Книга: Клайв Стейплз Льюис. Человек, подаривший миру Нарнию
Назад: Глава 6. 1930–1932 Самый мрачный из всех неофитов Англии: Льюис становится христианином
Дальше: Глава 8. 1939–1942 Общенациональная слава: пророк военного времени

Глава 7. 1933–1939
Автор книг: литературовед и критик

К 1933 году Оксфорд стал для Льюиса настоящим домом. Его вновь избрали членом колледжа и преподавателем английского языка, и эту должность он сохранит до декабря 1954 года, то есть до перехода в Кембридж. Устоялась и домашняя жизнь. К Килнсу сделали пристройку, участок вокруг дома привели в порядок и возделали. Уорни, расставшийся с британской армией, поселился здесь вместе с братом и миссис Мур — навсегда. Льюису казалось, что вернулись добрые старые дни. Теперь, когда здесь жил Уорни, Льюис все чаще говорил о Килнсе как о возрождении или продолжении «Маленького Ли». Словно время пошло вспять и после 1932 года вновь настал 1914-й.
Ощущение преемственности между настоящим и прошлым укрепилось решением Уорни разобрать семейные бумаги Льюисов, письма, документы и дневники, составить каталог и перепечатать их на старенькой машинке Royal. В результате этого труда, первоначально задумывавшегося просто как хроника жизни «обычных, невыдающихся» людей, на свет появилось одиннадцать томов The Lewis Papers: Memoirs of the Lewis Family, 1850–1930, которые стали впоследствии ценным подспорьем для специалистов по Льюису.
Итак, Льюис восстановил то «надежное основание», которого лишился со смертью матери и рассеянием семьи. Во второй половине 1933 года Льюис признавался Гривзу, что теперь главное для него — «стабильность». Смирившись с тем, что поэтической славы ему не достичь, Льюис сосредоточился на литературоведении в надежде, что уж в этой области он сумеет добиться существенных, а может быть — и заметных результатов.

Льюис-преподаватель: тьютор в Оксфорде

Главной обязанностью Льюиса с 1927 по 1954 год было вести студентов в качестве научного руководителя (тьютора) и читать лекции. Как преподаватель Магдален-колледжа он автоматически стал членом университетской английской кафедры. Принадлежность к ней давала право читать открытые лекции для всего Оксфордского университета. В отличие от своего коллеги Толкина Льюис так и не стал в Оксфорде «профессором». Он всегда был — о чем свидетельствует и памятная табличка в Новом корпусе Магдален-колледжа, где он жил — попросту «М-р К. С. Льюис». Принимая во внимание, какое место лекции и семинары занимали в академической деятельности Льюиса, имеет смысл прежде всего обсудить их структуру.
С XIX века в основе оксфордской системы преподавания лежат еженедельные встречи студента с тьютором. В колледжах появилась должность «членов-тьюторов». При этом целью виделось повышение образовательных стандартов, особенно в части Literae Humaniores. Стандартный семинар длился час: сначала студент читал свое эссе, затем тьютор вместе со студентом тщательно разбирали идеи и аргументацию этого сочинения.
План типичного рабочего дня Льюиса (речь идет о восьми неделях «полного семестра», когда читались лекции и проводились семинары) свидетельствует о том, как плотно отныне вплеталась в его жизнь религия. А также этот план показывает, как велика была преподавательская нагрузка. За исключением понедельников и суббот будний день начиная с 1931 года выглядел так:

 

7.15. Разбужен скаутом, принесшим чашку чая.
8.00. Часовня.
8.15. Завтрак с настоятелем часовни и другими.
9.00. Начинаются семинары и продолжаются до 1.00 дня.
1.00 дня. Отвозят домой в Хидингтон (Льюис не водил машину).
Середина дня: работа в саду, прогулка с собакой, семейное время.
4.45 дня. Отвозят обратно в колледж.
5.00 дня. Снова семинары, до 7.00 вечера.
7.15 вечера. Ужин.

 

Еще в Грейт Букхэме Льюис установил для себя режим дня, который сохранялся, с определенными поправками по ситуации, до конца его трудовой жизни. Утро для работы, середина дня — для одиноких прогулок, затем еще работа, а вечером — общение. Прогулки Льюиса вокруг Килнса зачастую не были совсем одинокими, ему сопутствовала собака, принадлежавшая миссис Мур. В основных чертах этот режим дня его устраивал, и Льюис не видел причины что-то менять.
Студенты, которыми Льюис руководил в начале 1930-х годов, часто упоминали, что из-за двери доносилось «клацанье» печатной машинки — Уорни трудился над семейным архивом в малой гостиной, в то время как встреча с преподавателем проходила в большой. Сам Льюис так и не научился печатать и всегда писал только ручкой. Одной из причин этого была все та же «врожденная неуклюжесть»: поскольку в больших пальцах у Льюиса был только один сустав, это мешало освоить правильный метод печати.
Но дело не только в этом. Льюис вполне сознательно предпочитал не печатать. Этот механический способ записи, по его убеждению, мешал творческому процессу, непрестанный стук клавиш притуплял чувствительность к ритмам и переливам английского языка. Читая Мильтона и других поэтов или трудясь над собственной страницей, Льюис непременно должен был слышать, как это звучит. И впоследствии он советовал всем, кто намеревался всерьез заняться творческим трудом: «Не пользуйтесь машинкой. Шум уничтожит ваше чувство ритма, которое приходится годами взращивать».
В середине 1930-х годов тьюторская нагрузка Льюиса была велика. Сохранилось немало воспоминаний о том, как Льюис проводил в тридцатые годы эти семинары: студенты в один голос вспоминают острые критические вопросы, нежелание терять даром ни минуты и плохо скрываемое раздражение, если ученик оказывался ленив или слаб. Льюис не считал, что в его обязанности входит снабжать студентов информацией, он ненавидел то, что некоторые в ту пору называли «граммофонным» вариантом тьюторства, когда наставник попросту выдавал студенту все те знания, которые студент явно не сумел открыть самостоятельно.
Льюис полагал, что его задача — помочь студенту развить способности, которые помогут самостоятельно приобретать знания и оценивать их. Например, Джордж Сэйер (1914–2005) вспоминает, как на исходе 1930-х годов Льюис прибегал в разговорах с ним к сократическому методу, вероятно, усвоенному в Грейт Букхэме под руководством Кёркпатрика. «Что именно вы подразумеваете под термином „сентиментальный“, мистер Сэйер?.. Если вы не уверены в значении этого слова или в том значении, которое вы ему придаете, было бы намного лучше вовсе его не употреблять».
Самым проницательным взглядом на Льюиса как преподавателя в ту пору считаются воспоминания Джона Лоулора (1918–1999), который оказался одним из всего двух студентов, изучавших в октябре 1936 года английскую литературу в Магдален-колледже. Наблюдательный Лоулор передает некоторые подробности, существенные для понимания и самого Льюиса, и его педагогического метода. Он вспоминает жизнерадостное и звучное громыхание: «Входите!», когда студент в черной мантии, нервно сжимающий в руках свое хилое эссе, взбирался по лестнице и стучал в дверь Льюиса; краснолицего седого мужчину в мешковатых брюках и пиджаке, сидевшего в потертом удобном кресле и курившего трубку — он выводил какие-то закорючки, изредка делал пометки, пока студент примерно 20 минут читал свой доклад, а далее следовал неизбежный пристальный разбор прочитанного. Льюис чрезвычайно зорко обнаруживал и ошибки в сказанном и, что, пожалуй, важнее, выявлял лакуны там, где что-то осталось несформулированным.
Лоулор почти сразу сообразил, что Льюис не слишком любил эту свою обязанность, а потому он лучше относился к тем студентам, с которыми было по крайней мере интересно заниматься. Ибо в лучшем случае, как справедливо замечает Лоулор, эти приватные оксфордские встречи обеспечивали «несравненный опыт интеллектуального пиршества, видение широких горизонтов и постепенное… овладение ремеслом». Эти семинары предназначались не столько для передачи и накопления знания, сколько для развития критического мышления, для того, чтобы привить студенту «ремесло» анализировать и оценивать существенные идеи, определять их качество, совершенствовать их, выявлять те предпосылки, что остались непроверенными, и пробовать их на зуб.
Отношение Лоулора к наставнику менялось в течение учебного года. Он постепенно «перешел от неприязни и враждебности к угрюмому восхищению и далее к привязанности, непрошенной и никак не проявляемой». И хотя в работе со студентами Льюис пускал в ход весь арсенал своей аргументации и риторики, Лоулор уточняет один немаловажный момент: «Одного Льюис никогда, сколько я помню, не делал: никогда не примешивал к спору свою веру».
В сороковые годы Льюис уже знаменит. Джон Уэйн (1925–1994) вспоминал, как в эту пору студенты приближались к его покоям, «проходя через знаменитую прихожую» и попадая «в густые клубы дыма от часто попыхивающей трубки или сигареты», и описывал «резкую манеру выставлять довод против довода» и особенно «любовь к спору». Но, пожалуй, самым характерным в воспоминаниях подопечных Льюиса осталась его внешность. Такие эпитеты, как «неопрятный», «растрепанный», «одетый в старье», пестрят в рассказах былых студентов. Уорни отмечал «совершенное равнодушие» брата к одежде и манеру занашивать до дыр старый спортивный пиджак из твида или обшарпанные тапочки. Льюис курил непрерывно, в том числе и во время семинаров, клубы дыма застилали комнату, а манера Льюиса использовать ковер вместо пепельницы усугубляла общее впечатление запущенности, характерной по тогдашним представлениям для образа жизни одинокого холостяка.
Но учеников неопрятность наставника умиляла, они видели в ней доказательство его равнодушия к материальным благам, произрастающего из глубокого понимания более важных и значимых вещей. Кроме того, эта манера в точности соответствовала оксфордским стереотипам того времени — холостой ученый, не знающий женского общества за исключением собственной престарелой матери. Льюиса вполне устраивала такая характеристика, избавлявшая от нежелательного внимания к весьма необычному составу его семьи.
Один талант Льюиса следует упомянуть особо, поскольку он имеет непосредственное отношение к его писательскому дару: фантастическую память. Льюис овладел ценившимся в эпоху ренессанса искусством мнемотехники — ars memorativa — и это, несомненно, способствовало успеху его оксфордских лекций: он легко цитировал, не сверяясь с записями. Кеннет Тинан (1927–1980), представитель «рассерженных молодых людей» образца 1960-х, учившийся у Льюиса в конце 1940-х годов, рассказывал о том, как Льюис предложил ему игру: Тинан наугад брал из библиотеки Льюиса книгу и читал какую-нибудь строку, а Льюис называл произведение, из которого взята эта цитата, и ее контекст.
Главным образом запоминать тексты Льюису помогало понимание их внутренней логики. Его дневники свидетельствуют о привычке прочитывать поразительное количество книг; на книгах из личной библиотеки Льюиса имеются пометки, указывающие, когда книга была прочитана впервые и когда была перечитана. Он так хорошо умел разъяснять другим людям сложные идеи, потому что сначала разъяснял их самому себе: «Я профессиональный преподаватель, и меня, в числе прочего, учили ремеслу объяснять». Ради этой цели приходилось отказываться от других источников знания, в том числе от газет. В результате даже близких друзей порой смущала неосведомленность Льюиса в текущих событиях.
Уильям Эмпсон (1906–1984), известный литературный критик, с порога отвергавший мнение Льюиса о Мильтоне, тем не менее считал его «самым начитанным человеком в поколении, который читал все и запоминал все прочитанное». И это было ощутимо. Слушатели его лекций восхищались тем, как Льюис прекрасно владел ключевыми текстами английской литературы — в особенности это был «Потерянный рай» Мильтона — и тем, как он умел постичь и передать их внутреннюю структуру. Университетским лекторам редко удается одновременно просвещать и вдохновлять, но именно таким сочетанием довольно быстро прославился лекционный стиль Льюиса.

Льюис-преподаватель: оксфордские лекции

При таком таланте запоминать неудивительно, что Льюис предпочитал читать лекции не по бумаге. Первые лекции в Оксфорде он прочел в октябре 1924 года. И уже тогда он решил не готовить полный письменный текст лекции. Когда аудитории зачитывают вслух готовый текст, пояснил он отцу, многие слушатели засыпают. Он предпочитал разговаривать со слушателями, а не исполнять перед ними заранее написанную лекцию. Ему хотелось не просто выложить определенную информацию, но пробудить внимание. На исходе 1930-х годов Льюис славился как один из лучших в Оксфорде лекторов и собирал такие толпы слушателей, о каких иные лекторы могли только мечтать. Его сильный, звучный и внятный голос (один слушатель сравнил этот голос с «портвейном и сливовым пудингом») идеально подходил для больших залов. При этом пользовался он лишь краткими выписками, обычно состоявшими из цитат и основных тезисов. Большую часть аудитории просто завораживал обрушившийся на нее водопад красноречия — и тем лучше, потому что Льюис не оставлял времени для вопросов по окончании лекции. Это было ораторское выступление, театральное представление, цельное и самодостаточное. Словно художник Возрождения, Льюис открывал окна, за которыми простирался бесконечный вид, и таким образом оттачивал зрение своих учеников.
Оксфордский университет не мог не признать таланты своего многолетнего сотрудника. Хотя он так и оставался всего лишь тьютором Магдален-колледжа, университет осыпал его другими званиями, соответствующими его заслугам. С 1935 года в официальных публикациях университета он обозначается как «лектор по английской литературе», с 1936 года становится «университетским лектором по английской литературе». Оставаясь членом Магдален-колледжа, Льюис завоевывал все более широкое признание в университете в целом. Публикация «Аллегории любви» в 1936 году еще более укрепила его репутацию в науке.
Самыми знаменитыми курсами Льюиса в Оксфорде были два цикла по шестнадцать лекций под названием «Введение в средневековые исследования» и «Введение в исследование Возрождения». Эти лекции охватывали широкий спектр первоисточников и подавали их в манере одновременно доступной и увлекательной. Содержание этих курсов, регулярно пополняемое на протяжении многих лет, со временем войдет в «Отброшенный образ» (1964). Льюис открыто признавал, что старинный образ мыслей доставляет ему глубочайшее удовольствие: «Я не особенно скрывал, что старая Модель приводит меня в восторг так же, как, мне думается, она приводила в восторг наших предков».
Но было бы несправедливо на этом основании объявить Льюиса консерватором и противником прогресса. Основная его мысль, как мы убедимся, заключалась в том, что изучение прошлого помогает нам понять: идеи и ценности нашего времени столь же условны и преходящи, как и былые идеи и ценности. Разумное и вдумчивое общение с мыслями ушедшего века в конечном счете избавляет от всяких покушений на «хронологический снобизм». Читая эти давние тексты, мы видим, как то, что мы теперь именуем «прошлым», было когда-то «настоящим» и горделиво (и при этом ошибочно) полагало, будто ему удалось отыскать верные логические ответы или моральные ценности, ускользавшие от всех предшественников. Позднее Льюис сформулирует это так: «Все, что не вечно, по сути своей устарело еще до рождения». Поиск philosophia perennis, «вечной философии», то есть более глубокого понимания реальности, лежащей в основе всего, — несомненно, стал одним из ключевых факторов, побудивших Льюиса заново открыть для себя христианство.
Правда, кое-кому в Оксфорде уже тогда казалось, что для Льюиса лекции и семинары — бремя, препятствующее заняться тем, чему он действительно хотел бы посвятить жизнь: стать писателем. Лекции и семинары помогали собрать материал для книг, и все же Льюис предпочел бы еще больше читать и обсуждать прочитанное с равными себе (например, с инклингами), чем выслушивать от студентов любительские и зачастую невежественные рассуждения о значении этих книг. Далее мы рассмотрим первые прозаические тексты Льюиса и постараемся понять, как в них отражается его прошлое и предвещается будущее.

«Кружной путь» (1933): размечая маршрут веры

В январе 1933 года Льюис в письме Гаю Пококу, редактору лондонского издательства, спрашивал, не заинтересует ли его только что написанная Льюисом книга, «нечто вроде современного Бэньяна» (Джона Бэньяна (1678–1684), автора классического «Пути паломника»). Неуверенный тон этого письма явно свидетельствует о том, что неуспех «Даймера» все еще смущал начинающего автора и он спешил уверить Покока, что на этот раз книга будет издаваться под его собственным именем. Через три недели Покок принял решение опубликовать «Кружной путь».
Свой первый роман, «Кружной путь», Льюис написал в припадке небывалой творческой активности за две недели, с 15 по 29 августа 1932 года, когда гостил в Белфасте у своего давнего доверенного друга Артура Гривза. (Дом Гривза, «Берна», стоял напротив недавно проданного «Маленького Ли», в котором прошло детство Льюиса.) Это первое прозаическое произведение Льюиса вернее всего понимать как попытку с помощью воображения разметить ландшафт и маршрут, по которому движется вера. Как показывает и название книги (буквально: «Обратный путь паломника»), и переписка с Пококом, образцом для нее послужил «Путь паломника» Бэньяна. Однако важно рассмотреть эту книгу и как самоценное произведение, а не как переложение аллегории Бэньяна на язык современных реалий или художественное переосмысление того пути к вере, который прошел сам Льюис. Автор хотел прежде всего исследовать не личную историю, «как Льюис встретился с Богом», а интеллектуальную проблему: каким образом в христианское видение реальности встраиваются и благодаря ему усиливаются и разум, и воображение.
«Кружной путь» можно прочесть на разных уровнях. Наиболее правдоподобное понимание: Льюис предпринял попытку прояснить свой разум, перелить в слова и образы те мыслительные процессы, которые в предыдущие три года сотрясали его установившийся интеллектуальный мир. Обращение принудило его перерисовать карту своего мировоззрения и пересмотреть «договор с реальностью». Новый «договор с реальностью», закладывавшийся в этой ранней работе, создавал внутри упорядоченного мира новое пространство для разума и для воображения. Он предлагал осмысленные нормы и критерии оценки, не впадая ни в антиинтеллектуализм, как наиболее свирепые формы романтизма, ни в эмоционально обедненные варианты рационализма, которые принципиально исключали трансцендентное.
Льюис — мыслитель с сильно развитым визуальным талантом, зачастую он прибегал к образам, отстаивая важнейшие философские и богословские идеи — например, его любимый образ луча света в темном сарае подчеркивает разницу между «смотреть на» и «смотреть в ту сторону». «Кружной путь» представляет собой не философскую защиту веры, но конструирование почти что средневековой mappa mundi — космографического описания ситуации, где человек узнает себя и свою борьбу в поисках пути к истинной своей цели и назначению. Льюис считал, что надежность карты поверяется тем, насколько она способствует извлечению смысла из человеческого опыта.
Многим современным читателям эта книга кажется сложной и непрозрачной, в ней слишком много трудных цитат. Такое ощущение непроницаемости текста (Льюис и сам впоследствии признавал «избыточную темноту» этого сочинения), вероятно, усиливалось изначальным названием: «Псевдо-Беньянов перипл: аллегорическая апология в защиту христианства, разума и романтизма» — к счастью, когда Льюис перечитывал верстку, он благоразумно сократил и упростил заголовок. Льюис, по-видимому, задним числом понял, с какими трудностями многие читатели сталкивались при чтении его первой книги, и в дальнейшем своем творчестве сделал из этого выводы.
Для большинства современных читателей «Кружной путь» больше похож на загадочный кроссворд. Здесь полно намеков на деятелей и движения английской культуры 1920-х — начала 1930-х годов, и все это нужно расшифровать и распутать. Кого Льюис подразумевал под мистером Углом (Mr. Neo-Angular)? На самом деле, тут он направляет огонь из всех орудий на Т. С. Элиота, но, как правило, читатель просто недоумевает, из-за чего сыр-бор. Сосредоточившись на интеллектуальных и культурных явлениях своего времени, Льюис затруднил понимание книги более поздним читателям, не знающим этих людей и движений и недоумевающим, почему это так важно.
Льюис и сам видел эту проблему. К 1943 году, когда прошло десять лет после первой публикации, Льюис признался, что за это время произошли «существенные перемены» в образе мыслей и описанные им движения уже не очевидны большинству читателей. Мир движется дальше, прежние угрозы отошли в прошлое, появились новые. В определенном смысле «Кружной путь» представляет теперь интерес специалистам по интеллектуальной истории, но обычный читатель редко берет эту книгу в руки.
Однако вполне можно читать «Кружной путь» и не выискивая таких ассоциаций. Сам Льюис осуждал «вредоносную привычку читать аллегорию так, словно это криптограмма, предназначенная для расшифровки». Лучший способ понять эту книгу — видеть в ней рассказ об испытаниях в поисках истинных источников, объектов и цели человеческих желаний. Такой рассказ с неизбежностью включает обличение «неверных поворотов», и Льюис порой так подробно их описывает, что внимание читателя рассеивается. Далее мы исследуем основные темы книги, но постараемся не увязнуть в излишне детальном анализе.
Главный герой «Кружного пути» — паломник, юный Джон, которому привиделся остров, и это видение пробудило в нем острое, хотя и преходящее, желание. Порой оно захватывает Джона целиком, и юноша силится понять, откуда исходит это желание и к чему он стремится. Второстепенная, однако тоже важная тема — чувство долга. Почему нам так хочется поступать правильно? Откуда исходит это моральное чувство? И какой в нем смысл — если в нем вообще есть смысл. Льюис полагает, что путь человека, его этический и эстетический опыт, усеян ложными попытками понять свое желание и столь же ложными истолкованиями подлинного объекта желания. «Кружной путь» — это, главным образом, исследование всевозможных неправильных поворотов на жизненной дороге.
Как многие другие до него, Льюис решил передать собственные философские поиски образом пути. Он описывает дорогу, ведущую к таинственному острову: по обе стороны от нее ловушки, погибельные земли. К северу — объективное мышление, которое полагается только на разум, к югу — субъективные эмоции. Чем дальше Джон отклоняется от среднего пути, тем более крайними и даже абсурдными становятся эти позиции.
Очевидно, что Льюиса более всего волнуют отношения разума и воображения. «Кружной путь» защищает рациональное мышление от аргументов, которые опираются исключительно на эмоции, но отказывается принять и сугубо рациональный подход к вере. Льюис уверен, что можно отыскать позицию, которая примирит разум и воображение, как говорится в его сонете «Разум», написанном, вероятно, в 1920-е годы. Стихотворение противопоставляет ясность разума (его символизирует «девственная» Афина) и творческую силу воображения (его символизирует мать-земля Деметра). Как же примирить эти, казалось бы, диаметрально противоположные силы? По мере того, как разворачивается нарратив «Кружного пути», становится ясно, что такое примирение может обеспечить только «Матушка» (Mother Kirk) — аллегорическая фигура, в которой некоторые видели конкретно католичество, но Льюис, несомненно, имел в виду символ христианства в целом, без деления на деноминации. Это и есть «просто христианство», о котором писал пуританин Ричард Бакстер (1615–1691): далее, к 1940-м годам Льюис все пристальнее всматривался именно в «просто христианство».
Когда Джон отклоняется к северу, он сталкивается с теми интеллектуальными движениями, которые с глубоким подозрением относятся к чувству, интуиции и воображению. Холодный, клинически «рассудочный» северный регион — царство жестких систем, застывших ортодоксий, которым присуща «поспешная и заносчивая исключительность на каком-нибудь узком заведомом основании», и все они ошибочно заключают, что «любое чувство подозрительно». А к югу от дороги «бесхребетные души, у которых двери день и ночь открыты» всем, особенно тем, кто приносит какие-либо виды эмоционального или мистического «опьянения». «Любое чувство оправдано самим фактом, что я так чувствую». Рационалистическая философия Просвещения, романтическое искусство, современное искусство, фрейдизм, аскетизм, нигилизм, гедонизм, классический гуманизм и религиозный либерализм — все нанесены на карту, все испытаны и все оказались непригодными.
Такая диалектика «севера» и «юга» обеспечила Льюису рамки, внутри которых он исследует истинные отношения разума и воображения, в особенности уделяя внимание теме желания. Одни люди пытаются отменить желание, другие направляют его не на те объекты. Льюис признавался, что и сам совершал все эти ошибки: «Я сам поочередно обманывался каждым из этих псевдоответов и всматривался в каждый из них достаточно пристально, чтобы обнаружить подделку».
Так каков же подлинный объект желания, этой «страстной тоски»? Здесь Льюис предвосхищает «аргумент от желания», который станет центральным в той христианской апологетике, что он будет развивать в радиопередачах военного времени и в итоге соберет в «Просто христианство». Льюис вернулся к идее, изначально выдвинутой французским философом Блезом Паскалем (1623–1662) — а именно, что внутри человеческой души разверзается «бездна», заполнить которую может только Бог. Или, если прибегнуть к иной метафоре, в нашей душе стоит «стул» и ждет гостя, который еще только должен прибыть. «Если природа ничего не творит понапрасну, то должен быть и Тот, кто мог бы сидеть на этом стуле».
Когда мы ощущаем желание, мы обнаруживаем свою подлинную личность и начинаем догадываться об истинной цели. Сначала мы принимаем это желание за стремление к чему-то материальному, существующему в этом мире: так Джон сначала мечтает об Острове. Но постепенно он приходит к пониманию, что на самом деле он ищет Хозяина — так Льюис обозначил Бога. Любые другие объяснения и другие цели, какие подставляются под это желание, не удовлетворяют интеллектуально или экзистенциально. Это «ложные объекты» желания, и их фальшь обнажается, когда они оказываются не в силах утолить глубочайшую тоску человечества. Воистину в нашей душе стоит стул, и сидеть на нем должен Бог.
Если человек усердно следует за этим желанием, устремляясь к ложным объектам, доколе их фальшь не откроется, а затем решительно их отвергая, в итоге он придет к ясному пониманию, что душа человеческая сотворена для наслаждения тем, что никогда не дается ей вполне, что даже невозможно вообразить как данное в нашем нынешнем состоянии субъективного пространственно-временного бытия.
В свете более зрелого мировоззрения Льюиса еще один момент представляет особый интерес. «Кружной путь» описывает на самом деле два путешествия — туда и обратно. Осознав подлинное значение Острова, паломник возвращается обратно. И когда он идет по той же дороге — но уже после того, как он нашел веру, то есть совершает обратный путь (буквально название книги именно и означает «обратный путь») — он обнаруживает, что весь облик этой страны переменился. Он воспринимает теперь этот пейзаж по-другому. Проводник объясняет: он «видит теперь то, что на самом деле». Когда Джон постиг истину, он стал по-другому видеть все. «Глаза ваши изменились. Теперь вы видите лишь то, что есть». Льюис предугадывает здесь одну из главных тем более позднего своего творчества: христианская вера открывает нам «вещи как они есть». Здесь ощутимы намеки на Новый Завет — глаза открываются, снимаются покровы.
При этом нельзя истолковывать «Кружной путь» как воплощение окончательной теории Льюиса о соотношении веры, разума и воображения. Хотя некоторые авторы высказывали предположение, что мысли зрелого и позднего Льюиса практически полностью присутствуют уже в ранних его вещах, это все же не так прямолинейно. В 1930-е и 1940-е годы Льюис исследовал отношения разума и воображения, «истинного» и «реального», в особенности отношения между рациональной аргументацией и нарративами, проистекающими из воображения. В тот момент Льюис считал воображение основным орудием, с помощью которого удается привлечь серьезное и рациональное внимание к христианской вере, но еще не видел в воображении ту дверь, через которую можно войти в веру.
Отчасти развитию этих мыслей способствовало общение с коллегами, которые помогали Льюису уточнить и отточить свои идеи. В первую очередь к созреванию и совершенствованию идей Льюиса и способов их литературного выражения была причастна небольшая группа пишущих людей под названием «инклинги» — о ней мы сейчас поговорим.

Инклинги: друзья, коллеги, спорщики

Регулярные встречи Льюиса с Толкином, начавшиеся еще в 1929 году, свидетельствовали о все большем профессиональном и личном сближении двух оксфордских преподавателей. У Толкина появилась привычка (которую Льюис явно поощрял) заглядывать к другу утром в понедельник, чтобы выпить, посплетничать (главным образом о факультетской политике) и обменяться новостями о том, как продвигается у них обоих литературная работа. Это был «один из приятнейших моментов недели», по словам Льюиса. По мере того, как укреплялась их дружба, они стали даже мечтать о том, как займут обе мертоновские кафедры английской литературы и вместе исправят программу оксфордского английского факультета. В ту пору Толкин был профессором англосаксонского языка и членом колледжа Пемброк, а Льюис всего лишь членом Магдален-колледжа. И все же оба мечтали о славном будущем. К тому же первые литературные проекты уже сбывались. В феврале 1933 года Льюис сообщил Гривзу, что он только что «дивно провел время, читая детскую сказку» Толкина. Это, разумеется, «Хоббит», который в итоге в 1937 году будет опубликован.
Личная дружба Льюиса и Толкина дополнялась участием во множестве литературных клубов, обществ и кружков, которые действовали в ту пору в Оксфорде. Некоторые были привязаны к определенному колледжу (например, Невилл Когхилл и Хьюго Дайсон в 1920-х, то есть в свои студенческие годы, принадлежали к клубу эссеистов Эксетер-колледжа). Но хотя Льюис и Толкин активно участвовали в различных литературных объединениях Оксфорда, их дружба выходила за эти пределы и сделалась глубже, когда Льюис под конец 1931 года окончательно обратился в христианство. Толкин читал Льюису какие-то части «Хоббита», Льюис Толкину — «Кружной путь».
Это маленькое ядро из двух человек выросло в группу, которая со временем приобрела статус почти легендарный — инклинги. Никто не собирался организовывать элитарный кружок для обсуждения вопросов веры и литературы. Он «просто вырос» — как Топси — в целом случайно. Однако появление инклингов в 1933 году было столь же неизбежно, как утренний восход солнца. И Льюис, и Толкин привыкли таким образом расширять свои горизонты — больше книг, больше друзей и больше друзей, обсуждающих книги.
Первым к паре Льюис-Толкин присоединился брат Клайва Уорни, у которого в ту пору появился интерес к истории Франции XVII века. Как Льюис и Толкин, Уорни тоже служил в британской армии во время Великой войны. Толкин, по-видимому, смирился (поначалу нехотя) с участием Уорни в их дискуссиях. Со временем подтянулись и другие участники. Первые инклинги уже и так принадлежали к кругу Льюиса и Толкина — это были Оуэн Барфилд, Хьюго Дайсон и Невилл Когхилл. Других приглашали с общего согласия. Официального членства и писаных правил приема новых членов не существовало.
Не было и торжественного собрания-инициации, подобного основанию братства Кольца у Толкина. Не было клятв и обязательств хранить верность, да, собственно, имя у этого кружка появилось намного позднее, чем сложилась сама группа. Это был, по словам Толкина, «неопределенный круг друзей, который складывался сам собою». В основе своей это компания друзей с общими интересами. «Чужаков», являвшихся без спроса, не поощряли приходить во второй раз. Общее лицо группы определялось постепенно и не раз менялось. В той мере, в какой удается зафиксировать главную идею этого кружка, она заключалась в интересе к христианству и литературе, причем оба термина понимались очень широко.
Не совсем ясно, кто и в какой момент окрестил группу инклингами. Толкин всегда говорит только о «литературном клубе», Чарльз Уильямс, состоявший в этой группе с 1939 по 1945 год, в письмах жене термин «инклинги» не использует, это попросту «группа Толкина-Льюиса». Слово «инклинги», изобретение которого Толкин приписывал Льюису, означает людей «с довольно смутными понятиями и не до конца сформированными представлениями, которые в придачу еще и в чернилах возюкаются». Это имя не было вполне оригинальным — по-видимому, Льюис перенес на новый кружок название другой своей группы, так же обсуждавшей литературу, когда та перестала существовать.
Первоначальные инклинги — студенты, собиравшиеся у Эдуарда Лина (1911–1974), младшего брата Дэвида Лина (будущего режиссера) в колледже Уни, читавшие и обсуждавшие неопубликованные тексты. Лин, организовавший эту группу, назвал ее «Инклингами», чтобы указать на связь с писательским трудом. Льюис и Толкин приглашались на эти собрания, куда сходились главным образом студенты. Когда в июне 1933 года Лин уехал из Оксфорда, его кружок прекратил существовать. Возможно, именно по этой причине Льюис счел допустимым использовать это имя для новой группы, складывавшейся в ту пору вокруг него и Толкина.
Одно из наиболее ранних упоминаний инклингов мы обнаруживаем в письме Льюиса Чарлзу Уильямсу 11 марта 1936 года. Льюис только что прочел роман Уильямса «Место льва» (The Place of the Lion, 1931) и был им очарован. Это как раз такая книга, какую он рад был бы написать сам — философская повесть, в которой платоновские архетипы спустились на землю в форме животных. Издательство Oxford University Press в те времена более коммерческие проекты — издание Библий и учебников — осуществляло в Лондоне, в Amen House, поблизости от собора Св. Павла, но академическими публикациями по-прежнему занималась штаб-квартира в Оксфорде. Льюис пригласил Уильямса, работавшего в Amen House, погостить в Оксфорде и встретиться с первыми читателями книги — кроме самого Льюиса это были его брат, Толкин и Когхилл, «все вне себя от изумления и восторга». Вместе они составляли «своего рода неформальный клуб под названием инклинги», где говорят о литературе и христианстве.
Группа, сложившаяся вокруг Льюиса и Толкина, главным образом выполняла роль «друзей-критиков», обсуждая будущие книги в процессе их становления. Но это не была в строгом смысле слова группа сотрудников. Все по очереди слушали, как автор читает вслух, делали замечания и что-то советовали, но не планировали. Единственное очевидное исключение — сборник эссе в память Чарльза Уильямса. Но и этот проект был инициативой Льюиса, и Льюис им руководил. Важно также отметить, что в сборнике участвовало кроме Льюиса всего четверо инклингов и один автор со стороны — Дороти Сэйерс (1893–1957). (Поскольку сборник эссе приобрел большую известность, сложилось мнение, будто Сэйерс тоже принадлежала к числу инклингов, но это неверно.)
Две принципиальные ошибки может допустить человек, изучающий жизнь Льюиса, когда дело доходит до «Инклингов»: с одной стороны, задним числом приписать этому кружку такое внутреннее единство и такую значимость, какими он в ту пору не обладал, а с другой — решить, что к нему сводятся все литературные связи и влияния, касающиеся Льюиса.
Льюис принадлежал большому писательскому сообществу, выходившему далеко за пределы круга инклингов, и это сообщество еще более расширилось после 1947 года — в этот период инклинги продолжали встречаться, но уже не занимались собственно литературой. Широкое сообщество компенсировало один из очевидных инклинговских пробелов: среди них не было женщин. В историческом контексте это понятно, в 1930-е годы Оксфордский университет оставался преимущественно мужским институтом, и хотя здесь и появились первые преподавательницы, им отводились специальные женские колледжи — Сент-Хильдас, Сомервилл и Леди-Маргарет-Холл (действие детективного романа Дороти Сэейрс «Встреча выпускников» (Gaudy Night, 1935) происходит в вымышленном женском колледже и в нем вполне очевидно проступает тогдашнее общеуниверситетское отношение к «ученым дамам»).
Но здесь мы должны затронуть и более глубокую проблему: позиция Льюиса по отношению к женщинам в современном мире показалась бы неоднозначной. Его позднейшие труды, в особенности «Любовь» (1960), передают убеждение, что мужские виды дружбы принципиально отличаются от женских, а потому вполне допустимо предположить, что сугубо мужской состав инклингов был не случайным, а осознанным выбором.
С другой стороны, Льюис дружил со многими выдающимися писательницами — Кэтрин Фаррер, Рут Риттер, сестрой Пенелопой и Дороти Сэйерс. Его письмо Джанет Спенс, преподавательнице английского языка и литературы в Леди-Маргарет-Холл, содержит тщательный разбор ее работы «Спенсер: Королева фей» (1934), в том числе и глубокие ученые замечания, что лишний раз свидетельствует о том, что в умном разговоре Льюис обращал большое внимание на эрудицию собеседника и очень малое — на его пол.
Существовало четкое разграничение — и со временем оно сделалось источником раздора — между теми инклингами, кто писал, и теми, кто всего лишь разбирал чужие работы. И не все члены являлись на все встречи. Хотя на протяжении всей истории клуба в нем числилось девятнадцать членов (исключительно мужчины), нередко серьезная беседа о литературе происходила всего лишь между полудюжиной гостей, собиравшихся в комнатах Льюиса в Магдален-колледже после ужина по четвергам.
Сохранился целый ряд отчетов об этих встречах за 1930-е годы, в них неизменно подчеркивается неформальный и живой характер общения. Когда эти пять-шесть человек приходили к Льюису, Уорни заваривал крепкий чай, раскуривались трубки и хозяин задавал вопрос: собирается ли кто-нибудь почитать что-то новое. Ни о каких раздаточных материалах речи не было, похоже, никто не продумывал заранее «план мероприятия». Инклинги читали друг другу вслух свои сочинения по мере готовности и выслушивали замечания и советы. Это вызывало иногда некоторые затруднения среди участников, например, поскольку Толкин плохо читал вслух (возможно, потому-то и его университетские лекции не собирали большую аудиторию). Проблема разрешилась со временем, когда Толкин стал брать с собой сына: Кристофер читал произведения отца внятным и приятным голосом.
Эти вечерние собрания по четвергам дополнялись выпивкой по вторникам во время обеда в «Кроличьей» — гостиной для частной компании в задней части «Орла и ребенка» (паба, который инклинги прозвали «Птичка и дитя») в Сент-Джайлсе. Это помещение предоставлял им владелец паба Чарльз Блэкгроув. Дневные встречи по вторникам явно предназначались главным образом для общения, а не для разговоров о литературе. Время от времени, особенно летом, предпринимались вылазки в другие пабы, например, в «Форель» на берегу реки в Годстоу к северу от Оксфорда.
В 1930-е годы и вопроса не возникало о том, кто составляет ядро этой группы. Инклинги были планетами (строго мужского пола), вращавшимися вокруг двойного солнца, Льюиса и Толкина (последнего часто именовали «Толлерс»). Ни один из этой пары не господствовал в кружке и не управлял им, так что нельзя сказать, чтобы они имели какие-то права собственности на состояние и функционирование группы, но существовал молчаливый и не оспариваемый консенсус, который укреплялся по мере того как возрастала и литературная репутация «двойного солнца»: эти двое и составляют естественный центр группы.
Как сам Льюис указывает в эссе 1944 года «Внутренний круг», в любой группе возникает опасность превращения во «внутренний круг», то есть в «очень важных персон» или «тех, кто в курсе». Удалось ли инклингам избежать этой западни? Кое-кто подозревал, что не удалось. И одно событие в особенности склоняет весы в сторону этого подозрения.
Раз в пять лет Оксфордский университет избирает «профессора поэзии». Хотя иногда это звание доставалось действительно выдающимся поэтам — например, Мэтью Арнолду — в ту пору решение определялось главным образом внутриуниверситетской «политикой», а не талантами поэтов. «Истеблишмент» в тот раз наметил в качестве «профессора поэзии» сэра Эдмунда Чэмберса. Один из инклингов счел такой выбор абсурдным. Адам Фокс (1883–1977) однажды утром, завтракая в Магдален-колледже, заявил, что даже он — более достойный кандидат. Это был риторический жест, а не реальное предложение: Фокс вовсе не писал стихов и желал всего лишь выразить свое негативное отношения к Чэмберсу, а не составить ему конкуренцию. Но по причинам, которые так и остались неизвестными, Льюис принял это экстравагантное предложение всерьез. Имя Фокса по рекомендации Льюиса и Толкина появилось в списке из трех кандидатов. Льюис развернул агрессивную кампанию поддержки Фокса. И в итоге Льюис и его круг добились избрания своего ставленника. Толкин рассматривал это как славную победу инклингов. «Наш литературный клуб практикующих поэтов», писал он, восторжествовал над силами истеблишмента и власти.
Но это был неразумный поступок. Фокс и в самом деле написал стихотворение — «длинное и ребячливое» — «Старый король Коль». Выслушав затем лекцию Фокса, Льюис, кажется, осознал, что он и его сотоварищи допустили ошибку. Но он-то полагал, что это всего лишь ошибка по части литературы, а на самом деле то был серьезный политический промах. Льюис восстановил против себя оксфордскую элиту. А у Оксфорда память долгая.
Упадок в клубе инклингов начинается в 1947 году. Не было ссоры, как не было и согласованного решения благородно сойти со сцены, ибо их миссия выполнена. Литературный кружок просто постепенно перестал собираться, хотя его члены продолжали общаться между собой и обсуждать как университетскую политику, так и литературу. Но пока этот кружок существовал, он был мощным источником литературной творческой энергии. По словам Джона Уэйна, «в самый глухой период оксфордской истории Льюис и его друзья обеспечили здесь живое движение». Каковы бы ни были их изъяны, инклинги могут записать на свой счет одно произведение, вошедшее в канон английской литературы, и немало других значительных книг. Произведение, ставшее классическим, — это разумеется, «Властелин колец» Толкина.
Вопреки многократно высказывавшимся в популярных биографиях утверждениям, «Хроники Нарнии» никогда не предлагались для группового обсуждения. 22 июня 1950 года Льюис раздал верстку сказки «Лев, колдунья и платяной шкаф» тем, кто зашел выпить и поболтать в паб «Орел и ребенок». Но при этом не происходила формальная дискуссия — он «предъявил и прокомментировал» уже готовую работу, а не предлагал для обсуждения работу на предварительной стадии.
Но мы забежали далеко вперед. Сейчас самое время рассмотреть тот труд, что утвердил репутацию Льюиса-литературоведа и до сих пор привлекает множество читателей: «Аллегорию любви», которая с 1936 года успела сделаться классикой.

«Аллегория любви» (1936)

В 1935 году в письме старому другу Льюис сформулировал достигнутые им жизненные итоги в трех коротких фразах: «Я лысею. Я христианин. Профессионально я главным образом медиевист». По первому пункту едва ли можно добавить что-то существенное — скажем только, что фотографии того периода подтверждают этот диагноз. Второму пункту мы уже посвятили отдельную главу. Но что насчет третьего? «Аллегория любви» стала первым крупным трудом Льюиса в его профессиональной сфере деятельности, и она заслуживает подробного обсуждения в том числе и потому, что здесь разбираются литературные темы, которые в дальнейшем творчестве Льюиса трансформируются в религиозные.
Льюис задумал «Аллегорию любви» намного раньше, чем ее осуществил, но завершить труд ему мешали обязанности преподавателя. Первую главу исследования «средневековой любовной поэзии и средневековой идеи любви» он набрасывал уже в июле 1928 года. Он просиживал часами в библиотеке герцога Хамфри, самой старинной части Бодлианской библиотеки, мечтая покурить — это помогло бы ему сосредоточиться. Увы, Льюис, как и все посетители Бодлианской библиотеки, давал клятву «не вносить и не зажигать здесь огонь или пламя и не курить в Библиотеке». Так этот замысел и остановился на первом этапе.
Но к февралю 1933 года книга явно вновь пришла в движение. Льюис написал Гаю Пококу, прося добиться изменений в договоре с Дентом, который он заключил на «Кружной путь» и следующие книги. Он хотел пересмотреть права издательства на опцион и предложить новую книгу не Денту, а оксфордскому Clarendon Press. Это сугубо академический труд, пояснял он, который вряд ли заинтересует Дента и соответствующий круг читателей. По мнению Льюиса, в пункт об опционе следует добавить уточнение: «Следующая популярная книга» вместо нынешнего «следующая книга».
Покок, по-видимому, согласился с этим предложением. Льюис передал машинописный экземпляр «Аллегории любви» Кеннету Сайсему, специалисту по английской литературе, состоявшему в штате издательства Oxford University Press. Издательство приняло рукопись, а когда книга была подготовлена к изданию, экземпляр верстки отправили в лондонское отделение — Amen House — чтобы кто-то из тамошних редакторов подготовил рекламную кампанию. Этим редактором оказался (Льюис не знал этого заранее) Чарльз Уильямс, и в тот самый день в марте 1936 года, когда Льюис решил написать Уильямсу о том, как он восхищается его романом «Место льва», Уильямс собрался написать Льюису о том, как он восхищается «Аллегорией любви». «После Данте ваша книга — первая, какую мне довелось прочесть, где выражается хоть какое-то понимание смысла этого удивительного отождествления любви и веры».
«Аллегория любви» была посвящена Оуэну Барфилду, который, как формулирует Льюис, «научил его не относиться к прошлому свысока и видеть в настоящем такой же „исторический период“, как все прочие». И уже на первой странице Льюис задает ту тему, что красной линией пройдет через его литературоведческие труды:
Человечество в своем развитии не проходит различные фазы, как поезд минует станции; оно — живое и обладает привилегией все время двигаться, не оставляя ничего позади.
В то время как многие призывали принять некий синтез современной науки и современных социальных условий как «истину», противопоставляемую «суевериям» прошлого, Льюис заявляет, что при такой позиции человек превращается в побочный продукт той или иной эпохи, он, выходит, всецело формируется доминирующими культурными настроениями и интеллектуальными условностями. Мы должны, настаивает Льюис, избавиться от поверхностного самодовольства «хронологического снобизма» и понять: прошлое может стать нашим учителем именно потому, что оно избавляет нас от тирании современности.
В центре «Аллегории любви» находится идея «куртуазной любви»; по определению Льюиса, это «любовь особого рода, ее признаки — смирение, вежество, измена и собственно культ Любви». Возникновение «куртуазной любви» связано с переменой в отношении к женщинам, которая началась на исходе XI века под влиянием зарождавшихся тогда же идеалов рыцарства. Куртуазная любовь — форма благородного, рыцарственного поклонения утонченному идеалу, который воплощен в обожаемой женщине.
Этот род любви воспринимался как утонченный и облагораживающий, он позволял выразить самые важные ценности и добродетели человеческой природы. Возможно, и господствовавший в XII веке обычай браков по семейному расчету вынуждал найти способ для выражения романтической любви. Такая любовь описывалась терминами из области феодального права и религии. Как вассал должен служить своему господину и почитать его, так влюбленный должен беспрекословно служить своей госпоже и выполнять все ее приказы. Куртуазная любовь утверждала облагораживающий потенциал человеческой любви, превозносила объект любви превыше влюбленного и изображала любовь как неотступно возрастающее неутолимое желание.
Но то, что Льюис описывает как историческую реальность, с тех пор стало рассматриваться другими специалистами как литературный вымысел. В 1970-е годы многие исследователи сочли «куртуазную любовь» выдумкой XIX века, отражающей ценности этого намного более позднего периода, которые затем были «вчитаны» в Средневековье. Льюис, наслаждавшийся чтением викторианцев, которые возрождали Средневековье, таких, как Уильям Моррис (1834–1896), возможно, и в самом деле воспринимал средневековые тексты сквозь викторианские очки. И тем не менее новейшие исследования показали, что и эти критики чересчур упростили подлинное положение дел. В любом случае труд Льюиса сосредоточен на поэтических условностях, формировавшихся для выражения «куртуазной любви», а не на самом историческом явлении. Это книга о книгах, а не об истории.
Брильянтом в короне «Аллегории любви» стала глава о поэте елизаветинской эпохи Эдмунде Спенсере (ок. 1522–1599). Книга Льюиса радикально изменила подход к «Королеве фей» Спенсера и способствовала оживлению дискуссии о роли и значении как «куртуазной любви», так и жанра аллегории в средневековой традиции. Льюис доказал, что использование аллегории было философской необходимостью, учитывавшей свойства и пределы человеческого языка, а не тщеславным желанием предъявить читателю сложный изукрашенный слог и не сентиментальной привязанностью к литературным условностям прошлого. Аллегория, утверждает Льюис, гораздо лучше подходит для передачи таких сложных понятий, как «гордыня» и «грех», чем любые абстрактные концепции. Аллегория дает нам ключ к такого рода реальностям, и без подобного инструмента нам было бы затруднительно обсуждать самые фундаментальные темы жизни.
В наше время основным достижением Льюиса в «Аллегории любви» представляется не столько формулировка куртуазной любви, сколько его проницательное обсуждение творчества Спенсера. Анализ 34 695 строк огромной поэмы «Королева фей», в особенности характера и функций ее образного строя, остается и глубоким, и убедительным. Как говорит автор недавней работы, подытоживающей восприятие Спенсера в ХХ веке: «Эта глава Льюиса предлагает нам больше оригинальных наблюдений и выводов об источниках, просодии, философии и структуре „Королевы фей“, чем вся критика XIX века от начала его и до конца».
В некоторых биографиях сказано, будто «Аллегория любви» получила Готорнденскую премию, старейшую из крупных британских литературных премий, присуждаемую ежегодно за «лучшее произведение в области литературного воображения» на английском языке. Это неверно, однако мемориальную премию сэра Израэля Голланца за 1937 год этот труд действительно выиграл. Престижная премия Британской академии предназначалась за выдающееся опубликованное исследование в области «англосаксонского и древнеанглийского языка и литературы, английской филологии или истории английского языка» или же за оригинальные исследования, «связанные с историей английской литературы или с произведениями английских писателей, предпочтительно ранних периодов». Премия стала для Льюиса существенным знаком отличия: тем самым «Аллегория любви» получила признание как выдающийся труд молодого и многообещающего ученого. Уже обращает на себя внимание замечательный талант Льюиса подытоживать и разъяснять, увлекать и достигать синтеза. Позднее оксфордская коллега Льюиса Хелен Гарднер скажет: эта книга несомненно «принадлежит человеку, любящему литературу и обладающему выдающейся способностью пробуждать в читателях любопытство и энтузиазм».
Возможно, именно этим даром в сочетании с очевидными талантами лектора — умением общаться, волновать, загораться энтузиазмом — объясняется, как Льюису удавалось собирать битком набитые аудитории на свои оксфордские лекции 1930-х и 1940-х годов. И он увлекает за собой читателей, предлагая эрудированное и вместе с тем влюбленное прочтение текстов (как знакомых, так и малоизвестных), он старается «реабилитировать» тех писателей, те книги и темы, которые оставались в пренебрежении по неведению или вытеснялись из общего дискурса предвзятым отношением. Льюис стал рыцарем-поборником литературы и ее места в культуре и человеческом знании.

Льюис о месте и назначении литературы

На всем протяжении своей научной карьеры Льюис посвящал много размышлений и много чернил вопросу места и назначения литературы, ее роли в обогащении человеческой культуры, развитии и уточнении религиозных интуиций и формировании характера и ума человека. Некоторые представления Льюиса о литературе сложились только в 1940-е и даже 1950-е годы, но основной их состав уже вполне утвердился к 1939 году.
Представления Льюиса о том, как следует подходить к литературе и ее истолковывать, принципиально отличаются от господствующих в современной литературной теории точек зрения. Льюис считал чтение книг, и в особенности «старых» книг, необходимым условием для того, чтобы бросить вызов поспешным выводам, рожденным «хронологическим снобизмом». Оуэн Барфилд научил Льюиса с подозрением относиться к высказываниям о безусловном превосходстве настоящего над прошлым.
С особой силой Льюис отстаивает эту мысль в эссе «О чтении старых книг» (1944). Он утверждает, что знакомство с литературой былых веков дает читателю возможность дистанцироваться от собственной эпохи и отнестись к ней критически, увидеть сиюминутные конфликты и противоречия в их подлинной перспективе. Чтение старых книг уберегает нас от участи пассивных пленников духа века, ибо «средство против этого одно: проветрить мозги воздухом других веков».
Здесь Льюис явно подразумевает христианские богословские споры, он особо оговаривает важность богословских текстов прошлых веков, которые могли бы обогатить и стимулировать современные дискуссии. Но это рассуждение имеет и более широкий охват. «Новая книга — на испытании, и не новичку ее судить». Поскольку мы не можем заглянуть в литературу будущего, мы можем по крайней мере читать литературу прошлого и осознавать тот мощный внутренний вызов, который она бросает авторитету настоящего. Ибо — рано или поздно — настоящее сделается прошлым и самоочевидный авторитет его понятий будет размыт, если только этот авторитет не основывается на безусловном внутреннем превосходстве самих идей, а не на их положении во времени.
Льюис напоминает о том, что (с учетом множества идеологий ХХ века) предполагается, что человек, «поживший во многих местах», не обольстится «локальными заблуждениями родной деревни». Исследователь же, по словам Льюиса, «пожил во многих временах» и потому способен бросить вызов предвзятой идее, будто современные мнения и тренды превосходят все прошлые, будто они окончательны и совершенны.
Нам требуется близкое знание прошлого. Не потому, что прошлое обладает некой магией, но потому, что мы не имеем возможности исследовать будущее, а что-то нужно противопоставить настоящему и тем самым напомнить нам, что фундаментальные понятия и предпосылки в различные периоды могут существенно друг от друга отличаться и то, что необразованному человеку кажется неизменным, на самом деле — лишь преходящая мода.
Льюис настаивает: для понимания литературы классического периода и эпохи Ренессанса необходимо «отложить большую часть ответов и отучиться от большинства привычек», которые проистекают из чтения современной литературы, в особенности отказаться от предрассудка насчет «врожденного превосходства» собственной культурной ситуации. Льюис использует знакомый всем культурный стереотип — образ английского туриста за границей, столь часто возникающий в литературе, например, у Форстера в романе «Комната с видом» (Room with a View, 1908) — чтобы проиллюстрировать свою позицию. Он просит нас представить себе такого англичанина-путешественника, полностью убежденного в превосходстве английских культурных ценностей по сравнению со всем, что он наблюдает у этих западноевропейских дикарей. Он не пытается отведать местные блюда, познакомиться с местной культурой и подвергнуть сомнению свои предрассудки — нет, он общается исключительно с такими же английскими туристами, ищет повсюду английскую еду и всеми силами оберегает свое «английскость». И это вывезенную из дома «английскость» он и привозит обратно домой без малейших изменений.
Существует иной способ посещать чужую страну, а значит, и другие способы читать старые книги — когда путешественник ест местную еду и пьет местное вино и пытается увидеть чужую страну такой, какой ее видят местные жители, а не проезжие. Тот, кто сумеет путешествовать таким образом, вернется домой с новыми чувствами и мыслями. Путешествие расширит его кругозор.
Основная мысль Льюиса: литература предлагает нам новый способ смотреть на мир. Открывает глаза, разворачивает перед нами новые возможности восприятия и оценки:
Мне недостаточно моих собственных глаз, и я стремлюсь смотреть на мир глазами многих… читая великую литературу, я успеваю побывать в шкуре тысячи людей и все же остаюсь при этом самим собой. Как ночное небо из греческого стихотворения, глядя мириадами глаз, я не перестаю быть собой, видящим.
Мы сталкиваемся с представленной в воображении реальностью — которая бросает вызов нашей реальности.
Из этого следует: чтение литературы способно сделать нас более восприимчивыми к переменам, помочь нам открыться новым идеям или вынудить вернуться к тем, которые мы некогда отбросили и считали себя вправе отбросить. Ральф Уолдо Эмерсон писал: «В любом гениальном произведении мы узнаем собственные отвергнутые идеи — они возвращаются к нам с неким чужеродным величием». И Льюис настаивает: чтение не только вразумляет, но и бросает нам вызов. Если мы хотим подчинить текст своим предвзятым идеям, нашему образу мыслей, то тем самым мы втискиваем его в созданные нами формы и лишаем его возможности изменить нас, обогатить, преобразить. Чтение для того и предназначено, чтобы полностью ввести нас в «мнения, отношения, чувства и весь опыт» других людей. Это «психагогия», пользуясь термином Платона — расширение души.
Также Льюис считает необходимым обращать внимание прежде всего на то, что сказано, а не переживать по поводу того, кто это сказал. «Литературная критика» для него заключалась в том, чтобы постараться понять замысел автора, принять его произведение как целое и благодаря этому почувствовать, как «расширяешься изнутри». Лучше всего эта мысль выражена в «Предисловии к „Потерянному раю“» (1942): оно с великолепной ясностью обозначает тот фон, на котором возникает эпос Мильтона, и вникает в суть этой поэмы. Льюис настойчиво доказывает, что главное в поэзии — стихи, а не поэт. Противоположную точку зрения отстаивал кембриджский литературовед Ю. М. У. Тильярд (E. M. W. Tillyard, 1889–1962): для него «Потерянный рай» — рассказ прежде всего «об истинном состоянии духа Мильтона, когда он это писал».
С этого возражения начался знаменитый спор 1930-х годов, известный как «личностная ересь». Передадим эту сложную дискуссию упрощенно: Льюис отстаивал объективный, то есть внеличностный подход, поскольку поэзия устремлена к тому, что «за пределами»; Тильярд же защищал субъективный или личностный подход, согласно которому поэзия выражает нечто внутри поэта. Позднее Льюис назовет такую точку зрения «отравой субъективизма». Для него сущность и действие поэзии не в том, чтобы привлечь внимание к поэту, но в том, чтобы заставить нас увидеть то, что видит поэт: «Поэт не просит меня смотреть на него, он говорит мне: „Смотри сюда!“ — и указывает». То есть поэт — не «зрелище», которое нам следует увидеть, а «ряд зрелищ или же зерцал», в которых отражается то, что нам следует увидеть. Поэт помогает нам увидеть мир иначе, он указывает нам многое, что без него мы бы просто не заметили. Еще раз: не надо смотреть на поэта, надо смотреть сквозь него.
Подытожить эту цепочку рассуждений мы можем так: чтение литературы для Льюиса — это процесс, в результате которого мы воображаем себе иной мир и входим в него, и этот процесс высвечивает перед нами тот эмпирический мир, где мы живем на самом деле. Льюис постоянно предлагал себя в качестве проводника тем, кто отправляется в подобное паломничество. И многие чувствуют, что вершин своего ремесла К. С. Льюис достигает именно тогда, когда представляет Спенсера или Мильтона тем, кто знакомится с ними впервые.
И все же роль Льюиса не сводится только к описанию миров, созданных чужим воображением. Он и сам сделался творцом таких миров — миров, где явственно влияние идей и образов его предтеч. Нельзя ни на миг забывать, что одно из возможных последствий от чтения великой литературы — не просто желание самому написать нечто подобное, но и желание вместить мудрость, изящество и остроумие прошлого в формы, привлекательные для сегодняшнего читателя. И в этом Льюис весьма преуспел, как мы убедимся, когда разговор дойдет до создания Нарнии — тогда мы и обсудим, как Льюис «подсвечивает» наш реальный мир с помощью воображаемого.
Но «Хроники Нарнии» пока еще не написаны, а в реальном мире совершается очередной пугающий поворот истории. 1 сентября 1939 года немецкая армия вторглась в Польшу. Премьер-министр Великобритании Невилл Чемберлен сначала попытался организовать мирные переговоры между Германией и Польшей, но парламент взбунтовался против таких действий, и тогда Чемберлен предъявил Гитлеру ультиматум: немедленно вывести войска из Польши. 3 сентября, не получив от фюрера никакого ответа, Великобритания объявила Германии войну. Началась Вторая мировая.
Назад: Глава 6. 1930–1932 Самый мрачный из всех неофитов Англии: Льюис становится христианином
Дальше: Глава 8. 1939–1942 Общенациональная слава: пророк военного времени