Глава 23
У господина фон Гевена тряслись руки, ночь была глубока, а персты его так дрожали, что стакан удержать не мог. Пришлось за лекарем посылать, чтобы капель для спокойствия принёс. И не мудрено, у любого бы задрожали. Только что он получил две плохие вести, да чего уж, плохих – ужасных. Его верный помощник в коммерческих делах купец Аппель, написал ему письмо, в котором доложил, что дело с подарком не выгорело. И потому он, Аппель, отъезжает из города, на неизвестное время, так как нет у него желания никакого сидеть под судом отравителем.
– Дурак, – ругал его бургомистр, читая письмо, – дурак, ну какой суд, я бы любой суд отвёл бы. Ничего бы рыцаришка пришлый не доказал бы. Я бы любого судью успокоил. Побежал куда-то… Дурак!
Весть была плоха, но от неё руки у городского головы не затряслись. Только сон пропал. Но тут верный человек пришёл и доложил ему, что лейтенант Вайгель, глава городской стражи, всё имущество своё сложил в телеги и отвёз на баржу, которую днём нанял. А пред тем ещё и дом с имением загородным заложил недорого. И на барже той, с женой, детьми, любимым конём и слугами отплыл.
– Как отплыл, куда отплыл?– Недоумевал городской голова.
– Неведомо куда,– отвечал верный человек,– в темень. Ночью отплывал. Только что.
И вот тут руки бургомистра стали немного потрясываться. Сидел он разинув рот и думал, и в страшном сне господин фон Гевен представить не мог, что два ближайших его человека, вот так вот сбегут. Бросят его. И от кого сбегут-то? Не от обер-прокурора, не от следствия и розыска, а от паршивого рыцаря, у которого и людей то кот наплакал, а всех полномочий – одно письмо придворного барона. Пусть и близкого к герцогу.
Досадно, что его люди оказались дрянью и разбежались как трусы, но такое он пережил бы. Но вот как подумал он, что с такими вестями ему придётся ехать в приют, к старухе Кримхильде, так руки его стали трястись по-настоящему. Так, что стакан о зубы бился, из которого он вина выпить решил.
Звал он слуг, велел звать лекаря. А ещё велел карету запрягать, и одежду нести. Ох, как не желал он ехать в приют, как не желал, об одной мысли о старухе начинал он ещё и животом скорбеть.
Лекарь, разбуженный ночью, был услужлив, лил капли в стакан, считал их, и давал ему порошок от слабости живота. Слуги носили одежду, а ему всё было плохо. И капли плохи, руки всё дрожат, и одежда не та, и туфли не чищены и в нужник всё одно хотелось. Жена пришла на шум, так накричал на неё. Насилу успокоился. Оделся. Пошёл в карету, а лекарь рядом шёл, за ручку держал, всё пульс щупал.
Бургомистр выдернул у него руку раздражённо, вздохнул, и полез в карету, и поехал в приют, словно на казнь. Страшна была старуха. Для всех, кто знал её, настоящую, страшна была благочестивая Кримхильда. Одна надежда у него была на благочестивую Анхен.
Всё-таки не чужие люди, столько лет знались, и столько лет он призван был к ней. И пусть последние годы не звала она его к себе, всё одно не чужой он ей. Авось заступится. Так думал бургомистр подъезжая к приюту.
Может он и зря боялся. Была ночь, когда красавица Анхен приняла его, к старухе не позвала. Говорила с ним сама и была спокойна. Холодно, правда, говорила, по делу, и руки не подала целовать. Выслушала Анхен все, что говорил он, и про кольцо, что они с Рябой Рутт подарили приезжему рыцарю, и что людишек бургомистра рыцарь разоблачил, но отпустил их, а кольцо, что было травлено зельем, которое госпожа Рутт передала аптекарю, рыцарь оставил себе. Потом он рассказал про то, как лейтенант сбежал с вещами и семьёй, дом задёшево продав. И про купца его, про Аппеля, что тоже сбежал от страха. И даже тут благочестивая Анхен была спокойна. Слушала внимательно, но всё так же холодно. А когда бургомистр закончил, сказала ему одно слово:
– Ступай.
И больше ничего, а фон Гевен и не знал радоваться, что к старухе не позвали или печалиться, что Анхен так холодна.
Решил судьбу не злить, просить милости у благочестивой Анхен не стал, поспешил на двор к карете. И поехал домой, спать.
А вот Анхен долго ещё не ложилась, теперь её трясло, нет, не руки как у бургомистра тряслись, тряслась вся она. И не от страха, а от злобы. И не было на этом свете никого, кого бы так ненавидела она, как пришлого рыцаря, что приехал сюда и рыскал тут.
Ульрика, верная подруга её, уже в ночной рубахе, простоволосая, сидя на постели звала её:
– Госпожа моя, полночь уже, придёшь ли спать?
– Ложись, покоя мне нет, к матушке пойду, спрошу что делать?
– Из-за рыцаря того, божьего покоя нет?
– Из-за него. Будь он проклят.
– Ждать ли мне тебя?
– Нет, спи.– Сказал Анхен, вставая с лавки.– Я у матушки надолго, разговор непростой будет.
Она пришла не скоро, но Ульрика не спала, ждала её. Когда Анхен пришла, она вскочила из постели, стала помогать госпоже раздеваться. А потом легли они, и Ульрика прижавшись к Анхен спросила, у неё:
– Ну, что сказала матушка?
– Сказала, чтобы сама всё заделала. Иначе не выйдет дела.
– Пойдёшь к этому псу, ляжешь с ним?
– Лягу. А там и убью. А по-другому никак, будь он проклят, иначе его не взять, не прост он, изощрён. Будь он проклят.
Ульрика от жалости к госпоже своей готова была рыдать, стала гладить её по волосам, целовать стала в лоб в щёки её.
А благочестивая Анхен лежала чужая. Лежала, словно не её целовали, и вдруг зажала кулаки и заорала в потолок, да так, что отшатнулась Ульрика, так, что понёсся крик Анхен по покоям и пошёл через толстые стены по коридорам, и все в доме от сна очнулись, лежали в страхе слушали и думали: что это. Хоть многие из женщин, что жили тут давно, знали, кто так орать может, чей ор аж до костей пробирает.
– Что ты, что ты, сердце моё,– снова прижалась к Анхен Ульрика, снова гладила её по волосам как девочку, – что с тобой, отчего так нехорошо тебе?
– Матушка костры видела, – заговорила Анхен, всё ещё глядя в потолок,– костры по городу, и виселицы, а средь них люди да мужи злые дело кровавое делают, и попы, попы, попы. Всюду попы, и рыцарь этот все их сюда позвал.
– Господь наш, истинный отец наш, и муж наш, не допустит,– шептала Ульрика,– не оставит дочерей и жён своих.
– Не оставит, – вдруг успокоилась и стала холодна Анхен,– завтра сама к пришлому пойду и всё заделаю, а господу истинному не до нас, сами мы должны всё делать, сами.
Дальше Ульрика с ней говорить не стала, она хорошо знала, что значит этот тон благочестивой Анхен.
Снова стало тихо, а Михель Кнофф, привратник и единственный мужчина в приюте, сидел в своей коморке, он поставил на лавку, что служила ему столом, полупустую кружку с давно выдохшимся пивом. Рукой прикрыл огонёк лампы, на всякий случай, бывало, что когда визжала благочестивая Анхен, в лампе огонь тух. Хоть и кричала она далеко, а всё ровно холодом обдавало, словно сквозняком. Огонь гас, вроде как, сам по себе. Так и сидел с рукой над лампой. Прислушивался. Дышал тихо-тихо, боясь зашуметь. Он служил здесь давным-давно и знал, если благочестивая Анхен так в ночи кричит, значит, зла она до лютости.
Утром Волков был в прекрасном расположении духа, встал и был голоден. Ёган уже воду подал мыться, и одежду чистую. Кавалер мылся и поглядывал на великолепный перстень. Он вчера с Ёганом и Сычом мыли его в уксусе и воде со щёлочью. Перстень сверкал под лучом солнца, что попадал на него из окна. Не поскупились подлецы на подношение.
Пришёл Максимилиан, спросил седлать ли коней.
– Седлать, едем завтракать, хочу курицу жареную, мёд, молоко, и свежий хлеб.– Говорил Волков, надевая чистое исподнее.
Эльза Фукс, помогала ему подвязать шосы к поясу, так он её за грудь лапал. Хотя груди у неё почти и не было. И улыбался при том, а девица от неожиданного внимания господина покраснела. И подавая ему туфли тоже улыбалась.
Всем людям его передалось доброе настроение господина. Даже Ёган с Сычом не собачились по своему обыкновению.
Внизу, в большом зале, его увидал управляющий Вацлав, кавалер думал, сейчас кинется про деньги говорить, а он только поклонился и улыбался ласково. Волков тоже ему поклонился и пошёл на улицу, хотя не любил он нерешённые вопросы. Надо было бы остановиться и поговорить с управляющим, сказать ему, что пока он съезжать не собирается, больно хороша гостиница, но и денег платить не станет. Что три дня ещё на гостеприимстве поживёт. Но портить прекрасный, весенний и солнечный день пререканиями с этим Вацлавом ему не хотелось.
На улице, сев на коня, кавалер отправил Максимилиана на почту, конечно, знал он, что ответа на его письма ещё быть не может, они только ушли, но мало ли… Может, какие другие письма могли ему прислать. И от отца Семиона, что жил в монастыре в Ланне, а может от барона, в общем, юноша поехал на почту. А сам кавалер со всеми, включая Эльзу поехал в трактир «У мясника Питера». Он слышал, что это хорошее место и еда там всегда свежая.
Деньги у него были, и от серебра, что дал ему на поездку барон, кое-что ещё осталось, были и те славные золотые флорины, что принёс с извинениями купец, хозяин «Безногого пса». В общем, решил он своих людей кормить, и позволил им заказать всё, что хочется. Чтобы знали, как ласков он с ними.
Курицу он брать не стал, хоть и не скоро оно готовилось, взял седло барашка, хозяин божился, что ягнёнок был молод и ещё поутру блеял, и не обманул, Волкову мясо нравилось. Он запивал его вином, не пивом, пиво пусть Ёган с Сычом пьют, и монах с Эльзой тоже от пива не отказывались. Кавалер поглядывал на Эльзу, как девушка с удовольствием ела жареную свинину, пачкалась в жир, как смешно она брала тяжёлую кружку с пивом. Думал кавалер взять её к себе на ночь. Думал, думал и не надумал, не привлекала она его, щуплая, без груди, ляжек нет, зад худой, только мордашка милая да глаза огромные как сливы. Не женственная. Не на чем пальцы сжать. Не то. Не Брунхильда.
Он вспомнил о красавице, которую оставил в Ланне. Немного погрустил, самую малость. Пусть она и несносна, и противна бывает, так, что убить хочется, но ни что не сравнится с её великолепным задом, который хочется сжимать пальцами глядя на её спину и затылок.
Вот такие воспоминания придут, и костлявая Эльза красоткой покажется. Волков выпил вина, чтобы хоть чуть отвлечься от бабьего наваждения и огляделся, нет ли в харчевне девок. Да, нет ни одной, утро – рано ещё, спят после ночи. А тут и Максимилиан пришёл, сообщил, что писем для кавалера на почте нет, сел есть. И Волков про баб вроде позабыл, поостыл.
Хорошо когда делать ничего не нужно. Всё, вроде, сделал, что от тебя зависит. Чтобы дальше искать то, что нужно барону, требуются люди, иначе опасно, иначе – голова прочь. Он чувствовал, что весь город злит. Не весь конечно, но тех, кто тут усиделся, укоренился, тех, кто этот шумный и суетный город считают своим. Тех, кто с города имеют хороший доход, и с этим доходом прощаться не желают. Они все думали, что он по их душу тут, а ему нужны были только опасные для курфюрста бумаги, но разве им объяснишь это. Нельзя. Слово он барону фон Виттернауфу дал, что никто про тайну эту не узнает.
Долго сидели в харчевне и много просидели, хозяин тридцать крейцеров за завтрак просил. Тридцать, Волков помнил, что в Рютте, за такие деньги можно было трёх коз купить. Три козы и мешок гороха – роту накормить можно было до отвала. Но торговаться не стал – заплатил.
После отправили монаха и Эльзу в гостиницу, сами поехали по городу проветриться и осмотреться. Мимо дома Рябой Рутт опять проехали. На богатый дом купца Аппеля посмотрели. Первый попавшийся мужик-возница им его показал, видно Аппель был, и впрямь, лицо в городе не последнее. Все его знали. И дом тому подтверждение. Не дом – дворец, не то, конечно, что у бургомистра, тот всем дворцам дворец, но тоже ничего себе. Окна большие, стёкла огромные. Комнаты у купца Аппеля, видать, были светлые, до самой ночи свечей не нужно.
Ездили по городу, город был хорош. Дома, много новых, крепкие. С большими стёклами. Храмы хороши, и люди не боятся строить их, хотя до еретиков два дня пути, а вокруг города нет стен. А уж как хороша была ратуша, и высока, и часы на ней со звоном. А к реке съехали, там столпотворение, обозы, телеги, возы снуют туда-сюда. Дороги так забиты, что и пеший не всегда пройдёт. Хорошо, что набережная мощёная, иначе из дороги сделали бы грязную канаву. А баржи, баркасы, корабли, стоят сплошными рядами у пирсов пристаней. И везде люд суетится: таскает, грузит, разгружает, считает-рядится, ругается. А мимо плывут нагруженные баржи, и на север плывут, и на юг.
– Да, – сказал Ёган, оглядываясь вокруг,– суматошное место.
– Да уж, не твоя деревня Рютте,– соглашался Фриц Ламме. – Экселенц, а мы что, с еретиками не воюем уже?
– Воюем,– отвечал Волков,– забыл что ли, с кем в Фёренбурге воевали?
– Помню, оттого и спрашиваю, – пояснял Сыч,– раз воюем, куда баржи то плывут? Там же на севере сплошь еретики живут.
– Не только еретики, – отвечал кавалер, он и сам понять не мог, как такое происходит, и находил лишь одно объяснение,– там и наши тоже живут. Вперемешку там всё. К ним всё и плывёт.
На, а как иначе быть могло, он несколько лет воевал с еретиками, и милости к ним не проявлял, и они дрались с ним так же свирепо, пленных брали редко. И жгли храмы друг другу. Казнили священников. Как же можно торговать с теми, кого люто ненавидишь, и кто ненавидит тебя? Как вообще можно к ним приплыть и сказать: мы конечно при случае вас зарежем, так как вы безбожники, но вот вам наши товары: хлеб, шерсть, железо, хмель и серебро, давайте ваши ткани и кружева, давайте вашу бронзу и листовую медь, стекло и замшу. Нет, такое попросту невозможно. Но тяжелогруженые баржи плыли и плыли на север, гонимые течением. А на юг, по тому берегу тянулись лошадями такие же тяжёлые баржи. И было их немало на реке.
Так потихоньку прошёл в разъездах весь день, и самое удивительное, что Волков устал не меньше обычного, да больше даже, хотя ничего за день не сделал. Только удовольствие получал.
Обедать они не обедали, завтракали долго, а вот как солнце покатилось к горизонту, решили искать себе ужин. Нашли тихую харчевню, где не воняло. Но уж теперь кавалер своих людей решил не баловать, с утра потратились, теперь и бобов поедят. Сели есть, и всё было хорошо, стол был чистый, еда была доброй, пиво было свежее. И глянулась кавалеру местная девка. Молодая, со всеми зубами, одна из всех была не потаскана и опрятна. Она нагло клянчила пиво у приказчиков и мелких купчишек. Улыбалась Волкову и показывала крепкие икры, не стесняясь задирать юбку. Видно и все ноги у неё были крепкие. Да и сама она была ладная и на язык острая. Волков хотел уже позвать её, купить ей пива, да долго раздумывал. Вцепилась деваха в пьяненького купчишку и с ним ушла. Кавалер насупился и сидел не спеша пил пиво в надежде, что купчишка девку долго не удержит, и она придёт в харчевню снова. Но вечер наступил, а та девка так и не появилась. На дворе уже темнело, телеги освободили дороги, а харчевня стала полна народа. Пришли другие гулящие девки, но такой ладной среди них не было. И Волков сказал всем собираться.
Они поехали в гостиницу. Можно, конечно, было поездить по кабакам, поискать на ночь себе девицу, да как-то не захотелось ему. Решил, что позовёт Эльзу, не всё же Сычу ею пользоваться. Ёган принёс воду, забрал несвежую одежду, а Волков налил вина и сказал ему:
– Девчонку приведи ко мне.
Сам стал к зеркалу, пил вино и разглядывал себя. И вдруг заметил то, чего раньше у него не было. А не было у него и намёка на живот. У солдат не бывает животов, не та жизнь у них, чтобы пузо растить. И в гвардии тоже не отрастишь, хоть жизнь там намного легче солдатской. А тут на тебе, вылезло. Он стал боком. Да, живот, несомненно, появился. Нет, конечно, это не то брюхо, что через ремень висит, но всё-таки есть. Раньше, когда служил в гвардии, он и его сослуживцы, городское ополчение наборное из бюргеров и городской стражи, презрительно называли пузанами. Таких они не считали ни достойными противниками, ни стоящими союзниками. Одно слово – пузаны.
Так и прибывал он в огорчительной растерянности, когда пришёл Ёган и сообщил ему:
– Господин, а девки-то нигде нет.
– Как нет?– Удивился Волков.
– Так – нету её. Была только что, Сыч и монах её видели недавно в людской, у своей лавки была, сидела – пела что-то, а сейчас нет, думали, в нужник пошла, так Сыч пошел, глянул, крикнул – и там нет её.
Это известие огорчило Волкова больше, чем появившийся живот. Уж чего точно ему не хотелось, так это одеваться и тащиться куда-то на ночь глядя и искать себе бабёнку.
– Ищите, – строго сказал он,– не найдёте – отправлю вас другую мне искать.
– Ищем,– произнёс Ёган со вздохом и ушёл.
Сам Волков зажёг в подсвечнике все пять свечей, пошёл в спальню и повалился на перины в ожидании. А свечи зажёг, чтобы не заснуть.
И тут в дверь постучались, чуть подождали и ещё раз постучались, то был не Ёган, дурень, вечно забывал стучать, видно девчонка нашлась. Дурёха, дверь, вроде, не заперта, а она стучится. Волков встал и как был бос пошёл к двери, взяв с собой подсвечник. Решил проверить, может дверь он запер.
Нет, дверь была не заперта, и он распахнул её, чтобы впустить Эльзу. Распахнул… И замер поражённый. Стоял, одна рука на ручке распахнутой двери, а во второй подсвечник. А пред ним стояла не девочка с худыми ногами и тощим задом, а стоял перед ним ангел в обличии женском. Ангел, не иначе. Так как свет от неё шёл, и в полутёмном коридоре светло было. Стояла перед ним прекрасная Анхен, которую все звали благочестивой.
Была она в платье, изумительном, работы искусной, а лиф его так прозрачен и тонок был, что под ним кавалер разглядывал округлые пятна сосков. Не ткань, а насмешка, грудь её словно и неприкрыта вовсе. А плечи и руки так и совсем голы, только шалью прикрыты такого же тонкого полотна, что и лиф у платья. На голове, на затылке, была заколка из синего шёлка, что так хорошо шёл к её тёмно-серым глазам. А руками своими она платок комкала, от волнения. И щёки её тоже красны были. Улыбалась красавица неловко, смущалась. Ждала, что он заговорит с ней, но кавалер от вида её так растерялся, что и слова молвить не мог. Молчал и подсвечник держал. Да глаза на красоту таращил. Как мальчишка, оторвать глаз не мог от груди её, хотя уже и зрелый муж был.
И тогда заговорила женщина, и говорила, краснея ещё гуще, и словно колокольчиком из серебра чистого звенела:
– Не потревожила ли я вас, рыцарь божий, в час такой?
И вроде как телом своим роскошным к нему подалась, войти, наверное, хотела.
Он сначала, от волнения только кивнул в ответ, но тут же одумавшись, сказал:
– Нет, отчего же.
Но дверь ей не распахнул, а почему и сам понять не мог, так и стоял на пороге, не приглашая гостью войти. Боялся что ли.
– Как увидала вас у себя в приюте, так всё забыть не могу.– Колокольчик чистого серебра звенел, да и только. Она так говорила, что от голоса одного можно было с ума сойти.– Дай думаю, зайду, мне, женщине одинокой, авось не в укор к мужчине зайти да поговорить.
– Не в укор,– машинально соглашался Волков. А сам думал, что в укор. – А о чём же вам со мной говорить?
– А хоть о Вильме и делах, что в городе творятся.– Неужто мы разговора себе не найдём?– Она глядела на него и лукаво улыбалась. Белозубая.
– Найдём мы разговор себе,– кавалер сначала стеснялся, и глянуть на её грудь, а теперь уже смотрел, разглядывал открыто и наполнялся желанием.
А она видела это, и продолжала, говорила быстрее и приближаясь к нему:
– Да, про вас я хочу говорить больше, а не о делах.
Он изумился и на грудь её пялиться перестал, в глаза серые глянул. А женщина продолжила:
– Как пришли вы к нам, так затосковала я, годами одни бабы да девки вокруг, из мужей только привратник, да и какой он муж. Место пустое.
Он стоял и слушал её. Млел он от её слов, словно мальчик от любви. Взгляд оторвать не мог от красавицы. Но ни на шаг не отходил от порога, словно велено было ему кем-то сторожить его.
– То ли дело вы, от вас силою пахнет.– Продолжала она.– Хочется, чтобы вы дозволили сапоги вам снять.
Гнули его, её слова, словно кузнец, гнёт железо раскалённое. Но что-то держалось в нём крепко.
Волков не мог понять, что тут не так, сам он не знал, почему не схватит её прямо тут за грудь, прямо здесь на пороге, разве ж грудь её плоха? Разве ж будет она против? Нет, не будет против, сама свою грудь ему подставляет. Только руку протяни. И не плоха, таких грудей в век ему не сыскать, не висит совсем, и крупна и тяжела, а торчит как у юной девушки, хотя и не должна быть она юной. И губы, губы её шевелящиеся, манящие тянули его вроде, а вроде, и отталкивали, боялся он их словно ядовитых, и тут же целовать хотел так, чтобы зубы касались, и с прикусом, до крови.
– А вы встали надо мной, такой огромный, и руки у вас крепкие, словно из железа,– продолжала говорить красавица, и от говора её серебряного он пьянел словно,– а я говорила с вами, а сама думала, что вот-вот возьмёте вы меня за грудь мою своими руками, а я и не буду против. Да хоть и не за грудь, хоть за зад возьмёте, хочу, чтобы крепко взяли, чтобы синяки потом.
Снова гнула она его, каждым словом гнула. Так и манила к себе, в себя.
Он стоял и слушал ее, словно песню колдовскую, и чувствовал, что слабеет, что прикоснётся к ней вот-вот. Уж прикоснётся. А она сделал шаг к нему, и почти коснулась грудью своей его груди, и слух его ласкала, серебром звенела, и глазами своими тёмно-серыми в его глаза заглядывала, и дышала ему в лицо, и дыхание её было как молоко с мёдом. Но не сдавался он, не отворял он ей дверь. Стоял в проходе. Как будто в строю стоял, в бою, ни на шаг не отходил. А она всё говорила и говорила, серебром осыпала, аж голова кругом – и всё вглубь, всё словно в омут тянула:
– А уж как нам сладко будет, когда решишь брать меня. Истосковалась я, соком женским изошла от мысли о тебе. А знаешь, какова я? Уснуть не дам, просить будешь, чтобы не останавливалась, так до утра не остановлюсь. Тело у меня молодое, а руки нежные, а я зык у меня неутомим, не знал ты ласк таких, что дам тебе я. Все, что захочешь – твоё будет.
А кавалер стоял истуканом, туман и жар, одновременно, и подсвечник уже в руке дрожал, огоньки играли, и готов он был уже брать её и любить, плоть просила уже прикоснуться к ней, но что-то не пускало его, где то тут ложь была. Пряталась тут, рядом, да не мог он найти её. В голове её слова звенели и переплетались с мыслями его, а мысли были странные и страшные. И от мыслей этих он твёрд был. Думал он, что не может тело её быть таким, не может быть молодым, коли долгие годы она в приюте правит помощницей старухи. А тут ещё припоминались её глаза темно-серые, когда первый раз она его увидела. Тогда глаза Волкова больны были, кровь в них стояла, не было белков, после того зелья, что Вильма ему в глаза кинула. И тогда красавица лишь взглянув в них, отвела свой взор, словно знала то, отчего его глаза так красны. Да, верно! Она знала, отчего так красны глаза бывают. Видно и сама такое зелье делать умела. Знала его. Волкова как судорогой дёрнуло от мысли этой. А тут ещё зубы, зубы у красавицы были на удивление хороши, жемчуг, а не зубы.
Кавалер вспомнил Вильму повешенную, висела она, рот её был открыт так, что почти все зубы были видны, и изъяна в них не было, сколько не ищи, а у этой, что тут стояла, на вид зубы ещё лучше были.
И после мыслей этих, заглушая серебряный колокольчик её прекрасного голоса бил колокол, что останавливал его и не давал согнуться. Колокол тот тяжело звенел в голове, одним словом: «Наваждение! Наваждение! Наваждение!»
А ещё зубы, зубы, не давали они ему покоя. Разве ж могут быть у человека такие зубы! Да к тому же из далёка, сквозь шум пьяной от похоти крови, слышал он голос отца Ионы, покойника, как говорит он ему:
«Не дели кров с ведьмой, не дели стол с ведьмой, не дели ложе с ведьмой, иначе сгинешь!»
Нет, не такая она была, как он видел, не та она была, какой казалась.
А красавица не отпускала, говорила, звенела серебром своим, отравляя разум его:
– А язык у меня такой, что вылижу тебя как кошка котёнка новорождённого, меж пальцев у тебя на ногах всё вылижу, и языком тебе чресла вылижу, и зад, и в зад я зыком войду, и так сладко тебе будет, что будешь у меня, потом просить ещё такого.
«Наваждение!» Нет-нет, уже не слышал он её, в пустоту летели сладкие слова женщины, отливал пыл от чресел, и похоть не будоражила кровь уже, только слышалось слово «Наваждение!» Да ещё речь толстого монаха: «Не дели кров с ведьмой, не дели стол с ведьмой, не дели ложе с ведьмой, иначе сгинешь!» Глядел он на неё и вдруг насквозь её увидел. И не прекрасна она была, а темна ликом, страшна. А дыхание её стало смрадом могильным. А ещё он думал, что одной ведьмы ему хватит. Одна хвостатая уже есть у него, и с него того достаточно будет. Он её то не знает куда деть. Что с ней делать. И сказал Волков женщине:
– А зад мне свой покажешь?
– Господин мой, покажу, раз тебе мой зад по нраву, хоть сейчас платье сниму, и смотри, и трогай, и бери его, коли нравится, но не здесь, в покои меня впусти.– Ласково улыбалась она и даже стала подбирать подол, и подобрала его бесстыдно, выше колен, чтобы он видел ноги её прекрасные.
Так и стояла в коридоре с подолом поднятым, ждала объятий, рук мужских. И приглашения войти.
А он не смотрел на ноги, смотрел на зубы. И слышал опять: «Наваждение». Не её это зубы, не её ноги, не её груди. «Наваждение всё!».
А она, всё ещё надеясь, что погнёт его, сломит, потянулась к его лицу рукой, словно приласкать хотела, по щеке провести пальцами. Другой какой бы муж, такую руку целовал бы, как пёс языком лизал, но Волкову она рукой лежалого трупа показалась, опасной как алебарда. Он голову убрал привычным движением, что годами службы в нём выработалось, словно не рука женская к нему тянулась, а жало острого копья, голову чуть в сторону, чуть в низ. Не дал себя тронуть.
Тут благочестивая Анхен уже не выдержала, затрясла головой как будто страховала что-то. От ласки и следа в лице не осталось, а от улыбки лишь оскал, щёки впалыми стали, вокруг глаз пятна серые, а сами глаза глубоко в голову ушли и чернели из глубины старыми колодцами. Только зубы всё тот же жемчуг.
Пасть она разинула, да как завизжит:
– Стой на месте, пёс! Не смей шарахаться.
И шагнула на него, руки к нему потянув.
Но он стоять не стал, толкнул её в грудь холодную и костлявую, и дверь захлопнул, на засов закрыл. А за дверью ад разверзся, завизжала она так, что уши заболели, словно ножом острым по гладкому стеклу скребла, а не визжала. И свечи все у него погасли в подсвечнике, он даже не мог понять отчего, от визга её сатанинского или от того, что дверь быстро захлопнул. Он выронил подсвечник, в темноте оказался, только в спальне горела одна свеча. А за дверью тварь бесновалась, только не визжала она уже, шипела, как кошка из нутра шипит. И по двери скреблась, да так, что мурашки у него по спине. Волков на колени встал, стал в темноте по полу руками шарить свечи искать, да руки дрожали, еле собрал их. Пошел, нет, побежал в спальню, стал свечи зажигать в подсвечник ставить, а как светлее стало, он сундук платяной открыл, кольчугу оттуда брал, накинул, родную, забыл, когда последний раз надевал. И сразу спокойнее стало. Меч из ножен вытащил, осенил себя знамением святым, взял подсвечник и к двери пошёл. Остановился на мгновение, прислушался, за дверью шум был, что-то происходило.
– Ну, паскуда, держись, напугала меня, напугала – молись теперь Сатане своему. Он поставил подсвечник на стол, вздохнул, и тихонько отодвинув засов, резко распахнул дверь. Меч вперёд!
И замер:
Полный коридор людей, и все с лампами да свечами, светло как днём. На него все смотрят удивлённо. Думают, зачем ему на ночь меч, и зачем он на ночь доспех напялил. А впереди Сыч с Ёганом, за ними управляющий Вацлав. За ними другие люди, слуги гостиничные, и постояльцы.
И молчат. Наверное, вид у кавалера такой решительный был, что спрашивать у него никто ничего не решался. Тогда он сам спросил громко и грозно:
– Где она?
Люди стали приглядываться, осматриваться, не понимали о ком он, и только Ёган отважился спросить в ответ:
– Кто, Эльза?
– Да какая Эльза, – раздосадовано морщился Волков,– где эта тварь, ведьма… Как её?…
Он не мог вспомнить имя той женщины, которая только что была тут, и надеялся, что ему подскажут, но все остальные молчали.
– Ну, эта баба… Вот тут только что была. Что вы уставились на меня, никто не видал, что ли? Полуголая, стояла тут, у двери… Визжала так, что сердце холодело… Что, не слышал что ли никто?
Полуголых баб тут видно и впрямь никто не видал, и за всех вежливо и успокаивающе заговорил управляющий Вацлав:
– Господин рыцарь, – он ещё делал ладонью жест, как будто понизить что-то желал,– сюда, в покои для важных персон, ведёт только одна лестница, что из конюшни, что из столовой, но мимо меня не пройти, а я никаких дам не видал. Ни какая дама вечером наверх не поднималась.
– Да ты видно пьян,– не очень вежливо сказал Волков.
Вацлав сделал жест, призывающий всех собравшихся в свидетели:
– Нисколько, господин рыцарь, и трёх стаканов вина за день не выпил, а коли мне не верите, так других спросите, и слуг из столовой, и с конюшни, не было женщин сегодня.
– А чего же вы все собрались тут?– Не верил своим ушам кавалер.
– Так шум большой стоял, все слышали, и слуги, и соседи ваши. Поэтому, за людьми вашими послали, думали, что в покоях ваших резня идёт, – он помолчал и добавил с укоризной, – а может и мебель ломают.
Кавалер уже и сам не мог понять, что было, а чего не было. Стоял растерянный, в кольчуге и с мечом перед разными людьми и видел, что ему не верят, но насмешки в словах не чувствовал. Он оглянулся, поглядел в покои и жестом пригласил Вацлава тоже взглянуть. Тот сделал шаг и обвёл взглядом комнату. Всё было в порядке.
Люди стали расходиться, Вацлав ему кланялся и тоже ушёл, Сыч, монах, Ёган и Максимилиан, остались. Ёган помог ему кольчугу снять. Меч забрал. Кавалер сел на кровать, уставший, словно скакал без остановки весь день. И баб ему больше не хотелось, всё желание, словно рукой сняло. Люди его не решались говорить с ним, не спрашивали ничего, только монах произнёс:
– Не желаете, господин, помолиться на ночь? Могу с вами.
– Сам помолюсь,– буркнул кавалер.
– Может капель дать сонных?
Нет, капли ему сейчас были не нужны, он и сидел-то еле-еле, уже мечтал лечь. Он оглядел своих людей недружелюбно. Те были рядом. Не уходили.
Не нравилось ему всё это, словно провинился он или оступился, а все упрекают его молча, а вслух не говорят. И ждут чего-то.
– Ступайте все,– зло сказал он,– спать буду.
Люди его пошли в людскую, и никто не сказал ему, что Эльзы они не нашли.
Она вышла из гостиницы, мимо кухни, через конюшню, прошла мимо людей, что еду делали и что за конями смотрели, никто в её строну даже не глянули. Словно тень скользила. Хотя, она между ними шла и любого из них могла рукой коснуться. Шла быстро. Как вышла, так сразу за угол свернула в проулок меж домами. На небе луна за облаками спряталась, у гостиницы фонари горели, так то на улице, а в проулке темень – хоть глаз коли. Но она шла уверенно, платье подбирала – лужи перешагивала, в грязь ни разу не ступила. Ночь для нее, что день для людей. За домом её ждали. Возок стоял с крепким мереном, а рядом две женщины. Ждали её.
– А это кто с тобой?– Спросила она у одной из них.
– Шлюшка Вильмы покойницы, не помните её, госпожа?– Отвечала Ульрика.– Тут её встретила, хромоногий её пригрел, как Вильма умерла. Она ему служит.
Это было неожиданно и хорошо. Анхен приблизилась к девочке, хоть и темно было, заглянула ей в глаза, присмотрелась: та стояла почти не шевелясь, словно спала стоя и с открытыми глазами.
– Глаз у неё стеклянный, ты её тронула?– Спросила Анхен.
– Тронула, иначе не хотела со мной идти. Хотела шуметь. Господина своего, дура, звала. Что делать с ней будем, отпустим?
Благочестивая Анхен всматривалась в девичье лицо. Решала, что с ней делать. Сказала:
– Не отпустим. С собой возьмём, пригодится.– Отвечала Анхен, уже зная для чего ей девочка.
И пошла.
– А что с козлищем хромоногим?– Спросила Ульрика и пошла рядом провожая Анхен к возку. – Как он?
– Как и должно,– сухо отвечала красавица,– от него, как и от всех других мужиков, козлом смердит.
Говорила она зло, едва сдерживаясь, чтобы не закричать. А Ульрика, глупая, не почувствовала злобы госпожи и продолжала:
– Неужто не взяла ты его, госпожа моя?
Анхен, было уже, полезла в возок, да остановилась, лицо её перекосилось от злобы, а больше от стыда, что не смогла она взять мужика хромоногого, да ещё всё это и при Ульрике, при её Ульрике, которая её почитала, больше матушки, которая считала её всемогущей. И так Анхен тяжко стало, что вырвалась вся злость из неё и всё на подругу, на сестру. Анхен схватила её за щеки так, что ногти кожу рвали, и зашипела ей в лицо:
– Не взяла я его, не взяла. Не прост он. Довольна ты?
И толкнула Ульрику. А та, всё равно кинулась к ней, даже крови со щек не оттерев, и, словно извиняясь, заговорила:
– Так по-другому возьмём хромоногого. Не печалься, сердце моё.
– Возьмём?– Всё ещё клокотал гнев в красавице.– А что я матушке сейчас скажу? Что слаба? Что не смогла?
– Да уж что-нибудь!– Говорила Ульрика успокоительно.– Авось матушка поймёт, добрая она.
– Добрая?!– Заорала Анхен удивлённо.– Матушка добрая?! Рехнулась ты совсем?
Ульрика замерла, думала, сейчас ещё получит и оплеуху, но Анхен взяла себя в руки, полезла в возок, и говорила:
– Чего встала? Поехали. И девку забери, а то так и останется тут стоять до утра.
Ульрика полезла за ней. И они поехали, а Эльза Фукс следом шла. Неволею своей шла, а потому что Ульрика тронула её. Ульрика умела так тронуть, что человек и себя не помнил. Теперь девочка слушала её как госпожу и бежала за возком как собачка.