отдираю липкую ленту и накладываю на кожу, поверх трубок, свежие повязки. Под руками тоже выделилась жидкость. Я их двигаю и начинаю медленно массировать, чтобы они казались более естественными, когда войдут родители. Теперь я хорошо знаю, что такое выделение жидкости. Даже слишком хорошо. Некогда таинственные слова, скажем «гипостаз», больше не несут в себе никакой загадки.
Сави начинает обмывать кожу Фреи. Она не торопится и делает все аккуратно. Напевает себе под нос. Обмыв Фрею с головы до ног, она кладет руку ей на грудь.
– Веди нас от лжи к истине, – произносит она, – от тьмы к свету.
– Теперь ты выглядишь гораздо лучше, – говорю я Фрее, глаза которой наконец-то удается закрыть. И это правда. Ее кожа блестит от детского лосьона, который Сави массажными движениями нанесла после обмывания, и теперь девочка одета в пижаму. Фрея уже не кажется мертвой, скорее она выглядит спящей. – И последнее, – говорю я. Пошарив в прикроватной тумбочке, я отыскиваю ее маленькую зубную щетку с розовой крышечкой в виде динозавра. Открыв ее, я выдавливаю на щетину горошину зубной пасты Фреи и чищу ее маленькие, квадратные, идеально белые зубы, пока не почувствую, что от нее не пахнет ничем, кроме жвачки.
Сотрудники учреждений Национальной службы здравоохранения служат идеальным отражением пациентов, за которыми они ухаживают: медсестры, врачи, санитары, младшие медсестры, сотрудники столовой, уборщики и техники приезжают со всех концов света – здесь есть люди из самых разных семей, самых разных рас, культур и религиозных убеждений. Мне доводилось работать с медсестрами-атеистками, буддистками, евангельскими христианками, мусульманками, сикхами и католичками, медсестрами, которые в прошлом были монахинями, а также с теми, кто принадлежит к религиям, о которых я вообще никогда не слышала. «Я верю в кристаллотерапию и в ангелов», – как-то раз сказала мне одна коллега. «Водка – вот моя религия», – заявила другая. Но во что бы ни верили мои коллеги и какой бы потаенной и пассивной ни была их вера, личные убеждения медсестры приобретают значимость, когда умирает пациент.
Христианство с давних пор поощряло в своих приверженцах стремление ухаживать за больными. Медсестры издревле появлялись во многих культурах, причем их преданность делу, как правило, объяснялась религиозными соображениями. Сегодня же медсестрами работают люди, придерживающиеся самых разных убеждений, имеющие разное духовное воспитание, а многие и вовсе не относят себя ни к одной из религий, но профессиональный долг в любом случае обязывает их уважать подобные различия. Лучшие медсестры относятся к каждому пациенту без исключения так, будто это их родственник или любимый человек. А уход за умирающими пациентами – это самый творческий аспект сестринского дела. С помощью языка веры можно выразить то, что мы не способны осмыслить. Совершаемые нами обряды могут разниться от семьи к семье, но наша общая человечность выражается в уважении, которое мы проявляем по отношению к этим особенностям. Медсестры обязаны чтить верования своих пациентов, какое бы выражение ни находили их убеждения, а иногда даже скрывать собственные религиозные взгляды. К примеру, были случаи, когда медсестер увольняли за то, что они молились за пациента, поскольку, согласно политике больницы, они обязуются предоставлять медицинский уход, при этом не навязывая пациентам чужих представлений. Я работала с медсестрами, для которых скрывать свою веру в Бога было все равно, что притворяться летающими слонами. Это часть их существа и одна из причин, по которой они выбрали профессию медсестры.
Как и другие медсестры, будучи студенткой, я получаю практические знания обо всех религиях – о верованиях, имеющих отношение к болезням и недугам, к страданиям и смерти. Но университетская аудитория – это не то место, где учат заботиться о духе. Об особенностях ислама я узнаю вовсе не из учебника по сестринскому делу, а от пациента-мусульманина, который перед смертью просит, чтобы его лицо повернули направо, в сторону Мекки. От его родственников – бесконечного потока людей, которые приходят навестить его, а он, несмотря на боль, неподдельно счастлив, когда их видит. Я узнаю, что его родные доверяют Божьей воле больше, чем словам врачей, и что разговоры об отказе от лечения всегда бывают самыми трудными, независимо от вероисповедания.
Особенно сложными оказываются уроки о вере свидетелей Иеговы. Молодая мать истекает кровью в ОНП. Она отказывается от донорской крови, которая может ее спасти, и нам приходится позволить ей умереть во имя ее убеждений. Уровень уважения, которое медсестра должна испытывать по отношению к верованиям пациента, в некоторых случаях предполагает, что пациент умрет. Уход за больными становится (и должен становиться) все более целостным, но время от времени забота о душе человека означает, что тело его умрет.
Когда моей дочери исполняется пять месяцев, я возвращаюсь на работу в педиатрическое отделение интенсивной терапии. Отец отвозит ее в ясли к самому открытию, к 8 часам утра (я ухожу еще в 6:30), а я забираю ее в 6 вечера. Из-за того что мы с ней так мало видимся, чувство вины заставляет меня просыпаться по ночам в холодном поту, но моя новая роль матери меняет меня как медсестру. Я начинаю замечать мелочи, которые имеют очень большое значение. Мне всегда казалось, что работающая в нашем отделении медсестра по работе с людьми, пережившими утрату, играет важную роль, но теперь я считаю, что она абсолютно необходима, и степень моего уважения к ней трудно описать словами. Она тоже мать, и проводит каждый рабочий день, помогая семьям, которые вот-вот потеряют или уже потеряли своих детей. Она помогает сотрудникам – от младших медсестер вроде Сави, которые расплескивают по комнате свои хлещущие через край эмоции, до врачей-консультантов, которые полностью закрылись в себе. Она мастерский переводчик: «Доктор говорит, что мы больше ничем не можем помочь Саре. Но он имеет в виду, что мы не можем спасти тело вашей дочери. Он сделал все, что мог. Как и все мы. И все же мы можем сделать еще кое-что. Для Сары и для вас. Я рядом и буду рядом с вами, и в течение следующих нескольких дней мы будем сохранять воспоминания. Мы сделаем так, чтобы Сара больше не испытывала боли, чтобы ее окружало спокойствие и комфорт, а вы сможете обнимать ее и быть рядом с ней перед тем, как она умрет, и после того, как это произойдет. А я все время буду рядом с вами. Я рядом».
Все мы заканчиваем свой путь в морге, но для большинства людей это место остается чем-то трудновообразимым. У меня перехватило дыхание, когда я впервые туда пришла – одни двери, потом другие, и вот перед вами несколько рядов белых холодильных камер. Из-за белых ламп дневного света, белых холодильников и белых стен все в этом помещении кажется холодным и нереальным. Слишком клиническим. Слишком далеким от природы. Там совершенно ничем не пахнет – нет тех запахов, которые обычно витают в больнице: отбеливатель, пот, кровь, жасмин, моча, средство после бритья, лавандовый крем для рук, мятные леденцы, немытые волосы, пропитавшиеся сигаретным дымом, спиртовой антисептик, испражнения.
В морге ничем не пахнет. Это наименее пугающее место, которое только можно себе представить. Если привидения и существуют, они вряд ли обитают в моргах. Там в буквальном смысле нет никакой жизни. Там нет ничего. «Вот мы здесь, – пожимает плечами сотрудник морга, когда я впервые туда наведываюсь, – а вот нас уже не стало».
Процедуры, проводимые после того, как пациента привозят в морг, могут отличаться в разных больницах, но в целом происходит примерно следующее: санитары должны с помощью лебедки уложить тело на каталку, если не представляется возможным сделать это вручную, затем повесить на него ярлык и оформить документы, после чего труп закрывают в холодильной камере. Для страдающих ожирением пациентов, которых становится все больше, существуют специальные холодильные камеры – туда можно войти в полный рост, и при этом не требуется поднимать или вручную перетаскивать тело умершего. Имеется также еще один маленький холодильный отсек для младенцев – их обычно относят вниз медсестры или акушерки. Если плод погибает раньше двадцать четвертой недели беременности, его тело не регистрируется как труп умершего. Как скорбеть, если нет даже свидетельства о смерти?
Подобное меня больше не шокирует. Я привыкла к жизни и к смерти и ко всему, что лежит между ними. Но холод, идущий от кожи человека, лежащего в холодильной камере морга, сложно описать и так же сложно забыть. Смерть (как и жизнь) имеет свои фазы, и часто к тому времени, когда тело достают из холодильной камеры – перед приходом родных, для похорон, или кремации, или (как часто случается в больницах) для вскрытия, – оно мало напоминает того человека, который некогда в нем жил. Меняется лицо, кожа теряет цвет. Тело уменьшается и становится восковатым.
Однако именно морг стал тем местом, где мне довелось воочию увидеть самую что ни на есть бесстрашную любовь. У меня была ужасная неделя – я без конца волновалась о том, что моя профессия медсестры Национальной службы здравоохранения не позволяет мне достаточно зарабатывать: вот-вот придут счета, которые мне нечем оплачивать, а тут еще и машина не заводится. У меня на руках двое малолетних детей – они совсем простужены, и у обоих болит горло, а я накачала их парацетамолом и ибупрофеном и отправила одного в детский сад, а другую – в школу и теперь жду, когда мне позвонят обеспокоенные педагоги и потребуют, чтобы я забрала детей (невыполнимая задача для дежурной медсестры, у которой полное отделение больных).
В середине смены я провожаю мать к ее умершему сыну. Я помню, как она, дрожа, шла рядом со мной в комнату, где на каталке, в гробу лежит Закари, обернутый мягким одеялом. Помню, я подумала о том, как эгоистичны и ничтожны мои собственные проблемы. Мы входим в тесную комнатушку, расположенную рядом с моргом. Мать наклоняется к своему сыну и шепчет что-то ему на ухо – я не могу разобрать, что именно. Это интимный момент, и я стою настолько далеко, насколько позволяют размеры комнаты. Но потом она отходит на несколько шагов назад и притягивает меня к себе, стискивает мою руку. Она не плачет. Просто смотрит на него и гладит по лицу большим пальцем. Закари кажется меньше, а его теплая смуглая кожа стала землисто-серой. Я хорошо его знаю. Я ухаживала за ним в течение многих месяцев, и последние несколько дней готовилась к его смерти. Пока он умирал, мы вместе с медсестрой по оказанию помощи людям, потерявшим ребенка, отрезали локон его волос, покрасили его ступни золотой краской. Я сняла отпечаток, сфотографировала его вместе с матерью и круглые сутки ставила ему его любимую музыку.
– Ты выглядишь так мирно, сынок. Больше никакой боли. Никаких операций. Никаких больниц. – Она замечает, что я дрожу и рыдаю. Снимает с него одеяло и пробегает рукой по его телу, по животу, по коленям, по ступням. – У вас есть дети? Я вас ни разу не спрашивала.
Я киваю, стараясь подавить рыдания. Мое ледяное сердце раскалывается на куски.
Она невероятно долго не поднимает глаз, дотрагивается до его ступни, на которой еще осталась золотая краска.
– Значит, Господь благословил нас обеих.