Книга: Ван Гог. Жизнь
Назад: Глава 7 Подражание Христу
Дальше: Глава 11 «Dat Is Het»

Глава 9
О Иерусалим, о Зюндерт!

Сцена встречи с родными по приезде в Эттен вряд ли напомнила Винсенту сюжет одной из его любимых репродукций или трогательные слова гимна. Скитания старшего сына не только не стерли воспоминаний о его позоре, но заставили переживать его еще острее. Теперь, спустя месяцы прерывистой и сумбурной переписки, родители сочувствовали Винсенту даже меньше, чем до его отъезда в Англию в апреле. Его бесцельные метания от одной неоплачиваемой работы к другой только разбередили старую рану. «Время идет, и мы беспокоимся о нем все больше, – писал Дорус в письме Тео в сентябре, – как бы он вконец не утратил навыков практичной жизни. Это невыносимо грустно». Они пытались взывать к его разуму: если Винсент действительно намерен стать проповедником, ему нужно учиться, а на время учебы подыскать себе оплачиваемую работу – найти место счетовода или клерка. Ответом на подобные предложения были в лучшем случае невразумительные фразы, в худшем – молчание. Его уклончивость родители объясняли отсутствием целеустремленности или просто трусостью. «Похоже, у него не хватает смелости пройти курс обучения», – высказывала свое мнение Анна. «Не могу представить его проповедником, – с сомнением писал Дорус. – Этим он себе на жизнь не заработает».
После того как все попытки вразумить Винсента потерпели фиаско, родителям оставалось только теряться в догадках: в чем причина неудач Винсента, что навлекло на семью такое несчастье? Как и прежде, они винили во всем его неумение найти свое место в обществе и следить за своим внешним видом. Но главной причиной они теперь считали его отношение к жизни, его «нездоровую природу» и «склонность к меланхолии». «В серьезности нет ничего плохого, – писал его отец, – однако серьезность не должна идти во вред бодрости и силе духа». Если бы только он был весел душой, сетовала Анна, он не впадал бы в крайности, «стал бы нормальным, приспособленным к жизни человеком».
Родители больше не питали иллюзий относительно будущего Винсента, однако это не помешало им пережить глубокое потрясение, когда он выразил желание отправиться миссионером в Южную Америку. Отец не хотел ничего слышать об этом, назвав затею сына «очень дорогостоящим предприятием, которое, несомненно, ни к чему не приведет». До того момента они сомневались в целеустремленности Винсента; теперь они уже не были уверены в его здравомыслии. «У человека должен быть хотя бы здравый смысл, – с горечью говорил отец. – У меня просто нет слов, чтобы выразить, сколько страданий нам это причиняет».
Когда 21 декабря 1876 г. Винсент прибыл в Эттен, вместо распростертых объятий и слез радости его ожидал шквал упреков.
В доме пастора к Рождеству готовились по давно заведенной традиции: пекли пироги и печенье, накрывали стол красной скатертью и украшали живыми гирляндами. Анна играла на органе; Дорус навещал больных. Но настроение в семье совсем не напоминало рождественские празднования прошлых лет. «Как мама с папой из-за него переживают! – писала сестра Лис. – У них это на лицах написано». Она обвиняла Винсента в безалаберности, в неспособности заработать себе на жизнь. Но особенно ее возмущало его религиозное рвение. «Я уверена, что от набожности у него помрачение рассудка», – писала Лис, на которую, по собственному признанию, «философские размышления… нагоняют скуку». Кажется, только Тео был на стороне брата. Он уверял родных, что к Винсенту нельзя подходить с обычной меркой, как к простому «нормальному человеку», на что Лис парировала: «Всем, в том числе самому Винсенту, было бы намного лучше, будь он просто нормальным». Тем не менее поздний приезд Тео (вероятно, 26 декабря) и его скорое возвращение на работу в Гаагу, где он оказался, по-видимому, уже к 31 декабря, тоже были своего рода порицанием для брата. И можно легко представить, как ощущал себя Винсент в доме дяди Сента в Принсенхаге, где все члены семьи Ван Гог собрались на Рождество.
Подобно блудному сыну из библейской притчи, Винсент приехал в родительский дом в надежде получить прощение, а нашел лишь осуждение. «Что бы я ни делал, все не так», – сокрушался он. Знакомый, с которым Винсент встретился после Рождества, вспоминал, что «вид у него был такой, словно с ним обошлись несправедливо, – как будто его все бросили». Винсент жаловался, что «измучен» и «от всего устал». Подразумевая собственные душевные страдания, он цитировал Псалтирь: «Вечером водворяется плач, а на утро радость». Когда в холод и метель Винсент предпринял долгую прогулку, на которую увлек с собой Тео, стало ясно, что у него начался новый виток самобичевания. В приступе отчаянной искренности он признался Тео, в какую пучину отчаяния поверг его крах всех начинаний.

 

Схефферсплейн, рыночная площадь в Дордрехте. В центре – книжная лавка «Блюссе и ван Брам», где работал Винсент

 

В конце декабря, по-прежнему считая религию своим призванием, Винсент не выдержал гнета вины и отказался от мысли стать проповедником. С несвойственным ему смирением он согласился с доводами родителей: он должен «перестать идти на поводу у своих желаний» и вернуться «к нормальной жизни». «Полагаю, Винсент не слишком рад [отцовскому плану], но со временем это пройдет. Сознание, что он может обеспечивать себя, принесет ему удовлетворение», – писала Лис. Винсент согласился остаться в родной стране – поближе к родителям, что соответствовало их обоюдному желанию, – и найти работу. Дорус допускал, что в будущем сын вернется к религиозной деятельности, но лишь при условии, что он будет серьезно настроен, готов потратить на обучение как минимум восемь лет и, учитывая сложное финансовое положение семьи, постарается самостоятельно оплачивать свои занятия. Но в общем и целом Дорус не поощрял этих стремлений, неустанно напоминая сыну, что «приносить пользу и вести добродетельный образ жизни» можно вне зависимости от выбранной профессии, потому что «религия и реальная жизнь – единое целое».
Надо сказать, Дорус уже присмотрел работу для сына. Возможно не без помощи дяди Сента, один книготорговец в Дордрехте (менее чем в двадцати милях от Эттена) предложил Винсенту должность бухгалтера и продавца. Но на этот раз, желая избежать прежней ошибки, отец даже в письме к Тео уверял: «Никто из нас не приложил к этому руку. Никто, включая дядю Сента. Он получил это место благодаря своим знаниям и доверию, которое он им внушает». Винсент ответил согласием и через несколько дней сел на поезд в Дордрехт, где прошел собеседование с давним клиентом «Гупиль и K°» Питером Браатом. Затем Винсент по настоянию отца отправился в Принсенхаге, где его ожидало последнее испытание: поблагодарить дядю Сента за предоставленную ему новую возможность. По пути Винсент находил в картинах природы отражение собственных чувств. «Вечер был ненастным, – вспоминал он, – и ты можешь представить себе, как красива была дорога в Принсенхаге, над которой проплывали темные облака с серебристой кромкой».
В приступе покорности Винсент – которому тогда было уже двадцать четыре – с рвением взялся за новую работу в книжной лавке «Блюссе и ван Брам» на рыночной площади Дордрехта. Он приступил сразу после празднования Нового года и словно не заметил, как прошел недельный испытательный срок, по завершении которого работодатель мог отказать ему в месте. Еще до того, как его сундук был доставлен из Англии, он переехал в меблированные комнаты напротив магазина. Несколько недель родители регулярно получали от старшего сына «задумчивые» письма (что не казалось им удивительным, учитывая происшедшие в его жизни «большие перемены»). Но через несколько недель Винсент, казалось, оставил прошлое позади. В длинном письме он сообщил Слейд-Джонсу, что не вернется. «Я выразил надежду, что они меня не забудут, – сообщил он Тео, – и попросил обернуть воспоминания обо мне плащом милосердия».
Винсент ежедневно трудился до глубокой ночи: в магазине, только что пережившем горячий сезон продаж, накопилось огромное количество бухгалтерской работы. «Но мне это нравится», – писал он. «Чувство долга все возвеличивает и объединяет, превращая множество мелких обязанностей в одну большую». Казалось, он смирился с новой траекторией своей судьбы. Винсент уверял родителей, что рад вернуться на родину, и объяснял Тео, что именно «долг» потребовал от него предпочесть зарплату бухгалтера зарплате проповедника, потому что «с годами человеку нужно все больше». Беседуя с коллегой, Винсент признавался, что «невероятно рад больше не быть обузой для родителей».

 

Желая обрести связь с прошлым, Винсент едва ли мог найти для работы город более подходящий, чем Дордрехт. Старейший город Голландии, он располагался в месте слияния четырех рек. Со времен великого наводнения 1421 г. город был полностью окружен водой. Благодаря своему положению на пересечении водных торговых путей на протяжении веков Дордрехт баснословно разбогател благодаря пошлинам за провоз вина, зерна и леса. Вдоль каналов и по всему периметру города гордо высились великолепные дома, в которых хозяева прославляли королевскую власть и пестовали независимость Нидерландов. Кёйпа, ван Гойена, Мааса, Рейсдала и других художников Золотого века влекли прелестные пейзажи Дордрехта – лесистые берега и сверкающие воды волшебных рек.
Винсент, однако, не застал Дордрехта периода расцвета: в его время Дордт (как его называли в Нидерландах) являл собой зрелище живописной нищеты. И все же прекрасные картины ушедшей эпохи и причудливое великолепие запущенного наследия отвоевали Дордрехту особое место в сердцах жителей Голландии. И потому, гуляя по его извилистым улицам, встречая повсюду виньетки ажурных лестниц, черные балюстрады, красные крыши и серебристую воду, воспоминания о которых в Париже и Лондоне бередили душу тоской по родине, он, должно быть, и чувствовал себя как дома. Настолько, насколько ему никогда не удавалось почувствовать себя дома в чужом Эттене и насколько он мог чувствовать себя дома только на другом острове застывшего времени – в Зюндерте.
Однако и этого было недостаточно. Воображаемое возвращение домой (хотя бы даже созданное столь богатым воображением) было бессильно заменить возвращение реальное: покорность отцовской воле не могла заменить отцовских объятий тому, кто, подобно блудному сыну, жаждал быть принятым и прощенным. Очень скоро Винсент снова обратился к старым привычкам – отшельничеству и рефлексии. После нескольких безуспешных попыток влиться в местное общество, Винсент вновь остался в одиночестве. «Он ни с кем не общался, – вспоминал сын владельца магазина Дирк Браат, – практически ни с кем не разговаривал. Не думаю, что в Дордрехте кто-нибудь поддерживал с ним отношения». По его словам, хозяин меблированных комнат, где жил Винсент, отзывался о постояльце как о необыкновенно молчаливом молодом человеке, который всегда стремился поскорей остаться в одиночестве.
В светлое время суток он проводил свободные часы в одиноких прогулках, долгими вечерами предпочитал читать. Хозяин дома, торговец зерном Рейкен, ежедневно вставал в три утра, чтобы проверить зерно в амбаре. Проходя мимо комнаты Винсента, он с недоумением замечал, что оттуда слышится шарканье ног, а из-под двери пробивается свет. Когда Рейкен отказался платить за дополнительное масло для его ночных бдений, Винсент купил себе свечей, повергнув в ужас и без того нервного хозяина, опасавшегося, что странный постоялец устроит пожар. Днем из комнаты доносился другой звук, тревоживший домовладельца: Винсент вбивал в стену гвозди. Несколько десятилетий спустя Рейкен признавался интервьюеру, что «терпеть не мог, когда этот Ван Гог увешивал стены своими картинками и дырявил гвоздями хорошие обои».
Коллеги и соседи Винсента избегали его точно так же, как и он их. Как и другие клерки, он работал стоя за конторкой; обычно его рабочий день длился с восьми утра до полуночи, с двухчасовым перерывом на обед. При этом бо́льшую часть дня, по словам Браата, от Винсента не было абсолютно никакого толка: из-за постоянных недосыпаний по ночам он днем спал на ходу. Браат довольно быстро понял, что Винсент работал в магазине только потому, что «его семья просто не представляла, куда еще приткнуть этого парня». Здесь, как и в Париже, доверить Винсенту общение с клиентами не представлялось возможным. «Вместо того чтобы предоставлять дамам или иным покупателям полезные сведения о репродукциях, – вспоминал его коллега по магазину, – он, вопреки интересам своего работодателя, откровенно и не стесняясь в выражениях выкладывал все, что думал об их художественной ценности». В итоге единственное, что ему смогли доверить, – это продавать детям грошовые гравюры, а взрослым – чистую бумагу. «Он действительно был практически бесполезен, – вспоминал Браат. – Он не имел ни малейшего представления о книготорговле и не предпринимал никаких попыток что-либо об этом узнать». Невзирая на шестилетний опыт работы в «Гупиль и K°», коллеги продолжали отзываться о нем как о новичке в этом деле.
Только раз, в ночь, когда в городе случилось наводнение и все, повинуясь извечному голландскому инстинкту, ринулись спасать что можно, Винсент ощутил единство с окружавшими его людьми. «Шума и суеты было предостаточно, – возбужденно докладывал он Тео. – С нижних этажей люди спешили перенести все наверх, а по улице приплыла лодка». На следующий день в магазине он таскал по лестнице кипы промокших книг и учетных записей, вызывая у коллег восхищение усердием и выносливостью. «Поработать денек своими руками – даже приятно для разнообразия, – писал он с несвойственным ему удовлетворением, – только лучше бы причина для этого была иной».
Тех, кто, в отличие от членов его семьи, не был свидетелем его постепенного отчуждения, тех, кто не мог объяснить его чудачества тем, что он иностранец, и тех, кому был неведом язык религиозной страсти, эксцентричная природа Винсента настораживала. Они находили его взгляды странными и отталкивающими. И спустя годы они вспоминали его «простоватое, в веснушках лицо», скривленный рот, узкие глаза, пронзительный взгляд и огненные волосы, подстриженные так коротко, что они стояли торчком. «Нет, он не был привлекательным юношей», – вспоминал Дирк Браат. Не помогал и поношенный цилиндр – унылый пережиток былых дней: Винсент настойчиво носил его, словно молодой лондонский космополит. «Что это была за шляпа! – вспоминал Браат. – Казалось, если взяться руками за ее поля, так они и оторвутся».
Винсент, с его необычной внешностью, угрюмым молчанием и тягой к уединению, был идеальным объектом для насмешек. Соседи издевались над его вечно серьезным видом и нарочно шумели, чтобы помешать бесконечному чтению, вынуждая на ночь глядя уходить из дома в поисках тишины. Они называли его чудаком, чудилой, чокнутым. По воспоминаниям Дирка Браата, Винсенту досаждали не только молодые задиры, но и жена домовладельца, не жаловавшая его за странные привычки, и сам Рейкен, позднее подытоживший свои впечатления: «Этот парень был как будто не в своем уме».
Лишь один человек предложил Винсенту дружбу – его сосед по комнате Паулюс Гёрлиц. Гёрлиц служил помощником учителя (как и сам Винсент в Лондоне), но подрабатывал в книжном магазине. Вероятно, он не знал, на что идет, согласившись разделить комнату с новеньким. К счастью для обоих, Гёрлицу, в то время готовившемуся к экзамену на диплом преподавателя, были свойственны те же замкнутость и склонность к одиночеству, что и Винсенту. «Вечерами, когда Винсент возвращался домой, – вспоминал Гёрлиц, – я чаще всего сидел за книгами… Он подбадривал меня парой слов и сам садился читать». Иногда они вместе гуляли, и Винсент рассказывал Гёрлицу, который работал в школе для бедных, душераздирающие истории о его преподобии Томасе Слейд-Джонсе и мальчиках из лондонских трущоб. Гёрлиц покорно выслушивал бесконечные монологи своего соседа. Когда Винсент говорил, вспоминал Гёрлиц, его переполняло возбуждение, а лицо «чудесным образом преображалось и как-то светлело».
Одиночество и тоска неизбежно должны были вновь привести Винсента к религии, и все чаще она становилась темой его рассуждений. Через некоторое время после приезда в Дордрехт он словно бы отрекся от своего евангелического пыла и внял увещеваниям отца, уверявшего, что заниматься богоугодным делом можно, выполняя любую работу. Но, склонный к эксцентричности и не умевший держаться золотой середины, Винсент не мог долго оставаться в состоянии подобной неопределенности. Все свидетельства сходятся в одном: в конце концов Винсент снова вернулся к религиозному фанатизму, которым было пронизано его лондонское паломничество. «Строгая набожность была основой его существования», – писал Гёрлиц. «Он был чересчур увлечен религией», – вспоминал Дирк Браат. Подобно тому как это было в Париже, Винсент углубился в чтение Библии, полностью отдавшись этому занятию. «Библия – мое утешение, моя поддержка в жизни, – говорил он Гёрлицу. – Это самая прекрасная книга из всех». Винсент вновь повторил обет, принесенный некогда на Монмартре: «Читать ее ежедневно, пока не выучу наизусть».
В рабочие часы он копировал длинные пассажи из голландского Евангелия, которые затем переводил на французский, немецкий и английский, оформляя текст в четыре ровные колонки так, словно вел бухгалтерские записи. «Если ему на ум приходила красивая фраза или какая-нибудь благочестивая мысль, – вспоминал Гёрлиц, – он тут же ее записывал; он просто не мог удержаться». Вид Винсента, словно в забытьи что-то непрерывно пишущего, стал постоянным раздражителем для Браата-старшего, владельца магазина. «Боже правый! – недовольно говорил он. – Этот юнец снова стоит там и переводит Библию». Дома Винсент до поздней ночи читал свою большую Библию и копировал из нее отрывки, которые потом заучивал наизусть. Он не раз засыпал за чтением, и Гёрлиц обнаруживал его «утром, спящим со своей „книгой жизни“ на подушке». Все стены в комнате Винсент постепенно заполнил репродукциями картин на библейские сюжеты, из которых предпочитал изображения Христа в терновом венце. Каждую из гравюр он надписывал одной и той же строкой из Второго послания к Коринфянам: «Нас огорчают, а мы всегда радуемся». На Пасху он украсил все изображения Христа зелеными ветвями. «Я не был набожен, – признавался Гёрлиц, – но меня до глубины души тронуло его благочестие».
Под влиянием религиозных чувств Винсент вновь начал вести тот монашеский образ жизни, который отличал их с Гарри Глэдвеллом быт на Монмартре. Его сосед Гёрлиц спустя годы свидетельствовал, что Винсент жил жизнью святого, был скромен, как отшельник, и питался, как кающийся монах. Немного мяса он позволял себе лишь по воскресеньям, что вызывало насмешки со стороны его соседей: «Для мужчины физическое здоровье – дело второстепенное; растительной пищи вполне достаточно, все остальное – роскошь». Когда домовладелец сетовал по поводу нездоровых привычек, Винсент отвечал с бесстрастием Фомы Кемпийского: «Мне не нужна еда, как не нужен мне ночной отдых». Винсент сам чинил свою поношенную одежду и иногда отказывался от пищи, чтобы купить на сэкономленные деньги еду бродячим собакам. Он позволял себе только одну роскошь – трубку, которую беспрерывно курил в часы ночных бдений над Библией.
Как прежде в Париже, каждое воскресенье Винсент устраивал марафон поклонения, переходя из церкви в церковь без различия их конфессиональной принадлежности. Иногда за день он посещал до трех-четырех служб. Когда Гёрлиц выразил удивление экуменизмом Винсента, тот ответил: «Я вижу Господа в каждой церкви… догматы не важны, важен лишь дух Евангелия, а дух этот я нахожу в любой церкви». Винсента восхищали хорошие проповеди. В письмах он рассказывал Тео, как католический священник восхвалял бедных и пребывающих в горести крестьян из его паствы, а протестантский проповедник с «пылким воодушевлением» пытался образумить самодовольных бюргеров своего прихода.
Эти воскресные походы неминуемо должны были возродить его страсть к проповедованию. Винсент принялся изучать работы Чарлза Сперджена – самого вдохновляющего проповедника из всех, кого ему доводилось слышать. По ночам он составлял собственные проповеди. По воспоминаниям Гёрлица, Винсент к месту и не к месту обрушивал пламенные речи на своих соседей, не обращая внимания на их кривляния и насмешки. За обедом он испытывал терпение сотрапезников нескончаемыми молитвами. Гёрлиц призвал его не тратить время на спасение соседских душ, но Винсент лишь отмахнулся: «Пускай смеются… Настанет день, когда они научатся это ценить».
Той зимой единственный человек в окружении Винсента с благодарностью принял его назидания – единственный, но самый важный из всех.

 

Тео переживал сердечную драму. Он полюбил «девушку из низшего сословия»; возможно, она даже забеременела от него. Послушный долгу, Тео поделился с родителями своим желанием жениться на ней. В Эттене, где бесчестие Винсента было еще слишком живо в памяти, перспектива очередного семейного позора была воспринята с содроганием. Но внешняя реакция Анны и Доруса была абсолютно иной. Родители попросту проигнорировали влюбленность Тео, которую назвали иллюзорной. В письме сыну они ограничились легким упреком («Наш Господь не осуждает, но милосердно дарует прощение») и заставили Тео пообещать, что он прекратит с ней встречаться.
Но когда спустя несколько месяцев Тео нарушил это обещание, ярости Доруса не было предела. Он называл эти отношения унизительными и мерзкими, безбожной связью, «основанной лишь на корыстолюбии и чувственной страсти». «Открой глаза, – призывала Анна. – Не сдавайся, противься этой опасности… Господь поможет тебе найти достойную девушку… девушку, которую мы с радостью назовем дочерью». Разрываясь между любовью и долгом, Тео был в отчаянии. Он подумывал уехать из страны, убежденный в том, что если останется, то и дальше будет приносить только боль и страдания тем, кого любит. «Я так одинок и несчастен», – писал он своему брату. «Как мне хочется убежать куда-нибудь подальше. Я виноват во всем, я всем приношу одно разочарование».
Услышав крик брата о помощи, Винсент воспламенился: в нем вновь разгорелся проповеднический огонь.
За время своего одиночества Винсент скопил немалую коллекцию слов утешения, и теперь, как в дни болезни Тео, старший брат принялся энергично поддерживать младшего. Щедро сдабривая тексты писем цитатами (часто теми же самыми, что звучали в его первой проповеди), он призывал Тео искать утешение во Христе. Только с Его помощью, увещевал Винсент брата, слезы раскаяния могут обратиться «слезами благодарности», а «изможденное сердце вновь станет излучать жизненную силу». В этом потоке утешительных слов его собственные одиночество и вина легко сплелись с проблемами брата. Временами уже не понять, кто больше нуждается в утешении. «В жизни наступает время, – писал Винсент, – когда ничто не доставляет удовольствия и кажется: что бы ты ни делал – все не так».
Винсент писал страдающему брату длинные письма, включая в них отрывки и полные тексты стихотворений и псалмов, цитаты из Библии, выдержки из катехизиса и разных назидательных повествований. (Так, однажды он приложил к письму большой отрывок из биографии Оливера Кромвеля Альфонса де Ламартина, несомненно памятуя о том, что автор, переживший трагедию несчастной любви, нашел утешение в религии.) Он неустанно призывал на помощь образы отца и матери и пытался воскресить в памяти брата идиллию их общей юности в пасторском доме в Зюндерте (журнальная иллюстрация с изображением церковного двора в сумерках должна была напомнить Тео родной дом). Он призывал его читать стихи любимых с детства де Генестета и Лонгфелло. Когда ему становилось недостаточно образов, созданных другими, он творил собственные. Всего через несколько дней после визита Тео он в письме ностальгически вспоминал их встречу, уснащая ее яркими сентиментальными деталями, наподобие тех, которые превратили картину Боутона в «Путь паломника».
Часы, проведенные вместе с тобой, пролетели слишком быстро. Я все думаю о той узкой тропе за станцией, где мы любовались закатом над полями: вечерним небом, отражавшимся в канавах с водой, стволами, поросшими мхом, и маленькой мельницей вдалеке. Я чувствую, что теперь буду часто ходить туда и думать о тебе.
В Эттене всплеск религиозного энтузиазма у Винсента никого не обрадовал. Дорус и Анна беспокоились, что это предвестие очередных «крайностей» – новых бесцельных блужданий, все больше отдаляющих Винсента от возможности вести нормальную жизнь. Для старшего поколения получение религиозной профессии подразумевало годы упорной учебы. Без этого нечего было рассчитывать на приличную должность. Деятельность же полуграмотного миссионера, скитающегося по чужой земле под знаменами какой-нибудь сомнительной секты вроде методистов, казалась им незавидной участью. «Я очень надеюсь, что ему больше не придется покидать родную страну», – беспокоилась Анна. «Хорошо бы он остался на своей нынешней работе», – писал Дорус, который почти потерял сон из-за размышлений о будущем Винсента.
Твердо решив не дать сыну вновь утратить финансовую независимость и, вероятно, озабоченный его все более эксцентричным поведением в Дордрехте, Дорус организовал для Винсента поездку к дяде Кору в Амстердам. Если бы Винсент был занят в семейном бизнесе, например в книжной лавке дяди, то, с одной стороны, он мог бы со временем увидеть в книготорговле свое призвание, а с другой – был бы всегда под пристальным родственным присмотром. Помимо дяди Кора, в Амстердаме жил также почтенный дядя Ян, контр-адмирал и комендант военно-морских верфей. В письме дяде Кору, написанном по настоянию отца, Винсент сообщал о предстоящем визите, неопределенно извинялся за те «в некотором роде неудачи», что постигли его в прошлом, и осторожно интересовался вакансией.
Но если Дорус надеялся, что встреча 18 марта сможет заставить сына позабыть о религиозных амбициях, его ожидало большое разочарование. К тому моменту, как Винсент прибыл в Амстердам, его религиозный пыл не только не угас, но, напротив, разгорелся с новой силой: только что родители приказали Тео порвать отношения с любимой девушкой, и утешитель Винсент понял, что пробил его час. Зимой братья несколько раз встречались втайне от родителей и постоянно обменивались письмами, полными признаний и торжественных обещаний вечной братской любви. Все это до крайности взвинтило родственные и религиозные чувства Винсента, и вместо того, чтобы покорно следовать плану, разработанному отцом, он непреклонно твердил о своем желании «быть христианином и христианским тружеником». Встреча с дядей Кором прошла в спорах и никак не способствовала решению проблемы.
На следующий день Винсент застал всех врасплох, нагрянув в гости к другому родственнику – известному проповеднику Йоханнесу Стриккеру, которого он, вероятно, надеялся склонить на свою сторону. Несмотря то что Винсенту так и не удалось заручиться поддержкой Стриккера, он пребывал в приподнятом настроении и был полон смутных надежд, покидая Амстердам 19 марта. Вместо того чтобы убедить его не сворачивать с пути стабильности, эта поездка лишь укрепила желание Винсента служить Господу.
Только на этот раз Винсент объяснил свое намерение. «Я всем сердцем желаю – и горячо о том молюсь, – чтобы духовные устремления отца и деда продолжились во мне», – писал он Тео спустя несколько дней после отъезда из Амстердама.
Винсент принял решение: он хочет быть священником, как и его отец. «Если настанет день, когда я обрету счастье стать священником, и если я смогу выполнять свои обязанности так же, как мой отец, – писал он, – я буду бесконечно благодарен Господу».

 

Чтобы прийти к этой мысли, Винсент проделал долгий путь от одиноких размышлений в комнате на Кеннингтон-роуд; долгий путь от людского моря Метрополитен Табернакл и брайтонского прилива религиозного чувства; долгий путь от апокалиптических страстей Мишле и сумрачного христианства Карлейля. Не говоря о «Подражании Христу» – второй библии Винсента: менее всего эта книга могла привести его к мысли стать пастором в голландской провинции. Фома Кемпийский призывал к отречению от мира – позиции, прямо противоположной активному участию Доруса в политической, социальной и финансовой жизни прихожан. Что сказал бы Иисус «Подражания» о выселении вдов за неуплату аренды? И разве нашлось бы в церкви отца Винсента место евангелизму методистов из Ричмонда или конгрегационалистов из Тернэм-Грин? Разве нашлось бы в ней место мессианскому фанатизму, который заставлял миссионеров в поисках душ, ищущих спасения, отправляться в Южную Америку или на угольные шахты? Дорога Винсента приводила его в церкви, где душа ценилась превыше разума, а искреннее чувство – выше образования; в церкви, где молодой иностранец, не имевший ничего, кроме непроизносимого имени и страстного желания служить Богу, мог открыть свое сердце, – как все это было далеко от Церкви отца, где веками кровопролитий выковалась куда более сдержанная и взвешенная религиозность.
И все же, невзирая на отклонения и препоны, путь паломника всегда вел Винсента в этом направлении. С того самого дня, когда он, незадолго до своего первого фиаско в Гааге, сжег присланные отцом воодушевляющие брошюры, Винсент пришел к мысли, что религия – единственная дорога к примирению. Даже когда обуреваемый фанатизмом Винсент отвергал «Любовь» Мишле и осуждал Глэдвелла за граничащую с идолопоклонничеством гордость своим родителем, его собственные письма были полны признаний в мучительной любви к отцу и восхищения им. «Не должны ли мы… желать и надеяться стать такими людьми, как Па», – писал он Тео вскоре после приезда в Париж. Он молился о том, чтобы однажды и он, как отец, был окрылен верой и, так же как он, воспарил «над жизнью, над могилою и смертью». И даже после того, как он поверг в ужас родителей своим желанием стать миссионером и отправиться на другой край света, в своей маленькой комнатке в Холм-Корте он продолжал молить Господа сделать его «братом отцу».
В Дордрехте они с отцом сблизились так, как не были близки с детства Винсента, а может быть, как вообще никогда – ни до, ни после. Расписывая Винсенту преимущества работы в Дордрехте, Дорус обещал сыну, что каждое воскресенье он сможет навещать родителей в близлежащем Эттене. Через несколько дней после переезда Винсент уже планировал первую поездку домой. «Он чудесно провел воскресенье дома, – вспоминала Анна впоследствии. – Тихо, по-семейному». Еще через несколько дней сам Дорус заехал в Дордрехт по пути в Гаагу. То, о чем Винсент мечтал не один год, стало явью в тот великолепный зимний день. Отец и сын вместе четыре часа – совершили прогулку, выпили пива, затем Винсент привел Доруса в свою комнату и показал ему «Христа-Утешителя» Шеффера. Дорус был изумлен познаниями Винсента в области искусства («В музее он чувствовал себя как дома») и, вероятно, вновь попытался уговорить его поступить на работу к дяде Кору и отказаться от религиозной карьеры. «Лучше бы он не погружался в это слишком глубоко», – писал он Тео. Но Винсент расслышал лишь желанные слова отеческого одобрения. «Он такой славный малый», – сказал Дорус о нем после поездки.
Остаток зимы Винсент упивался иллюзией примирения. Он вспомнил, что отец большой любитель птиц, и обменивался с ним наблюдениями за пернатыми. Дорус увидел первого скворца, Винсент – первого аиста. Вместе они слушали первых весенних жаворонков. Винсент разделял увлечение отца растениями, особенно часто его внимание привлекал плющ, уход за которым в Зюндерте всегда был обязанностью Доруса. Винсент принялся перечитывать любимых поэтов отца и добавил к репродукциям на стене копию «Mater Dolorosa» Поля Делароша – такая же гравюра висела в кабинете отца в Зюндерте. В письмах к Тео он усвоил теплый, покровительственный тон, чрезвычайно напоминающий манеру Доруса: «Пусть между нами не будет секретов». Отеческая любовь подобна чистому золоту, торжественно заверял брата Винсент: «Ибо нет никого дороже отца ни в Божием Царстве, ни на земле».
В ознаменование вновь обретенного согласия на день рождения Винсент презентовал отцу экземпляр «Сцен из церковной жизни» Элиот, а Тео уговорил подарить ее же «Адама Бида» – еще одну историю о церковнослужителе. Когда Дирк Браат осмелился высказать мысль, что преподобный Ван Гог никогда не сможет подняться выше должности деревенского священника в крошечном приходе вроде Эттена, Винсент вышел из себя. «Это был единственный раз, когда я видел Ван Гога в ярости, – вспоминал Браат. – Его отец занимал именно то место, которое должен был; истинный пастырь». Возможно, тогда же, в Дордрехте, Винсент начал носить длинное пасторское пальто, принадлежавшее раньше Дорусу.
К моменту поездки в Амстердам на встречу с дядей Кором решимость Винсента превратиться в собственного отца стала уже поистине маниакальной. «Все мы знаем, что в каждом поколении нашей семьи, – писал он Тео, – истинно христианской во всех отношениях, всегда был кто-нибудь, кто проповедовал Евангелие». Теперь он, Винсент, призван на служение и надеется, что его жизнь все более будет напоминать жизнь его отца. Вопреки всем знакам, недвусмысленно свидетельствовавшим об обратном, Винсент заявлял, что отец хочет видеть его проповедником. «Я знаю, в душе он надеется: произойдет что-то, что позволит мне последовать по его пути, – уверял Винсент брата и, вероятно, о том же говорил своим дядьям. – Отец всегда желал этого для меня». И в то же самое время Дорус писал Тео: «Хорошо бы он остался на своей нынешней работе; все это очень нас беспокоит».
В глазах всего мира, и особенно в глазах его родителей, упорное неприятие Винсентом реальности, его решимость противостоять всем, кто не разделял его убеждений, были чистым упрямством, саморазрушительным своеволием. Чем более явно родители пытались направить его к профессиональной деятельности в сфере искусства, тем более непреклонным становилось его намерение следовать путем отца. Даже когда выдающийся дордрехтский проповедник преподобный Келлер ван Хорн попытался вновь заинтересовать его миссионерской деятельностью, Винсент возразил ему: «Я хочу быть пастырем, как и мой отец». И никто, за исключением, возможно, Тео, не понимал, как велики были ставки. «Ах, Тео, старина Тео! Если бы я только мог в этом преуспеть, – писал Винсент в пылу новой страсти. – Я надеюсь и верю, что так или иначе моя жизнь переменится и что мое стремление служить Ему будет удовлетворено». Если бы только он смог прочно утвердиться на том пути, о котором мечтал, тяжкий груз прошлых неудач свалился бы с его плеч и упреки, обжигавшие слух, наконец умолкли бы. Если бы это случилось, уверял он, «мы оба, мой отец и я, горячо возблагодарили бы Господа».
Винсент мог быть раздражающе вздорным и даже агрессивным в спорах, но его упрямство объяснялось лишь одним: образы, созданные его бурным воображением вопреки фактам действительности, были слишком живы и слишком важны для него, чтобы он мог отказаться от попыток воплотить их в жизнь.
То, что его воображение и в самом деле было бурным, стало очевидно совсем скоро. В начале апреля Винсент вернулся в Зюндерт.

 

Поводом для поездки стали новости из дома: Дорус отправился в Зюндерт к смертному одру старого фермера, своего бывшего прихожанина. «Он спрашивал обо мне, – писал Дорус. – Мы поехали к нему через пустошь. Этот несчастный ужасно страдает. Я всей душой желаю ему избавления!» Прочитав письмо, Винсент пулей вылетел из книжного магазина, остановившись только для того, чтобы одолжить денег у Гёрлица. «Я так люблю этого человека! – в исступлении говорил Винсент Гёрлицу об умирающем фермере. – Я бы так хотел еще раз его увидеть! Я бы хотел закрыть ему глаза».
На самом деле он уже несколько лет планировал съездить в Зюндерт – всякий раз, когда его охватывала тоска по дому, Винсент часто воображал, как он вернется в места своего детства. «О Зюндерт! – восклицал он, живя в Англии. – Иногда воспоминания о тебе становятся невыносимыми». Свое паломничество он планировал на Рождество – самое подходящее время, но упреки родственников и необходимость искать работу заставили его отказаться от этой идеи. С тех пор близость к родительскому дому и небывалая близость с отцом накалили его стремление вернуться туда до последнего предела. В его воображении Зюндерт был соткан из фантазий, воспоминаний и надежд.
Ко мне вернулись воспоминания о былых временах… о том, как мы гуляли с отцом… слушали жаворонка над черными полями с нежными зелеными всходами, любовались сверкающим над головой синим небом с белыми облаками… и мощеная тропа с буковыми деревьями… О Иерусалим, Иерусалим! Или вернее – о Зюндерт! О Зюндерт!
Отнюдь не болезнь фермера, которого он едва знал (и который был болен уже больше года), а образ Зюндерта, это вымышленное обещание вернуться на вымышленную родину, заставил Винсента мчаться в темноте к месту, которое стало отправным пунктом его изгнания. «Мое сердце влекло в Зюндерт так неудержимо, – объяснял он Тео, – что я мечтал тоже оказаться там».
Он поехал поездом, но последние двенадцать миль преодолел пешком. «Там, на пустоши, было невероятно красиво, – докладывал он Тео на следующий день. – Несмотря на темноту, можно было различить расстилающиеся вокруг дали – сосновые леса и болота». В предвкушении новой жизни Винсент внес в свое описание легкий призвук романтизма: «Небо было пасмурным, но свет вечерней звезды пробивался сквозь облака; то тут, то там загорались другие звезды». Винсент стремился не только к пустошам своего детства, но и к тем дорогам, которыми ходил его отец, к деревням, в которых он бывал, к фермерам, которых он утешал, и, конечно же, к церкви, где он читал свои проповеди. «Когда я пришел на церковный двор в Зюндерте, было раннее утро, – вспоминал Винсент. – Кругом все тихо. Я прошел по всем дорогим местам прошлого». На церковном кладбище он дождался рассвета.
Тем же утром Винсент узнал, что больной фермер умер накануне ночью.
Но Винсент приехал утешить живых. Он приехал сделать то, что на его глазах так часто делал его отец в этом самом городке, для этих самых людей. «Они были так раздавлены горем, а сердца их так полны, – рассказывал Винсент. – Для меня было большой радостью находиться рядом с ними и разделять их чувства». Он молился с ними и читал им Библию – так же, как делал бы его отец; здесь он не был молчаливым свидетелем чужого горя, роль которого досталась ему на похоронах Сюзанны Глэдвелл. Он навестил семью умершего и увидел покойника.
Здесь, в присутствии смерти, Винсент, как никогда, ощутил себя живым. «Я никогда не забуду, как благородно его голова покоилась на подушке: его лицо выражало страдание, но одновременно несло отпечаток умиротворенности и какой-то святости, – писал он. – О, это было так прекрасно!» И позднее он будет вспоминать, «как силен был контраст спокойствия, достоинства и торжественной неподвижности смерти с нами, пока еще живыми людьми». Стремясь воплотить в жизнь фантазии о возвращении в прошлое, он навестил слуг, которые работали в доме пастора Ван Гога во времена его детства: садовника и служанку. «Воспоминания о том, что мы так любили, которые не покидали нас все эти годы, нахлынули с новой силой, – писал он вскоре после этого визита. – Они не исчезли, а просто заснули на время, и вновь обнаружить это богатство было для нас сплошным удовольствием».
В тот же день Винсент отправился в Эттен, преодолев последние четыре мили и завершив обратный путь, начавшийся ровно год назад; в свое добровольное изгнание он отбыл в Страстную пятницу, вернулся из него неделей позже Пасхи, через девять дней после своего двадцать четвертого дня рождения. Поездку в Зюндерт Винсент, несомненно, рассматривал как некое новое начало. В отчете, который он отправил Тео в тот же день, он использовал самый величественный из известных ему образов возвращения к жизни. «Ты знаешь историю Воскресения, – писал он, – все напоминало мне о ней в то утро на безмолвном кладбище».

 

По возвращении Винсент был настолько захвачен идеей стать пастором, как его отец, что полностью утратил способность воспринимать всерьез все имеющиеся на пути препятствия. Самым труднопреодолимым из них была твердая уверенность родителей в том, что он, как в свое время дед и отец, должен посвятить семь или восемь лет изучению теологии. Винсент же всегда был против этого: отчасти в силу свойственной ему самоуверенности и нетерпеливости, отчасти – от ужаса при мысли, какой урон это нанесет и без того скудным семейным финансам. Всего неделей ранее он снова с жаром заявил, что желал бы обойтись без длительного обучения. «Я так страстно хочу этого – ты знаешь, о чем я, – писал он Тео, – но как мне этого добиться? Как бы я хотел, как наш Па, уже многое свершить на поприще христианского труженика, проповедника Евангелия и сеятеля слов».
Однако теперь, в эйфории после поездки в Зюндерт, он готов был согласиться на многолетнюю учебу – это стало для него делом принципа. По словам Дирка Браата, в Дордрехте преподобный Келлер ван Хорн пытался убедить Винсента, что подготовительный курс может оказаться для него слишком сложным, ведь он даже не окончил школу. Но Винсент был решительно настроен преодолеть все испытания, через которые пришлось пройти его отцу. Он был просто «одержим этой мыслью», вспоминал его сосед Гёрлиц.
Ровно противоположный эффект ночное путешествие Винсента в Зюндерт оказало на его родителей. За несколько недель до этого они, тронутые настойчивостью сына, решились отбросить свои вечные сомнения. В конце марта Эттен посетил Гёрлиц. Его сочувствие к терзаниям Винсента заставило Доруса и Анну взглянуть на сына иными глазами. Когда Анна поинтересовалась, как поживает Винсент и удается ли ему освоиться на новом месте, Гёрлиц ответил откровенно: «Сударыня, сказать по правде, Винсент не очень преуспел в выбранной им профессии». «У него только одно желание: стать проповедником». Вскоре Дорус попросил своего зятя Йоханнеса Стриккера узнать, что требуется Винсенту, чтобы сдать экзамены в университет, то есть преодолеть первую ступень изучения теологии в Амстердаме. Но когда через неделю после Пасхи Винсент показался в дверях, усталый и растрепанный после ночи, проведенной на зюндертском кладбище, Доруса вновь охватили сомнения. «Тео, как тебе новый сюрприз, который преподнес нам Винсент? – обеспокоенно писал отец сыну. – Он должен быть осмотрительнее».
Но после того, как Винсент принял условие родителей и согласился пройти необходимое обучение, им ничего не оставалось, кроме как поддержать его. Когда Дорус обратился за помощью к остальным членам семьи, все отреагировали схожим образом – с сомнением, но без возражений. Дядя Стриккер, который знал о прошлом Винсента меньше всех, выказал наибольший энтузиазм: он не только порекомендовал наставника для подготовки Винсента к экзаменам (в особенности по латинскому и греческому языку), но и согласился лично следить за успехами и руководить религиозными занятиями племянника. Будучи ученым и влиятельным проповедником, Стриккер мог также ввести Винсента в преимущественно либеральные церковные круги Амстердама, где он, несмотря на свои относительно консервативные взгляды, пользовался большим уважением.
Стриккер и сам когда-то потерпел неудачу, сдавая ординационный экзамен, и был готов принять на веру целеустремленность Винсента. «Наш добрый Господь любит сюрпризы», – говорил он оптимистично. Дядя Ян, контр-адмирал, предложил Винсенту комнату в своем просторном доме на берегу залива. Овдовевший и бездетный Ян мог предложить Винсенту не только дом (с прислугой) и стол, но и возможность быть принятым в обществе, что чрезвычайно радовало Анну. «Если Винсент хочет стать священником, – писала она, – он должен уметь общаться не только с теми, кто живет простой жизнью, но и с людьми из высшего общества». И хотя Ян категорически отказался следить за поведением проблемного племянника, он подыскал Винсенту некую достойную работу, которая должна была помочь покрыть часть расходов по его содержанию. «Хоть какой-то луч надежды во всем этом деле», – писала Анна. Торговец гравюрами дядя Кор предложил частичную оплату уроков Винсента и пачку хорошей писчей бумаги, но не более того.
Из всех родственников помочь хоть чем-то отказался только дядя Сент, более других осведомленный о прошлом Винсента. В письме Винсенту и его родителям, выдержанном в оскорбительно-деловом тоне, Сент выражал «несогласие со взглядами Винсента, – сообщала Анна Тео. – Дядя считает, что его планы бесперспективны, а перспектива – это именно то, что в первую голову необходимо Винсенту». Он исключил возможность дальнейшего обсуждения, безоговорочно слагая с себя ответственность за будущее своего безответственного тезки. «Он не видел смысла в дальнейшем поддержании переписки, – писал Винсент брату, – потому что в этой ситуации не мог помочь мне ровным счетом ничем». Тео попытался преподнести родителям отказ дяди Сента в менее мрачных тонах: «Дядя просто не разглядел истинно добрых намерений Винсента». Но в Эттене в его сочувствии к старшему брату увидели новый повод для беспокойства. «Дяде прекрасно известно, что Винсент хороший человек, – стояла на своем Анна, – он просто не согласен с его затеей; и я думаю, что он честно высказал Винсенту свое мнение». Далее она с печальной откровенностью добавила: «Никто из нас, включая тебя, не считает все это хорошей идеей».
Но в конце концов семья привычно сплотилась во имя помощи Винсенту: родные предпочли еще раз поверить в то, что он наконец взялся за ум. «Как было бы чудесно, – писала Лис, – если бы он убедился, что его мечты воплощаются в жизнь». Анна сделала то, что так часто делала в прошлом: вверила судьбу сына в руки Господни. «Мы были бы так счастливы знать, что все вы – начиная со старшего – нашли свою судьбу и стали хорошими людьми», – писала она Тео. Дорус, как и его сын, находил утешение в чтении проповедей. «Человек рожден для страданий. – (Такой была выбранная им на этот раз тема.) – Трудности и заботы формируют душу и открывают ее для радости и надежды». На прощание они подарили Винсенту новый костюм – красноречивый символ их твердой веры в будущий успех.
Винсент решительно приступил к занятиям, – казалось, ничьи сомнения не могли поколебать его уверенности. Но, изучая катехизис, остервенело переписывая в тетрадь страницу за страницей, он пытался прежде всего занять мысли и держать под спудом свои собственные сомнения. Спустя годы он призна́ется в глубоком скепсисе относительно плана, к реализации которого собирался приступить. Но тогда, охваченный одержимостью и желанием обрести себя, он лишь молился («Господи, как бы я хотел не оплошать»), выводил ободряющие цитаты на полях репродукций, бесконечно ходил по церквям и слушал проповеди. В качестве утешения Винсент отправился в музей в последний раз взглянуть на «Христа-Утешителя»; той же цели служили его собственные произведения – словесные картины с описанием сельских кладбищ, луговых троп и вечернего света. Он всеми силами старался избежать ненужных сомнений, заглушая их цитатами из Писания и афоризмами. «Я жажду заслужить благосклонность тех, кого я люблю, – писал он Тео в момент обезоруживающей искренности. – Если на то будет воля Господа, я ее заслужу».
Покинув Дордрехт 2 мая, Винсент на неделю задержался в Эттене, чтобы в последний раз предаться мечте о мирном семейном очаге. По пути в Амстердам он заехал в Гаагу, где послушный родительскому наказу Тео отвел брата в парикмахерскую. («Соверши благое дело, – просил Дорус. – Мне кажется, цирюльник в Гааге сумеет сделать что-нибудь пристойное».) После чего Винсент отправился в Амстердам, полный решимости «возложить руку свою на плуг».

 

С началом новой жизни Винсента преследовали образы сеятеля и жнеца. В одном из последних писем из Дордрехта он поделился с Тео своей надеждой «сеять Слово… подобно тому как сеют пшеницу в поле». Для проповеди в воскресенье, накануне отъезда сына, Дорус, который всегда проповедовал о своей жизни, так же как его сын впоследствии будет создавать картины о своей, выбрал любимый пассаж из Послания к Галатам: «Что посеет человек, то и пожнет». «Труды Господа нашего, – сказал в тот день Дорус, – сплетены с трудами людскими и помогают нам найти решение неожиданное и благословенное. Мы сеем, и мы жнем, однако не одни мы стараемся изо всех сил; Господь хранит и благословляет нас и открывает нам пути, на которых дарует нам помощь и счастье».
Дорус Ван Гог, упорный сеятель, не мог бы предложить более ободряющего напутствия сыну, который готовился вновь «возложить руки на плуг». Ну и конечно, он неспроста использовал в проповеди отрывок из горячо любимой книги Винсента, «Сцены из церковной жизни» Элиот, которую они оба недавно прочли.
Она пыталась обрести веру и надежду, хоть и трудно было поверить, что будущее сулило ей что-то, кроме сбора урожая, засеянного у нее на глазах. Но часть семян всегда попадает в землю тихо и незаметно, и прекрасные цветы повсюду всходят без нашего внимания и труда. Что мы посеем, то и пожнем, однако в Природе любовь превыше справедливости, она дает нам тень, и цвет, и плод, к появлению которых мы вовсе не причастны.

Глава 10
Навстречу ветру

Ежедневно из окон дядюшкиного дома Винсент наблюдал бесконечный поток рабочих, устремлявшихся в ворота верфей; грохот их башмаков звучал, как шум прибоя. Их рабочий день начинался с первыми лучами солнца (летом – в пять утра) и заканчивался лишь тогда, когда на улицах появлялись фонарщики. Некоторые трудились на верфях, где строили суда всех типов: от бронированных военных кораблей до высокомачтовых шхун, но большинство направлялись на строительство самих доков – здесь обнаженные по пояс рабочие с помощью паровых экскаваторов и деревянных кранов вели мучительную борьбу с упрямым морским дном и безжалостным морем.
Винсент восхищался величественностью этого зрелища и с упоением наблюдал за неспешным развитием ежедневной трудовой драмы. «Тот, кто хочет научиться работать, должен понаблюдать за рабочими», – писал он; только обладая их «терпеливым упорством» и верой в «Божью помощь», можно вершить большие дела. Он видел, как они боролись с топкой амстердамской «почвой», состоящей более из воды, чем из земли, засыпая ее горами песка; видел, как они преодолевали самые внезапные катаклизмы. Немногим более тридцати километров к западу находилось коварное Северное море; на востоке раскинулся суровый залив Зёйдерзе. Внезапные беспощадные штормы обрушивались на побережье, затапливая плотины, разрушая временные доки и вымывая песок. Но на следующий день рабочие возвращались устранять ущерб, латали плотины, заново ставили леса – и с Божьей помощью отбрасывали море чуть дальше назад, возводили чуть более высокую преграду волнам.
В известном смысле у Винсента на глазах разворачивалась история Амстердама. Со времен строительства на реке Амстел в XIII в. первой дамбы градостроительная затея под названием «Амстердам» была постоянной схваткой с природой. Историки окрестили его «невозможным городом». В «золотом» XVII веке, когда казалось, что на свете нет такой проблемы, которую не способен решить изобретательный голландский ум, в Амстердаме проложили каналы, предопределившие уникальную планировку города: водные пути расходились концентрическими полукружьями, напоминавшими очертания птичьих гнезд. Чтобы обеспечить надежную опору домам состоятельных амстердамских негоциантов, в мягкую землю забивали деревянные сваи. Но сколько бы рвов и каналов здесь ни рыли, болотистые низины никогда не просыхали полностью. Сколько бы ни укрепляли почву песком и дерном, здания продолжали оседать: мостовые расползались, по фундаментам шли трещины, а фасады домов угрожающе перекашивались.
Да и сама амстердамская гавань бросала вызов и логике, и законам природы. С моря подобраться к ней можно было только по лабиринту узких проливов между островами и отмелями, которые без конца забивались илом и грязью. Опасаясь этих постоянно меняющих местоположение песчаных отмелей в сочетании с сильными встречными ветрами, корабли по нескольку дней стояли на рейде в ожидании благоприятных условий, которые позволят без особого риска проскользнуть в порт. И жители Амстердама, кажется, понимали, насколько невероятно само существование их города и непрочны победы над стихией. В отличие от патриотически настроенного населения других европейских городов они никогда не утруждали себя возведением памятников; здесь не было ни широких бульваров, ни просторных площадей, ни торжественных мемориалов в память о славных делах. Критики усматривали в этом голландский прагматизм, равнодушие к символам. Но как бы то ни было, строить нечто грандиозное на песке – не только сомнительная выгода, но и весьма сомнительный символ.
И тем не менее строительство велось непрерывно. В 1876 г. открыли новый канал, соединивший амстердамскую гавань с Северным морем, и этим в историю города был вписан очередной большой успех. Титанический труд, который Винсент наблюдал из окна, был примером реализации всего лишь одного из сотен подобных проектов, целью которых было пробудить сонный город XVII в. для вступления в новую, промышленную эру. В Амстердамском порту на берегу реки Эй раздавался шум железных, стальных и паровых механизмов: там расширяли залив, строили новые доки и насыпали новые острова. Все большее значение стала приобретать железная дорога – планировалось открыть новую крупную станцию в порту. Один за другим исчезали каналы, на их месте возникали новые жилые районы. И вот теперь жители города начали задумываться о возведении грандиозного символического сооружения – музея, посвященного, разумеется, их Золотому веку. Куда бы ни шел Винсент, повсюду он встречал пресловутые песчаные горы – символ нестабильности и вечной борьбы. Они были неотъемлемым атрибутом любой амстердамской стройки и наглядно свидетельствовали о том, как надежда побеждает опыт, а воображение – реальность.

 

Находя источники вдохновения буквально на каждом углу, Винсент вскоре полностью посвятил себя новому великому делу. «Иногда единственный правильный выбор – это завершить начатое, и сделать это по собственной воле, – заявлял он, – coûte que coûte». Перед ним стояла великая цель, и он мог целиком на ней сосредоточиться (от работы, которую подыскал ему дядя Ян, он отказался). Чтобы начать изучение теологии, Винсенту предстояло поступить в университет. Это было непростой задачей даже для тех, кто имел оконченное школьное образование и прошел подготовку по всем необходимым предметам (самым важным из них была латынь: в то время, как и прежде, – основной язык любого высшего образования). Лишь очень немногие из выпускников школ могли надеяться успешно сдать экзамены в один из трех университетов страны. Для Винсента, который еще девять лет назад ушел со второго года обучения в тилбургской школе, вступительные экзамены были непреодолимым препятствием. Его предупредили, что на подготовку к подобным испытаниям ему понадобится по меньшей мере два года.
Но Винсент был намерен уложиться в меньший срок. «Да умудрит меня Господь для скорейшего завершения учебы, – нетерпеливо писал он, – чтобы я смог приступить к исполнению обязанностей священника». Он составил для себя безжалостное расписание занятий, согласно которому его день начинался на рассвете с латыни и греческого и завершался с наступлением темноты алгеброй и геометрией. Между ними он втиснул все остальное: литературу, историю, географию. Все предметы Винсент изучал с пером в руке, ночи напролет конспектируя прочитанное, не щадя глаз. Он слово в слово переписывал длинные отрывки текстов, а иногда и целые книги. «Я не знаю лучшего способа что-либо выучить», – твердил он. Ночами он засиживался в гостиной, яростно скрипя пером при свете газовой лампы до тех пор, пока дядя (который, будучи моряком, имел привычку просыпаться ранним утром) не загонял его в постель. Винсент пытался продолжать в своей мансарде, но наступал момент, когда «желание спать становилось практически непреодолимым».
Религия не была частью грядущих вступительных испытаний, но Винсент не мог отказать себе в удовольствии. Вскоре он вновь корпел над изучением Библии, каким-то образом выкраивая в своем напряженном графике время на составление длинных списков притч и чудес на английском, французском и голландском языке, выстраивая их в хронологическом порядке. «В конце концов, – объяснял он Тео, – главное – это Библия».
Рвение, которое проявлял Винсент, превосходило даже его обычную страсть к новым начинаниям; сам он говорил, что берется за дело с упорством собаки, обгладывающей кость. В письмах он с гордостью заявлял, что преисполнен непоколебимости и упорства, и обещал, что с Божьей помощью будет «подвигом добрым подвизаться». Несмотря на установленный дядей комендантский час, Винсент растягивал день как мог. «Я должен заниматься до тех пор, пока могу держать глаза открытыми», – писал он Тео. В один из нечастых визитов к родственникам, пока все собравшиеся играли в карты, он предпочел, стоя в сторонке, что-то читать. Читал он и гуляя в лабиринте амстердамских улиц и каналов. И даже когда Тео прислал ему денег на билеты в Гаагу, где проходила художественная выставка, Винсент не поехал.
Лишь раз в неделю Винсент позволял себе перерыв. Но и это время не было посвящено отдыху. Как и в Дордрехте, по воскресеньям он ходил по церквям и слушал проповеди (иногда до шести или семи за день). Он выходил из дома дяди-адмирала в шесть утра, чтобы успеть на раннюю службу в расположенной поблизости Остеркерк, где за дядей Яном было записано место. Оттуда он шел полтора километра вдоль берега реки до Аудезейдс – церкви XV в., затерявшейся в лабиринте улиц старейшей части города. Аудезейдс – с напоминающими конструкции корабля переплетениями балок и стропилами, украшенными резьбой в виде гримасничающих физиономий язычников, – казалась старомодной жителям города, и многие предпочли ей новые церкви в более фешенебельных районах. Часто единственной компанией Винсента на старинных скамьях оказывались отставные моряки, курсанты морских училищ и дети из расположенного поблизости сиротского дома. Но здесь часто читал проповеди живший неподалеку дядя Стриккер – Винсент восхищался их теплотой и искренностью; иногда он проделывал долгий путь, чтобы послушать дядю и в других церквях.
Из Аудезейдс он шел еще около полутора километров на запад, направляясь в Вестеркерк – одну из самых крупных реформатских церквей в Нидерландах; по часам на ее колокольне сверял время весь Амстердам. Там Винсент мог услышать еще одного проповедника, которым восхищался, – Йеремиаса Постумуса Мейеса. Дорус организовал Винсенту приглашение на чай от Мейеса-старшего, который также был проповедником. Глядя, как, окончив проповедь, Мейес-младший спускался с кафедры, любуясь его высокой, благородной фигурой, Винсент представлял собственное будущее: проповедник и сын проповедника.
Из Вестеркерк он иногда отправлялся на север, где менее чем в километре пути по застроенному особняками Принсенграхту находилась Норденкерк: там время от времени читали проповеди и Стриккер, и Мейес.
Эти четыре церкви – Остеркерк, Вестеркерк, Норденкерк и Аудезейдс – были сторонами света на карте мира Винсента, остановками на пути его еженедельного паломничества. Выйдя из дому воскресным утром, за день Винсент мог пройти двенадцать или тринадцать километров, не обращая внимания на жару, ветер, темноту и беспощадные ливни. И даже сам Винсент, обычно не склонный к самоиронии, казалось, подшучивал в письмах Тео над своими путешествиями: «Несть числа каменным порогам и плитам церковных полов, которые прошли перед моими глазами и под моими ногами».
Единственным человеком, воспринимавшим энтузиазм Винсента всерьез, был его наставник Мауритс Беньямин Мендес да Коста. Винсент называл его просто «Мендес». Португальский еврей по происхождению, Мендес с несколькими родственниками на иждивении жил на окраине старого еврейского квартала в Восточном Амстердаме, менее чем в километре от доков. Ему было двадцать восемь, однако этот худощавый юноша с томными сефардскими чертами и тенью едва пробивающихся усиков выглядел гораздо моложе своих лет. В начале мая Мендес принял Винсента в своей комнате, выходившей окнами на площадь Йонаса Даниэля Мейера. Будущему наставнику, по его собственным воспоминаниям, предстоящее знакомство внушало некоторые опасения: Стриккер предупредил его относительно необычного поведения Винсента. Мейер нашел, что новый ученик ведет себя с ним чрезвычайно сдержанно, – учитывая небольшую разницу в возрасте, это показалось ему удивительным. «Его внешность вовсе не была неприятной», – спустя тридцать лет будет вспоминать Мендес. В отличие от всех, кто подчеркивал деревенскую неотесанность облика Винсента – его рыжие волосы, веснушки, простоватое лицо и беспокойные руки, – Мендес увидел в нем «очаровательную странность».
За расположение Винсент отблагодарил своего учителя безмерным восхищением. «Нельзя беспечно рассуждать о гении, даже если ты уверен, что в мире его куда больше, чем принято считать, но Мендес определенно весьма выдающийся человек», – писал он брату. На их утренние занятия Винсент приносил учителю подарки – книги, репродукции, цветы – в знак благодарности за доброе отношение. Он с трепетным вниманием относился к слепому брату и слабоумной тетке учителя. Очевидно стремясь продемонстрировать свое неприятие существующего среди амстердамского духовенства представления о необходимости обращения евреев, Винсент написал на форзаце книги, подаренной Мендесу: «Ибо нет ни эллина, ни иудея; ни раба, ни господина; ни мужского пола, ни женского». В письмах родителям Винсент с радостью сообщал о первых похвалах учителя. В июле Анна с облегчением написала Тео: «Мендес сказал [Винсенту], что почти не сомневается в его успехе».
Желая оправдать доверие учителя, Винсент удвоил свои, и так нечеловеческие, усилия. В воспоминаниях Мендес напишет, как из окон кабинета наблюдал за Винсентом, подходившим к его дому с непреклонной решимостью в каждом шаге: «Я словно все еще вижу его… без пальто… пересекающего широкую площадь… с книгами, крепко прижатыми к боку правым локтем… лицом навстречу ветру».
Но тревожные сигналы стали появляться уже в самом начале. «Знания даются мне не так просто и быстро, как хотелось бы», – признавался Винсент. Он пытался уверить себя, что все дело в привычке, что повторение – мать учения. Винсент искал себе оправдания. «После минувших бурных лет нелегко с головой окунуться в размеренные регулярные занятия», – объяснял он Тео. Уже через несколько недель вместо оптимизма в его письмах зазвучала покорность обстоятельствам. Цель, еще недавно ясно видимую впереди, окутало туманом сомнений. Винсент молился об озарении, которое, словно удар молнии, враз вернуло бы ему уверенность. «После долгих лет разочарования и боли, – фантазировал он, – настает день, когда наши самые смелые желания и мечты исполнятся в один миг». Но миг просветления не наступал, и Винсент все меньше верил в успех. «Можно сказать, – признавался он, – это выше человеческих сил». Винсент сравнивал себя с пророком Илией, ожидающим в пещере тихого голоса Божия. «Чего не может человек, – убеждал он Тео и себя самого, – то может Он».
Но и спустя месяцы он не дождался ни озарения, ни гласа Божьего. Винсенту, с его рассеянностью и склонностью впадать в уныние, становилось все трудней сохранять концентрацию. Путь к дому Мендеса, ожидавшего его на урок, все чаще превращался в бесцельное блуждание по живописным улочкам еврейского квартала. Прогулки становились все длиннее и уводили его все дальше и дальше. Он ходил в Зебург к морю, бродил по еврейским кладбищам на краю города или забредал еще дальше – к фермам и лугам. Его манили книжные лавки, искушая приобрести книги, которых не было ни в одном из его списков обязательной литературы. «Я постоянно изобретал поводы зайти туда лишний раз, – признавался он, – потому что книжные магазины всегда были для меня напоминанием о том, что в мире есть и хорошие вещи».
Длинные письма, которые Винсент теперь писал Тео и родителям (иногда по два в день), свидетельствовали о нелегкой борьбе с собой: «Если бы у меня были деньги, я быстро спустил бы их на книги и всякие другие вещи… которые отвлекали бы меня от занятий, столь мне сейчас необходимых».
К середине лета, когда на город обрушилась невыносимая жара, а вода каналов источала зловоние, весь энтузиазм Винсента испарился, и он разразился потоком ворчливых жалоб. Что может быть более удручающим, чем «уроки греческого языка в самом центре Амстердама, в сердце еврейского квартала, жарким и душным летним вечером, когда тебя не покидает мысль, что впереди – множество трудных экзаменов, которые будут принимать многомудрые и требовательные профессора»? – горько вопрошал Винсент. Он жаловался, что все его усилия приносят лишь слабое удовлетворение ему самому, а чаще кажутся совершенно бесплодными. Он начал винить других в своих несчастьях и в порыве откровенности признался, что к учебе у него душа не лежит, и впервые допустил мысль о возможности неудачи. «Когда я представляю себе, сколько глаз следят за мной неотступно… – писал он, – сколько их, тех, кто точно будет знать причину, если я потерплю неудачу, сколько лиц, на которых я прочту: „Мы помогали тебе, мы зажгли для тебя путеводный огонь, мы сделали для тебя все, что могли… Какова награда за все наши труды?“».
Теперь, когда он задавался вопросом, для чего продолжать занятия, когда, кажется, всё против него, ответ, увы, был только один: чтобы с чистой совестью встретить неизбежные упреки разочарованной родни.
Тем не менее, когда в августе подошло время первой проверки – Винсента проэкзаменовал дядя Стриккер, – ему было позволено продолжить учебу. По словам Винсента, Стриккер и Мендес признали его успехи удовлетворительными, хотя нельзя сказать, что их вердикт его окрылил.
Доруса, в целом довольного нынешним положением Винсента, тревожило лишь одно: в новую жизнь сын взял свои прежние привычки и, как и прежде, бо́льшую часть времени проводил в одиноких размышлениях. «Хотел бы я, чтобы он был чуть более жизнерадостным, – писал Дорус, – и не оставался так часто за порогом обычной повседневной жизни». За несколько недель до начала подготовительного курса Винсент жаловался, что пребывает в подавленном настроении. «Иногда душа внутри нас повергается в уныние, и ее гнетет невнятный страх», – признавался он. Мысли о грядущей борьбе так его удручали, что у него начиналась мигрень. «Иногда я ощущаю тяжесть и жжение в голове, мысли путаются», – писал он, фиксируя появление зловещих признаков будущей болезни.
В доме дяди-адмирала Винсент все больше ощущал себя чужим. По свидетельству одного из членов семьи, Йоханнес Ван Гог был осанистым мужчиной с квадратной челюстью, длинными седыми волосами и невероятной требовательностью к порядку. «Его общественная и личная жизнь подчинялись правилам военной дисциплины». Ветеран войн на другом конце света, переживший тяготы длительных морских походов и пятилетнюю разлуку с семьей, дядя Ян не был склонен терпеть непогоду в душе племянника. Он командовал людьми и кораблями в морских сражениях; он бороздил воды неизведанных морей; он совершил плавание на первом пароходе военного флота в те времена, когда пар еще считался дикой и непредсказуемой силой. Прославившийся виртуозной навигацией в самые страшные штормы и хладнокровием перед лицом опасности, адмирал Ван Гог завоевал восхищение подчиненных, уважение руководства и высшие военные награды своей страны.
Теперь ему было шестьдесят, он завершал свою выдающуюся карьеру и, по словам сестры Винсента Лис, принял племянника в своем доме только потому, что хотел сделать приятное его родителям. Иногда, направляясь на официальный прием или собираясь нанести визит кому-то из членов семьи, он брал племянника с собой, но в обычное время они питались отдельно, и по большей части дядя замечал Винсента только тогда, когда его странное поведение противоречило заведенным в доме порядкам. («Я больше не могу заниматься до поздней ночи, – писал Винсент Тео в октябре, – дядя настрого мне это запретил».) Что же касается растущей неуверенности Винсента в своих силах и в правильности поставленной цели – ничто не могло бы стать большим позором в глазах несгибаемого дяди Яна, человека, по словам семейного летописца, «не ведающего сомнений». Единственным советом, который терзаемый сомнениями племянник получил от дяди, было решительное: «Борись!»
Куда бы Винсент ни отправился за поддержкой той осенью, повсюду он встречал сдержанное снисхождение и увещевания в необходимости приложить больше усилий. Дядя Стриккер не на шутку освоился в роли советника и пастыря. Он то и дело приглашал Винсента на ужин или для беседы, принимая родственника и подопечного в своем кабинете, где на полках разместилось внушительное собрание редких книг, а на стене висел портрет Кальвина кисти Ари Шеффера. Шестидесятидвухлетний Стриккер был остроумным, обходительным человеком с грустными глазами, жесткой окладистой бородой и весьма оригинальными интересами (однажды он посвятил утро поиску фраз из Библии, где встречались слова «навоз» и «помет»). Популяризатор «новой» теологии, Стриккер тем не менее был довольно консервативен в вопросах разума и чувств, а потому остался холоден как к религиозному рвению Винсента, так и к его мучительной самокритике. Помимо прочего, Стриккер, которому Дорус передал все деньги на содержание сына, полностью контролировал финансовые дела Винсента. Этот знак отсутствия доверия, вполне, впрочем, оправданный, наверняка был болезненным уколом для самолюбия Винсента.

 

Контр-адмирал Йоханнес Ван Гог (дядя Ян)

 

Поначалу казалось, что недостаток дружеского участия Винсенту сможет восполнить общение с преподобным Мейесом из Вестеркерк. «Он очень одаренный человек, наделенный великим талантом и великой верой… он произвел на меня глубокое впечатление» – так описывал Винсент этого сорокашестилетнего проповедника. Он часто заходил к Мейесу: они беседовали об Англии или Мейес рассказывал младшему собрату о своем опыте покровительства семьям рабочих. В доме Мейеса, расположенном неподалеку от церкви, Винсент познакомился с семьей проповедника. «Они очень милые люди», – писал он Тео. Но по неизвестным причинам отношения с Мейесом скоро сошли на нет. Возможно напуганный напором Винсента, всегда неумеренного в знаках внимания к людям, восхищавшим его, Мейес начал отдаляться: сначала завуалированно, а затем и откровенно избегая его.
И все-таки нашлась одна семья, которая сумела отчасти заполнить гнетущую пустоту в жизни Винсента. У дяди Стриккера была дочь Корнелия Вос, которую в семье все называли просто Кее. Она жила с мужем и четырехлетним сыном недалеко от Вестеркерк, где часто бывал Винсент во время своих воскресных обходов. Спокойная, домашняя, ценившая книги более, чем реальность, Кее была безгранично привязана к сыну Яну и предана своему болезненному мужу Кристоффелу Восу, оставившему карьеру проповедника из-за болезни легких. Посетив их дом впервые, Винсент был, как всегда, восхищен представшей перед ним картиной счастливой семейной жизни. «Они по-настоящему любят друг друга, – писал он. – Достаточно просто взглянуть на них, вечером сидящих бок о бок в маленькой гостиной, освещенной теплым светом лампы, поближе к спальне их сына, который то и дело просыпается и зовет мать, и сразу станет понятно: вот настоящая идиллия».
Как большинство семей, вызывавших у Винсента особую симпатию, семья Кее пережила трагедию. Всего за два месяца до приезда Винсента в Амстердам умер годовалый сын Восов. Атмосфера дома была наполнена горем, которое тронуло Винсента. «Им тоже знакомы тоска, бессонные ночи, страх и горе», – писал он, подразумевая и призрак умершего младенца, и болезнь его отца. Но драма, окутывавшая Восов романтическим флером в глазах Винсента, одновременно мешала войти в их круг. С приходом зимы состояние Кристоффела ухудшилось, и несчастная семья сплотилась вокруг него. Постепенно упоминания о Восах, как и о Мейесах, исчезли из писем Винсента. Но в отличие от последних семья Вос еще сыграет в его жизни роковую роль.
В сентябре Винсента навестил Гарри Глэдвелл, и это стало для него поистине глотком свежего воздуха в сгущающейся предгрозовой атмосфере. «Как замечательно было услышать в холле голос Глэдвелла», – писал Винсент. С момента их сердечного прощания на железнодорожной станции прошел всего год. Глэдвелл по-прежнему работал в парижском отделении «Гупиль и K°». Он приехал в Гаагу по делам фирмы и по просьбе Тео продлил свою поездку, чтобы заехать в Амстердам повидать Винсента. Два дня, которые они провели вместе, пролетели незаметно: они посещали церкви и встречались с проповедниками, вели задушевные беседы и вместе читали Библию (Винсент выбрал притчу о сеятеле). Винсент призывал друга последовать его примеру и обратиться к религиозной деятельности – уйти из «Гупиль и K°» ради «любви ко Христу и бедности». Но девятнадцатилетний Глэдвелл, как оказалось, не имел желания выслушивать назидания: вскоре после отъезда он перестал отвечать на письма Винсента и через полгода окончательно исчез с его горизонта.
К зиме 1877 г. единственным спасением от одиночества стали для Винсента воспоминания о прошлом. Звездными вечерами, выгуливая дядиных собак, Винсент жадно вдыхал доносившийся с верфей запах смолы, бередивший душу напоминанием о родных сосновых лесах. «Я снова вижу все это перед собой», – писал он в ностальгическом забытьи, столь нетипичном для молодого человека двадцати четырех лет. Каждый из тех городов, где он жил прежде, теперь казался ему покинутым раем. Не только Зюндерт («Я никогда не забуду свою последнюю поездку туда»), но и Лондон, и Париж («Сколь многое было мне дорого в этих двух городах! Я часто с нежной грустью вспоминаю эти места»). И даже Гаага, где он потерпел первую из своих горьких неудач, под магическим покровом ностальгии преобразилась в город невинной и беззаботной юности.
Но более всего Винсента тянуло в Англию. Все вокруг напоминало ему о ней: каждый дождливый день, каждый росток плюща, каждая узкая средневековая улочка. Он читал английские книги и книги об Англии (такие как «Кромвель» Альфонса де Ламартина и «Англия и английская жизнь» Анри Альфонса Эскиро), английские журналы; он старался как можно чаще ходить туда, где можно было услышать английскую речь. Одним из таких мест была Английская церковь.
В те времена, когда знаменитая амстердамская терпимость разрешала исповедовать другие религии, если это делалось не слишком открыто, спрятанное в неприметном дворе в дальнем конце города здание XVII в. было оплотом католичества. Эта церковь, словно созданная фантазией Элиот, стала настоящей отдушиной для Винсента, его спасительным островком, идиллическим и совершенным, как отрадное воспоминание. «До чего умиротворенно выглядит в вечерние часы эта окруженная живой изгородью церковь в тихом Бегейнхофе, – писал он. – Она словно говорит своим видом: „In loco este dabo pacem“ – „На месте сем Я дам мир“». Здесь, в этом уголке чужой страны, притулившемся в сердце его родины, среди чужаков, говорящих на неродном ему языке, Винсент чувствовал себя своим. «Я люблю эту маленькую церковь», – писал он Тео.

 

Близилось время второй проверки, и, чтобы не поддаться мыслям о неизбежной неудаче, Винсенту потребовалась вся сила его воображения. Каким-то образом он даже сумел убедить себя, что и неудавшаяся попытка обратить на свою сторону Глэдвелла – не поражение, а победа и шаг в верном направлении. Винсент снова был решительно настроен следовать по стопам отца. «Как же, наверное, чудесно прожить жизнь вроде той, что прожил Па, – писал он Тео вскоре после отъезда Гарри. – Дай нам Боже стать сынами, достойными духа и сердца Господня».
Тогда же Винсент прочел роман «Приключения Телемака» Франсуа Фенелона, сюжет которого был основан на «Одиссее» Гомера, и теперь воображал себя странствующим героем, чья душа, как душа Улисса, «подобна глубокому колодцу», – примерял на себя его неудачи, грубоватые манеры, его экзальтацию, все его испытания и чудесное спасение. И он представлял себе, как, подобно Улиссу, завершит свое долгое путешествие и «вновь увидит места, к которым столько лет стремился душой».
Октябрьская проверка заставила его вернуться на землю. Мендес сообщил Стриккеру, что Винсент оказался не способен к изучению греческого языка. «Какой бы подход я ни применял, – позднее вспоминал Мендес, – что бы я ни придумывал, чтобы упростить задачу, все безрезультатно». Стриккер долго беседовал с Винсентом, который признался, что ему и в самом деле «было очень трудно», хоть он и «старался изо всех сил». Вновь тронутые искренностью Винсента, Стриккер и Дорус решили дать ему второй шанс. Следующая проверка, назначенная на январь, должна была решить его судьбу.
Винсент прекрасно понимал, что́ поставлено на кон. «Битва мне предстоит не на жизнь, а на смерть, – писал он. – Ни больше ни меньше».
Позднее Винсент будет вспоминать следующие несколько месяцев как «худшее время, которое мне довелось пережить». Холодея от ужаса при мысли о возможной неудаче и отчаянно стремясь преуспеть, Винсент метался от полной безысходности к иллюзорной надежде. Каким-то образом ему удалось удвоить усилия. Вопреки дядиному комендантскому часу, он просиживал за книгами ночи напролет, приглушая свет, выпивая невероятное количество кофе и тратя столько на трубочный табак, что Тео приходилось высылать ему деньги на церковные воскресные пожертвования. Винсент был убежден: только Бог был в силах дать «мудрость, в которой я так нуждаюсь», и он неустанно возносил к небу горячие мольбы. Поддержкой ему были строки любимых стихотворений, слова Писания, пословицы и поговорки («Ибо когда я немощен, тогда силен»; «Держу лице Мое, как кремень»; «Чему быть, того не миновать»), неистовый поток которых он извергал на Тео, хотя, конечно, главной их целью было помочь ему справиться с охватившим его смятением. «Я никогда не отчаиваюсь», – повторял он снова и снова. Но и много лет спустя его наставник Мендес вспоминал то выражение «неописуемой грусти и отчаяния», с которым Винсент являлся к нему на урок.
Прошлые неудачи преследовали его словно фурии. Он упрекал себя в том, что причиняет столько страданий себе самому и окружающим. Он жалел о позорном уходе из «Гупиль и K°» и о той губительной нерешительности, что владела им в последние годы. «Если бы только я раньше собрал все силы, – сокрушался он, – сейчас я бы уже продвинулся куда дальше». Перспектива потерпеть еще одно поражение переполняла его чувством стыда. Чтобы помочь ему оплатить обучение и проживание, родители урезали свой, и без того скромный, бюджет еще на несколько сотен гульденов. Неужели их жертва напрасна? «Деньги не растут на деревьях, – замечал Дорус. – Образование детей дорого нам обходится, особенно одного из них». В одно из своих воскресных паломничеств Винсент – вероятно, в отчаянной попытке совершить покаяние – положил на блюдо для пожертвований свои серебряные часы. «Когда я думаю обо всем этом, – писал он, – о тоске, разочаровании, боязни потерпеть поражение и вызвать скандал… Как мне хочется убежать куда-нибудь подальше!» Он молил Господа дать ему «исполнить ту работу, для которой он предназначен судьбой».
Из писем Винсента нетрудно понять, что, терзаемый угрызениями совести, он пребывает во власти мрачных мыслей. «В мире так много зла, – горько сетовал он, – и в нас самих скрыты ужасные вещи». Он рассуждал о темной стороне жизни и собственной порочной природе, которая заставляет его отлынивать от работы и поддаваться соблазнам. Он корил себя за загадочные «черные дни». Он уверял, что «познать себя – значит презирать себя», приписывая этот постулат самоненавистничества одновременно Фоме Кемпийскому и самому Христу. Мендес раскритиковал эту чересчур грубую, по его мнению, интерпретацию, но Винсент горячо парировал: «Когда мы смотрим на людей, которые преуспели больше нас, которые вообще лучше нас, мы вскоре начинаем ненавидеть собственную жизнь за то, что она не так хороша».
Столь тяжкая вина не должна остаться безнаказанной. Винсент вспомнил свой прошлый опыт умерщвления плоти и теперь ел один лишь хлеб – корку черного ржаного хлеба, – подражая примеру пророка Илии и следуя заповеди Христа из Нагорной проповеди: «Посему говорю вам: не заботьтесь для души вашей, что вам есть и что пить, ни для тела вашего, во что одеться. Душа не больше ли пищи, и тело одежды?» В дождь и в холод он выходил на улицу без пальто. По ночам он не давал себе уснуть, отгоняя дремоту убийственным количеством табака и кофе («пропитаться кофе – отличная идея»), и, даже ненадолго ложась спать, лишал себя покоя, подсовывая под спину трость для ходьбы.
Иногда ему удавалось выскользнуть из дома до того, как запирали двери, и в такие ночи он спал на земле в сарае неподалеку, без постели и одеяла; по словам Мендеса, которому он поведал об этом покаянном ритуале, Винсенту казалось, что он лишился права на комфорт. Зима 1877/78 г. выдалась холодная, с ветрами и бурями, но Винсент предпочитал истязать себя именно зимой, ужесточая свою кару. Когда же и это наказание казалось ему недостаточно суровым, вспоминал Мендес, Винсент брал в постель свою трость и бил себя по спине.
Непосильный груз ответственности в сочетании с одиночеством тяжело сказались на Винсенте. По свидетельству сестры, той зимой у него случился нервный срыв. Родители, братья и сестры в ужасе наблюдали за тем, как вместе с ухудшением почерка в письмах Винсента пропадает связность мысли. Его послания теперь казались родным «просто каракулями, сплошным бредом, не более». В письмах к Тео Винсент как безумный негодовал и ликовал и перескакивал с предмета на предмет. Возможно, в то время он уже начал пить, а может быть, то были ранние проявления серьезной, еще не диагностированной болезни. Голоса, все громче звучавшие в его голове, сея сомнения и не давая ему забыть о своей вине, вызывали страшную головную боль. «Когда дел и мыслей слишком много, – жаловался он, – иногда возникает чувство: где я? что я делаю? зачем всё? И тогда голова идет кругом».
Впервые в жизни Винсент задумался о самоубийстве. «На завтрак у меня был сухарь и стакан пива – так Диккенс советовал завтракать тем, кто стоит на пороге самоубийства: якобы это хороший способ хотя бы ненадолго отвлечься от задуманного», – мрачно шутил он в августе. Позже на смену черному юмору пришла одержимость кладбищами и мечты о том дне, когда «отрет Господь Бог слезы со всех лиц». Всю зиму он носил в кармане сборник надгробных речей, который зачитал буквально до дыр. Он с завистью говорил об умершем фермере из Зюндерта: «Он освободился от бремени жизни, которое мы вынуждены нести и дальше».
Даже приближение Рождества не облегчило душевного состояния Винсента. И все же, измученный переживаниями, он ждал праздника, как никогда прежде. «Приближается череда мрачных дней перед Рождеством, но за ними – Рождество, словно приветливый свет, льющийся из окон домов», – писал Винсент брату. Он не был дома с начала занятий в Амстердаме, а отца не видел со времени неудачной проверки знаний в октябре. В ожидании третьего, решающего испытания, до которого оставалось меньше месяца, он, безусловно, надеялся, что волшебство рождественских дней смягчит сердца в его пользу. «У меня не хватает слов описать, как же я жду Рождества, – говорил он Тео. – Я искренне надеюсь, что отец будет доволен моими успехами».
Перед Тео и остальными братьями и сестрами Винсент делал вид, что у него все хорошо. Он уверял, что уже освоил основы латыни и греческого, и утверждал, что его занятия были «в целом стоящей вещью». Он прибыл в Эттен заранее и задержался на несколько недель после Рождества, изображая благочестивого и послушного сына. Он подолгу гулял с родителями и ходил кататься на санках с десятилетним Кором. Он посетил курсы шитья, которые вела его мать («В самом деле очень мило, – отозвался он, – прямо просится на картину»), и всюду следовал за отцом во время его рождественских визитов. В качестве последней искупительной жертвы Винсент навестил в Принсенхаге захворавшего дядю Сента.
Но ему не удалось ни обмануть, ни успокоить родителей. «Если бы только я имел основание быть хоть сколько-нибудь спокойным за будущее Винсента», – написал Дорус после того, как в январе Винсент наконец уехал. В молитвах Анна в отчаянии просила за своего заблудшего сына: «Пусть он становится все более и более нормальным человеком». «Мы по-прежнему беспокоимся за него: он всегда был и по-прежнему остается таким странным», – огорчалась она. Что же до смелых притязаний Винсента в будущем стать достойной копией своего почтенного батюшки, то на этот счет безжалостный семейный вердикт прозвучал из уст прямолинейной Лис. Она пренебрежительно назвала брата, с его религиозными потугами, kerkdraver, что в переводе с голландского означает фанатичного прихожанина, вера которого показная и поверхностная. «Когда я вижу, каким святошей он заделался, – презрительно писала она после рождественских каникул, – я очень надеюсь не стать такой же».
Рождественское фиаско не оставило Винсенту ни малейших иллюзий относительно того, что́ он услышит от отца, в начале февраля прибывшего в Амстердам для третьей, и последней, проверки. Помимо традиционной критики в адрес его асоциальных привычек и нездорового образа жизни, Дорус обвинил сына в недостатке истинной приверженности своему делу. Чтобы доказать свою правоту, на глазах Винсента он проверил несколько его учебных работ, распекая сына за многочисленные ошибки. После отъезда Дорус сообщил Тео, что, «похоже, Винсент не настроен учиться».
Выход был только один. Чтобы не навлечь на себя и свою семью нового бесчестия, Винсент должен был стать усерднее. Он «уже не ребенок», сурово заявил Дорус; он поставил себе цель, и его долг – достичь ее. Отец составил для Винсента новое, более строгое расписание занятий, а чтобы сын не отлынивал, Дорус попросил Стриккера дважды в неделю лично заниматься с племянником. И наконец, он нанес Винсенту самый болезненный удар: поскольку родителям чрезвычайно тяжело обеспечивать сына, Винсент должен найти работу и впредь справляться с этим самостоятельно.
В заключение Дорус с сыном нанесли визиты всем, кого за минувшие восемь месяцев Винсент успел разочаровать – или напугать чрезмерным вниманием: Мендесу, Стриккеру, дяде Кору и преподобному Мейесу. Проведя в Амстердаме четыре дня, Дорус уехал, по-прежнему в тревоге за будущее сына. Винсент, который всегда тяжело переживал расставания, проводил отца на вокзал и, застыв на месте, смотрел вслед поезду, пока он не скрылся из виду. Вернувшись домой, Винсент увидел книги и бумаги, по-прежнему лежавшие на столе после отцовской ревизии, увидел пустой стул, на котором недавно сидел Дорус, и разрыдался. «Я плакал, как дитя», – позже признался он брату.

 

Меньше чем через две недели после отъезда его отца из Амстердама Винсент Ван Гог впервые выставил для публичного обозрения свою художественную работу. Рисунок сангиной на плотной коричневой бумаге – копию подаренного Дорусу ко дню рождения – он повесил на стене в подвальном помещении воскресной школы. В классе было темно, и, чтобы рассмотреть рисунок, даже днем нужна была лампа. «Я бы хотел иногда заниматься этим, – писал Винсент, – поскольку весьма сомнительно, что мне удастся успешно сдать экзамены… А если я потерплю неудачу, мне бы хотелось оставить здесь после себя хоть какой-нибудь след».
Назад: Глава 7 Подражание Христу
Дальше: Глава 11 «Dat Is Het»