Книга: Ван Гог. Жизнь
Назад: Глава 5 Дорога в Рейсвейк
Дальше: Глава 9 О Иерусалим, о Зюндерт!

Глава 7
Подражание Христу

Зимой 1875 г. артистический Париж все еще бурлил, обсуждая выставку группы молодых бунтарей, которые именовали себя Анонимным обществом художников, живописцев, скульпторов, граверов и пр. Противники пренебрежительно называли их «впечатленцами» – импрессионистами или попросту умалишенными. Они утверждали, что их произведения – новый способ ви́дения мира. Они делали сомнительные заявления: мол, яркие краски и свободная манера – не что иное, как пример научного подхода к живописи, и «даже самые въедливые физики, проанализировав эти картины, не выявят здесь недостатков» (как писал один из немногих критиков, вставших на сторону бунтарей). Несмотря на то что из своего живописного метода они принципиально исключили использование темных теней – традиционный способ передать игру света, – они утверждали, что способны запечатлеть свет на холсте. Свои картины они называли «впечатлениями», и другой благожелательный критик написал: «Они [картины] – словно осколки зеркала бытия, и отражаемые ими мимолетные, красочные, едва уловимые и чарующие его проявления весьма заслуживают нашего внимания и нашего восхищения».
Но в целом художественный мир Парижа насмешливо и неодобрительно принимал самопровозглашенных послов «нового искусства». Эталоном здесь, как и прежде, считались творения художников и скульпторов академического толка, а также то, что имело успех в Салоне. Враждебно настроенные критики соревновались в остроумии – называли работы самонадеянных новаторов преступлением, нелепостью и пачкотней; сетовали, что радикалы, вроде Клода Моне, ведут войну против красоты, что с таким же успехом могла бы намалевать картину «обезьяна, в лапы которой попала коробка с красками». «Чистое безумие, – раздраженно писала „Le Figaro“, – ужасающее зрелище».
В марте 1875 г. разразилась буря. Отчаянно нуждаясь в деньгах, Ренуар, Моне и Сислей (а также Берта Моризо, которая отважно решила разделить участь своих коллег) организовали продажу нескольких из своих скандально известных работ в Отеле Друо – центральном аукционном доме Парижа. Событие вызвало бурю возмущения. Публика ревела, выкрикивая оскорбления в адрес художников и их творений. Осыпаемые градом насмешек, картины уходили за гроши: так, пейзаж Моне был продан за 50 франков. Зрители приветствовали смехотворные цены взрывами издевательской радости: «Это за раму!» Аукционер боялся, что взбешенная толпа отправит его в психиатрическую лечебницу: «Они вели себя с нами как со слабоумными!» Атмосфера накалилась до предела, и, чтобы предотвратить потасовку, организаторам пришлось вызвать полицию.
Двумя месяцами позже Винсент прибыл в Париж.
К тому времени негодование достигло каждого уголка замкнутого, пронизанного сплетнями парижского мира искусства. Молодые художники и сотрудники галерей, собиравшиеся в ресторанчиках на Монмартре (именно там Винсент нашел себе квартиру), не могли говорить ни о чем другом. Виновники этой бури почти каждый вечер проводили в кафе – сначала в «Гербуа», затем в «Новых Афинах»: оба располагались всего в нескольких кварталах от галереи «Гупиль и K°» на улице Шапталь, где работал Винсент. В «Мулен де ла Галетт», неподалеку от места, где он жил, ставил свой мольберт Ренуар, чтобы запечатлеть пары, вальсирующие в неровном свете, пробивающемся сквозь кроны деревьев. В любой из вечеров в одном из множества варьете или ночных клубов, расположенных по соседству с новым парижским домом Винсента, в дешевых кафе, куда часто заглядывали юные балерины, можно было запросто застать Дега с блокнотом в руке.
Направляясь в другие парижские магазины «Гупиль и K°», Винсент наверняка проходил мимо мастерских Ренуара и Мане. Когда в 1875 г. одна из работ Мане была отвергнута жюри Салона и художник пригласил публику посмотреть на опальную картину прямо в его студии, на приглашение откликнулись тысячи людей. Буквально в двух шагах от магазина «Гупиль и K°» на проспекте Оперы находилась галерея Дюран-Рюэля, рекламными плакатами зазывавшая публику полюбоваться последними скандальными творениями импрессионистов: «Хлопковой конторой» Дега (непривычно обыденным изображением рабочих будней) и поразительным портретом мадам Моне в ярко-красном японском кимоно. В июне Винсент побывал на месте бесславного аукционного фиаско, в Отеле Друо, расположенном неподалеку от магазина «Гупиль и K°» на бульваре Монмартр. И наверняка во время своих бесчисленных прогулок он встречал молодого маклера (и одного из первых коллекционеров импрессионистов) Поля Гогена, который работал на бирже неподалеку и в свободное время занимался живописью.
Но даже если и так, Винсент не заметил ровным счетом ничего. Несмотря на неутихающую полемику, несмотря на ресторанную болтовню в обеденный час и споры в танцевальных залах, несмотря на возмущенную критику и страстные выступления в защиту новаторов, несмотря на все безумие (не говоря уже о непосредственной близости самих этих завораживающих и шокирующих картин), за все время, проведенное в Париже, Винсент ни разу даже словом не обмолвился об импрессионизме или о ком-либо из его творцов.
Спустя десять лет, когда брат пытался заинтересовать его «новыми художниками», он ответил: «Слыша от тебя так много новых имен, я не всегда могу понять, о чем идет речь, поскольку ничего из этого я не видел». «Из всего того, что ты рассказал мне об „импрессионизме“, – писал он в 1884 г., помещая в кавычки незнакомое слово, – я так и не уяснил, что же это такое».
Где же был Винсент? Как мог он не заметить баталий, изобразительных и словесных, которые разворачивались в тех самых галереях, где он трудился, в кафе, где он ел, на страницах газет, которые он читал, и на улицах, по которым ходил? Как случилось, что он был настолько равнодушен к происходящему? Все объяснялось просто: Винсент обрел религию.

 

Каждый четверг вечером и два раза в день по воскресеньям в баптистской церкви Метрополитен Табернакл на юге Лондона собирались паломники. Они приходили тысячами, блокируя уличное движение. Они до отказа заполняли просторный зал вместимостью более 4000 человек и толпились во дворе, напряженно прислушиваясь к происходящему внутри. Они приезжали отовсюду: из самого Лондона, из пригородов и совсем уж издалека – из Калифорнии или Австралии. Большинство паломников принадлежали к классу людей, которые лишь недавно обрели достаток: клерки и владельцы магазинов, чиновники и домохозяйки – буржуа в поисках спасения от гнетущей прозаичности современной жизни. Некоторых влекла страсть, других – разочарование, кто-то приходил из любопытства. Но все устремлялись сюда ради одного: послушать проповедника Чарлза Хэддона Сперджена.
Среди собиравшихся на выступления Сперджена зимой 1874/75 г. можно было встретить и угрюмого молодого голландца.
Покинув дом Урсулы Лойер, Винсент снял комнату в нескольких кварталах от того места, где высился монументальный коринфский портик храма Сперджена. Он буквально покорил викторианскую Англию (ходили слухи, что и сама королева Виктория инкогнито присутствовала на его службах). На глазах своих почитателей из сенсации, юноши-проповедника, каким он был в двадцать, к сорока годам он превратился в настоящего религиозного магната. Его империя включала в себя колледж и сиротский приют, его славе способствовала обширная библиотека публикаций. Но основу грандиозного успеха Сперджена, как и прежде, составляли проходившие три раза в неделю выступления на огромной сцене в Ньюингтоне, построенной по его заказу и предназначенной только для него. С огороженной платформы размером с боксерский ринг, окруженный морем восторженных почитателей Сперджен проповедовал будущее искупление, которое «вознесет человека от горчайшего унижения, и скорбь обратится в радость».
Самоуверенный плотный бородатый мужчина с широким лицом, Сперджен свободно расхаживал по сцене и очень живо, легко и доступно, как всеми любимый дядюшка на семейном совете, преподносил слушателям сокрытые в библейских текстах перлы «здравого смысла». (Выдающийся актер того времени Джеймс Шеридан Ноулз рекомендовал своим студентам ходить на проповеди Сперджена, которого называл безупречным оратором и мастером актерской игры.) Он рассуждал о Божественном с непринужденностью, которая многим казалась шокирующей. («Нередко мы фамильярно говорим о тех, кого любим, в кругу людей, которые разделяют нашу любовь».) Он проповедовал подлинную человечность Христа. «Ощутите Его как своего близкого родственника, – говорил он, – кость от вашей кости, плоть от вашей плоти». Он сыпал метафорами, цитируя те же притчи о горчичных зернах, сеятеле и заблудших овцах, которые были хорошо знакомы Винсенту из проповедей отца. Он частенько рассуждал на тему семьи и называл Христа образцом безоговорочной родительской любви. В доказательство того, что каждый имеет шанс на прощение Отца Небесного – и своего родного отца, – он приводил в пример собственную растраченную впустую молодость. Что могло сильней тронуть сердце сбившегося с пути и склонного к самобичеванию молодого человека?
Меж тем в своей маленькой комнатке на Кеннингтон-роуд Винсент свершал еще одно паломничество – внутреннее, в мир литературы, в тот мир, где он поистине чувствовал себя как дома. Историк Питер Гей назвал то время «эпохой информации», когда представители «терзаемой страхом буржуазии» в поисках спасения от социальных, научных и экономических переворотов современности обратились к книгам, чтобы «заново проникнуться очарованием мира». Винсент был одним из них. «Я снова много читаю», – писал он Тео. Жаждущий веры, но оторванный от источников, что питали ее в детские годы, он поглощал все, что попадало ему в руки: сборники поэзии и философские сочинения, книги о природе и литературу о самосовершенствовании, романы Джордж Элиот и пошлые любовные романы, тяжеловесные труды по истории и ставшие вдруг невероятно модными биографии… В мире, день ото дня становившемся все более прозаичным, он обращался к книгам в поисках новых откровений.
Первым проводником Винсента в этом литературном путешествии стал создатель множества новых жанров Жюль Мишле. Еще раньше Мишле поразил воображение Винсента своими необычными сочинениями на темы из естественной истории и жизни животного мира, очаровав бывшего коллекционера птичьих гнезд и жуков книгами «Птица» («L’Oiseau») и «Насекомое» («L’Insecte»). Любовь юноши к творчеству Мишле усилилась после прочтения его эксцентричных, пронизанных идеей мужского превосходства сочинений о любви и сексе (в которых среди всего прочего речь шла, например, о фетишистской одержимости кровью); они помогли Винсенту пережить все романтические и сексуальные приключения прошлых лет.
Однако в первую очередь Мишле был историком, и именно благодаря его многотомным историческим трудам Винсент осмелился окунуться в глубокие и опасные воды океана веры. Мишле писал об исторических событиях так же, как писал свои романы его друг Виктор Гюго, – виртуозно соединяя увлекательное повествование, возвышенную риторику и грандиозный замысел. В сочинениях Мишле Винсент впервые столкнулся с миром, свободным от власти христианства, с миром, в котором историю вершили люди, а не Бог. Это был мир, в котором только сам человек был волен вершить свою судьбу. Мишле, с его рассуждениями о том, что Французская революция куда важнее для истории человечества, чем жизнь Христа, что именно она стала триумфом свободы над предопределенностью, победой жизни над смертью, оказался идеальным рупором этой тревожной и безбожной эпохи.
Винсент погрузился в изучение событий 1789 г. с поистине религиозным рвением. Помимо исторических трудов, он читал романы, посвященные событиям тех дней. Яркое повествование Мишле, мелодраматическая проза «Повести о двух городах» Диккенса задевали Винсента за живое. Всю оставшуюся жизнь он тосковал об этом потерянном рае свободы и братства, упрямо продолжая верить в то, что однажды он возродится.
После первой поездки в Париж в конце 1874 г. его персональную галерею славы Французской революции пополнила живопись. «„Жирондисты“, „Последние жертвы террора“ и „Мария-Антуанетта“ Делароша, а еще Анкер и многие, многие другие – что за прекрасное целое они образуют!» Одна картина произвела на него особенно сильное впечатление. Это был «неописуемо прекрасный и незабываемый» портрет юного революционера, которому Винсент приписывал лицо Христа, отмеченное печатью трагической эпохи. По возвращении из Парижа в Лондон в 1875 г. он повесил репродукцию картины в своей комнате на Кеннингтон-роуд. Многие годы он снова и снова обращался к ней как к символу надежды и искупления, как к молитвенному образу. «В ней есть нечто, что говорит нам о Воскрешении и Жизни», – писал он.
Читал он и Ипполита Тэна, другого французского историка, чьи попытки примирить науку с религией грозили увести Винсента еще дальше от надежных зюндертских истин. Для Тэна религия была всего лишь детской попыткой спроецировать людские слабости на неизвестное и непознаваемое. Поскольку с уверенностью судить можно только о том, что поверяется наблюдением и опытом, научный образ мышления является единственно правильным, утверждал Тэн. Человечеству всегда были подвластны лишь наблюдение и классификация увиденного. Для Винсента, который жаждал утешения, обещанного в жизни вечной, и ценил поэтические излишества и поучительную сентиментальность литературы романтизма, пренебрежение Тэна трансцендентальной истиной было, конечно, неприемлемым. (Восемь лет спустя после знакомства с его сочинениями в письме Антону ван Раппарду Винсент радостно приветствовал «удар, который Золя нанес Тэну» в своем эссе «То, что мне ненавистно», назвав Тэна «подчас довольно утомительным со своим математическим анализом»; по его мнению, Тэн получил по заслугам.) «И все же, – признавал Винсент, – Тэн приходит к необычайно любопытным выводам».
В то же время Тэн предлагал утешение изгоям, вроде Винсента, променявшим реальную жизнь на вымышленный мир литературы. Внутренняя сущность значит куда больше, нежели внешний вид, утверждал Тэн, и только уединенные размышления – напряженная личная схватка с непостижимым – позволяют постичь величайшие тайны жизни. Все представления о правде и красоте, все «знаки бесконечного» берут свое начало в этом блаженном одиночестве.
Смелые, блестяще аргументированные суждения Томаса Карлейля, еще одного «падшего романтика», пытавшегося обрести веру, также служили для Винсента источником утешения. По мнению Карлейля, человеку выпал жребий быть пилигримом, сражаться с сомнениями, отрицать старые догмы и искать новые пути познания «незримого мира». Винсенту, должно быть, особенно близки были идеи, в которых Карлейль уподоблял отказ от старых верований избавлению от поношенных вещей: Винсент, сын своих родителей, вряд ли мог пройти мимо подобной метафоры – лейтмотива романа «Sartor Resartus». Он назвал его книгой о «философии старой одежды». Герой романа, как и Винсент, был изгнан из идиллического мира отчего дома, стал чужим в своей семье, терпел неудачи в дружбе, был отвергнут в любви и вынужден в одиночку выживать в этом мире («одинокая душа среди миллионной толпы»). Испив полную чашу страданий и сомнений, он восстал из праха, подобно Христу, возродившись в новой вере.
В книге «Герои, почитание героев и героическое в истории», которую Винсент также охотно прочел, Карлейль предлагал дальнейшее развитие идеи подражания жизни Христа. Иисус, возможно, был величайшим из героев, – говорил автор, – но при этом далеко не единственным. Героями могут быть не только пророки (как Магомет или Лютер) или властители (как Наполеон), но и поэты – Данте, Шекспир или Гёте, который, как казалось Винсенту, многому научил Карлейля. Даже художники могут быть героями. По мнению Карлейля, героями их делает не влияние на мир, а способ ви́дения мира. Должно быть, строки, в которых Карлейль приписывал всем героям-поэтам это особое ви́дение, умение «разглядеть прелесть вещей» и оценить «их внутреннюю гармонию», особенно согревали душу любителя поразмышлять на берегу ручья в Зюндерте. «Если мы избавим от предвзятости свой разум и откроем глаза, – вопрошал Карлейль, – разве не сможем мы увидеть Господа в каждой звезде на небе, в каждой травинке на земле?»
Герои Карлейля не были идеальными людьми. Как и Винсент, они боролись с неуверенностью и унынием. Его Данте был «человеком скромным, скитающимся с места на место, одолеваемым тоской»; его Шекспир – несчастная душа, что годами «боролась за жизнь в пучине темных вод». Его герои не заботились о светских условностях приличного поведения, а их эксцентричность не позволяла окружающим и даже их близким увидеть, чего они на самом деле стоили. Но молодым людям, избравшим для себя особый путь, отвергнутым обществом и изгнанным из собственных семей, Карлейль сулил возможность обрести «божественность» в себе самом. Единственными необходимыми для этого условиями он считал «искренность сердца» и «ясное, всевидящее око».
Для Винсента это было величайшим утешением: его уравняли с Христом. Такое сопоставление не только освящало его страдания и окружало героическим ореолом его одиночество, оно также лишало силы ханжеские порицания отца. Оно также несло в себе обещание прощения и искупления, а значит, и конец скитаниям, конец изгнанию.
Той зимой Винсент прочел еще одну книгу и вновь утвердился в справедливости отождествления себя с Мессией – утвердился настолько, что и в последующие годы это представление будет снова и снова возникать в его болезненном воображении. Этой книгой была «Жизнь Иисуса» Эрнеста Ренана, «правдивое» описание зарождения христианства. Впечатление, произведенное «биографическим» сочинением Ренана, оказалось столь сильным, что в феврале 1875 г. в придачу к альбому поэзии, над которым он корпел всю зиму, Винсент отправил брату экземпляр книги. В католической Франции заявления Ренана о том, что Христос был простым смертным, евхаристия – не более чем метафора, а чудеса – просто иллюзии истово верующих, вызвали жаркие споры. Но Винсент, будучи голландским протестантом, мировоззрение которого сформировалось под сенью «Жизни Иисуса» Штрауса и библейского гуманизма гронингенцев, не находил ничего шокирующего в подобных заявлениях. (К примеру, дядя Винсента, знаменитый проповедник Йоханнес Паулюс Стриккер, был автором «научной» биографии Христа, в которой тот был представлен как «живший в исторические времена человек» и «мыслитель самого благородного свойства».) Что поразило Винсента, так это созданный Ренаном объемный образ человека в поисках самого себя.
Как и Винсент, Иисус Ренана был провинциалом, галилеянином; как и Винсент, он обладал высшим пониманием сути вещей, которое проявлялось в подсказанных природой выразительных образах. Как и Винсент, он был старшим среди множества братьев и сестер и никогда не был женат. Иисус Ренана сторонился своей семьи и ценил «единомыслие» превыше «кровных уз». Как и Винсент, Иисус Ренана был человеком переменчивого настроения: то его охватывал праведный гнев, то восторженный энтузиазм, то неодолимая тоска. Он был по-настоящему несовершенным человеком. Препятствия раздражали его. Проводя жизнь в бесконечных дискуссиях, он видел свое назначение в борьбе с лицемерием и предрассудками. Одинокий изгнанник, он презирал условности и с восторгом попирал принятые в современном ему обществе условности хорошего тона. «Общение с миром вызывало в нем боль и отвращение», – писал Ренан; и в конце концов Иисусу уже не доставляло радости ни жить, ни любить, ни видеть, ни чувствовать.
Тем не менее все эти муки и испытания были необходимы для истинного искупления – не в смысле буквального воскрешения (Винсент, вполне в духе традиции Гронингенской школы, никогда не проявлял особого интереса к теме страстей Христовых), а в смысле обретения пути к новой жизни, завершения скитаний. Для человечества целью была обещанная утопия, завершение апокалиптических революций Мишле. Но для подобных Иисусу отверженных скитальцев, вроде Винсента, нет награды выше, чем душевный покой и чувство сопричастности.

 

В течение зимы и последовавшей за ней весны 1875 г. в уединении маленькой комнатки на Кеннингтон-роуд подобные идеи постепенно набирали силу. Родители Винсента могли лишь догадываться о том, что происходило с их старшим сыном, ловя скупые намеки в его редких и коротких письмах. На Рождество сестра Лис восхищалась его «чистыми мыслями». В поздравлениях ко дню рождения в феврале даже Дорус отметил несколько «похвальных мыслей». За шесть месяцев переписки, не сохранившейся до наших дней, Винсент наверняка делился некоторыми из этих соображений с Тео (идеи, высказанные Тео в октябре в споре с отцом, несли очевидный отпечаток влияния Винсента). Он с удовольствием подпускал цитаты из Тэна, Карлейля или Ренана в альбомы с поэзией, которые составлял для брата. Это нелепое попурри из восторженной любовной лирики и тяжеловесных философских трудов как нельзя лучше отражало, что творилось во взбудораженном сознании Винсента. Для Винсента одинаково интересными были и самые глубокие рассуждения, и пустейшие сентиментальные банальности (всеядность, которой впоследствии найдется место и в его искусстве): он с равным рвением слушал отеческие проповеди Сперджена, призывавшего к безыскусной вере, пытался вникнуть в замысловатые идеи Карлейля о «божественной бесконечности» и постичь противоречивого Христа Ренана.
Но к тому времени, когда Винсент приехал в Париж, он уже сформулировал для себя главное правило жизни. «Бойся Господа и следуй заповедям Его, – втолковывал он брату летом 1875 г. – В этом и состоит долг человека».
Возможно, победа евангелического пыла над экзистенциальной тоской – или Сперджена над Карлейлем – в запутанных мыслях Винсента стала результатом паломничества в Брайтон, которое он, вероятно, совершил той весной. Здесь, в курортном городе на южном побережье, в мае и июне собирались проповедники со всей Европы; здесь проходило одно из грандиозных «собраний», ознаменовавших духовное возрождение 1870-х гг. Винсент не смог попасть на само собрание, проходившее с 27 мая по 9 июня (к 20 мая он уже был в Париже), но в письме к Тео в следующем году он описывал, каким «трогательным» было зрелище «тысяч людей, собравшихся послушать евангелистов».
Какой бы ни была причина, преображение свершилось. В Париже у Винсента начался приступ набожности. Он вставал на рассвете и с жаром читал Библию. Его письма – свод библейских мудростей. Режим дня его теперь строился по монастырским правилам: он вставал на заре и ложился рано (вопреки своим прежним привычкам). Он описывал свой день Тео, используя старинное монашеское изречение: ora et labora. Он отказался от плотских удовольствий и демонстрировал новое, ритуальное отношение к пище («хлебу насущному») – и то и другое было зловещим предзнаменованием будущих приступов самобичевания. Он строчил письма как одержимый, засыпая семью и друзей нравоучительными посланиями, сплошь состоящими из библейских цитат, псалмов, вдохновенных стихов и назидательных афоризмов. Даже Дорус заволновался. «Винсент нынче так серьезен», – писал он Тео. Будучи по натуре недоверчивым, Дорус мог увидеть в новообретенной страсти сына не пыл идущего вслед за новыми ангелами, а отчаяние спасающегося от старых демонов. «Сегодня утром я услышал прекрасную проповедь, – рассказывал Винсент Тео в сентябре. – Забудь о том, что было в прошлом, говорил священник, пусть надежд будет больше, чем воспоминаний».
В своем стремлении перечеркнуть прошлое Винсент отказался почти от всего, что было дорого ему раньше – в некоторых случаях лишь несколько месяцев назад. После того как не один год он настойчиво призывал брата не избегать романтических приключений, теперь Винсент предостерегал Тео: «Не позволяй подобным увлечениям завладеть твоим сердцем». Оставив позади годы попыток добиться успеха в качестве торговца предметами искусства, он отрекся от самого понятия мирского успеха и теперь жаждал лишь духовного обогащения. Он почти готов был отречься от самого искусства. «Не стоит преувеличивать… любовь к искусству, – предостерегал он Тео. – Не посвящай себя искусству всецело…»
Посвятив зиму изучению смелых идей Карлейля и Тэна, теперь он без сожалений отверг их, как указующие «ложный путь», и призывал Тео не «углубляться чрезмерно» в размышления, чтобы разум не поставил под сомнения его веру. «Вспомни, что Па говорил, без сомнения, и тебе тоже: разум и чувства должны идти рука об руку». Перечеркивая годы открытого неповиновения и пренебрежения традиционными представлениями о достойной жизни, теперь Винсент постоянно втолковывал брату старую истину о необходимости выбирать «узкую дорожку» (выражение из арсенала Доруса). Теперь обновленный Винсент, прежде сам ходивший в церковь от случая к случаю, строго наставлял Тео: «Ходи в церковь каждое воскресенье, даже если проповедь не слишком хороша».
Возможно, самой удивительной переменой – и уж точно самой неожиданной для Тео – стал разрыв Винсента с Мишле, его многолетним героем. В одном из сентябрьских писем Тео положительно отозвался о книге «Любовь», которую брат горячо рекомендовал ему всего годом ранее. Винсент срочно настрочил встревоженный ответ: «Прекрати читать Мишле». В следующих письмах брата Тео еще не раз получит настойчивый совет немедленно и решительно избавиться от всех сочинений Мишле по примеру брата.
В чем же причина столь внезапной опалы? В том, что для одержимого чувством вины Винсента Мишле стал синонимом сексуальности. Держаться подальше от эротической литературы французских авторов (да и любых других светских книг) – вот основополагающее правило нового образа жизни, которое поможет устоять перед соблазнами, – а соблазны, понятное дело, только и ждали, когда он на миг утратит бдительность. (Распорядок дня предусматривал также чтение Библии и вечерние визиты к друзьям.) С безапелляционностью, которая лишь доказывает шаткость его собственной позиции, он убеждал брата последовать его примеру и не читать ничего, кроме Библии: «Нашел ты мед, – ешь, сколько тебе потребно, чтобы не пресытиться им». Сочинения романтиков, вроде Гейне и Уланда, – «опасная ловушка», предупреждал он Тео: «Будь начеку… не попадись к ним на удочку». Что касается ренановской «Жизни Иисуса», то и здесь Винсент был непреклонен: «Выбрось ее».
Вместо Мишле, Ренана и других книг, отвергнутых осенью 1875 г., Винсент предлагал брату нового фаворита: трактат Фомы Кемпийского «De Imitatio Christi» («О подражании Христу»). Написанное в XV в. духовное наставление для монастырских послушников рисовало образ живого Христа, представляя Его не просто как историческую фигуру, но как близкого друга. В отличие от Христа – «героя» Карлейля или Ренана, недосягаемого Иисуса второго пришествия и суда над миром, Иисус Фомы Кемпийского говорил с читателем на «языке сердца»: откровенно, рассудительно и с безмерным сочувствием к человеческим слабостям. Он утешал, убеждал, упрекал и увещевал. Это уникальное сочетание античной мудрости и средневековой снисходительности подарило желанный покой измученной противостоянием миру душе изгоя Винсента, ибо Иисус Фомы Кемпийского уверял, что Господь одинаково любит нас – и в низости, и во славе – и что одиночество не проклятие, но признак глубокой веры: все истинно верующие ведут «жизнь пришельцев и странников» и «с радостью переносят заточение в собственной душе».
Той осенью Винсент одно за другим писал письма, в которых сам пытался стать утешителем – наподобие Христа Фомы Кемпийского – для своего восемнадцатилетнего брата. Тео, погруженный в меланхолию после смерти нескольких друзей, раздраженный работой и прикованный к постели травмой, был идеальным подопытным для нового, «блаженного» Винсента. Вместо привычных пламенных призывов он теперь получал от брата смиренные просьбы относиться к бурям юности как к пустой «суете, и только»; не принимать неприятности «слишком близко к сердцу»; не слишком заботиться о мирском («Мир бренен, слава его преходяща») и даже «не мечтать» понапрасну. Кто любит Бога, тому все во благо. «Не падай духом, старина, – ободрял он подвернувшего ногу Тео, и здесь находя повод для философских рассуждений. – Будет дождь, будет и вёдро на пути, ведущем вверх, – и так до конца». Неожиданное заявление в устах беспокойного молодого человека, которого прежде то и дело кидало от безумных восторгов в пучину разочарований. Здесь угадывается отчаянная попытка обрести покой, вечно от него ускользающий.
Винсент отправил экземпляры «Подражания» не только Тео, но и своим сестрам Вил и Анне; родные в один голос восхищались его «славными письмами». Однако не Тео, и не сестры, и не кто-либо еще из семьи Ван Гог той осенью ощутили на себе всю мощь религиозного рвения Винсента. Эта участь выпала его парижскому соседу Гарри Глэдвеллу.
Винсент познакомился с молодым англичанином в офисе «Гупиль и K°» на улице Шапталь. Как и многие младшие служащие, или помощники, в магазинах фирмы, Глэдвелл был отправлен сюда на обучение – его отец торговал произведениями искусства в Лондоне. Из-за своих провинциальных манер, плохого французского и оттопыренных ушей Глэдвелл в космополитическом Париже выглядел довольно нелепо. «Сначала все смеялись над ним, – вспоминал Винсент, – даже я». Но религия объединила молодых людей. К октябрю они не только жили в одной квартире, но и вместе «следовали путем Христа». Каждый вечер они читали Библию вслух, намереваясь, по словам Винсента, «прочесть ее от начала до конца». Каждое воскресенье они выходили из дому ранним утром и возвращались поздним вечером, чтобы обойти «столько… церквей, сколько успеем». Винсент настойчиво рекомендовал своему товарищу как можно скорее прочесть «Подражание», упрекая впервые расставшегося с родными восемнадцатилетнего юнца в том, что его тоска по дому чрезмерна: это противоречило наставлению Кемпийца отринуть мирские блага и привязанности и сознательно искать одиночества. Поводом для самой строгой критики со стороны Винсента стали и близкие отношения Глэдвелла с отцом; такие отношения он считал «опасными» и «нездоровыми» и называл «поклонением, а не любовью». По словам Фомы Кемпийского, родительская любовь – по крайней мере, в этой жизни – должна нести отпечаток грусти и сожаления, ибо расставание с детьми неизбежно, настаивал Винсент.
Тем не менее, когда дело касалось его собственных отношений с Гарри Глэдвеллом, Винсент явно пренебрег призывом Кемпийского «держать дверь закрытой» для душевных привязанностей. Изголодавшийся по товарищескому общению, он видел в неуклюжем аутсайдере Глэдвелле одновременно собственное отражение и открытую влияниям чистую душу. Он быстро включил в программу ежевечерних чтений любимые стихотворения – знак истинно семейной доверительности. Он следил за питанием Глэдвелла, заразил его страстью к коллекционированию гравюр и водил в музеи. «Показывал ему картины, которые мне нравятся больше всего», – писал Винсент Тео. У Глэдвелла совсем не было друзей, и он с радостью принял роль благоговеющего младшего брата – роль, от которой давно отказался его ровесник Тео. Каждое утро Глэдвелл приходил в комнату Винсента, чтобы разбудить его и накормить завтраком. Вместе они шли на работу и с работы, вместе ужинали около маленькой печки в комнате Винсента («в нашей комнате»), вместе совершали долгие душевные прогулки по улицам Парижа. «Как бы я хотел вновь прогуляться с Гарри в сумерках вдоль Сены», – с нежностью напишет Винсент несколькими годами позже. «Вот бы снова увидеть его карие глаза – как они сверкали, когда мы любовались картинами [Жоржа] Мишеля или говорили обо всем на свете».
Новое для Винсента чувство вовлеченности в дружеские отношения вместе с новым увлечением благочестием не оставляли места ни для чего-либо еще, в том числе для противоречий, раздирающих мир искусства, молодых художников, замышляющих восстание в парижских кафе, и традиционалистов, которые залпами гневных статей стойко отражали наступление на привычные ценности. Все это, включая виды Аржантёя кисти Моне и Ренуара, которые одни превозносили, а другие высмеивали, не пересекало порога его каморы на Монмартре, где Винсент с его юным «служкой» читали Библию и следовали примеру Христа Фомы Кемпийского, призывавшего «очистить сердце от любви к видимому и посвятить себя любви к вещам незримым».
И все же Винсент не мог отказаться от увлечения искусством (как не мог противостоять отрадной дружбе с Глэдвеллом). И потому свою давнюю страсть он призвал на службу новой. Еще в Лондоне он начал пополнять свою коллекцию гравюр произведениями на религиозные сюжеты. А единственной целью его поездки в Британский музей в августе 1874 г. был рисунок Рембрандта на сюжет из жизни Христа. Но лучше всего путь его внутреннего паломничества от Сперджена к Мишле, Карлейлю и Ренану отражала экспозиция на стенах его комнаты. Той зимой соблазнительные женщины и картины буржуазной жизни уступили место чтениям Библии, крестинам, богослужениям, разным благочестивым сценам – например, «Старый гугенот» Альберта Анкера. (Покидая Лондон, Винсент отдал многие из наиболее «светских» гравюр из его коллекции Томасу Ричардсону, которого он называл коммивояжером «Гупиль и K°».) Под влиянием идей Карлейля о божественной сущности природы в коллекции появилась масса изображений безмятежных восходов, зыбких сумерек, грозовых небес и клубящихся сердитых туч (большим мастером всех этих эффектов был французский пейзажист Жорж Мишель), наглядно иллюстрируя дорогую ему мысль о нерушимой связи между природой и религией, – мысль, которой он будет верен всю жизнь.
Впрочем, «божественная Природа» Карлейля вскоре уступила позиции торжествующему Христу Ренана. Из множества произведений самого проникновенного из барбизонских пейзажистов Камиля Коро, на мемориальной выставке которого в Париже Винсент побывал, он выделил лишь одну картину – «Оливковый сад». На экспозиции старых мастеров его похвалы удостоилось только «Снятие с креста» Рембрандта. Среди бесконечных богатств Лувра и Люксембургского дворца он выискал еще одну работу, которую счел возможным рекомендовать Тео: сцену из жизни Христа работы Рембрандта – «Ужин в Эммаусе». В качестве их общего с Тео подарка матери ко дню рождения Винсент выбрал две гравюры: «Великая Пятница» с картины Поля Делароша и «Святой Августин и святая Моника» с картины Ари Шеффера. В течение нескольких месяцев со времени приезда в Париж он дополнил выставку на стене своей каморки сценой Рождества, изображением монаха, а также гравюрой под названием «Подражание Иисусу Христу».
Одержимость Винсента религией лишь усугубила его проблемы на работе. В июне он узнал, что, вопреки надеждам и ожиданиям, в Лондон он в ближайшее время не вернется, и это известие нанесло сокрушительный удар его трудовому энтузиазму. Ревностное служение Христу, должно быть, утешало Винсента в его разочаровании, но явно не способствовало дружеским отношениям с коллегами. Кроме Глэдвелла, разумеется. Трудно было бы вообразить что-то менее соответствующее атмосфере бастиона международной коммерции, которым являлся магазин на улице Шапталь, чем сочинение Фомы Кемпийского, с его призывами к аскетизму и отречению от мирской суеты. Как, спрашивается, молодые помощники (отправленные сюда родителями для обучения премудростям торговли искусством) должны были воспринимать наставление Фомы Кемпийского: «Не прельщайся богатствами и не ищи общества тех, кого почитает весь мир»? Если Винсент пытался их переубедить – а так, вероятно, оно и было, – он наверняка получал в ответ хлесткую отповедь, не менее решительную, чем сказанные в сердцах дядей Сентом слова: «Мне ничего не известно о божественных вещах».
Позднее Винсент пренебрежительно описывал свою работу в парижском магазине как пустую болтовню с посетителями, имея в виду и тягостную необходимость общаться с людьми, и свои жалкие показатели продаж. Грубая внешность, тревожный взгляд, странные манеры Винсента плохо подходили для успешной карьеры в области торговли; и здесь, в Париже, возможно, выделяли его среди коллег еще более резко, чем в гаагском магазине. Изящные посетительницы, приходившие во дворец Гупиля, чтобы купить какую-нибудь картину для украшения гостиной, называли Винсента «ce Hollandais rustre» и общались с ним в презрительно-надменной манере. Он в свою очередь говорил с ними не как с клиентами, которых нужно очаровать, а как с новичками, которых нужно всему учить, или того лучше – как с обывателями, которых давно пора вразумить. Согласно одному свидетельству, «глупость» некоторых клиентов «выводила его из себя». Если же кто-то объяснял свой выбор тем, что это модно, он не скрывал своего изумления и досады. Клиенты негодовали: странный клерк осмеливается сомневаться в их вкусе! Призыв Кемпийца к честности в словах и делах наложился на природное упрямство Винсента. В результате начальство, встревоженное поведением молодого человека, подающего дурной пример другим, вынуждено было применить к Винсенту дисциплинарные меры.
Помимо всего прочего, призыв Фомы Кемпийского к простоте и смирению изменил художественный вкус Винсента, то есть сделал его еще более своеобразным. Теперь его привлекали странные, мрачноватые работы голландского художника Маттейса Мариса. Всего за пять лет до прибытия Винсента в Париж Марис принимал участие в революционных событиях, сражаясь бок о бок с коммунарами; теперь он жил на Монмартре, совсем неподалеку от того места, где снимал комнату Винсент. И Марис тоже был падшим сыном буржуазии. Одно время он процветал, по контракту создавая для компании Гупиля картины в том же коммерчески успешном стиле, что и его братья, модные до сих художники Якоб Марис и Виллем Марис. Однако вскоре Маттейс пересмотрел свои взгляды на искусство. Заклеймив созданное в предшествующий период творчества халтурой, он начал писать жутковатые, напичканные символами картины и жил затворником. Родители Винсента настороженно отреагировали на восхищенные рассуждения сына о «гениальности» Маттейса Мариса. «Он в таком восторге от унылых картин Мариса, – сетовал Дорус. – Как бы я хотел, чтобы ему были по душе образы более активной жизни, что-то более яркое и жизнерадостное».
Несмотря на близкое соседство, нет достоверных сведений о том, что Винсент встречался в Париже с нелюдимым Марисом. Но в любом случае Винсент нашел в нем родственную душу. Их объединяли одинаковые горние заботы, одинаковые истории отдаления от семьи и революционный запал, одинаковый опыт эксцентричности, неприятия и изгнания. Той осенью Винсент начал составлять альбом поэзии для своего нового кумира. И здесь он, разумеется, не обошелся без цитаты из «Подражания Христу». «Когда ты повсюду чужой, – писал он, – отрадно знать, что в сердце твоем живет друг возлюбленный».
Постепенно под воздействием уроков Кемпийца, примера Мариса и постоянных неприятностей в «Гупиль и K°» мир Винсента стал иным. Старые ценности были отброшены: теперь Винсент был равнодушен к обретению благосостояния и привилегий в целом и к дядиной профессии в частности. Винсент воспитал в себе пожизненную неприязнь к классу, частью которого еще недавно изо всех сил стремился стать. Класса, который, как и его семья, отказывался считать его своим. По словам сестры Лис, теперь он видел в торговле постыдное желание «урвать лучший кусок», а торговлю произведениями искусства и вовсе называл «узаконенным воровством». «Выставки, художественные магазины – все, все в цепких пальцах менял», – напишет он в будущем. Раздраженный, растерянный, Винсент впал в депрессию и снова обратился к своему лекарству от тоски – курению трубки. Он блуждал по улицам Парижа, сторонясь музеев и все чаще забредая на кладбища. Он презрительно называл свое пребывание в «Гупиль и K°» «тот, другой мир» и откровенно пренебрегал родственными обязанностями в отношении своего покровителя – дяди Сента. Внешним выражением его внутреннего мятежа стал демонстративный отказ следить за опрятностью гардероба, что было правилом в его семье и тем более на службе. Благочестивый, наставлял Фома Кемпийский, «не брезгует ветошью и не гнушается ходить в лохмотьях».
Но одну составляющую мирской жизни Винсент не в силах был отринуть, даже имея в качестве примера самого Христа, – тоску по семье. Как и прежде, с приближением Рождества тоска перешла в нетерпеливое предвкушение. Дорус получил новую должность, и семья собиралась праздновать очередное Рождество в Эттене, небольшом городке неподалеку от Бреды, всего в четырех милях от Зюндерта. Так что грядущее Рождество для Винсента означало двойное возвращение домой. В августе он начал строить планы на рождественские каникулы. В сентябре написал Тео, что с огромным нетерпением ждет праздников и попросил казначея фирмы ежемесячно удерживать часть его зарплаты, поскольку «на Рождество ему понадобится довольно большая сумма». Декабрь начался с бурной переписки и бесчисленных переносов даты его отъезда из Парижа. Когда в галерее появилась картина Эмиля Бретона «Воскресное зимнее утро» – вид занесенной снегом деревни, для Винсента она тотчас же стала символом собственного возвращения домой. «Она напоминает нам о том, что зима холодна, но тепло сердец не знает стужи», – писал он, полный надежд.
И все же долгие месяцы ожидания отягощали груз вины и неудачи, который Винсент вез с собой домой на ночном поезде, отправившемся из Парижа 23 декабря. Он знал, что ему предстоит сообщить родителям прискорбную новость и это омрачит самый светлый и дорогой семейный праздник: ему недолго осталось числить себя сотрудником «Гупиль и K°».

 

В семейном архиве сохранились лишь разрозненные и отрывочные сведения о постигшей Винсента беде, но все сводится к одному: он предчувствовал приближающееся увольнение. Позже в одном из писем Тео Винсент называл случившееся «не совсем неожиданным» и туманно признавал, что «в некотором смысле вел себя неправильно». Одним из примеров такого неправильного поведения, безусловно, был его самовольный отъезд домой. Судя по всему, рождественский отпуск Винсента был отменен. Возможно, в последнюю минуту – такое случалось, ведь под Рождество в магазине всегда было особенно много работы. Но на сей раз Винсент ослушался. Годы спустя он признался Тео, что «вспылил и хлопнул дверью». Сначала он ни о чем не рассказал дома. Только после окончания празднований, когда Тео отбыл в Гаагу, Винсент решился откровенно поговорить с отцом.
Но и в том разговоре он не упомянул ни о своем самовольном отъезде, ни об увольнении, неизбежность которого он, вероятно, уже предвидел. Вместо этого он описал свои затруднения в более общих словах, взывая к отцовскому сочувствию. «Он там определенно не счастлив, – сообщил Дорус Тео по следам разговора с сыном. – Я уверен, что это место не для него… Наверное, его оттуда лучше бы перевести». Так и не сказав родителям правды, 3 января Винсент сел в поезд из Бреды в Париж. Как наивно полагал Дорус, на момент прощания с родителями Винсент по-прежнему считал, что «должен остаться [в „Гупиль и K°“]». На то же указывает и свидетельство матери: «Перед отъездом он держался мужественно и накануне даже сказал, что хочет поскорее вернуться к работе».
Предчувствие не обмануло Винсента: 4 января, едва он появился на службе, его призвали к ответу за самовольный отъезд. Разговор с Леоном Буссо, одним из партнеров Сента, в письме родителям Винсент назвал «крайне неприятным». Незаконный отпуск был далеко не единственным его проступком, ему припомнили непрерывные нарекания со стороны покупателей, прошлые дисциплинарные взыскания и неоднократные предупредительные переводы из филиала в филиал. Вполне в духе наставлений Фомы Кемпийского, проповедовавшего смирение и покорность, пристыженный Винсент хранил молчание. «Я не видел смысла что-то говорить в свою защиту», – признавался он Тео. Должно быть, он знал: ему остается только смириться с решением, санкционированным на самом высоком уровне. В январе летописец семьи Ван Гог кратко отметил: «…сын Тео[доруса] Винсент… получил уведомление о том, что он больше не является сотрудником „Дома Гупиля“… Господа и раньше отмечали, что он не подходит для этого бизнеса, однако из уважения к дяде Сенту держали его, сколько было возможно».
Винсент пытался спасти то, что осталось после крушения. Сразу же после разговора с Буссо он написал отцу письмо, в котором наконец-то признался, что уехал домой без разрешения, но последовавшее увольнение представил как вполне достойный финал. В письме Тео он поэтически сравнивал себя со «спелым яблоком»: «Чтобы оно упало с дерева, достаточно даже легкого дуновения». Пройдут годы, а Винсент будет снова и снова прокручивать в голове этот унизительный эпизод, сожалея о своей «пассивности», которую сравнивал с Христовым смирением, и настаивая, что он запросто мог бы оправдаться, но предпочел этого не делать. «Если бы я захотел, я мог бы много чего сказать ему в ответ, – спустя годы внезапно начал он объяснять Тео. – И тогда, возможно, сумел бы остаться на службе».
Но что бы Винсент ни говорил, он никого не ввел этим в заблуждение. «Что за ужас он устроил! – причитал Дорус. – Какой скандал, какой позор!.. Он сделал нам очень больно». – «Я ужасно расстроена, – вторила ему Анна. – Кто бы мог ожидать, что все так кончится?.. Мы не видим никакой надежды… Все выглядит очень и очень мрачно». Вопреки обычной сдержанности в многочисленных письмах Тео родители не скрывали горечи разочарования. Унижение Винсента они называли «крестом, возложенным на них Отцом Небесным», и надеялись только, что весть о скандале не дойдет до Эттена.
Остатки сострадания к Винсенту были сметены признанием, что он сам навлек эту катастрофу на себя – и на свою семью. Дорус винил Винсента в отсутствии честолюбия, в неумении отвечать за себя, в нездоровом отношении к жизни. Несколькими месяцами раньше брат Анны Йоханнус покончил жизнь самоубийством. Вероятно, опасаясь, что старший сын может повторить судьбу непутевого родственника, Анна с горечью отмечала пагубное нежелание Винсента выполнять свой долг перед обществом и семьей. «Как жаль, что Винсент не способен участвовать в жизни семьи так, как того требует наше положение в обществе, – писала она. – Без этого невозможно стать нормальным человеком». Даже Тео вынужден был признать ее правоту; единственное, что он мог сказать родителям в утешение: «Винсент найдет неприятности всюду, где бы ни оказался». Видимо, запись в семейной хронике выразила общее мнение: «[Винсент] всегда был странным».
Пастор и его жена пытались сделать все возможное, чтобы смягчить последствия происшедшего. Они просили Тео (и остальных наверняка тоже) не распространяться о парижских событиях. Все должны были вести себя так, словно ничего не произошло. Официальная версия гласила: Винсент просто захотел сменить работу. Не теряя времени, Дорус кинулся к своему брату Кору, умоляя подыскать для сына должность в его книжном магазине в Амстердаме. Если бы до официальной даты увольнения (Буссо назвал крайний срок – 1 апреля) Винсент перешел из одного семейного предприятия в другое, публичного унижения можно было бы избежать. Дорус даже лелеял надежду, что ему удастся уговорить «джентльменов» из Парижа отменить свой приговор. Забрасывая сына отчаянными письмами, Дорус в весьма сильных выражениях призывал Винсента пойти к Буссо, повиниться в своих ошибках и попросить вновь позволить ему продолжать работу.
Однако все усилия были напрасны. Буссо был непреклонен. Дядя Кор выразил сожаление по поводу семейной проблемы, но работы своему вздорному племяннику не предложил. От дяди Сента, видимо, не прозвучало ни слова соболезнования или снисхождения. Впрочем, о его реакции свидетельствует запись в семейной хронике, которую вела тетушка Митье: «Какое огромное разочарование для дяди. Он надеялся обеспечить Винсенту достойное будущее, чтобы тот не посрамил своей фамилии».
Дорус в Эттене скорбел так, как будто его сын погиб. Уединившись в своем кабинете, он писал проповедь к следующему воскресенью: «Благословенны плачущие, ибо они утешатся».
Отчаявшись вернуть расположение Сента к старшему сыну, Дорус и Анна принялись обрабатывать Тео, чтобы позор брата не сказался и на его благополучии. Они призывали его укреплять добрые отношения на работе (в особенности с Терстехом). «Помни, что Винсент пренебрегал этим», – предостерегали они. Совет, который Тео получил тогда от матери, звучал более чем неожиданно из ее уст: «Нам всем необходимо быть более независимыми и не полагаться чрезмерно друг на друга». Если Тео и оказывал Винсенту какие-либо знаки братской солидарности, родители очень быстро добились их прекращения. Винсент должен усвоить урок, писали они, «и не важно, какая он цельная личность и хороший человек». А чтобы Тео не забыл об ударе, нанесенном старшим братом, свои письма они завершали словами: «Твои несчастные Па и Ма».
В комнате на Монмартре Винсент, терзаемый угрызениями совести, подводил итоги постигшего его крушения. Позднее он напишет брату, что в тот момент воспринимал случившееся как непоправимую катастрофу: «Земля ушла из-под моих ног», «едва ли не все, что удалось построить, разрушено». Шесть лет работы в «Гупиль и K°» окончились ничем. Он очернил имя, которое носил с такой гордостью, опозорил брата, восхищения которого так желал, опозорил семью, к воссоединению с которой так стремился. В запоздалой попытке насколько возможно исправить ситуацию он разослал множество писем и подарков членам семьи и друзьям, но в ответ получил либо формальную благодарность, либо – как в случае с дядей Сентом – полное молчание. Даже Тео писал так редко, что брат вынужден был умолять его поделиться новостями: «Я так жду твоих писем… расскажи мне, как ты живешь». Но когда он узнавал об успехах брата, в основном благодаря письмам из дома и разговорам в «Гупиль и K°», это только усиливало его страдания: новое продвижение по службе, деловые поездки – всегда с блестящим результатом, щедрые похвалы от дяди Сента и весомое повышение жалованья. Раздавленный чувством вины, Винсент отослал назад сорок флоринов, которые получил от отца.
В конце января 1876 г. от него съехал Гарри Глэдвелл, и Винсент остался переживать свой позор в одиночестве. В приступе паранойи, впоследствии ставшей его постоянной спутницей, он считал разлуку с Глэдвеллом частью заговора против него. Периодические визиты друга-англичанина не могли утешить Винсента и заглушить его жалость к себе. «Иногда все мы чувствуем себя одинокими и нуждаемся в друзьях, – писал он Тео, в свойственной ему манере дистанцируясь от болезненных переживаний с помощью простейшего приема – использования местоимений во множественном числе. – Думаю, мы были бы гораздо счастливее, имея дружбу, о которой можно было бы сказать: „Вот оно!“». Всего через несколько дней после отъезда Глэдвелла Винсент сблизился с другим коллегой, Франсом Суком, – тоже молодым голландцем и тоже «с нелегкой судьбой». Винсент пригласил нового приятеля к себе, чтобы почитать ему Андерсена, а затем сам стал навещать Сука в его парижской квартире, где тот жил с женой и тещей, которые показались Винсенту очень симпатичными. Возможно, некоторое время он даже предполагал, что они станут его следующей семьей.

 

Но его отъезд был неизбежен. Стыд гнал его из Парижа. Родители покорно предложили ему остановиться в Эттене, но там ему точно не удалось бы укрыться от бесчестья. По причинам, которых он так никогда и не раскрыл, Винсент «твердо решил» вернуться в Англию. Но нужно было найти работу. Даже если бы Винсент согласился взять деньги у отца, ограниченных финансов Доруса было бы явно недостаточно для жизни. Винсент никак не мог определиться с выбором занятия. После изгнания из «Гупиль и K°» чувствуя себя «выкорчеванным деревом», он был деморализован, растерян и подавлен необходимостью искать новую работу. На человека без доходного места смотрят с подозрением, в глазах общества он «просто бездельник», писал он в отчаянии. Перебирая варианты, чем бы заняться их старшему сыну, родители вспомнили, что когда-то он изучал бухгалтерское дело. Дорус высказал мысль, что Винсент «был бы на своем месте в художественном музее, где его знания и страсть к исследовательской работе оказались бы востребованы». Или, если он до сих пор «не разлюбил свою профессию», почему бы ему не стать независимым торговцем произведениями искусства – ведь точно так же в свое время поступили и дядя Сент, и дядя Кор?
Но Винсент теперь не проявлял ни малейшего интереса к искусству. Он находил утешение только в чтении стихов в компании Франса Сука и Гарри Глэдвелла, которые еженедельно по пятницам приходили в его каморку. Однажды в письме отцу Винсент вскользь обронил, что чувствует «склонность к преподаванию», но не слишком впечатлил этим Доруса: «Не могу сказать, что это проясняет что-то в отношении его будущего». Он прочел роман Джордж Элиот «Феликс Холт, радикал», герой которого зарабатывает на жизнь уроками. Вдохновленный примером литературного героя и не имея на примете ничего другого, Винсент начал просматривать английские газеты в поисках объявлений о вакансиях учителя или репетитора. Родители мало надеялись на успех. «В этом деле нужны такт и навык, нужно долго учиться и прикладывать массу усилий, – с сомнением рассуждали они. – Непонятно, готов ли он пройти подобную подготовку».
Большинство отправленных Винсентом запросов оставались без ответа. По мере приближения даты увольнения его беспокойство усиливалось – 1 апреля маячило как Судный день. «Мое время здесь стремительно истекает», – писал он Тео. На приглашение родителей Винсент не вернулся в Голландию, чтобы поискать работу в родной стране. Вместо этого – вне зависимости от того, удастся ему устроиться на должность или нет, – сразу же после увольнения он решил отправиться в Лондон, лишь ненадолго заехав по пути в Эттен. Снедаемый беспокойством, Винсент вновь обратился за поддержкой к сочинению Фомы Кемпийского. «Станешь радоваться, что терпишь поношение… когда все отойдут от тебя, – обещал Фома Кемпийский. – И Господь Иисус Христос был от людей в презрении… знакомые и друзья Его оставили среди поругания». Но ближе к отъезду он вернулся к прежним увлечениям. Несмотря на надвигающуюся бедность, оказавшись в галерее Дюран-Рюэля, он не смог устоять перед искушением и приобрел несколько репродукций. Последние недели в Париже Винсент провел, составляя альбом для Маттейса Мариса. Пока родные и знакомые возмущались его поведением и ужасались случившейся в его жизни катастрофе, Винсент одиноко сидел в своей мансарде, лихорадочно переписывая в альбом произведения авторов своего детства – Андерсена, Гейне, Уланда, Гёте, аккуратным мелким почерком заполняя одну страницу за другой. Словно читая мантру, он успокаивал сознание очередным повторением знакомых образов: вечерних туманов и серебристого лунного света, мертвых любовников и одиноких странников – образов, которые утешали душу и говорили о высшей любви.

 

В пятницу 31 марта, на следующий день после своего двадцать третьего дня рождения, Винсент покинул Париж. Для Винсента, ненавидевшего прощания и всю оставшуюся жизнь старавшегося избежать их, потихоньку исчезнув заранее, этот отъезд был очень тщательно организован. Глэдвелл провожал его на вокзале. После увольнения старшего товарища этот юноша – точно как Тео тремя годами ранее – получил должность Винсента в «Гупиль и K°» и переехал в его комнату на Монмартре.
Буквально перед самым отъездом Винсент получил из Англии письмо с предложением работы в начальной школе для мальчиков в Рамсгейте, курортном городке на побережье. Винсент был чрезвычайно обрадован: новость позволила воспринимать отъезд как новое начинание, а не как позорный конец. Должность, конечно, не была пределом мечтаний – поначалу за работу даже не предлагалось оплаты, но по меньшей мере Винсенту предлагали комнату, пансион и возможность жить там, где никто не знал о его позорной неудаче.

 

Дом священника и церковь в Эттене. Перо, чернила, карандаш. Апрель 1876. 9,5 × 17,8 см

 

Краткий визит в Эттен вновь напомнил Винсенту о его привязанности к семье. Он сделал карандашный рисунок их нового дома и церкви; каждая штакетина забора и оконная рама были заботливо прорисованы, а каждый контур был тщательно обведен пером. Винсент отправился на поезде в Брюссель, чтобы навестить дядю Хейна. Возможно, он заезжал и в Зюндерт. Родители вспоминали время, которое Винсент провел в Эттене, как «славные дни» и с некоторым облегчением провозгласили, что «он действительно хороший человек… Мы снова убедились в этом!». Казалось, что Винсент изо всех сил старался задержаться дома. Визит, который, согласно первоначальному плану, должен был продлиться несколько дней, затянулся на несколько недель. В субботу 8 апреля в Эттен приехал Тео, он сумел навестить семью, совершая весеннюю поездку по делам фирмы.
Так или иначе, Винсент не мог остаться. Всякий раз, когда речь заходила об искусстве, а такие разговоры были неизбежны, родители не могли скрыть разочарования оттого, что он менял профессию, которую знал так хорошо, на ту, в которой ничего не смыслил. «Трудно передать, как Винсент любит искусство и как глубоко его ранит необходимость все это забросить», – сокрушалась Анна в день отъезда старшего сына из Парижа, а через две недели озабоченно комментировала новую должность Винсента: «Мы надеемся, что он справится, но двадцать четыре мальчика в школе-интернате – это не шутка». Появление Тео лишь усилило разочарование от неудачи старшего сына: Винсента ожидала неизвестность, Тео предстояло вернуться в Гаагу, чтобы участвовать в переезде галереи «Гупиль и K°» в новое, еще более просторное помещение на главной площади города.
Поезд, который доставил Винсента в Роттердам, где ему нужно было пересесть на корабль, отправился в четыре часа дня 14 апреля, за два дня до Пасхи. До последней минуты, когда он остался один на платформе, Винсент, казалось, до конца не понимал, что натворил: он сам подверг себя изгнанию. Охваченный внезапными сомнениями, он взял листок бумаги и нацарапал на нем скорбную записку. «Мы часто расставались в прошлом, – начал он, – но в этот раз печаль гораздо горше». Он сел в поезд и продолжил писать, одну за другой излагая причины, по которым должен будет вернуться. «Но в этот раз во мне куда больше отваги – со мной окрепшая надежда, страстное желание и Божья милость». Этот последний довод он будет приводить в течение следующих пяти лет – словом и делом (а позднее и живописью): если он возлюбит Господа, ему будет позволено вернуться в семью.
Всего за несколько месяцев до этого Винсент наткнулся на стихотворение «Иллюзии» художника и поэта Жюля Бретона, в строках которого услышал отголосок собственных чувств – тоски по дому, самобичевания, обиды, – захлестнувших его, когда за окном поезда замелькали знакомые с детства пейзажи. Он отправил стихотворение Тео, признавшись брату, что «оно его поразило».
Как неудержимо рвется раненое сердце
К первому приюту…

С каким мученьем и восторгом, моя душа,
Ты узнаешь тот дом, где родилась на свет…
Увы, все это сон пустой, обман, мечты!..

Обманут я, но знаю, что опять поддамся чарам
Пленительных теней, маячащих в багряной дали,
Искрящихся в огромной призме слез.

Глава 8
Путь паломника

Пройдет двенадцать лет, и Винсент сравнит себя с бездомными и бродягами, «les rôdeurs de nuit» – завсегдатаями ночных кафе, где он будет коротать вечера в ожидании Поля Гогена. Он причислит себя к одним из них – обреченных вечно блуждать в желтом свете газовых фонарей ночных кафе, гоняясь за призраками «семьи и родины», что существуют лишь в фантазиях утративших то и другое. «Я странник, – напишет он, – который идет в неизвестном направлении к неведомой цели. Но если я скажу себе, что в моих странствиях и устремлениях никакой цели нет, то мне будет трудно с этим спорить и я, пожалуй, соглашусь, что так и есть».
И началось это странствие апрельским днем 1876 г., когда Винсент отбыл в Англию. Следующие восемь месяцев он непрерывно пребывал в движении. С места на место, от работы к работе, зачастую просто куда глаза глядят, на пароходах, в поездах, автобусах, повозках и метро он преодолел сотни миль по просторам Англии. Но чаще всего он путешествовал пешком. Во времена, когда билет на поезд стоил так дешево, что любая продавщица могла позволить себе поехать третьим классом, Винсент шел пешком. Он шел пешком в любую погоду, в любое время дня и ночи; он спал под открытым небом; он добывал себе пищу на полях, ел в придорожных трактирах или не ел вовсе. Он шел, и его лицо обжигало солнце, одежда изнашивалась, а обувь стаптывалась. Он шел, стараясь выдерживать среднюю скорость три мили в час – по его собственным подсчетам, – словно ему и в самом деле было не важно, куда именно идти, словно пройденные мили, стоптанные башмаки и мозоли могли служить мерилом самоотверженности.
В Рамсгейте он бродил по пляжам с шеренгами кабинок для переодевания, по причалам и длинным каменным молам, протянувшимся в сторону его родной страны.
Он брел тропами вдоль вершин меловых утесов, мимо сучковатых кустов боярышника и согнувшихся под натиском ветра деревьев. Он блуждал по кукурузным полям, которые расстилались всего в нескольких минутах ходьбы от школы, где он работал, и обрывались на краю нависшего над морем утеса. Они манили его, как некогда зюндертские пустоши… Он ходил вдоль бухт и заливов, вниз и вверх по берегу.
Через два месяца школа переехала из Рамсгейта в Лондон. За ней последовал и Винсент, под палящим летним солнцем проделав путь в пятьдесят миль, – для Англии того времени едва ли не рекордное расстояние, пройденное человеком пешком и в одиночестве. «Долгая вышла прогулка», – хвастался Винсент брату, описывая свои приключения во время этого путешествия так, словно пересказывал какую-то потерянную главу вольтеровского «Кандида». (Пароход, следующий вверх по Темзе, мог доставить его на место всего за несколько часов и пару шиллингов.) Одну ночь Винсент провел на ступенях церкви, а спустя всего два дня, с трудом заставив себя сделать передышку, снова отправился в путь, чтобы повидать свою сестру Анну в Уэлине, в тридцати милях дальше по дороге. На следующий же день он преодолел последние двадцать пять миль до Айлворта, городка в окрестностях Лондона, куда переехала школа.
Айлворт, живописно расположенный в изгибе Темзы, по всем приметам должен был бы очаровать Винсента. Однако свой новый дом он использовал главным образом как отправной пункт для постоянных экспедиций в Лондон, в десяти милях вниз по реке. До Лондона регулярно ходили поезда, но Винсент чаще всего игнорировал этот удобный способ добраться в город: раз за разом, в любую погоду, днем или ночью, покидая дом рано утром на рассвете и возвращаясь поздно вечером затемно, он шел в город и обратно пешком. Поводом для очередного похода в Лондон, где он бесконечно блуждал среди безумного городского движения и лабиринта улиц британской столицы, могло стать желание взглянуть на прежнее место работы, зайти к бывшему сослуживцу, узнать о новой должности или посмотреть какую-нибудь знаменитую церковь – любой предлог был хорош, лишь бы куда-то идти.
В июле Винсент сменил работу. На новой должности, в другой школе Айлворта, в его обязанности входило посещать заболевших учеников (в том числе и затем, по-видимому, чтобы проверить, действительно ли отсутствующий болен) или родителей, задолжавших плату за обучение. По долгу службы Винсенту приходилось бывать и в беднейших окраинах города («Ты читал о таких у Диккенса», – писал он Тео). В сентябре Винсент задумался о поисках новой работы – в Ливерпуле или Халле. Иногда он подумывал отправиться в плавание к берегам Южной Америки.
Какая же сила толкала Винсента в его бесконечные путешествия по ухабистым сельским дорогам и запруженным городским улицам, заставляла мечтать о побеге на другой край света? Отчасти – желание сбежать, то же, что заставило его покинуть Париж и Эттен. В его письмах лета и осени того года – рассуждения о чудесном избавлении апостола Петра из темницы, смутное желание найти безопасную гавань, настойчивое желание отряхнуть прошлые грехи и порицание обманчивого покоя прежней жизни. Он читал книги о беглых преступниках (например, «Жизнь за жизнь» – эпистолярный роман британской писательницы и поэтессы Дины Марии Мьюлок) и лелеял грезы о смерти – окончательном решении всех проблем.
Как будто для того, чтобы насолить родителям, он то подробно описывал им свои изнурительные путешествия, то хранил зловещее молчание. Делал он это намеренно или нет, трудно было бы придумать более изощренный способ заставить их волноваться. Дорус писал Тео: «Он продолжает свои многочасовые походы. Я боюсь, что это плохо отражается на его внешнем виде: он будет выглядеть еще менее презентабельно… Подобные крайности очень вредны… Все это причиняет нам страдания».
Но никому эти «крайности» не приносили больше страданий, чем самому Винсенту. «В те времена, – писал он позднее, – я жил за границей без друзей и всякой поддержки, в крайней нужде». Возможно, истинной целью суровых испытаний было желание наказать самого себя. Нет сомнений, что Винсент непрерывно терзался чувством вины. «Уберегите меня от того, чтобы стать сыном, приносящим лишь позор», – писал он вскоре после прибытия в Англию. Его письма полны признаний, как терзается он ощущением собственной никчемности и неполноценности, как болезненно переживает осознание своего несовершенства перед ликом Отца Небесного, да и отца земного; как мучительно то чувство, что приходит немедленно после пробуждения: «Отец мой, я недостоин тебя!» Он признавался, что «ненавидит свою жизнь» и с нетерпением ожидает дня, когда ему «простятся грехи молодости». «Кто поможет стать свободными – абсолютно, навсегда? – с тоской спрашивал он. – Сколько мне с собой сражаться, переламывать себя?» В те долгие месяцы самобичевания утешением Винсенту служили литература и искусство. Его и прежде не оставляли равнодушным изображения путешественников и путешествий, сцены прощаний и возвращения домой, образы скитаний в поисках любви и душевных метаний; теперь же они стали подлинным бальзамом на его раны. Он снова обратился к поэмам Генри Лонгфелло «Эванджелина» и «Сватовство Майлза Стэндиша» – историям преображающего изгнания. Винсент с восторгом отзывался о романе «Гиперион» того же автора (заведомо, поскольку к тому времени еще даже не прочел его), повествующем о меланхоличном молодом поэте, который в стремлении обрести себя странствует среди апокалиптических пейзажей Европы, переживающей последствия Наполеоновских войн. «Рассказы придорожной гостиницы» Лонгфелло, сборник путевых историй в стихах, стал для Винсента новым евангелием. А история героини сентиментального блокбастера «Большой, большой мир», вышедшего из-под пера Элизабет Уэзерелл, настолько его потрясла, что он прочел книгу своим ученикам и отправил экземпляр Тео.
Винсент коллекционировал сцены слезных прощаний и восторженных встреч, наподобие той, с которой начинается рассказ Хендрика Консианса «История рекрута 1813 года», – из него он скопировал длинный пассаж: «Пробил час прощания!.. Сжимая руку матери… он другой рукой закрывает лицо, чтобы скрыть бегущие по щекам слезы, и сдавленно произносит: „Прощай“». Подобную душераздирающую сцену Винсент обнаружил на гравюре с картины Гюстава Бриона «Прощание», представляющей молодого человека, который, обливаясь слезами, расстается с родителями. Какое-то время этот образ был почитаем Винсентом не менее, чем религиозные сюжеты из его коллекции репродукций, которую он каким-то образом умудрился сохранить во время всех своих скитаний лета и осени 1876 г. Одну из вариаций на эту тему – фотогравюру с работы Филипа Лодевейка Саде «После отплытия. Пляж в Схевенингене» – в мае он отправил родителям по случаю годовщины их свадьбы.
В размышлениях Винсента дороги занимали не менее важное место, чем в жизни. Он вырос на земле, расчерченной их сходившимися в одной точке на горизонте идеально прямыми линиями в обрамлении деревьев. Благодаря матери Винсент с малых лет научился воспринимать жизнь как дорогу («Отец Небесный смотрит на нас и желает помочь, даже когда мы спотыкаемся и падаем, поднимаемся и падаем вновь… Такова дорога к совершенствованию»); отец бережно хранил репродукцию картины Якобуса ван дер Матена – изображение похоронной процессии на дороге, идущей через кукурузное поле. Неудивительно, что для повзрослевшего Винсента каждая дорога звала в путешествие, а каждое путешествие заключало в себе целую жизнь. Любуясь пейзажем, он всегда пытался отыскать какую-нибудь тропу. Как и отец, он повесил на стене репродукцию «Дороги» Ричарда Паркса Бонингтона – изображение убегающего вдаль ухабистого проселка. Голос утомленного странника звучал и в строках обожаемого им стихотворения Кристины Россетти:
Все в гору и в гору я буду идти?
О да. Устанешь, нет мочи.
И много часов проведу я в пути?
С утра – до глубокой ночи.

Так же как в каждой дороге Винсент видел путешествие, так и каждый путник представлялся ему пилигримом. «Если хочешь стать и преуспевать как должно, держи себя как странник и пришелец на земли», – советовал Фома Кемпийский. На пороге собственного одинокого путешествия Винсент нашел новое утешение в историях о благочестивых странниках, скитающихся по земным дорогам в поисках горних миров. В альбом, составленный для Маттейса Мариса в Париже, Винсент переписал начальные строфы из «Пилигрима» Уланда – истории паломника, отправляющегося к вратам Святого града. В книге голландской поэзии, которую ему прислал отец, Винсент отчеркнул (и скопировал в письмо к Тео) лишь стихотворение под названием «Паломничество» – еще одну историю о нелегкой дороге к праведной жизни.
Но ни один благочестивый странник не оказал на Винсента такого влияния, как герой Джона Беньяна. «Хорошо бы тебе в руки попал „Путь паломника“ Беньяна, – писал Винсент брату, – это весьма стоящее чтение». Как и Винсент, пилигрим Беньяна Христианин, покинув дом и семью, отправляется в опасное путешествие, встречая на своем пути всевозможные формы людского несовершенства, глупости и соблазнов. Подобно позднему творчеству Винсента, схематичный аллегорический мир Беньяна наделен эмоциональным правдоподобием, которое с первой же публикации в 1678 г. поразило и покорило читателей, обеспечив книге почетное место в библиотеке каждой образованной английской семьи. Важнее была только Библия. «Что касается меня, – писал Винсент, – то я в полном восторге от этой книги».
Христианин Беньяна, однако, был не единственным странником, поразившим воображение Винсента. В книге Эмиля Сувестра «Последние бретонцы» он встретил рассказ о старьевщике, который кое-как перебивался, блуждая по проселочным дорогам и собирая тряпье для производства бумаги. История так тронула Винсента, что он целиком переписал ее в свой альбом: «Люди закрывают двери при виде его… Он чужак даже в деревне, где был крещен… Ему неведомо, что происходит в его собственной семье».
Чем больше миль оставлял за спиной Винсент, чем сильнее изнашивались его башмаки, тем чаще этот образ преследовал его во время путешествий. «Он все идет и идет, этот старьевщик, как Вечный жид. Никто его не любит».

 

Странствие Винсента началось в запущенном, кишащем клопами доме в Рамсгейте, где он, вероятно, чувствовал себя в декорациях одной из обожаемых им диккенсовских историй – из числа самых мрачных. Школа, которой руководил Уильям Стоукс, представляла собой нечто прямо противоположное щедро спонсируемым официальным учреждениям, что были хорошо знакомы Винсенту по его личному опыту. Двадцать четыре мальчика в возрасте от десяти до четырнадцати лет теснились в маленьком доме по адресу: Ройал-роуд, 6, стоявшем всего в сотне ярдов от края утеса, отвесно обрывавшегося в море. Описывая брату новое место работы, Винсент сетовал по поводу прогнивших в ванной комнате половиц, битых окон, тусклого света и темных коридоров этого дома: «Довольно печальное зрелище». Хлеб и чай составляли скудный ужин, однако дни здесь текли столь безрадостно, что мальчики с нетерпением ждали даже такого его окончания.
В этой жалкой обстановке Винсент, как герой Диккенса, исполнял множество изнурительных и неотложных обязанностей. С шести утра до восьми вечера он и его коллега (семнадцатилетний помощник учителя) несли полную ответственность за учащихся школы (по крайней мере, в письмах Винсент ни разу не упоминал о существовании других учителей). По словам Винсента, он учил мальчиков «всему понемногу»: французскому и немецкому языку, арифметике, грамоте (задавал им диктанты) и декламации (проверял, как они отвечают заученные наизусть тексты). Он ходил с ними на прогулки и водил их в церковь, проверял порядок в их кишащей блохами спальне и укладывал спать по вечерам. Как минимум однажды он помог вымыть нескольких мальчиков – «просто так… не потому, что был обязан». В свободное время он выполнял различные работы по хозяйству. «Это нелегкий труд», – сообщал он в письмах домой, в то же время стоически заверяя родителей, что его первое впечатление от новой работы «в целом неплохое».
Диккенсовским персонажем выглядел и сам директор Стоукс – крупный мужчина с лысой головой и густыми бакенбардами. Он управлял школой как хозяин делового предприятия. В то время государственная школьная система едва справлялась с резко возросшей потребностью в образовательных учреждениях для нового среднего класса, и любой человек, имевший дом и мало-мальский налет образованности, мог запросто открыть школу. Как впоследствии вспоминал Винсент, у Стоукса была «лишь одна цель – деньги». По словам Винсента, деятельность его была «весьма загадочной». Он никогда не рассказывал о своем прошлом и всегда заставал всех врасплох, неожиданно появляясь и так же неожиданно исчезая. Вероятно, из-за своих тайных дел Стоукс был человеком весьма переменчивого настроения: то он принимался играть с учениками в шарики, а то вдруг, осерчав на детские шалости, отправлял подопечных спать без ужина. Спустя две недели после появления Винсента Стоукс внезапно заявил, что школа переезжает в Айлворт, где его мать держала такое же заведение.
Вскоре упоминания о работе исчезли из писем Винсента; теперь он все больше живописал картины недавнего разрушительного ливня или восхищался видом на море, открывавшимся из окна школы (красота этого вида заставляла его на время забыть о полчищах клопов).
Не слишком уверенное владение английским языком и сильный акцент, без сомнения, делали непростую работу еще тяжелее. «Вести уроки не так уж и сложно, гораздо труднее заставить мальчиков выучить заданное», – откровенно признавался он. Скупость Стоукса Винсент считал отвратительной. На его просьбу выплатить обещанное по окончании первого месяца испытательного срока небольшое жалованье Стоукс ответил грубым отказом, заявив, что «кругом достаточно учителей, готовых работать лишь за жилье и пансион».
К тому времени, как в середине июня школа переехала в Айлворт, Винсент уже подыскивал себе другую работу. Что ж, в конце концов, такова участь странника. «Мы должны смиренно следовать своему пути», – писал он.
Проработав учителем всего два месяца, Винсент принял решение стать миссионером.

 

Амбициозное желание нести в мир Истину глубоко укоренилось в натуре Винсента. Годы одиноких размышлений наградили его страстью к убеждению. Не имея подле себя единомышленника, Винсент не мог вполне наслаждаться своими увлечениями. Зато когда ему удавалось убедить собеседника, он чувствовал глубочайшее удовлетворение; невозможность убедить приводила к охлаждению и даже полному разрыву отношений. Поэтому случившаяся летом 1876 г. вспышка миссионерского рвения неизбежно повлекла за собой составление новых поэтических альбомов для Тео и совместное послушание с Глэдвеллом – одну из бесконечного числа жизненно важных кампаний по искоренению зла, о котором нельзя было даже упоминать.
Следуя за своим новым призванием, Винсент нашел поддержку и вдохновение в романах Джордж Элиот (причем он пребывал в абсолютной уверенности, что автор – мужчина). Такие книги, как «Феликс Холт, радикал», «Адам Бид», «Сайлес Марнер» и «Сцены из церковной жизни», экземпляр каждой из которых прошлой зимой получили его родители, оказались идеальным проводником от строгого благочестия Фомы Кемпийского обратно в мир художественной литературы, который Винсент всегда так любил. Герой романа «Феликс Холт, радикал» отрекается от наследства ради жизни в гуще рабочего класса – жизни, полной политических и религиозных страстей, – и, как следствие, переосмысливает само понятие жизненной неудачи. В книгах «Адам Бид» и «Сцены из церковной жизни» оступившиеся, снедаемые чувством вины люди обретают ореол героев и мучеников, помогая бедным и обрекая себя на жизнь, полную самоотречения. Словно не замечая скептического отношения Элиот к религии в целом и к евангелизму в частности, Винсент находил вдохновение даже в разоблачительном описании секты фундаменталистов в Лантерн-Ярде в романе «Сайлес Марнер». «Люди в больших городах столь жаждут религии», что группы наподобие общины Лантерн-Ярда предлагают «ни больше ни меньше чем Царство Божие на земле», – писал Винсент.
Желая помочь алчущим утолить эту жажду, Винсент принялся искать новую должность. Описывая в письме Тео идеальную работу, он использовал выражения, словно заимствованные из прочитанных книг: «что-то между священником и миссионером», который проповедует для обитателей рабочих окраин Лондона.
Винсент подготовил levensschets – краткую автобиографию (что наверняка оказалось для него весьма непростым делом), состоящую из покаянной полуправды, оптимистичных преувеличений и смиренной мольбы: «Отец… сделай меня одним из слуг Твоих. Будь милостив ко мне, грешному». В июне из Рамсгейта Винсент отправил письмо одному из лондонских церковнослужителей. «Во времена моей жизни в Лондоне я часто приходил в Вашу церковь, – писал он. – Теперь я ищу работу и хотел бы просить вас дать мне рекомендацию».
Надо сказать, что в Лондоне того времени существовало огромное множество миссий. После временной секуляризации начала и середины века в религии снова видели избавление от всех болезней, которыми страдало общество. В 1870-х гг. в буржуазных кругах укоренилось мнение, что рост преступности и неконтролируемая бедность свидетельствовали не о скрытых проблемах нового лучезарного общества, но являлись зловещими признаками недостатка духовности. Беспокойным рабочим не хватает веры, а вовсе не прав; ни одна социальная проблема не устояла бы перед положительным воздействием благотворительности и духовного воспитания. Результатом подобных идей оказалась активная спонсорская поддержка новоявленных сект, проповедников (вроде Чарлза Сперджена) и евангелических миссий – в особенности тех, что создавались специально для бедняков и представителей рабочего класса. Более пятисот благотворительных обществ ежегодно предоставляли на эти цели баснословную сумму – свыше семи миллионов фунтов. Библейские общества ежегодно распространяли более полумиллиона бесплатных экземпляров Евангелия.
Вера в пользу распространения Библии была настолько неистовой, что торговля книгами вразнос стала новой религиозной профессией. Сперджен создал целую школу для разносчиков книг – мужчин и женщин, которые стучались в каждую дверь, распространяя Библию среди представителей «классов, практически не подверженных подобным влияниям». Оживленные лондонские улицы заполонили так называемые библейские повозки, нагруженные стопками священной книги, в сопровождении громкоголосых мужчин, вслух читающих Евангелие. В сутолоке лондонских перекрестков прохожих просвещали члены Общества уличных проповедников. На железнодорожных станциях путешественники из других стран с удивлением обнаруживали в залах ожидания прикованные цепями монументальные Библии; десятки проповедников-волонтеров во весь голос читали Библию на дорожках парков, с книгой в одной руке и зонтом от дождя в другой.
Одновременно более тысячи наемных миссионеров методично прочесывали Лондон из конца в конец – от перенаселенного Сити до самых дальних, только недавно возникших рабочих окраин. Крестовый поход возглавили евангелические церкви, вроде той, что открыл Сперджен, но вместе с тем энергичные и могущественные внеконфессиональные организации – такие как Лондонская городская миссия – поставляли все новые и новые отряды для великой борьбы с нищетой и безверием. Десятки специализированных обществ вспомоществования соревновались друг с другом в спасении заблудших душ: пьяниц, раскаявшихся проституток, нечистых на руку слуг и подвергшихся жестокому обращению детей. В 1875-м, за год до возвращения Винсента в Лондон, английский проповедник по имени Уильям Бут призвал новое духовенство «отвоевывать», возвращать в лоно Церкви сердца рабочего класса, используя для этой благой цели сочетание уличных проповедей, миссионерской помощи и воодушевляющей музыки. Свою группу он назвал Армией спасения.
Но и в безбрежном море миссионерской деятельности Винсент не мог – или не хотел – найти себе применение. Совершив первый поход в Лондон в середине июня, он возвращался туда еще несколько раз – посмотреть, есть ли у него возможность стать миссионером. В своем биографическом очерке он утверждал, что имеет опыт общения с людьми из низших сословий Парижа и Лондона и что, будучи иностранцем, будет особенно полезен в помощи приезжим, «которые ищут работу или оказались в затруднительном положении». Однако все было напрасно. Поиски не увенчались успехом, и это могло свидетельствовать об одном из двух: насколько ограниченным было знание Винсентом языка или насколько неубедительным и странным выглядел его подход к делу. Даже пессимистично настроенные родители Винсента были поражены его неудачей. «Казалось бы, что может быть проще – найти работу в таком большом городе», – писала Анна.
Но возможно, этот новый провал был вызван больше его собственными внутренними сомнениями относительно дальнейшего пути. «Я так ясно вижу свет вдалеке, – признавался он Тео, – и если он время от времени меркнет, то в основном по моей вине». Своей неспособности найти хоть какую-нибудь подходящую работу Винсент мог найти лишь одно, не слишком убедительное, объяснение. «Соискателю должно быть как минимум двадцать четыре года», – жаловался он в письмах брату и родителям. Стоит ли говорить, это было всего-навсего самооправдание того, кто боится получить очередной отказ. «Очень сомневаюсь, что смогу добиться больших успехов в этой профессии», – заключил Винсент спустя лишь несколько недель после первых попыток найти работу.
Вместо того чтобы проявить настойчивость и попытаться найти реальную альтернативу неудавшемуся трудоустройству в Лондоне, Винсент начал изобретать странные и маловероятные сценарии своего будущего. Возможно, драматические газетные очерки (часто сопровождаемые черно-белыми иллюстрациями) о бедности и страданиях в шахтерских поселках натолкнули его на мысль отправиться в горнодобывающие районы Западной Англии проповедовать углекопам. Некоторое время он даже подумывал записаться в миссию, отправлявшуюся в Южную Америку. Но и этим идеям не было суждено воплотиться в жизнь. Прошло немногим больше месяца, и энтузиазм Винсента иссяк – он уже не хотел быть миссионером.
К началу июля Винсент, чувствуя себя отверженным и все еще пытаясь разглядеть «свет вдалеке», уединился в своей комнате в Айлворте. Он разочаровался в преподавании и называл свою работу «унизительной». Стоукс вновь отказался назначить Винсенту регулярное жалованье, и Винсент покинул школу. (Родителям он сообщил, что ушел сам, но, вспоминая эту ситуацию через несколько лет, дал понять, что Стоукс его выгнал – или, по меньшей мере, собирался выгнать.) Так или иначе, Винсент перешел на аналогичную должность в другой школе для мальчиков, всего в полукилометре от предыдущей. К 8 июля, еще продолжая работать неполный день на Стоукса, он перевелся в Холм-Корт, школу, которой руководил преподобный Томас Слейд-Джонс. Родители были рады этой перемене – Винсент преподнес школу Слейд-Джонса как «более фешенебельную», но этот частичный переход на новое место их смутил. «Ну, еще ничего не ясно», – сокрушался Дорус.
Кое-что, однако, было ясно: Винсент не был счастлив. Он писал родителям меланхоличные письма, жаловался на работу, школу и одиночество (ученики разъехались на летние каникулы). «Винсент переживает непростые времена», – рассказывали родители Тео; «жизнь у него невеселая». «Думаю, дело в том, что он боится работать с мальчиками, – заключила Анна. – Возможно, он опасается не справиться с работой». У нее на этот счет не было иллюзий: Винсент «не сможет и дальше оставаться в этой профессии». Ему нужно найти новое направление, которое «закалило бы его для повседневной жизни» и «сделало бы его счастливее и спокойнее». Она даже предположила, что «Винсент мог бы связать свою деятельность с природой или искусством – это давало бы надежду на лучшее».
В августе Винсент нашел это новое направление, но оно не имело никакого отношения ни к природе, ни к искусству. Всего за два дня до запланированной поездки к Гарри Глэдвеллу, который проводил летние каникулы со своей семьей в пригороде Лондона, Винсент получил известие о том, что семнадцатилетняя сестра его друга погибла, упав с лошади. Совершив шестичасовой переход через весь Лондон, он прибыл к Глэдвеллам как раз в тот час, когда скорбящая семья возвращалась с похорон. Зрелище чужого горя ошеломило его. Он признавался в письме брату, что ощутил присутствие чего-то «истинно святого» в доме Глэдвеллов и ему хотелось стать частью этого, но он не сумел. «Видя столь глубокое, внушающее почтение горе, я испытал робость и стыд… Мне хотелось утешить их отца, но я был смущен», – признавался Винсент Тео на следующий день.
Лишь оставшись наедине со своим старым другом Гарри, Винсент смог войти в роль, что жаждал всей душой. Винсент писал, как во время длинной прогулки они «говорили обо всем: о Царствие Небесном, о Библии» – как когда-то, во времена их жизни в Париже. Пока они ходили туда-сюда по платформе вокзала, Винсент изливал на друга поток страстных утешений, больше напоминавших проповедь. В тот момент он ощутил, что, несмотря на обычный мир вокруг, переполнявшие его чувства «отнюдь не были обычными».
Вскоре он решил стать проповедником.

 

Для Винсента быть проповедником означало одно – дарить утешение. Подобно тому как основу католической теологии составляют грех и наказание, основой доктрины Реформатской церкви Нидерландов было утешение в горе. Идеей «невыразимого утешения», даруемого внимательным и заботливым Господом, пронизаны все ее постулаты. Прежде утешать, а потом обращать – вот главная заповедь проповедника в голландском форпосте веры вроде Зюндерта. Дорус Ван Гог давал своей ненадежной пастве духовное утешение и оказывал материальную поддержку. В болезни или на краю смерти страждущие уверялись, что они не одиноки в жизни земной и обретут благую любовь в жизни грядущей. Во дни повседневных забот пастор унимал тревоги и страхи своих прихожан. Не обладая воспитательной и просветительской мощью, проповеди Доруса окутывали слушателей уютным покровом «целительных слов» всем знакомых библейских историй и наставлений.
И конечно, никто более Винсента не жаждал целебного бальзама религии. С самого детства образ Христа представлялся ему скорбным, но и способным унять скорбь. Воплощением его был Христос с картины Ари Шеффера «Христос-Утешитель» (проданной через гаагский магазин дяди Сента в 1862 г.), репродукция которой висела в пасторском доме в Зюндерте. Эта картина, иллюстрирующая стих Евангелия от Луки («Он помазал Меня благовествовать нищим, и послал Меня исцелять сокрушенных сердцем»), в XIX в. была невероятно популярна в религиозных кругах, как и сама идея, что безвинное страдание позволяет приблизиться к Господу: лучезарный, но горестный Иисус восседает на троне в окружении поклоняющихся Ему – угнетенных и отчаявшихся, сломленных горем и отчаянием. «Горесть не приносит вреда, – писал Дорус, – но позволяет видеть вещи в более праведном свете». «„Тихая печаль“ – чистое золото», – писал Винсент.
Сквозь призму романтической литературы картина Шеффера обрела для Винсента особый смысл: она открыла ему новые формы страдания, новые мифы о спасении, новые парадоксы надежды и новое понимание возвышенного. Художественные воплощения этих идей заполнили страницы его альбомов и стены его комнаты. Задолго до того, как он начал проповедовать Евангелие, Винсент проповедовал «тихую печаль» природы и искал утешения в ее живописных и поэтических образах. Он следовал за тенью Христа в произведениях Карлейля и Элиот, которые принесли тему искупления страданием в современный мир, поклоняющийся объективному знанию. «Глубокое, невыразимое страдание, – писала Элиот в романе „Адам Бид“, – можно без преувеличения назвать крещением, обновлением, преображением».

 

Ари Шеффер. Христос-Утешитель. Холст, масло. 1836–1837. 183 × 247,9 см

 

Когда в 1875 г. Винсент в своем изгнании вновь обрел Иисуса, не покидая маленькой комнаты на Кеннингтон-роуд, в первую очередь он обратился к Христу-утешителю его детства. Христос – «главный утешитель нашей жизни», способный «наполнить радостью сердца, обитающие в юдоли слез», – писал Ренан. «Раскаяние обратится радостью», – обещал Христос Фомы Кемпийского. Отрывок стиха из Второго послания к Коринфянам вскоре стал для Винсента мантрой утешения: «Нас огорчают, а мы всегда радуемся». В этих нескольких словах для него заключалось абсолютное и универсальное выражение той алхимической формулы счастья, которую он всегда искал в религии (а позднее в искусстве). «Я обнаружил радость в печали», – писал Винсент в сентябре 1876 г. «Печаль много лучше, чем смех», – заключал он в октябре.
Обретенная надежда, что жизненные горести могут обернуться счастьем, вдохновила Винсента на покупку новой пары ботинок, «чтобы приготовиться к новым странствованиям». Кроме того, он убедил своего работодателя, его преподобие Слейд-Джонса, позволить ему посещать методистскую церковь в Ричмонде, на другом берегу Темзы. Во время еженедельных молитвенных собраний, которые Слейд-Джонс проводил в Ричмонде, Винсент начал «ходить к людям и разговаривать с ними». Вскоре он даже получил возможность «сказать несколько слов» перед собравшимися. В школе же Слейд-Джонс разрешил Винсенту уделять больше времени религиозному воспитанию и меньше – преподаванию обычных предметов. Винсент учил мальчиков, сыновей лондонских рынков и улиц в количестве двадцати одного человека, библейской истории. Каждое утро и каждый вечер они собирались вместе для молитвы; по вечерам он сидел в проходе между кроватями и в полумраке спальни читал вдохновляющие отрывки из Библии и художественной литературы.
Слейд-Джонс, которого радовало рвение Винсента, предложил ему работу помощника в конгрегационалистской церкви в Тернэм-Грин, небольшом поселении в трех милях вниз по реке от Айлворта. Винсент занимался подготовкой маленькой церкви, выстроенной из листов железа, к собраниям и службам, а также преподавал в местной воскресной школе.
Остальные учителя с радостью приняли в свой коллектив странного молодого голландца, но упорно коверкали его фамилию («мистер ван Гоф»), пока Винсент не убедил их обращаться к нему «мистер Винсент». Помимо воскресных уроков, он организовал для молодежи вечернюю службу по четвергам и взял на себя обязанность посещать больных и отсутствовавших учеников. Через некоторое время Слейд-Джонс даже поручил энергичному молодому помощнику самостоятельно провести вечернюю воскресную службу в небольшой методистской часовне в Петершеме, двумя милями выше Айлворта по реке.
В разгар всей этой благочестивой деятельности Слейд-Джонс благословил Винсента прочитать проповедь. В восторге от открывшейся перспективы, он приступил к лихорадочным приготовлениям. Свое выступление Винсент отрабатывал на еженедельных молитвенных собраниях в Ричмонде и во время уроков Библии с мальчиками в школе (по собственному признанию Винсента, иногда они засыпали посреди его рассказа, но он надеялся, что по мере обретения опыта у него будет получаться лучше). Винсент составил список любимых стихов, историй, гимнов и стихотворений, которые он записывал в тетрадь, которую называл «книгой проповедей». Судя по длинным письмам, которые Винсент писал Тео той осенью, пересыпая их, разумеется, цитатами из своей «книги», она представляла собой фантасмагорию на тему утешения, еще более странную, чем прошлые его альбомы, – наглядный пример того, как его безумному воображению представлялась деятельность проповедника. «Каждый, кто хочет проповедовать Евангелие, должен прежде всего нести его в своем сердце, – говорил он. – Ах, как бы я этого хотел!» На исходе дня он поднимался в свою комнату на четвертом этаже Холм-Корта и под взглядом «Христа-Утешителя» с репродукции на стене засыпал, по-прежнему сжимая в руках Библию.
Наконец в воскресенье 29 октября Винсент поднялся на кафедру методистской церкви в Ричмонде, чтобы прочесть свою первую проповедь. Спустя два дня он отправил Тео восторженное и подробное описание этого события, напоминающее начало какого-нибудь романа Элиот.
Был ясный осенний день, и я шел в Ричмонд пешком живописной дорогой вдоль Темзы, в водах которой отражались пожелтевшие кроны величавых каштанов, ясное голубое небо над ними и, сквозь ветви каштанов, та часть Ричмонда, что стоит на холме: дома с красными крышами, незанавешенные окна и зелень садов; над всем этим возвышается серая башня, а внизу виден длинный серый мост, возле которого на обоих берегах растут высокие тополя, и люди, его переходившие, издали казались маленькими темными фигурками.
У подножия кафедры Винсент остановился, склонил голову и произнес слова молитвы: «Авва, Отче! Во имя Твое теперь начнем». По его словам, взойдя на кафедру, он ощутил себя так, словно «выбрался из темного подземелья», и перед ним возникла волнующая картина его будущей жизни: «Отныне, куда бы я ни шел, я буду проповедовать Евангелие».
Он выбрал текст Псалтири: «Странник я на земле…» Невозможно узнать мнение прихожан о проповеди, прочитанной в тот день молодым голландцем. Как выяснить, всё ли они в ней поняли: Винсент говорил по-английски правильно, но слишком быстро и с сильным акцентом. Некоторые из присутствующих уже слышали его выступления на молитвенных собраниях и привыкли к его особенностям.
Но вряд ли кто-то из прихожан был готов к такому вулканическому энтузиазму.
Чтобы возродиться для жизни вечной, для жизни, исполненной веры, надежды и милосердия, – для жизни непреходящей – жизни христианина и Христова труженика, чтобы быть даром Божьим, творением Божьим – и только Божьим! – возложим руку свою на плуг на пашне нашего сердца, закинем сызнова нашу сеть…

 

Церкви в Петершеме и Тернэм-Грин. Рисунок в письме. Перо, чернила. Ноябрь 1876

 

Страстно желая дарить утешение, в потоке безмерно серьезных и заумных разглагольствований Винсент сыпал цитатами, надерганными оттуда и отсюда библейскими стихами и афоризмами собственного сочинения. Смелые поучения сменялись сумбурными толкованиями, скучные банальности – странными аналогиями. («Разве не приходилось нам чувствовать себя как вдова или сирота – в радости и благоденствии так же часто, если не чаще, чем в горе, – когда мыслями обращались к Тебе».) В запале он переиначивал и смешивал метафоры.
Слушателей Винсента не могла не настораживать странная исповедальность, настойчиво прорывавшаяся сквозь заунывную риторику его речи: «Мы хотим увериться, что принадлежим Тебе, а Ты нам. Мы хотим быть Твоими чадами – христианами, – нам нужен Отец, отеческая любовь, отеческое одобрение».
Стремясь «есть хлеб свой в простоте сердца», Винсент, вероятно, и проповедовать желал с той же сердечной простотой. Вряд ли у кого-то из его слушателей могло возникнуть сомнение в искренности молодого проповедника. Но даже отец Винсента, чьи собственные проповеди никогда не были образцом краткости и ясности, раскритиковал его запутанную и смутную манеру трактовки библейских текстов. Получив от старшего сына длинное письмо, написанное в то время, когда Винсент готовил свою проповедь, Дорус посетовал в письме Тео: «Если бы только он научился выражаться простым языком ребенка и перестал так нагружать свои письма библейскими цитатами». Принял Винсент критику или нет, но сам он явно осознавал проблему. «Я говорю не вполне свободно, – писал он, – и я не знаю, как звучит моя речь на слух англичан». Несколькими неделями позже он почувствовал, что обязан предупредить собравшихся: «Вам придется слушать плохой английский язык».
Но он решил ни в коем случае не сдаваться – слишком ужасной была перспектива новой неудачи. «Невозможность проповедовать Евангелие сделает меня несчастным, – писал он в ноябре, словно предчувствуя недоброе. – Если мой жребий не проповедничество… что ж, страдание будет моим уделом».

 

И все же для себя Винсент нашел источник душевного комфорта, который он так стремился обрести и никак не мог подарить другим.
С самого детства его пристрастием были церковные гимны. Каждое воскресенье зюндертская церковь наполнялась их торжественным монотонным звучанием, зачастую сопровождавшимся игрой матери Винсента на пронзительной фисгармонии. По словам невестки Винсента, со дня своего появления в Лондоне в 1873 г. он, казалось, был «одурманен сладкими мелодичными речами» английских церковных песнопений, которые так сильно отличались от покаянных гимнов его кальвинистской юности. «Больше всего ему нравятся орган и пение», – сообщал Дорус через месяц после прибытия Винсента в Англию. На выступлениях Сперджена в Метрополитен Табернакл Винсент не задумываясь присоединял свой голос к поющим тысячам людей и испытывал ощущение, которое один из участников действа сравнивал позднее с плаванием «в бескрайнем океане мелодии, которая поднимается, опадает, вновь набирает силу и заполняет собой все пространство». Винсент попросил Тео прислать ему книгу гимнов на голландском языке, а в ответ отправил ему два сборника английских гимнов. Один из таких сборников, в то время весьма популярный, – «Евангельские гимны и священные песни П. П. Блисса и Айры Д. Сэнки» (1875) – он носил с собой повсюду и вскоре изучил настолько хорошо, что запросто мог назвать порядковый номер особенно полюбившихся ему гимнов.
К тому времени, когда Винсент прибыл в Айлворт, именно гимны стали одним из главных утешений для его страдающей души. Он пел их каждое утро и каждый вечер со своими учениками на уроках Закона Божьего. Винсент рассказывал, что, прогуливаясь по зданию Холм-Корта, ему приходилось слышать, как кто-то из мальчиков «мурлыкал под нос отрывок из какого-нибудь гимна», и тогда в нем закипала «прежняя вера». По вечерам в своей комнате он слышал доносившиеся снизу звуки гимнов, исполняемых на фортепиано, и его охватывало чувство абсолютного умиротворения, а порой на глаза набегали необъяснимые слезы. В письмах он советовал Тео и, вероятно, практиковал сам во время своих бесконечных осенних прогулок по освещенным газовыми фонарями улицам и пустынным сельским дорогам «не стесняться петь гимны вслух… если поблизости нет ни души».
Сам он пел их опять и опять, стих за стихом, милю за милей, гимн за гимном. «Многие из них так прекрасны», – писал он.
Ему нравились слова гимнов: трогательные или строгие, нежные или восторженные, исполненные мольбы или спокойствия, печали или радости. В сборниках того времени печатались только слова и не было нот, и Винсент воспринимал тексты гимнов как поэзию, включая отрывки из них в свои альбомы и письма к родным. Но именно музыка придавала им гипнотическую силу. Несложные мелодии, написанные специально для безыскусного любительского пения и фисгармонии, на которой их легко могли сыграть уличные музыканты, очаровывали слушателей доступностью и узнаваемостью. «Их невозможно не полюбить, – писал Винсент, – особенно если часто слышишь». Во многих из них звучали те же интонации упорной жалобы, что и в письмах Винсента. И его любимый гимн – «Скажи мне весть благую» – напоминает мольбу упрямого ребенка, который никак не хочет уснуть, пока ему не расскажут сказку.
Скажи мне весть спасенья,
Что я Твое дитя;
Устал я от хожденья
По суетным путям.

Скажи мне повесть чудную,
Скажи ее мне вновь,
Скажи в минуту трудную
Мне про Твою любовь!.

И когда через десять с лишним лет Винсент будет писать, что своей живописью он хотел бы сказать «нечто утешительное, как музыка», чтобы в ней было «что-то от вечности», подразумевать он будет именно это. Можно искать предвестия будущего искусства, которое вскоре заявит о себе миру, в детстве и юности Винсента, но нигде его приближение не ощущалось так явственно, как в глубоких чувствах, простых истинах и бессмертных призывах гимнов, что звучали в комнате на четвертом этаже Холм-Корта.

 

В октябре Винсент получил от родителей известие о том, что его брат Тео серьезно болен. Дорус сразу же отправился к сыну в Гаагу; вскоре приехала и Анна, планировавшая остаться на все время длительного выздоровления Тео. Винсент разразился шквалом утешительных слов и гравюр. «Как бы я хотел увидеть тебя!» – писал он брату, измученному лихорадкой. Охваченный приступом ностальгии, он принялся умолять его преподобие Слейд-Джонса отпустить его на три дня в Голландию. «Кроме того, что я страстно желаю быть рядом со своим братом Тео, – говорил он, – я мечтаю снова увидеть свою мать и, если получится, съездить в Эттен, повидать отца, поговорить с ним».
Со времен отъезда из Эттена, в апреле, Винсент пережил множество мучительных рецидивов тоски по дому. Морское путешествие 1876 г. оживило в его памяти болезненные воспоминания о злополучном возвращении в Англию с Анной в 1874-м. Вид, открывавшийся из окна школы в Рамсгейте, наводил его на мысли о родной земле там, за морем. Из того же окна он наблюдал за учениками, прощавшимися с родителями, и его сердце болело за каждого из них. Чтобы поведать о своей тоске, он отправил домой рисунок с этой горестной сценой, снабдив его не менее печальным примечанием: «Многие из мальчиков никогда не забудут вид из этого окна».
Каждый ученик в Рамсгейте и Айлворте напоминал ему о Тео. Он гулял с ними, строил вместе с ними замки из песка, показывал им репродукции, укладывал в постель, а сам в письмах признавался брату: «Я бы предпочел, чтобы ты был здесь, со мной». После одной из прогулок по пляжу он отправил Тео на память два побега пляжного мха. Во время визита в Хэмптон-Корт в июне он взял перо из гнезда грача, чтобы вложить его в следующее письмо брату. В июле он некоторое время лелеял мысль переехать к брату в Гаагу и даже попросил его помочь найти работу, «связанную с церковью».
Он постоянно писал и другим членам семьи, включая сестру Анну в Уэлине, дядю Кора и кузена Мауве (Сента Ван Гога среди его корреспондентов не было), друзьям семьи (даже Терстеху) и старым знакомым, вроде Франса Сука и Гарри Глэдвелла в Париже. Посещая Лондон, он стремился к тем местам и искал встречи с теми людьми, которые напоминали ему о прошлом: начальник Обах и бывшие коллеги по «Гупиль и K°», вроде Элберта Яна ван Висселинга, Джорджа Рида и Генри Уоллиса. Винсент старался стать своим для Глэдвеллов, которые по-прежнему оплакивали кончину дочери. «Я люблю этих людей, – писал он брату. – Я понимаю их чувства».
Бывая в Лондоне, он не упускал возможности зайти к отцу Гарри в его магазин или прошагать несколько лишних миль, чтобы навестить его семью в Левишеме. Возможно, он даже сделал для них альбом – знак истинно семейной привязанности.
С семьей своего работодателя, его преподобия Томаса Слейд-Джонса и его жены Энни, Винсент пытался использовать тот же прием. У Слейд-Джонса было шестеро детей, он вел сугубо пасторский образ жизни, и его семья, вероятно, казалась Винсенту наиболее подходящей для заполнения пустоты в его жизни. Подобно дому в Зюндерте, где прошло детство Винсента, Холм-Корт представлял собой обособленный мирок; его внутренний двор затеняли громадные деревья, стены заросли виноградом, а на скотном дворе содержали домашних животных. И здесь, как прежде в доме Лойеров на Хэкфорд-роуд, Винсент старался найти для себя место. Он работал в саду, давал уроки детям Слейд-Джонса и читал им на ночь. К праздникам он, следуя ностальгической традиции, украшал дом зеленью. День за днем он усердно трудился над гостевой книгой, которую завела Энни. Заполняя мелким почерком страницу за страницей, он вписывал в нее тексты любимых псалмов, библейских стихов, поэзию и прозу – на французском, немецком, голландском и английском… С маниакальным упорством старался быть причастным к жизни семьи.
В поисках семейного тепла в ноябре он даже навестил Лойеров: не испугавшись возможной неловкости и долгого похода по мрачным улицам зимнего Лондона, он явился в дом на Хэкфорд-роуд, чтобы поздравить Урсулу с днем рождения.
Но и Глэдвеллы, и Слейд-Джонсы, и Лойеры оказались бессильны заполнить пустоту в его душе – лишь его собственной семье это было бы под силу. В октябре новости о болезни Тео вместе с мыслями о приближающемся Рождестве спровоцировали очередной всплеск ностальгии и тоски по дому. «О Зюндерт! – стенал Винсент. – Воспоминания о тебе иногда становятся почти невыносимыми».
Куда бы он ни шел, Винсент всюду видел напоминания о доме. В лондонских галереях он «с особым наслаждением» задерживался у картин с пейзажами родной Голландии. Он рассказывал ученикам истории о «земле, на которой нет холмов», где «дома и улицы так ухожены, словно это игрушки великанов из „Путешествия Гулливера“». Вновь и вновь перед его мысленным взором возникали образы путешествия в родные края: «Как приятно будет выйти из Темзы прямо в море – и увидеть вдали милые голландские берега». Охваченный воспоминаниями и мечтая о скорой встрече, он перечитывал памятные стихи своего детства и копировал сочинения давних любимцев, вроде Лонгфелло.
Сквозь сети дождя и тумана
По окнам дрожат огоньки,
И сердце не может бороться
С волной набежавшей тоски.

Охваченный желанием увидеть родных, Винсент попросил Слейд-Джонса отпустить его в Гаагу, чтобы навестить брата. На первую просьбу Винсента отпустить его в Гаагу Слейд-Джонс ответил отказом, но Винсент просил снова и снова, так жалобно, что в итоге начальник уступил. «Напиши своей матери, – сказал он. – Если одобрит она, одобрю и я».
Но мать не одобрила этой затеи. Письмо Анны с рекомендацией подождать с поездкой домой до Рождества («И пусть тогда Господь осчастливит нас этой встречей») стало для ее старшего сына сокрушительным ударом. Винсент никак не обмолвился об этом в письмах Тео (он знал, что мать их читает), но вложил свои переживания в слова проповеди, которую произнес неделю спустя: «Наш жизненный путь начинается у груди любящей матери на земле и кончается на руках Отца нашего на Небесах… Разве может кто-то из нас позабыть счастливое время нашего детства, а ныне мы покинули отчий дом – ибо так пришлось поступить многим из нас».
После того как мать не разрешила ему приехать повидаться, Винсент ко всему потерял интерес. Круговорот повседневных обязанностей в Холм-Корте, Петершеме и Тернэм-Грин теперь казался ему лишь тяжким бременем. Даже обожаемые им пешие прогулки теперь стали поводом для недовольства в письмах домой. Винсент перестал воображать себя пилигримом и жаловался, что Слейд-Джонс использует его как «мальчика на побегушках» и он вынужден мотаться туда-сюда по окрестностям, совершая бессмысленные «нечеловечески длинные походы». Не добавляло ему радости и новое задание директора школы: теперь он должен был собирать долги за обучение, наведываясь к родителям своих учеников, многие из которых были бедны. (Сам же Слейд-Джонс не торопился выплачивать Винсенту скромное жалованье, невозмутимо уверяя, что «Господь не оставит заботой тех, кто работает для Него».)
Для Винсента, одержимого только мыслью о приближающемся Рождестве и возможности наконец воссоединиться со своей семьей, время тянулось очень медленно. «Как же я жду Рождества и встречи со всеми вами! – писал он Тео. – Мне кажется, что за несколько месяцев я постарел на несколько лет». По вечерам он сидел в своей комнате, безучастно глядя на фотографии родных на стене, и прокручивал в голове дорогие воспоминания о прошлых рождественских праздниках. Одно из них – о том, как два года назад (еще до парижского позора) он возвращался в Хелворт накануне Рождества, когда луна освещала заснеженные тополя, а вдали мерцали огоньки деревни, – не покидало его.
Образы, подобные этому, – заимствованные из литературы, библейских текстов, искусства, гимнов и собственного прошлого Винсента – дарили ему долгожданный покой. Отвергнутый семьей, измученный сожалениями, он замкнулся в одиночестве собственного воображения, где эти блаженные видения, подобно тому как описывала Элиот в романе «Сайлес Марнер», «росли под воздействием множества разных сил… постоянно двигаясь и сталкиваясь друг с другом, приводя к непредвиденным результатам».
Больше других той осенью его мысли занимал образ блудного сына. Не один раз в своей проповеди он пересказывал историю прожигателя жизни, непоседливого юнца. Он был недостоин называться сыном своих родителей, однако же отец с радостью встретил его дома: «Ибо этот сын мой был мертв и ожил, пропадал и нашелся». Эта история промелькнула в levensschets, автобиографии Винсента, и рефреном звучала в его первой проповеди. На стене своей комнаты он повесил репродукцию картины «Возвращение блудного сына» Ари Шеффера, где богоподобный отец принимал в объятия растроганного кающегося отпрыска. Такую же гравюру он просил Тео отправить матери ко дню рождения. Со свойственным ему упорством Винсент повсюду искал этот образ примирения и искупления – в изобразительном искусстве, художественной литературе и поэзии; он обращался к истории блудного сына в своих проповедях и рассказывал ее ученикам перед сном.
Все чаще в словоизлияниях Винсента стиралась грань, разделяющая реальность и фантазию. Его письма заполнила «словесная живопись», вдохновленная великолепными описаниями Элиот, сквозь призму которых повседневное обретало величие вечного. В его рассказах восход, увиденный из окна поезда, становился «настоящим пасхальным солнцем»; дом церковного сторожа, мокнущий под дождем, – прибежищем веры; тихий берег реки сулил отпущение грехов: «Каштаны, чистое голубое небо и утреннее солнце отражались в водах Темзы; трава сверкала зеленью; повсюду разливался звон церковных колоколов». Вообще, закаты и восходы, колокольный звон и шпили церквей, отраженный от воды солнечный свет и огоньки, мерцающие в темноте, прочно обосновались в его словесных полотнах. Стремясь добавить картинам природы утешительной силы, Винсент смешивал свои наблюдения с воображением, не смущаясь изменять и приукрашивать реальность, допуская противоречия и запросто игнорируя все, что не соответствовало замыслу. Его описание лондонских трущоб полностью обошло вниманием неприглядные стороны: грязь, нищету, преступность и страшную перенаселенность; Винсент замечал лишь благочестивых живописных бедняков, субботним вечером мелькавших в свете газовых фонарей и с нетерпением ожидавших дня отдохновения – «главного утешения для жителей этих бедных кварталов».
Образы, заимствованные из литературы и искусства, претерпевали такие же изменения: он упрощал или усиливал их ради того, чтобы наделить их способностью дарить душевный покой. Он произвольно менял названия стихотворений и картин. Он игнорировал несимпатичных ему персонажей и авторские идеи, противоречащие его собственным убеждениям. По примеру иллюстрированных книжек его детства он для большего эффекта подбирал слова к изображению, а изображение к словам. Он вписывал подходящие строки из литературных произведений и библейских текстов прямо на поля гравюр, которые, по воспоминаниям его бывшего наставника, оказывались в результате «буквально испещрены цитатами». Это бесконечное наслаивание словесных и зрительных образов доставляло ему такое удовольствие, что постепенно превратилось в главное средство познания окружающего мира и способ выживания в нем.
Прихожане методистской церкви Ричмонда одними из первых могли заметить путаницу, царившую в голове Винсента. В завершение своей первой проповеди он рассказал им о «великолепной» картине Боутона «Путь паломника». На самом деле картина, которую, скорее всего, имел в виду Винсент, называлась «С Богом! Пилигримы, отправляющиеся в Кентербери во времена Чосера». Он видел ее в Королевской академии в 1874 г. Его описание также не имело ничего общего с пейзажем на картине Боутона. Плоский горизонт и туманное небо превратились у Винсента в ослепительное зрелище холмов и гор на фоне живописного романтического заката («Серые облака с серебряными, золотыми и багряными прожилками»), а невысокие стены укрепленного города – в позаимствованный у Беньяна Небесный Град на вершине горы, озаренный лучами заходящего солнца. Девушка в белом одеянии, которая на картине Боутона дает путникам напиться, в воображении Винсента обернулась ангелом в черном, персонажем сказки Андерсена.
В этом смешении искусства, литературы и Священного Писания главную роль играл сам Винсент, его личность. На картине, созданной его воображением, ангел дарует утешение не группе людей, но одинокому пилигриму, обессиленному после долгого пути. Персонажи изъясняются его любимыми стихами, и неунывающий пилигрим продолжает свой путь, верный завету: «Нас огорчают, а мы всегда радуемся».
Лишь таким способом, объединив реальное, изображенное и воображаемое, Винсент мог подобраться к истинному источнику своего горя и в то же время единственному источнику утешения – к своей семье. В проповедях и сказках на ночь он отождествлял себя с тем одиноким пилигримом на картине Боутона, он чувствовал себя блудным сыном и хотел бы, чтобы снова и снова отец принимал его в свои объятия, как на картине Шеффера. Образы его родных, да и его собственный, смешивались с образами литературных героев и персонажами живописных произведений: так, брат Тео представал в образе героя-революционера, дядя Сент – в образе бюргера Золотого века с гравюры Рембрандта, а мать и отец – в образе нежных, заботливых родителей из стихотворения Джордж Элиот. Любая картина из жизни счастливой семьи напоминала ему о детских годах в Зюндерте; он воображал себя то жестоко разлученным с любящей семьей рекрутом из произведения Консианса, то пастором-диссентером из «Феликса Холта» Элиот, то пилигримом Беньяна.
В конце концов, для Винсента в этом и заключалась утешительная сила искусства и религии: и то и другое служили ему источником образов примирения и искупления, благодаря которым он мог в новом свете увидеть собственную жизнь, полную горечи и неудач. Подчеркнуто личный, исповедальный характер проповеди Винсента наверняка поразил его слушателей. «Забудет ли женщина грудное дитя свое, чтобы не пожалеть сына чрева своего?» – громко вопрошал он словами пророка Исаии. Постоянное смешение Отца Небесного и земного отца, Сына Божьего и человеческого сына придали самому христианству в устах Винсента автобиографический характер. «В природе каждого истинного сына, – писал он, – действительно есть что-то от того сына из притчи, который „был мертв и ожил“».
Мысль о неразрывной связи семьи и религии с тех пор воцарилась в его воображении и в его искусстве и в конце концов подорвала его душевное здоровье. Евангельскую возможность искупления Винсент воспринимал как надежду на прощение, как обещание примирения с родными. «Тот, кто над нами, – уверял он Тео, – может сделать нас братьями для нашего отца». Радость, которую он испытал, уверовав в это обещание, с тех пор составляла основу его благочестия. Именно узнавание знакомой мелодии любви и принадлежности к семье могло умилить Винсента до слез (что случалось нередко), когда он читал книгу или любовался живописью.
Любовь такого типа, – писала Элиот в «Адаме Биде», – едва ли отличается от чувств религиозных. Для какой истинно глубокой и достойной любви это не будет правдой? Любовь к женщине, к ребенку, к искусству или к музыке. Наши ласки, наши нежные слова, наш тихий восторг от осенних закатов, или прекрасных колоннад, или безмолвных величественных скульптур, или от симфоний Бетховена – все это несет с собой осознание, что они лишь волны и рябь на поверхности бескрайнего океана любви и красоты. Наши эмоции в разгар любования этим океаном меняются от выразительности до тишины; когда случаются наводнения, наша любовь выходит из берегов и теряется в ощущении божественной тайны.
Опасность, однако, состояла в том, что Винсент часто ошибался в истолковании знаков любви, принимая желаемое за действительное. Его отчаяние и энтузиазм сменяли друг друга с непредсказуемостью наводнения, а события, которые он объявлял реальностью, происходили по большей части в его воображении. По мере приближения Рождества он все более утрачивал способность отличить образы, порожденные воображением, от реальных событий жизни. Он смотрел на фотографии родных на стене и снова и снова повторял памятную с детства молитву: «Укрепи, Господи, наши узы, и да упрочатся они нашей любовью к Тебе». Для одной из последних проповедей перед отъездом домой он снова выбрал историю блудного сына: «И когда он был еще далеко, увидел его отец его и сжалился».
Ко Дню святого Николая Винсент был охвачен таким нетерпением, словно он и в самом деле надеялся на подобную встречу в Эттене. «Когда мы слышим имя Господа, наши сердца наполняются нежностью, – восторженно писал он брату, – да, именно так трогает наши сердца встреча с отцом после долгой разлуки, после жизни вдали от дома». Нынешняя жизнь перестала представлять для него какой-либо интерес. Винсент мог думать только о возвращении домой, где он станет «братом отца своего». Казалось, он слышит голоса родителей, поющие слова гимна 38 из книги «Евангельские гимны и священные песни», которую он повсюду носил с собой, – гимна о блудном сыне:
Вернись домой, вернись домой,
Уж близко к ночи.
Вернись домой, вернись домой,
Вернись в дом отчий.
Вернись домой, тебя там ждут и не забыли.
Вернись, вернись, вернись домой, сын мой!

Назад: Глава 5 Дорога в Рейсвейк
Дальше: Глава 9 О Иерусалим, о Зюндерт!