Книга: Язык милосердия. Воспоминания медсестры
Назад: 9 Кости людские[25]
Дальше: 11 «Пусть гневом встретит старость свой конец»[27]

10
«Так мы и пытаемся плыть вперед…»

…И каждая морская волна, дробясь о скалу, считала, что она гибнет ради добра морских вод, ей не приходило бы в голову, что ее подняла сила ветра, так же как сила ветра подняла тысячи волн, бывших до нее, и поднимет тысячи тех, что будут после.
Василий Гроссман. Жизнь и судьба
Рак, подобно беременности, остается невидимым, пока его не найдут у вас или кого-то из ваших близких, и вот тогда вы начинаете видеть его повсюду. Замечаете женщину с платком на голове на беговой дорожке в тренажерном зале, которая почему-то идет, а не бежит. Видите пустующее место в классе, где учится ваш ребенок, и наблюдаете, как в слезах перешептываются учителя. Рак висит в воздухе, словно пыльца по весне. Все мы вдыхаем этот воздух, но лишь от ветра зависит, где осядет эта пыльца. И несмотря на все наши старания, рак пока что выигрывает. Его найдут у половины из нас. Каждые две минуты в Великобритании кому-то ставят этот диагноз. А его последствия ощутим на себе мы все.
В онкологических отделениях всегда много пациентов. Как и в амбулаторных онкологических клиниках, дневных онкологических отделениях и корпусах химиотерапии. В амбулаторных онкологических клиниках, где пациенты иногда ожидают постановки первоначального диагноза, сидячих мест нет. Здесь можно увидеть очереди людей, опирающихся о стены, – болезненно худых, потных и мучающихся от боли. Целая комната людей – каждый ждет своей очереди на прием к онкологу, который огласит диагноз и план лечения, и молится: «Пусть окажется, что терапевт ошибся – как и рентгенолог, который целую вечность изучал результаты томографии, не глядя мне в глаза, и все твердил, что снимок его немного беспокоит, пусть окажется, что мое собственное шестое чувство меня обмануло». Комната полна людей, чья жизнь вот-вот изменится навсегда. В этой комнате нет пола, а пациенты словно парят в пустоте и вот-вот низвергнутся в бездну. Они сжимают в руках талончики с номером очереди и ждут, когда же наконец цифра 73, словно застывшая на табло над сестринским постом, сменится и очередь дойдет до номера 98. В кулере нет воды, одноразовые стаканчики закончились, а рядом стоит вереница пустых пластиковых бутылок.
В дневном отделении всегда полно народу, и постоянно раздаются сигналы тревоги, сообщающие о пациентах, у которых после первого сеанса химиотерапии развился анафилактический шок. Это палата, где нет коек: вместо этого здесь стоят кресла с откидными спинками, а между ними, от пациента к пациенту, снуют медсестры и вводят им препараты химиотерапии через линию Хикмана (центральный венозный катетер), надевают холодные шапочки на женщин с раком груди, которые отчаянно пытаются спасти свои уже поредевшие волосы, и приносят кружки со льдом пациентам с ужасными болячками во рту, чтобы немного облегчить им тяжелый процесс лечения.
Медсестрам приходится быть чрезвычайно аккуратными при работе с цитотоксическими препаратами против рака. Первые разработки в сфере лечения онкологических заболеваний появились во время Второй мировой войны, когда было обнаружено, что азотистый иприт, использовавшийся американскими военными в качестве оружия, вызывает токсические изменения клеток костного мозга. Члены японского медицинского сообщества выяснили, что костный мозг жертв атомных бомбардировок Хиросимы и Нагасаки был полностью уничтожен. Польско-американский еврей Сидни Фарбер, как и большинство евреев в то время, получил отказ при поступлении в медицинский университет в США. В итоге в середине 1920-х годов он получил медицинское образование в Германии, а вскоре вернулся в Америку, где продолжил обучение в Гарварде и женился на Норме Хольцман, писательнице, авторе детских книг и плодовитой поэтессе. Вскоре после окончания Второй мировой войны Фарбер обнаружил, что с помощью вещества под названием аминоптерин можно помочь детям с тяжелой формой лейкемии, так как этот препарат блокирует процесс репликации в клетке. Именно такой способ останавливать деление клеток привел к появлению современных препаратов для химиотерапии. Полагаю, и Фарбер, и его жена-поэтесса пытались докопаться до сути.
Поискам сути и смысла посвятила себя и женщина по имени Джейн Кук Райт. Ее отец был одним из первых чернокожих выпускников медицинского факультета Гарвардского университета, и она, окончив художественное училище, пошла по его стопам и стала врачом, получив диплом в 1945 году. Джейн Кук Райт открыла препарат метотрексат, который сегодня широко используется в химиотерапии. Сделав это открытие, она спасла миллионы жизней. Позднее она сотрудничала с другой исследовательницей, Джуэл Пламмер Кобб, и в дальнейшем они обнаружили, что метотрексат эффективен при лечении определенных видов рака кожи, легких и детской лейкемии. Так же как Фарбер и Райт, Кобб, будучи праправнучкой вольноотпущенного раба, в полном объеме испытала на себе всю прелесть расовой дискриминации. Изначально ей отказали в стипендии на обучение в магистратуре в Нью-Йоркском университете из-за цвета кожи, хотя, к счастью для тамошних педагогов и для нас, ее приняли по результатам собеседования. И все же вот что она говорила о жизни в Мичигане: «В популярные гриль-бары и знаменитую таверну «Претцель Белл» чернокожим студентам путь был заказан. Так что участвовать в активной студенческой жизни у меня никогда не было возможности».
Препараты, использующиеся в химиотерапии, цитотоксичны, то есть токсичны по отношению к клеткам. Эксперты британского онкологического исследовательского центра Cancer Research UK сравнивают химиотерапию с кувалдой, которой разбивают орешек. Действие цитотоксических препаратов сводится к тому, чтобы остановить или нарушить клеточную активность на определенных этапах клеточного цикла. Но при этом они крушат все на своем пути. Они лечат рак и одновременно могут его спровоцировать. Медсестры, работающие в корпусе химиотерапии, вешают на дверь в отделение табличку с надписью «Не входить», чтобы никого не подвергать риску. Они надевают униформу, две пары перчаток, закрывают лица масками и защитными очками, проверяют, как бы что-нибудь не сломалось, и до всего дотрагиваются очень осторожно, обращаясь с препаратами для химиотерапии так, будто это новорожденный ребенок. Разлившаяся жидкость в отделении химиотерапии вызывает бурю опасений. В числе прочих там применяются «летучие» препараты, другими словами, вещества, которые могут попасть в организм при вдыхании. Если медсестра прольет этот препарат, а затем вдохнет его, проглотит или он попадет в ее организм через кожу, это может вызвать рак или увеличить риск его возникновения. Такие лекарства мы вводим непосредственно в кровеносную систему пациента. Именно из-за них у людей, которые всего два дня назад начали курс терапии, отказывают ноги, именно из-за них у пациентов начинается рвота желчью до потери пульса, даже их кожа меняет цвет, и запах становится другой – ядовитый.
Мария Склодовская-Кюри, полячка, иммигрировавшая во Францию (в Польше женщинам было запрещено поступать в университеты), была удостоена двух Нобелевских премий за открытие полония и радия. Под ее руководством были проведены первые в мире исследования по лечению неоплазм с помощью радиоактивных изотопов. Так зародилась лучевая терапия. Сегодня лечение рака, как правило, включает в себя химиотерапию, лучевую терапию, а также хирургическое вмешательство. Разумеется, благодаря прогрессу в разработке препаратов для химиотерапии, достижениям в области лучевой терапии и умению использовать эти методы эффективность лечения и процент выживших с каждым годом увеличивается. Теперь мы понимаем, как важно осторожное обращение с препаратами против рака, и знаем об опасностях лучевой терапии. У самой Марии Кюри возникла разновидность рака под названием апластическая анемия из-за того, что она постоянно носила в кармане своего лабораторного халата пробирки с радием, которые светились, словно флуоресцентные наклейки-звездочки над детской кроваткой, – химическая красота.
Наряду с лечением есть также способы изначально снизить риски возникновения раковых опухолей. Органы здравоохранения предупреждают об опасности веществ, которые увеличивают вероятность онкологических заболеваний: сигарет, алкоголя, подгоревших тостов, чистящих средств, пестицидов, а также асбеста, которого полно в школьных классах, где растут наши дети. Но временами врачи не в силах объяснить, почему человек заболел раком. Я пыталась докопаться до сути и понять, почему у моей подруги-веганки, которая ест исключительно продукты органического происхождения и ни разу не притрагивалась ни к сигаретам, ни к алкоголю, нашли рак, а у другой подруги, которая не вылезает из KFC, постоянно пьет сидр и ежедневно курит травку, рака нет. Почему моя подруга умирает в сорок с небольшим, пока я пишу эту книгу – а ведь это женщина, которая всю жизнь помогала другим и оставила сиротой сына, который даже младше, чем мой. По мере того как я становлюсь старше и вижу рак все чаще, мне остается лишь напоминать себе, что надо жить весело и счастливо и ценить то, что делает нас теми, кто мы есть, – не материальные блага, а любовь, доброта, надежда. Я стараюсь каждый день вспоминать о том, что мы не способны контролировать ветер. Отец Марии Кюри «обожал рассуждать о природе и о том, почему в ней все устроено так, а не иначе», но никто из нас на самом деле не может объяснить капризы природы. (Муж Марии Кюри трагически погиб, когда однажды во время сильного дождя поскользнулся и попал под конный экипаж, колесо телеги раздавило ему череп.) Иногда рак нельзя объяснить. Как набор выпавших нам карт. Но рак напоминает нам о том, что в конечном счете поистине ценно.

 

Я работаю медсестрой вот уже двадцать лет. Но я начинаю понимать важность доброты, глубину человечности и стоящую за этим философию, лишь когда от рака легких стремительно умирает мой отец. Когда все испробовано – и химиотерапия, и облучение, и лекарства, когда надежда уходит вместе с командой онкологов, рентгенологов, радиологов и ученых, у его кровати остается медсестра, которая дает ему кое-что другое: достоинство, покой, даже любовь. Труд Марии Кюри продолжил жить после ее смерти. Каждый год онкологические медсестры из благотворительной организации имени Марии Кюри помогают приблизительно 40 000 неизлечимо больных пациентов – тем, для кого лечение потеряло смысл.
Шерил, медсестра, ухаживающая за моим отцом, выполняет сестринские задачи, которые мне, разумеется, знакомы. Подготавливает прописанные лекарства. Тщательно вымыв руки, надев перчатки, протерев спиртом пластиковый поднос и убедившись, что все чисто и нет риска инфекции, она отламывает конец крохотной стеклянной ампулы, вводит в нее иглу и набирает в шприц похожую на сироп жидкость. Она держит шприц вертикально до тех пор, пока со дна не исчезнут пузырьки, а затем выталкивает излишки воздуха. Ни на мгновение не теряя бдительности, она перечитывает рецепт и перепроверяет дозировку. Онколог моего отца назначил это лечение, приняв во внимание ряд переменных и специфических для каждого пациента факторов: изменение метаболизма препаратов в связи с метастазами в печени, максимальную концентрацию препарата в плазме, разницу, состоящую в том, как различные опиоиды связываются с рецепторами.
Она предчувствует боль моего отца еще до того, как он начинает ее чувствовать, наблюдает за языком его тела, слушает тон его голоса и замечает, что он отвлекается от разговора: она умеет читать между строк. «Я в норме», – говорит отец. Его голос всего лишь чуточку выше, чем обычно, но ей ли не знать, что это значит, ведь она столько часов провела, разговаривая с ним, слушая его. Она вводит лекарство и молча садится рядом, выжидая пятнадцать минут, прежде чем заговорить, и отдергивает занавески лишь после того, как обезболивающее начинает действовать. Шерил понимает, что не почувствуй она приближение боли до того, как та достигла пика, лекарство не подействовало бы так эффективно. Она знает, что не следует отдергивать занавески до тех пор, пока пациенту не станет легче выносить яркий свет, и, если бы она открыла их раньше, он бы еще много часов пролежал с закрытыми глазами. Шерил понимает, как мало у него осталось времени и что ему нужно открыть глаза, чтобы увидеть мою маму. И что моей маме нужно увидеть его. И какое успокоение это принесет ей потом.
Я узнаю, что сестринское дело заключается не столько в выполнении конкретных задач, сколько в мельчайших деталях, благодаря которым медсестра может обеспечить комфорт пациенту и его родным. Видеть людей такими хрупкими в самые значимые и самые тяжелые моменты их жизни и обладать способностью любить абсолютных незнакомцев – это большая привилегия. Сестринское дело подобно поэзии, это территория, где пересекается метафорическое и буквальное. Дыра в сердце – это и есть дыра в сердце, а медсестра – это то, что находится посередине, между умением хирурга зашивать буквальную дыру и дырой метафорической – той тревогой и тем чувством утраты, которые испытывает пациент. Сестринское дело представляет (или должно представлять) собой акт заботы, не делающей различий, акт сострадания и сочувствия. Оно должно быть напоминанием о нашей способности любить друг друга. Если общество можно оценить по тому, как мы относимся к самым уязвимым его членам, то сестринское дело – это мера нашей человечности. И тем не менее оно остается самой недооцененной из всех профессий. При этом любой человек, который работает с раковыми больными, понимает смысл и ценность сестринского дела, быть может, осознавая, что в конечном счете значение имеет вовсе не выздоровление, которое так часто оказывается невозможным.
В 1989 году Нобелевская премия в области физиологии и медицины была присуждена Джону Майклу Бишопу и Харолду Вармусу «за открытие клеточной природы ретровирусных онкогенов». Вармус – ученый, который был назначен Бараком Обамой на должность директора Национального института онкологии. В речи, произнесенной на церемонии вручения Нобелевской премии, он процитировал поэму «Беовульф» и его слова наводят меня на мысль о Шерил, о том, что такое уход за раковым больным, и как важны свет и тепло, которые исходят от медсестры: «“Беовульф” учит нас тому, какое значение имели великие скандинавские залы в те тяжелые времена более тысячи лет назад, когда жизнь человека была столь трудной, он показывает, что эти здания – сосредоточение света, тепла и жизненной силы – служили утешением и поддержкой перед лицом зимней тьмы, холода и постоянной угрозы смерти».

 

Паллиативная лучевая терапия напоминает процесс забивания гвоздя в гроб при помощи столовой ложки. Тело человека разлагается, заточенное в темный деревянный ящик, но все еще не может обернуться в прах земной. Тем не менее иногда паллиативная терапия используется как метод устранения симптомов. Бывает, что опухоль давит на трахею, и пациент может умереть от удушья, в таких случаях использование паллиативной лучевой терапии позволяет уменьшить размеры опухоли, и в результате приходит другая смерть. Менее тяжелая смерть. Не естественная, но менее тяжелая. В больницах словами «естественная смерть» бросаются так, будто умереть естественным образом – это приятно. Но это не так. Естественная смерть от рака выглядит совсем даже неестественно, ужасающе. Человек начинает разлагаться, пахнуть, гнить, вены набухают и перекручиваются, пациент потеет, пока из него не начинает вытекать жидкость, словно сыр, оставленный на солнце после пикника. Естественная смерть может оказаться самой что ни на есть жестокой пыткой, а паллиативная лучевая терапия, хоть она и мучительна, иногда оказывается не такой страшной.
Мой отец умирает, но теперь – словно в замедленной съемке. И все же он жаждет прожить каждый час, каждую отведенную ему секунду. Он принимает столько трамадола, что его зрение затуманилось, и ему тяжело бодрствовать в течение долгого времени, но, когда он не спит, мы с ним и мамой ходим к морю и смотрим на волны, на свет, на птиц. За те месяцы, пока приближается его смерть, он видит больше закатов и рассветов, чем за все шестьдесят три года своей жизни. Они приобретают важность. Он соглашается на паллиативную лучевую терапию, и я забочусь о нем. Я хочу, чтобы в его глазах отражались закаты, чтобы он держал маму за руку, хочу чувствовать его запах, положив голову ему на плечо, уткнувшись носом в его джемпер, и ощущать особую атмосферу между нами – тысячи воспоминаний и течение времени. Мне нет еще и сорока, а я уже сижу рядом со своим умирающим отцом. Мне снова четыре, он посадил меня к себе на плечи и, показывая на звезды, рассказывает мне о планетах. Мне четырнадцать, я только что рассталась с парнем, и отец качает меня на коленях, пока я рыдаю в его объятиях. Мне двадцать с небольшим, и вот я даю ему подержать свою новорожденную дочку, и у него на лице отражается чистейшая радость, такая абсолютная и всеобъемлющая, какой я никогда в жизни не видела, ни до, ни после. Я хочу, чтобы все это продолжалось.
В Рождество мы идем на пляж. Обычно после рождественского обеда мы отодвигаем в сторону настольные игры и засыпаем на диване в окружении конфетных фантиков, но это папино последнее Рождество. Мы знаем это точно, потому что ни химия, ни паллиативная лучевая терапия, ни стероиды не помогают. Мы знаем это точно.
На пляже холодно, губы отца приобретают голубоватый оттенок. Он терпеть не может холод. Однажды он надел свитер, находясь в Сахаре, потому что «на улице было немного зябко». А тут зима, Ирландское море и его умирающие кости. Но я хочу сделать еще несколько фотографий. Я стараюсь вести себя как обычно, управляясь со своим большим фотоаппаратом, и исподтишка делаю снимки, притворяясь, будто ищу ракушки, пытаясь запечатлеть цвет его глаз, которые в зависимости от освещения становятся то серыми, то голубыми, то зелеными.
Я хочу запечатлеть его краски, хочу, чтобы у нас было больше времени, и паллиативная терапия, возможно, подарит мне еще один день, чтобы сделать это, или неделю, а может, и месяц. Но я не хочу, чтобы ложка забивала гвоздь в его гроб так долго, что искорки в его глазах успеют погаснуть, у него начнется недержание, боли или из него начнет выходить жидкость. Я слишком многое видела и забыть об этом уже не смогу. Нам не нужна война и трагические автомобильные аварии, чтобы мы помнили о том ужасе, которым сопровождается жизнь. Для этого у нас есть рак.
– Запрыгивай. – Папа отдергивает одеяло на своей койке и жестом подзывает Шерил.
Она смеется искренним, идущим из живота смехом и продолжает делать записи.
– Глядите-ка, какой озорник! – отвечает она.
Они встречаются глазами, в которых сияет улыбка.
Сегодня последний день моего отца на этом свете, и, хотя мы этого еще не знаем, Шерил об этом уже известно. Она маячит около спальни у нас дома, куда он приехал умирать, и спускается вниз, только чтобы сделать чай, позвонить или оставить нас наедине, когда я захожу к нему в комнату, чего не происходит, когда к нему заходит мама или брат. Она не обсуждает со мной ничего, что бы касалось работы медсестры. Сегодня я – дочь ее пациента. Она часто кладет руку мне на плечо и выгоняет меня из комнаты, когда помогает отцу пользоваться судном. Стоя в коридоре, я слышу, как они заливаются хохотом.
Я сижу рядом с отцом и наблюдаю за ними с Шерил, за их дружбой, пытаясь осмыслить, что же такое сестринское дело, которым я занимаюсь всю свою жизнь. Мама внизу, с братом. Я представляю, как он ее обнимает, как она рыдает ему в рубашку. Шерил смотрит на папу чуточку дольше, чем обычно. Я слежу за направлением ее взгляда, хоть мне и тяжело на него смотреть. Отец никогда не был крупным мужчиной, но из-за рака он кажется маленьким. Кожа свисает с его изможденных конечностей, она поменяла цвет, став не то чтобы желтой, а скорее землистой, а его запавшие глаза посерели по краям. Он ничего не слышит. Он вынул слуховые протезы и теперь все время кричит. Он не чувствует вкуса. Это самое страшное. «Теперь я все равно что мертв. Даже не чувствую вкуса еды, которую ем». Он просматривает журналы с рецептами блюд, которые ему уже не суждено приготовить: таджин с ягненком, сырное суфле, тюрбо по-корнуэльски с костным мозгом и сельдереем, французский луковый суп.
– Знаешь, я никогда не готовил курицу в вине по-французски. Ни разу в жизни! – кричит он.
– Зато утку с апельсинами готовили, – отвечает Шерил. – Да еще и с ежевичным соусом. Вы рассказывали мне, как любите кулинарить. И обо всех этих великолепных блюдах, которые вы готовили.
Я рассказываю Шерил о нашем детстве, о том, как я возвращалась в наш муниципальный дом в Стивенидже, где в дверном проеме висели подстреленные отцом фазаны, о том, как приводила подружку в гости на чай и находила отца на кухне за приготовлением фаршированных сердечек и как он каждый вечер ходил на огород, чтобы набрать овощей на ужин. Как мы с братом ненавидели оттирать грязь с морковок и всем сердцем жаждали чистых, обработанных пестицидами, упакованных в пластиковые пакеты овощей, которые видели дома у друзей. Пока я говорю, отец то и дело забывается беспокойным сном, в своей забавной манере – рука на весу, ладонь неподвижно покоится на лбу, хотя сам он дергается каждый раз, когда локоть падает. Он стонет. Дыхание становится тише.
Когда я замолкаю, Шерил смотрит на него, потом на меня.
– Думаю, нам стоит позвать твою маму наверх, чтобы она была рядом.
Я не хочу кивать. Не хочу признавать то, что Шерил имеет в виду. Что папа вот-вот умрет. Я вижу, что его дыхание замедлилось, что он становится беспокойным, а потом – совершенно неподвижным. Но я не готова его отпустить. Не готова.
– Здесь так уютно, – говорит Шерил. – И день такой чудесный.
Занавески наполовину задернуты – от яркого света у отца болят глаза. Но я вижу, как солнце заливает небо золотом, как стая птиц, танцуя, рисует на облаках причудливые узоры. Слышу, как на крыше кричит чайка.
Папа умирает в собственной постели у себя дома, мама обнимает его, брат обнимает его, я обнимаю маму. Боли нет. Но есть достоинство. Есть комфорт. Я не могу представить себе лучшего способа уйти. У нас было достаточно времени, чтобы сказать то, что нужно было сказать, и умолчать о том, что мы предпочли оставить недосказанным. У мамы есть время посмотреть на него, а у него – на нее. Мы плачем, мы смеемся. До самой последней секунды он остается самим собой. Оказывается, у отца замечательно получается умирать. Проживать жизнь сполна – жить радостью, чувствами, прощением, правдой – этому меня учит мама. Зато отец учит меня, как следует умирать. Он уходит с юмором, достоинством и полным отсутствием страха. По мере того как иссушается его тело, его дух крепнет, и кажется, будто воздух становится плотнее.
И все же я боюсь. Я вижу, как дыхание отца замедляется и слабеет, и мне хочется оттолкнуть с дороги маму и брата и надавить ему на грудину, попытаться восстановить работу сердца, провести реанимацию, как я уже делала стольким людям до него, как привыкла делать каждая мышца моего тела. Я не могу помочь отцу. Сегодня я не медсестра реанимации. Я вообще не медсестра. Сегодня я дочь. И мне больно. Очень больно.
Я смотрю в окно и обнимаю свою рыдающую мать так крепко, как только могу, наконец она приподнимается, и мой брат помогает ей встать. Золотой цвет неба успел смениться невероятно глубокой синевой. Луны нет. Я кладу голову на неподвижную грудь отца и прислушиваюсь, отчаянно пытаясь услышать, как бьется его сердце. Но оно не бьется.
Ночью, через пару дней после того, как умирает отец, я дописываю последний абзац своего второго романа «Там, где женщины – короли» (Where Women Are Kings). Я работаю по контракту, редактирую черновик книги, и я парализована горем, уходом за отцом и заботой о маме. Мои продлившиеся двенадцать лет отношения с мужчиной, который стал отцом моих детей, безвозвратно разрушены. Я не могу представить себе более темного неба. Но я хочу выразить на бумаге то, что мне нужно сказать. То, что должно быть сказано. Я не знаю, как работают другие романисты, но мне не удается провести грань между собой и своими текстами или персонажами. Я, как мальчик Эллиот в фильме «Инопланетянин», чувствую все, что чувствует мой главный герой. Мои персонажи становятся для меня такими реальными, что я вижу их во сне, разговариваю с ними, они даже спорят со мной. Сегодня все наоборот. Мой главный герой должен почувствовать то, что чувствую я. Спорить я буду позднее – с редакторами, о том, что нужно изменить концовку и что никто не станет покупать книгу, если главный герой в конце умирает. Но мой редактор понимает, как сильно мне это необходимо. В основе моего первого романа, «Крохотные нектарницы вдали» (Tiny Sunbirds Far Away), лежит тема выживания, это книга о том, что некоторые семьи способны пережить что угодно. Но мой второй роман похож на полночь. Такой же синевато-черный, пугающий и безлунный. Некоторые семьи выжить попросту не могут.

 

Я возвращаюсь к работе всего через несколько дней. Я ничего не чувствую. Лишь холод. «Если я не вернусь сейчас, то, возможно, никогда не смогу этого сделать», – объясняю я своему начальнику, который беспокоится, что прошло слишком мало времени. В этот же день с самым первым вызовом я отправляюсь в отделение онкологии. Здесь тише, чем в других уголках больницы. Здешние медсестры передвигаются медленно, осторожно, говорят вполголоса. Посетителей тут больше – стайки родственников с опухшими глазами жмутся друг к другу у дверей палат, не успев снять халаты. Из коридора с каждой стороны ведут двери в десяток палат, следом – небольшой сестринский пост, где медики, специализирующиеся в разных областях, листают невероятно огромные стопки записей о пациентах. Бригада анестезиологов, медсестры по контролю за инфекциями, по поддержанию жизнеспособности тканей, команда физиотерапевтов, специалисты по работе с людьми, потерявшими близких, гематологи, онкологи, радиологи… По палатам ходит больничный священник, предлагая помолиться атеистам, агностикам, мусульманам, христианам, людям, прожившим хорошую жизнь или плохую – не имеет значения.
Слева от поста медсестер начинается еще один длинный коридор, за ним – основной зал отделения, где на пластиковых стульях сидят родственники, а на отгороженных занавесками койках лежат пациенты – болезненно исхудавшие, голодающие, часто облысевшие, уменьшающиеся по мере того, как растет их опухоль, привязанные к своим капельницам и шприцевым помпам, через которые подается морфий. В дальнем конце коридора находится комната для родственников, где врачи и медсестры сообщают родным плохие новости. Работая здесь, они становятся экспертами в этом деле, понимая, что честность – это единственный язык, который понимают люди, находящиеся в состоянии полного онемения и не чувствующие ничего, кроме холода. «Ваш муж умер прошлой ночью. Мне очень жаль». Эти слова никогда не заменяются фразой «мирно скончался во сне».
Медсестры звонят родственникам, объясняя, что им следует как можно скорее приехать в больницу, и одновременно оценивая вероятность того, что те попадут в аварию. «Вы можете приехать сегодня утром? Сейчас ее состояние стабилизировалось, но, думаю, вам стоит приехать».
Они полагаются на опыт, принимая решения о том, что время пришло, не обращая внимания на медицинские показатели и анализы крови. Они полагаются на бесчисленные обрывки разговоров с родственниками больного, стараясь сформулировать фразу так, чтобы родственники приехали быстро и по пути с ними ничего не случилось. И если они не уверены, что это возможно, они звонят в местное отделение полиции, чтобы сотрудники сообщили тяжелые новости лично и как можно скорее привезли родных пациента в больницу. Как-то раз знакомая старшая медсестра рассказывает мне, что из всей документации в отделении онкологии самое большое значение имеют вовсе не записи о давлении или диагнозах и не планы лечения, хотя они, разумеется, важны. Самую важную роль играют телефоны родственников. Главное правило – всегда разборчиво записывать телефонные номера. Нет ничего более душераздирающего, чем отсутствие возможности вовремя до кого-то дозвониться.
– Надо продолжать массаж сердца: еще две минуты, – говорит Рональд, дежурный медбрат, который знает, что родные пациентки приедут с минуты на минуту. Он достаточно хорошо знаком с ее мужем, чтобы понимать: тому необходимо быть рядом с женой, когда она умрет. Понимать, насколько это важно. Рональд велит младшему врачу продолжать массаж сердца, несмотря на то что старший врач советует прекращать. – Давайте еще немного, – говорит он. – Ее муж вот-вот будет здесь.
Рональд знает, что слышать слова «она умирает», пусть это продлится лишь мгновение, несоизмеримо лучше, чем фразу «она умерла». Он понимает, что исход во многих случаях нельзя изменить, но благодаря маленькому акту доброты он может стать менее тяжелым для оставшихся на этом свете родственников пациента. Когда человек болеет, страдает не только он один. Муж этой женщины не вспомнит лица врача, который делал его жене массаж сердца. Много недель, месяцев и лет спустя он забудет, с какой жестокостью проводилась реанимация, забудет кровь, иглы, силу, с которой медики давили на ее хрупкое тело. Но он навсегда запомнит, что держал жену за руку, что был рядом, когда она умерла, и шептал ей на ухо слова, которые ему так нужно было ей сказать.

 

Я бегу по отделению, стараясь не задерживать взгляд на пациентах, но каждый из них неизбежно напоминает мне об отце: такая же пижама из Marks & Spencer, такой же частый сухой кашель, нетронутые фрукты на прикроватной тумбочке, слишком старательно улыбающаяся жена. Я стискиваю зубы, вслед за бригадой врачей направляясь в одну из палат, где, приподнявшись на койке, сидит мужчина с кислородной маской на лице. Стаскивая с рук перчатки, из палаты выходит один из врачей.
– Ложная тревога, – говорит он. – Думали, анафилаксия, но с ним все в порядке.
Сотрудники по одному расходятся, но я чувствую, что словно приросла к полу. В конце концов я остаюсь наедине с пациентом. Он снимает кислородную маску и улыбается.
– У вас есть минутка? – спрашивает он.
– Конечно. – Я сажусь рядом с ним и передаю ему газету, которую он попросил, – она лежит рядом с его койкой.
– Можете мне почитать? – Он открывает газету на странице с результатами скачек. У меня полно бумажной работы, а в скором времени я должна вести учебное занятие. – Быстренько, – говорит он. – Не хочу доставлять вам хлопот, но я без очков ни черта не вижу.
Я зачитываю ему клички лошадей и их шансы на выигрыш.
Он то и дело ударяет кулаком воздух.
– Кандидат на выигрыш, – приговаривает он.
Я не поднимаю глаз от газеты, но чувствую металлический запах химиотерапии, который исходит от его кожи, и слышу шум его капельницы. Но до предела меня доводят его тапочки. Пара тапочек, которые стоят под его койкой. Прямо как у отца.
Слезы, которые я сдерживала последние несколько дней, вырываются из меня таким бурным потоком, что я опрокидываю стоящий рядом с койкой стакан с водой.
– Простите, – говорю я, – пожалуйста, извините меня.
Я встаю, собираясь уйти, но он хватает меня за руку. Он заставляет меня сесть обратно в кресло, и вот тогда я позволяю себе поплакать. Он притягивает меня к своему плечу и, обняв, прижимает к себе, к своей рокочущей груди, так что его ребра втыкаются мне в скулы. Слезы льются быстро и свободно. Должно быть, промелькнуло всего несколько секунд, но мне показалось, будто прошло гораздо больше времени, пока он был медбратом, а я – пациенткой.
– Не держи в себе, девочка.
– Простите. Это непрофессионально с моей стороны. Это я должна помогать вам.
– Ерунда, – отвечает он. – Все мы должны помогать друг другу.
Я все плачу, и плачу, и плачу, и каждой клеточкой своего существа желаю, чтобы этим пациентом, который сейчас меня обнимает, который умирает от рака, был мой отец.

 

Шерил пришла на похороны отца. Она стоит позади остальных, около двери, в стороне от друзей и родственников покойного, стараясь вести себя ненавязчиво и уважительно. Я стою впереди и обнимаю маму, рядом плачут дети, но даже отсюда я вижу, что лицо Шерил залито слезами.
Мой брат благодарит Шерил, произнося прощальную речь.
– Она помогла моему отцу умереть, не потеряв достоинства, без боли – именно так, как он хотел. Она помогла ему добраться до хосписа в тот тяжелый день, когда маме это было так нужно. Она заставила его поехать туда, пообещав, что во время обхода он получит виски. И он его получил. Она была на связи каждый раз, когда я писал ей из Лондона – и днем, и ночью, и вышла на работу в свой выходной, когда узнала, что конец близок. Разумеется, она вела себя профессионально. Но на самом деле она сделала для нас гораздо больше. Для моей семьи она была медсестрой. Для моего отца она была другом. Она его любила. И отец ее тоже любил.
Когда настает моя очередь говорить, я встаю и чувствую, что у меня подкашиваются колени. Я с трудом добираюсь до кафедры, стараясь не смотреть на маму и не думать о том, как выглядит тело отца, лежащее в гробу за моей спиной. Я умею находить слова, но сегодня мне нечего сказать. Вместо этого я зачитываю слова отца – написанный им самим текст, который мне помогла найти Шерил. Она поддерживала его в обдумывании похорон, принятии решения о том, чего он хочет. Маме она тоже помогла все спланировать. Шерил сказала ей, что официально ее намерение развеять прах отца над морем, скорее всего, потребует специального разрешения, но тогда мама рассказала ей о местном дюжем рыбаке, у которого была лодка и полностью отсутствовало уважение к правилам. «Такой человек пришелся бы Иану по душе», – ответила Шерил.
Я не смотрю на маму, пока читаю слова отца. Но мельком бросаю взгляд на лицо Шерил. Я не знаю, смогу ли говорить. У меня в горле стоит ком. Но ее едва заметный кивок придает мне сил, я держу листок перед собой, выпрямляю спину и вслух читаю:
– «Единственное, что имеет значение, – это любовь. И я сейчас имею в виду и себя, и вас: это любовь, которую вы делите с женой или мужем, с возлюбленным, с сыном или дочерью, ну и, возможно, самая драгоценная любовь – та, которую вы испытываете к своим внукам. Я имею в виду любовь столь глубокую, что вы готовы отдать жизнь, лишь бы сохранить ее. Любовь столь возвышенную, что она помогает вам краем глаза увидеть рай, и вы начинаете в него верить. Может быть, некоторые из вас его уже видели. Может быть, некоторым из вас повезло так же сильно, как и мне. Это все, что я хочу сказать. Влюбляйтесь. Это единственное, что в конечном счете имеет значение. Любите друг друга».
Назад: 9 Кости людские[25]
Дальше: 11 «Пусть гневом встретит старость свой конец»[27]