Книга: Ван Гог. Жизнь
Назад: Глава 35 La Lutte
Дальше: Глава 38 Подлинный юг

Глава 37
Две дороги

Тео не мог поверить своему счастью. Йоханна наконец-то сказала «да». Восемнадцать месяцев назад она отвергла его предложение, а теперь чудесным образом вернулась в его жизнь и за две ураганные недели преобразила ее. 21 декабря Тео сообщил знаменательную новость матери: лучшего рождественского подарка нельзя было и придумать. «В последние дни мы очень часто видимся. Она сказала, что тоже любит меня и примет таким, какой я есть… Ах, мама, я невыразимо счастлив», – писал он.
Семья встретила эту новость хором восторженных поздравлений. «Какая прекрасная весть, мы так счастливы! – откликнулась сестра Вил. – Я так рада, что ты больше не будешь одинок, ведь ты не из тех людей, кому это подходит». «Мы так давно желали этого для тебя», – вторила сестре Лис. Мать благодарила «милостивого Господа за то, что Он внял моим молитвам». Накануне Рождества Тео с Йоханной договорились отправиться в Голландию, чтобы формально объявить о помолвке в обеих семьях. «Это станет поворотным моментом моей жизни, – предсказывал младший Ван Гог. – Я на седьмом небе от счастья».
Вечером того же дня курьер доставил в галерею телеграмму из Арля. Винсент «серьезно болен». Требовалось присутствие брата. Подробностей Гоген не сообщал. Тео вообразил худшее. «Только бы удалось предотвратить страдания, которых я так страшусь, – нацарапал он на клочке бумаги, отправленном Йоханне. – Мысли о тебе придадут мне сил». В семь часов пятнадцать минут вечера Тео сел в поезд, чтобы проделать семьсот с лишним километров до Арля, – этой поездки он пытался избежать так долго. Сиял огнями предрождественский Париж, Йоханна провожала жениха на вокзале.
Рождественским утром в арльской больнице было необычно пустынно. Врачи, посетители и те из пациентов, кто мог ходить, отправились в церковь или присоединились к своим семьям дома. Здание арльской больницы, с его высокими стенами и узкими бойницами окон, было построено в XVI–XVII вв., когда любая болезнь воспринималась как смертельное, дьявольское дело, и больше напоминало тюрьму. Строители дали имя этому зданию, оно было высечено в камне над главным входом, одновременно вселяя надежду и лишая ее: «Hôtel Dieu» – «Божий приют». В поисках брата Тео блуждал по просторным залам больницы, на стенах которых, куда ни взгляни, висели распятия и таблички с благочестивыми надписями – напоминания о праве врачевать не только тела, но и души пациентов. По прибытии в Арль Тео, вероятно, первым делом зашел в Желтый дом, расположенный недалеко от вокзала, и попросил Гогена проводить его к Винсенту. Гоген, судя по всему, отказался. (Когда сознание вернулось к нему, Винсент неоднократно пытался призвать Поля, надеясь убедить товарища не вызывать Тео, но было поздно – Гоген уже связался с братом.)
Из персонала на праздники почти никого не осталось, поэтому найти Винсента, скорее всего, оказалось непросто. Он поступил за сутки до приезда Тео и теперь, вероятно, находился в палате – огромном зале с высокими потолками и десятками коек, отделенных друг от друга муслиновыми занавесками, где жандармы оставили его прошлым утром – окровавленного и без сознания. Когда же сознание вернулось к Винсенту, он принялся бессвязно кричать на смеси французского и нидерландского, лишая покоя и врачей, и пациентов. В конце концов его перевели в изолятор – маленькую комнатку с обитыми ватой стенами, зарешеченными окнами и кроватью, в которой больного можно было зафиксировать ремнями.
К тому моменту, когда Тео наконец нашел брата, тот уже затих и был переведен обратно в общую палату: этот путь, из палаты в изолятор и обратно, Винсент проделает еще не раз. «Поначалу казалось, что с ним все в порядке», – сообщал Тео невесте. Он прилег к брату на кровать; лежа рядом, Винсент и Тео вспоминали детство, проведенное в мансардной комнате пасторского дома в Зюндерте. «Это так трогательно – как в детстве, вдвоем на одной подушке», – откликнулась мать, когда Тео описал ей эту сцену. Младший брат спросил у старшего, одобряет ли тот затею с женитьбой на Йоханне. Винсент отвечал уклончиво, мол, «брак не следует воспринимать как главную цель в жизни». Но вскоре больным опять завладели демоны. «Он вдруг ударился в философию и теологию. Это было ужасно печальное зрелище… Временами горе переполняло его, и он пытался заплакать, но не мог», – огорченно писал Тео невесте.
Если бы только и рядом с Винсентом был кто-то похожий на Йоханну! «Бедный боец, бедный, бедный страдалец, – писал Тео после посещения. – Будь у него тот, кому он мог бы излить свои беды, с ним никогда не случилось бы этого».
А потом Тео ушел.
Проведя в больнице всего несколько часов, младший Ван Гог ненадолго заглянул в Желтый дом, после чего вернулся на вокзал и сел в поезд, который отходил в половине восьмого вечера. С момента его прибытия в Арль прошло каких-то девять часов. На обратном пути в Париж Тео мог сопровождать Гоген – в качестве трофеев своего двухмесячного пребывания в Арле Поль забрал с собой немало картин Винсента. В попытке объяснить свой стремительный отъезд Тео писал Йоханне: «Его страдания невыносимы», но «сейчас мы бессильны хоть как-то облегчить его муки».
В больнице Тео успел переговорить с одним из врачей – двадцатитрехлетним интерном Феликсом Реем. Как самому молодому из медицинского персонала, ему выпало дежурить в праздники. Этот обаятельный уроженец юга пока еще не имел диплома врача, но сумел объяснить Тео, каким образом Винсент получил свою непонятную травму, и рассказать, какими муками сопровождался первый день брата в больнице. Случай Винсента озадачил врачей: ярость, с которой он нанес себе увечье, невероятная ажитация, странное поведение мало напоминали типичные проявления известных болезней, а потому поставить диагноз никто из местных докторов пока не осмелился. Пациент явно потерял контроль над своим сознанием. Несмотря на то что залечить ранение и сбить жар было в компетенции врачей арльского Hôtel Dieu, некоторые из них уже уверились в сумасшествии Винсента и призывали перевести его в психиатрическую лечебницу, где им могли бы заняться специалисты.
Феликс Рей заканчивал диссертацию об инфекциях мочевыводящих путей и мало разбирался в душевных болезнях, однако рискнул-таки поделиться своим утешительным прогнозом с расстроенным братом пациента. По мнению Рея, Винсент всего лишь страдал от перевозбуждения – естественного результата своей сверхчувствительности. Без пяти минут врач уверенно предсказал, что симптомы вскоре ослабнут и Винсент «через несколько дней снова станет самим собой».
Останься Тео в Арле еще на день, он смог бы пообщаться с главным врачом больницы или ее директором и услышать куда менее радужные прогнозы. Однако в процессе формального обследования ему неминуемо пришлось бы отвечать на неприятные вопросы и раскрывать тайны, касающиеся здоровья членов семьи – как физического, так и психического (в больничной карте Винсента не было никаких сведений из тех, что мог бы сообщить Тео). Заключение Рея могло быть поспешным, а сам он – неопытным, но от него Тео получил то, чего более всего желал: разрешение вернуться в Париж. Старая жизнь могла вот-вот окончиться, но его уже манила новая. «Угроза потерять брата заставила меня осознать, какая ужасная пустота ждет меня, когда его не станет. И тогда перед моим мысленным взором предстала ты», – писал Тео Йоханне.
По той же схеме жизнь Винсента будет развиваться следующие пять месяцев: снова и снова он будет покидать стены больницы и возвращаться обратно; вновь и вновь из изолятора с обитыми ватой стенами его будут переводить в общую палату; сознание его будет то обретать ясность, то утрачивать ее. Один брат будет молча страдать и укорять себя, другой – мучиться неопределенностью и строить оптимистические планы; одного преследовало прошлое, другой смотрел в будущее… Оба хватались за любую призрачную надежду, скрывая страхи и все больше отдаляясь друг от друга. «Не будем утомлять себя бесплодными попытками проявить взаимное благородство, – писал Винсент в минуту безрадостного просветления и смирения после отъезда Тео. – Ты исполнишь свой долг, а я – свой… и в конце пути мы, быть может, мирно встретимся снова».

 

Как только известие об отъезде Тео дошло до его сознания, Винсент вновь погрузился во тьму.
Он ничего не помнил о том, что «говорил, чего хотел и что делал» во время приступов, но не мог забыть саму тьму. Она настигала без предупреждения, и Винсент внезапно и необъяснимо исчезал из мира. Жозеф Рулен, который зашел навестить его в больнице, был свидетелем одного из таких приступов и описывал состояние больного как «потерянное». Во тьме Винсента терзали безымянные страхи, накатывались «тоска и ужас» и «дикие приступы тревоги». Повсюду мерещились угрозы, с которыми он яростно сражался, бессвязно ругая врачей и прогоняя от себя любого, кто приближался к койке. Когда же гнев его стихал, больной забивался в угол или накрывался одеялом, корчась в лихорадке «безымянных моральных страданий». Он никому не доверял, никого не признавал, сомневался во всем, что слышал и видел, не принимал пищу, не мог спать, не хотел писать письма и отказывался разговаривать.
Во тьме его преследовали бесформенные тени. Чудовищные галлюцинации, призраки, подобные Орля, появлялись и исчезали, словно туман, но были видимы и осязаемы, как его собственная плоть. «Во время приступов все, что я воображал, казалось мне реальностью», – писал он. Призраки разговаривали с Винсентом, обвиняли его в чудовищных преступлениях, насмехались над ним. Он кричал в ответ, оправдывался перед пустотой. Всю жизнь Винсент спорил и убеждал, а теперь оказался заложником собственного кошмара, узником, низвергнутым в молчание. «Я так много кричал во время приступов. Я пытался защитить себя, но не мог», – вспоминал он. Под гнетом этих обвинений, оставшихся без ответа, Винсента захлестывали волны самобичевания и жестокого раскаяния.
Винсент никогда прямо не называл своих призрачных обвинителей, но в часы «ужасных страданий», пребывая «хуже, чем в беспамятстве», выкликал имена: Дега, чьи легкие, элегантные линии так и не давались ему; Гогена, чей отказ остаться в Арле подтвердил крах великой мечты о юге; Тео, приехавшего в Арль слишком поздно и совсем не по тому поводу. И конечно, имя пастора Ван Гога, неумолимо следившего за сыном с каждого распятия и готового заклеймить каждую его неудачу.
Во время болезни я снова, как наяву, видел перед собой каждую комнату в нашем зюндертском доме, каждую тропку и каждое растение в нашем саду, окрестные поля, соседей, кладбище, церковь, огород за домом – все, вплоть до сорочьего гнезда на высокой акации у кладбища.
В моменты галлюцинаторных вспышек памяти Винсент вновь терзался болью от давних ран. «В горячке безумия мои мысли пересекли множество морей», – писал художник. Память всегда была его шестым чувством, а ностальгия – бурным внутренним морем вдохновения. Безумие разрушило мост между прошлым и будущим.

 

Там, где остальные видели безумие, Винсент видел лишь воспоминания. В записке, отправленной 29 декабря младшему брату беспокойного пациента, Феликс Рей описывал, как Винсент забирался в кровати к соседям по палате – как в Зюндерте, когда он делил постель с Тео; бегал в одной ночной рубашке за медсестрами – как когда-то за Син в Гааге, и даже намазал лицо углем – повторяя свою выходку в Боринаже. Феликс Рей воспринимал все это как проявления помешательства. «Он пошел умываться в ящик с углем», – изумленно писал молодой врач. Но Рей не мог увидеть того, что видел один только Винсент, – его прошлое, насмешки и отторжение шахтеров Боринажа и привычный ритуал самоуничижения, которому он подверг себя в черной стране, чтобы выказать солидарность с этими людьми, «ходящими во тьме».
Иногда тьма рассеивалась быстро – словно случайная гроза, на мгновение или на час закрывшая солнце; иногда владела своей жертвой несколько дней, и тогда буря за бурей сотрясали измученный разум больного и, казалось, навеки изгоняли солнце.
К 30 декабря тьма развеялась. Или это только почудилось. «Его состояние улучшилось, – писал Феликс Рей Тео ровно через неделю после того, как Винсент взял в руки бритву. – Думаю, его жизнь вне опасности, по крайней мере на данный момент». Придя в себя, Винсент обнаружил, что остался один и находится в заточении. «Отчего они держат меня здесь, словно преступника?» – возмущенно спрашивал он. Не имея ясных воспоминаний о случившемся, теперь он испытывал лишь вину. Один из посетителей сообщал: «Он замкнулся в абсолютном молчании, зарывается в свою постель и временами безмолвно плачет». Раздражение и стыд угрожали спровоцировать новый приступ безумия. По версии другого посетителя, Винсент выглядел «спокойным и здравомыслящим», но был настолько «потрясен и возмущен» своим положением («принуждаем к молчанию [и] совершенно лишен свободы»), что очередной приступ казался неизбежным. Винсент ежедневно яростно протестовал против содержания в больнице и отказывался сотрудничать со своими тюремщиками. «Когда он увидел, что я зашел к нему в палату, то сказал, что не хочет иметь со мной дела», – писал Феликс Рей.
Врачи только укреплялись в своем мнении: следующим шагом должна стать принудительная госпитализация. Во время самого тяжелого из приступов они выписали «заключение о наличии психического расстройства», где утверждалось, что Винсент страдает «общим делирием» и нуждается в «особом уходе» в одной из двух государственных психиатрических лечебниц Прованса – либо в Эксе, либо в Марселе. Даже Рей, казалось, изменил мнение под влиянием коллег. В письме к Тео он высказывался в пользу марсельской лечебницы, где сам недавно проходил практику. Будущее казалось определенным, если бы не внезапное возвращение Винсента из тьмы в конце декабря. Мысль о том, что придется и дальше оставаться бременем для брата, заставила Винсента яростно отстаивать свою свободу – он попросил почтальона Рулена вступиться за него перед руководством больницы. Но никакая демонстрация спокойствия и внутренней устойчивости, никакие обещания Рулена присмотреть за другом, ни даже почти залеченная рана на голове не могли убедить врачей отпустить пациента. Даже Рей – настроенный оптимистичнее остальных – боялся губительных последствий рецидива. Кроме всего прочего, процесс принудительной госпитализации уже был запущен.
В отчаянной попытке уладить конфликт Рей предложил Тео альтернативный вариант: «Не желаете ли разместить брата в лечебнице близ Парижа? Есть ли у Вас средства? Если так, можете прислать за ним».

 

Но Тео был занят другими делами. «Скажи, что нам следует делать согласно голландской традиции? – интересовался он у Йоханны в тот день, когда получил письмо доктора Рея. – Можно ведь уже рассылать объявления о помолвке?»
Младший Ван Гог вернулся в Париж на следующий день после Рождества с твердым намерением вернуть себе состояние идеального счастья, разрушенное поездкой в Арль. «Я думаю о тебе и так жажду быть с тобой», – писал он Йоханне. Всего за несколько часов до возвращения Тео его нареченная отбыла в Амстердам. Мысль о совместном будущем поддерживала Тео долгими, полными хлопот днями работы в галерее и бесконечными ночами в пустой квартире на улице Лепик. «Я так часто бросаю взгляды в тот угол моей комнаты, где мы вдвоем наслаждались безмятежным покоем. Когда же я смогу назвать тебя своей маленькой женушкой?»
Последовавшие тут же потоки поздравлений от друзей и родственников окончательно отвлекли Тео от краткого путешествия в параллельный мир. «Благослови Бог вашу будущую совместную жизнь. Для мамы знать, что ты больше не будешь одинок, – это как луч света», – писала сестра Лис на следующий день после возвращения брата из Арля. И лишь неясность будущего Винсента удерживала новоиспеченного жениха от немедленного отъезда в Голландию, где влюбленные воссоединились бы, как планировали накануне Рождества. «Я не стану откладывать свадьбу ни на один день – только если в этом возникнет абсолютная необходимость, – уверял Тео свою невесту. – Я так жажду быть с тобой». Тео Ван Гог готовился к новой жизни: печатал оповещения о помолвке, планировал ряд визитов к друзьям и присматривал новую квартиру – «место, где мы обустроим наше гнездышко».
И все же новости из Арля препятствовали желанию Тео полностью отдаться своему счастью. «Я мечусь между надеждой и страхом», – признавался он. В первом отчете Рей характеризовал состояние Винсента вполне положительно, но со свойственным врачу бесстрастием и профессиональной осторожностью, которые не подразумевали эмоционального описания страданий пациента, – что наверняка было прекрасно известно Тео. В какой-то момент Рей, желая покорить столичный свет, настолько отвлекся от истории с Винсентом, что деликатно намекнул Тео о том, что не возражал бы, если б новый знакомый представил его парижскому обществу после получения докторского звания. Письма Рея были полны вежливых недомолвок («Крайне трудно дать однозначный ответ на все те вопросы, которые Вы мне задали»), но Тео, вероятно, не понял, что молодой интерн начал завоевывать доверие Винсента, а Винсент – контролировать сведения, которые тот сообщал брату о его здоровье.
Будучи в Арле, Тео принял предложение Жозефа Рулена (которого встретил, по-видимому, в больнице на Рождество) присматривать за Винсентом и сообщать о его состоянии в Париж. В письмах и на картинах старшего брата Рулен представал не только как модель, но как друг и авторитетный лидер местного общества. Само присутствие Рулена в больнице в праздничный день свидетельствовало о том, как он заботится о благополучии друга. Поэтому, когда Рулен, которому были хорошо знакомы изящные конверты преуспевающего парижского господина и прекрасно известна его щедрость в отношении брата, предложил Тео свои услуги, тот с радостью согласился и, несомненно, пообещал так или иначе компенсировать его усилия.
Но отчеты, которые Тео стал получать от своего информатора по возвращении в Париж, принесли не много пользы. Арльский почтальон оказался склонен к эффектному вымыслу, мелодраматическим преувеличениям, саморекламе и цветистым выражениям. «Хотел бы я иметь честь сообщить Вам об улучшении здоровья Вашего брата, – начиналось первое письмо, – но, увы, это не в моих силах». Рулен то сообщал, что Винсент находится при смерти, то уверял, что больной «совершенно выправился»; мучимый «ужасными припадками» накануне, на следующий день он вдруг оказывался «совсем здоровым». За неделю почтальон успел и поддержать предложение сдать Винсента в психиатрическую лечебницу, назвав это печальной необходимостью, и заклеймить вердикт врачей как немыслимый произвол.
К концу декабря, после нескольких отчетов Рулена, написанных совершенно в духе Тартарена, абсолютно растерянный Тео обратился за новостями о брате к незнакомому ему лично местному священнику Фредерику Салю, иногда неофициально проводившему службы для пациентов-протестантов в больничной часовне. Вероятно по рекомендации Феликса Рея, Тео договорился, чтобы сорокасемилетний священник регулярно навещал Винсента и держал Тео в курсе происходящего. Можно было рассчитывать, что говорливый и энергичный, как и положено протестантскому пастору в католическом Провансе, Саль будет исправно писать письма и как следует позаботится о больном. «Я приложу все усилия, чтобы сделать жизнь Вашего брата максимально терпимой».
Но сочувствие и оптимизм Саля принесли не больше прока, чем бахвальство Рулена. Отчеты священника также балансировали на грани смутных рассуждений о безумии, владевшем пациентом, и жизнерадостных обещаний неизбежного выздоровления. Тео требовался проницательный наблюдатель – вместо наблюдений Саль предлагал молитвы; Тео нуждался в поддержке – Саль укорял его в равнодушии и призывал чаще писать брату; судьба Винсента зависела от тончайшего баланса науки и интуиции – Саль призывал уповать на помощь Всевышнего. Саль добросовестно информировал о сомнениях врачей и передавал возмущение подопечного угнетавшим его заключением, но сам избегал делать даже малейшие выводы.
Отсутствие достоверной информации и авторитетного совета приводило Тео в отчаяние. «Надежды мало. Если ему суждено уйти, так тому и быть», – писал он невесте. Рей день за днем уверял его в улучшении здоровья брата, но Тео по-прежнему в ужасе ждал телеграмму с вестью о смерти Винсента и в письмах отзывался о нем, словно о мертвом. «Я хотел, чтобы – близко или далеко – он всегда был для нас обоих тем же советчиком и братом, – делился он с Йоханной. – Теперь же, к нашему с тобой сожалению, эта надежда растаяла… Мы будем чтить его память».
Йоханна откликнулась на мрачный фатализм жениха суровым упреком: «Перестань думать о худшем». Однако и ей не удалось избежать того же тона: «Я была бы счастлива и горда, если бы Винсент пожелал стать и моим братом». Остальные члены семьи демонстрировали либо явное равнодушие, либо открытое облегчение. Большинство разделяли мнение матери о том, что Винсент обречен, а его смерть будет лучшим выходом. «Думаю, он всегда был безумен, и его и наши страдания – результат этого безумия», – подытожила Анна. («В моем окружении лишь Дега, Гоген и Андре [Бонгер] не разделяют этой точки зрения и все это время поддерживали меня», – писал Тео через неделю после катастрофы в Арле.)
Но и сам Тео, несмотря на все его горестные стенания, не мог не согласиться. «Я почти не смею надеяться на полное выздоровление, ведь его припадок стал апогеем множества вещей, которые долгое время вели его к этому. Остается надеяться лишь на то, что страдания его будут недолги», – признавался он Йоханне.
Но по мере того, как новости из Арля становились все оптимистичнее и на смену тревожным рассказам Рулена пришли обнадеживающие известия от Саля, Тео от отчаяния перешел к отрицанию. «Есть шанс, что все снова наладится», – писал он Йоханне 3 января. Случившееся теперь виделось ему благом, поскольку могло помочь брату «отказаться от чрезмерной требовательности к самому себе». Сменив обреченность на оптимизм, Тео согласился с милосердным диагнозом Феликса Рея, признавшим за Винсентом не более чем «сверхчувствительность». По мнению Тео, брат всегда был «движим добротой и полон благих намерений» и теперь он всего лишь выпустил пар. Возможно, Винсенту просто необходимо было некоторое время пожить в деревне. «Когда наступит весна, он снова сможет работать на пленэре, и я надеюсь, это вернет ему душевное равновесие. Природа живительна».
Тео же манил Амстердам, где он, несмотря ни на что, должен был наконец соединиться с Йоханной. «Будем надеяться на лучшее, – писал он, беззаботно закрывая одну главу своей жизни в преддверии новой. – Нет более причин откладывать мой приезд, и я буду безмерно рад вновь быть с тобой».
Ничто не должно было омрачать радужного предвкушения новой жизни. Долгими темными декабрьскими ночами Тео писал письмо за письмом Йоханне, но ни строчки брату. В канун Нового года Саль сообщил, что Винсент неприятно удивлен, что с момента краткой, похожей на сон рождественской встречи он не получил от брата ни одного письма. Когда же Тео наконец прислал традиционное новогоднее поздравление, главной темой его была Йоханна, главным мотивом – невозможность возврата к прошлой жизни. И даже письмо Феликса Рея о безотлагательной госпитализации Винсента в психиатрическую лечебницу не могло ослабить крепкую хватку будущего. Тео писал Йоханне, что окончательное решение будет за врачами, а не за ним. И он так и не рассказал ей о письме, в котором ему предлагали забрать Винсента и тайно поместить в парижской лечебнице. Через день после получения письма от Рея Тео писал невесте: «Не устаю думать о тебе и о том, какой будет наша жизнь». Еще через день, так и не ответив на письмо из Арля, Тео сел на ночной поезд в Амстердам.

 

7 января, на день позже прибытия Тео в Голландию, Винсент вернулся в Желтый дом. Менее чем за неделю стараниями заботливого Саля, верившего в чудесное исцеление подопечного, и добродушного болтуна Рулена Винсента удалось «спасти» от принудительной госпитализации. Почтальон приписывал львиную долю успеха всего предприятия именно себе. «Я отправился к главному врачу больницы – моему приятелю, и он ответил, что сделает так, как мне угодно», – сообщал Тео Рулен, которому, разумеется, было угодно «отпустить нашего доброго Винсента к его картинам». Но истинным освободителем Винсента был сам Винсент, 2 января наконец-то включившийся в обсуждение собственной судьбы. «Дорогой Тео», – начал он свое письмо. —
Пишу тебе эти несколько строк, чтобы ты больше не волновался обо мне… Я пробуду в больнице еще несколько дней, а затем, смею надеяться, преспокойно вернусь домой. Об одном тебя прошу – не беспокойся, твое волнение причиняет мне дополнительные переживания.
Винсент очнулся от недельного кошмара с единственной целью – успокоить брата. Ради этого он напряг все силы пробуждающегося рассудка. Через несколько дней после того, как врачи удостоверили сумасшествие пациента, Винсент начал отчаянную кампанию, надеясь доказать, что они не правы, и убедить брата, что все вернулось в нормальное русло.
Первым объектом кампании стал Феликс Рей, которому безоговорочно доверял Тео. Вместо того чтобы протестовать против несправедливой госпитализации, как он делал это в припадке безумия, Винсент расположил к себе молодого доверчивого интерна – точно так же, как когда-то Раппарда, Бернара, да и самого Тео, – обольстив лестью, очаровав эрудицией, глубокомысленными разговорами, намеками на возможность некой поддержки в будущем и даже проблесками остроумия. Рей стал приглашать Винсента к себе в кабинет для так называемых «развлекающих бесед». Они совершали долгие прогулки по больничному двору, во время которых Ван Гог долго и складно рассказывал о своих художественных замыслах, дополнительных цветах, гении Рембрандта и общей для художников и врачей миссии поддерживать и утешать людей. «Я сказал ему, что и сам должен всегда жалеть, что не стал врачом. Что за люди эти современные доктора!» – писал он брату.
После того как Рей сообщил Винсенту, что «любит живопись», последний тут же стал уговаривать его стать коллекционером и предложил положить начало будущему собранию, подарив ему гравюру со знаменитого рембрандтовского гимна медицине – «Урока анатомии». Когда же Рей завел речь о трудностях начального этапа карьеры, Винсент уверил нового друга, что Тео будет рад помочь ему обзавестись нужными связями в Париже.
Винсент свел дружбу и с другими врачами – постарше званием. Как он сумел выяснить, один из них, парижанин, знал, кто такой Делакруа, и «был очень заинтересован импрессионизмом». «Надеюсь, я смогу поближе познакомиться с ним», – бодро писал Винсент. 5 января он привел в Желтый дом делегацию врачей, в числе которых был и Феликс Рей, чтобы показать свои картины. Там он пообещал сразу после освобождения из больницы написать портрет щеголеватого интерна – в доказательство того, что достиг психического равновесия, – и дал торжественную клятву вернуться в больницу и добровольно отдаться на попечение Рея «при первом же мало-мальски серьезном рецидиве».
Одно дело – отправить в отдаленную психиатрическую лечебницу буйнопомешанного протестанта-голландца. Даже Рею это казалось вполне уместным. Но обречь мыслящего, тонко чувствующего художника на жизнь среди сумасшедших из-за одного-единственного сомнительного инцидента? Как только сам Винсент выступил в свою защиту и начал спокойно и четко на приличном французском оспаривать необходимость госпитализации, что мог сделать Рей, кроме как отпустить его восвояси? «Счастлив сообщить Вам, что это перевозбуждение оказалось лишь временным. Твердо уверен, что через несколько дней он уже придет в себя», – написал Рей на обороте одного из писем Винсента.
Для подстраховки он устроил так, что 4 января Винсент смог на день сходить в Желтый дом в сопровождении Рулена, а до их прихода уборщица уничтожила следы беспорядка, оставшегося после рождественских буйств. Последовавший визит самого Рея позволил интерну не только посмотреть работы Ван Гога, но и лично оценить условия жизни пациента – в отсутствие членов семьи, готовых за ним присматривать, это была нелишняя предосторожность. У Рея могли быть сомнения, но, с одной стороны, его осаждал своими мольбами Винсент, а с другой – молчание Тео было уж слишком красноречивым. За неимением лучшего варианта Рей подписал документы на выписку.
Вернувшись домой, Винсент немедленно написал брату, изо всех сил пытаясь представить случившееся в менее мрачных красках. «Дорогой брат, я в полном отчаянии из-за твоей поездки и дорого бы дал, чтобы ее можно было избежать; ведь в конце концов ничего серьезного со мной не произошло, и тебе не стоило так беспокоиться». В холодные, промозглые дни конца января Винсент одно за другим писал Тео покаянные письма. Свое увечье он называл недостойным внимания брата «пустяком»; срыв – банальным недомоганием, а выздоровление – заранее предрешенным делом. Подобные инциденты, шутил Винсент, случались «в этих краях» постоянно. «В этом славном тарасконском крае все немного безумны». В другом письме Винсент объяснял происшедшее издержками профессии: то был всего лишь «недуг художника», который мог поразить любого из его коллег. Вот и Гоген, уверял брата Винсент, в тропиках «заболел тем же недугом» – «чрезмерной впечатлительностью».
Теперь Винсент даже утверждал, будто отправился в больницу добровольно и что проведенные там несколько дней подействовали на него «весьма освежающе»: к нему вернулся аппетит, наладилось пищеварение, а потеря крови восполнилась. «Постарайся забыть свое печальное путешествие и мою болезнь», – твердил он. Куда бо́льшую покладистость Винсент проявлял теперь и в отношении своего искусства: «Если тебе нужны какие-либо из моих картин, я, разумеется, могу прислать их… Как бы то ни было, что касается „Независимых“, поступай так, как считаешь нужным ты сам и как будут действовать остальные».
Самые щедрые обещания, самые невероятные отговорки, любое искажение объективных фактов – Винсент был готов на все, лишь бы стереть память о прошлом. Он упорно делал вид, что они с Гогеном остались друзьями, жизнерадостно уверяя Тео (который явно знал, как все обстояло на самом деле), что Поль «в целом неплохо отдохнул за время пребывания здесь». Винсент воображал, будто после того, как они с Гогеном сумели справиться с трудностями совместного ведения хозяйства, их положительный опыт привлечет в Желтый дом и других художников.
Боясь, как бы Тео не заставил его вернуться в Париж – возможно, Рей поделился с пациентом идеей перевести его в частную клинику, – Винсент с удвоенным энтузиазмом принялся отстаивать свою мечту о юге: «Все местные… очень добры ко мне, добры и внимательны, и я вовсе не чувствую себя на чужбине». На самом деле местные жители и теперь относились к странному чужаку с неменьшим презрением и недоверием, но это не мешало Винсенту сравнивать себя с вольтеровским Кандидом, счастливо живущим в лучшем из миров. Планируя возобновить борьбу за благосклонность Терстеха, он писал голландским друзьям восторженные отчеты о своей жизни в Арле, где лишь вскользь упоминал о некоторых «проблемах с мозгами», которые «теперь уже позади». Не зная о том, что мать и сестры уже проинформированы Тео о случившемся, Винсент написал им письмо, в котором представил свое пребывание в больнице как отдых на курорте («Не стоило беспокоить вас этой новостью»), благодаря которому он смог восстановить силы и свести знакомство с новыми людьми.
Не избежал встречи с воображаемой реальностью приятеля и Гоген. По возвращении из больницы воспоминания Винсента об отношениях с коллегой оказались окутаны туманом забвения и сожалений. «Поговорим лучше о нашем друге Гогене: напугал я его? Одним словом, почему он не подает признаков жизни?» – писал Винсент брату 2 января. Не прошло нескольких дней, как и сам Гоген оказался вовлечен в эту кампанию по отрицанию прошлого. «Скажите, мой друг, был ли так уж необходим приезд моего брата Тео?» – строго вопрошал Винсент Гогена в письме, написанном в кабинете Феликса Рея. В том же письме он давал Полю указание рассеять опасения остальных – в особенности Тео – и предупреждал, чтобы тот «воздержался говорить дурно о нашем бедном желтом домишке».
После выписки Винсент погрузился в заботы доброго хозяина: договорился о пересылке набросков и прочих вещей (включая фехтовальную амуницию), оставленных Гогеном во время поспешного отъезда; в непринужденном письме «дорогому другу Гогену» расспросил его о Париже, работе и планах на будущее. В письмах к Тео Винсент великодушно восхищался полотнами Гогена (даже издевательским портретом самого себя за работой), «от души одобрял» его намерение вернуться на Мартинику и добродушно признавался: «Мне, естественно, жаль с ним расставаться, но раз это хорошо для него, большего мне и не нужно».
Гоген в ответ неопределенно похвалил его «Подсолнухи» («Твои подсолнухи на желтом фоне кажутся мне наивысшим выражением „стиля Винсента“») – две из картин этой серии Поль прихватил с собой, покидая Арль. Ван Гог поспешил увидеть в похвале друга доказательство, что его «южный проект» по-прежнему существует – в сердцах тех, кто нашел приют в Желтом доме. «Я хочу доставить Гогену настоящую радость. В конце концов, мне хотелось бы продолжить обмениваться с ним работами», – писал он Тео.
К концу января иллюзия примирения окончательно завладела воображением Винсента: «Смею надеяться, что мы с Гогеном достаточно привязаны друг к другу, чтобы, если нужно, начать все заново». «Возможно, я слишком настаивал на твоем пребывании здесь… возможно, я был причиной твоего отъезда», – признавал он.
Чтобы окончательно уверить всех в своем полном выздоровлении, Винсент призвал на помощь повествовательную силу своей кисти. Портрет доктора Рея, начатый фактически сразу же по возвращении в Желтый дом, красноречиво свидетельствовал: Винсент продолжил оставленную Гогеном великую миссию «Милого друга Юга» – сделать в портретной живописи то, что Клод Моне сделал в пейзаже. Ван Гог написал напомаженного практиканта с козлиной бородкой, в синем пиджаке с оранжевым кантом на фоне ярких провансальских обоев – зеленых с вкраплениями красного – урок по дополнительным цветам и одновременно доказательство того, как тверда рука художника и собрано его сознание.
С целью задокументировать свое психическое и физическое восстановление Винсент написал натюрморт, на котором запечатлел те лекарства, что сделали возможным это выздоровление. На фоне залитой солнцем чертежной доски (которая и сама по себе являла символ творческой продуктивности) художник изобразил экземпляр своей новой библии – Медицинского ежегодника («Manuelle annuaire de la santé»), популярного справочника по гигиене, оказанию первой помощи и домашнему лечению. Рядом с пухлой книгой карманного формата художник поместил тарелку с проросшими луковицами: лук, а также чеснок, гвоздику, корицу и мускатный орех автор «Ежегодника» Франсуа Венсан Распай рекомендовал в качестве целительных приправ. Чтобы представить на полотне любимое лекарство Распая – камфару, которую тот считал панацеей от всех напастей (от туберкулеза до мастурбации), Винсент изобразил горящую свечу, вероятно ароматизированную камфарой (на это намекает ее очевидная бесполезность здесь в качестве источника света), и чайничек с камфарным маслом. (Повязка на ухо, которую Ван Гогу меняли в больнице каждый день, также была, по-видимому, пропитана камфарой согласно рекомендации Распая, уверенного в антисептических свойствах этого масла. Вполне возможно, что доктор Рей, чья диссертация была посвящена антисептической обработке мочевыводящих путей, был приверженцем идей Распая и познакомил с ними Винсента.) В завершение этой описи новой, здоровой жизни Винсент добавил к композиции трубку и кисет с табаком в качестве обещания сохранять спокойствие и письмо от Тео – символ спасительной связи с прошлым. У края холста пустая винная бутылка – намек на умеренность в будущем.
Желание примириться с Гогеном также нашло отражение в работах этого периода. В день возвращения из больницы Ван Гог положил начало серии натюрмортов с парными изображениями рыб и крабов: как и перед приездом Гогена, Винсент вновь был одержим мечтой о компаньоне и творческом партнерстве.
Польщенный похвалой в письме Гогена, Ван Гог затеял новую серию картин с подсолнухами, для начала выполнив точные повторения двух полотен, висевших в «комнате Гогена». «Ты знаешь, что Гогену они нравились невероятно», – хвастливо писал Винсент брату. «Гоген… просто обожает мои „Подсолнухи“». Созданный Гогеном ироничный портрет, где он изобразил друга в образе художника, пишущего подсолнухи, казался Винсенту, который стал считать эти цветы своим фирменным знаком, лестным. «Писать подсолнухи – это мое». «Это такая живопись, впечатление от которой меняется при внимательном рассмотрении: чем дольше вы смотрите на нее, тем красочнее и ярче она становится». Сменив тему, но не палитру, примерно в то же время Винсент написал натюрморт с лимонами и апельсинами. Напряженно-желтый натюрморт казался самому художнику «довольно шикарным» – подобными кодовыми словами Винсент описывал картины, которые, как он знал, одобрил бы Гоген.
В погоне за благосклонностью Гогена Винсент вернулся к работе над «Колыбельной», которая по-прежнему стояла незавершенной на мольберте. Теперь Винсент решил завершить свою вдохновленную Лоти икону материнства – самый памятный из сувениров проведенных вместе дней. Он мечтал поместить ее между двумя картинами с подсолнухами, в этом подобии молитвенного триптиха соединив собственное представление о «Юге Домье» с «шикарными» букетами цвета в духе Гогена. В риторическом запале, сдобренном миссионерским духом прошлого («С нами свет, озаряющий нашу стезю, светильник нашим шагам»), он воображал, что этот союз образов искупит не только неудавшееся совместное предприятие с Гогеном, но и все страдания и жертвы, связанные с его путешествием на юг. «Мы изо всех сил старались угнаться за импрессионистами, – писал Винсент брату, излагая планы по созданию целой серии „Колыбельных“ и „Подсолнухов“ (в общей сложности то ли семи, то ли девяти картин), – а теперь я пытаюсь завершить полотна, которые, без сомнения, обеспечат мне то скромное место в их ряду, на которое я претендую».
Для больничных врачей Винсент написал два автопортрета: на обоих он изобразил себя с аккуратно забинтованным левым ухом, в темно-зеленом пальто и новой меховой шапке, явно желая уверить Рея и остальных, что пациент прилежно следует рекомендациям (их и Распая) почаще гулять и дышать свежим воздухом. На обоих портретах взгляд Винсента сосредоточен и спокоен. На одном художник безмятежно курит трубку, на другом он, словно принося клятву усердно трудиться, стоит рядом с мольбертом, а на стене за его спиной – японская гравюра, утверждающая художественную состоятельность и верность идеям авангарда, которые должны были обнадеживать провинциальных медиков – ценителей современного искусства.
На автопортрете, выполненном, вероятно, для Тео, Винсент изобразил себя совершенно иначе (в письмах брату он никогда не упоминал портрет с перевязанным ухом). Портрет для брата был выполнен в том же небольшом формате и в солнечной палитре, что и многочисленные автопортреты, написанные Винсентом в Париже. На нем был изображен человек, мало напоминавший недавнего пациента больницы, – здоровый, моложавый (чисто выбритый в госпитале); бинты и раны, продемонстрированные докторам, здесь совершенно не видны. В письмах художник приправлял описания недавних событий легким юмором: «Что касается меня, то я не вижу смысла покидать этот уголок земли и ехать в тропики… лично я чувствую себя слишком старым и (особенно если я приделаю себе ухо из папье-маше) слишком хлипким, чтобы ехать туда».

 

 

Портрет доктора Феликса Рея. Холст, масло. Январь 1889. 63 × 53 см

 

Автопортрет с перевязанным ухом. Холст, масло. Арль, январь 1889. 60 × 49 см

 

В письме Йоханне Бонгер Тео шутливо сравнивал себя с «устрицей в раковине» и предлагал новоиспеченной невесте помочь ему выбраться на свободу. Из поездки в Голландию он вернулся преисполненным ожиданий. Неделя, проведенная с Йоханной, только усилила страстную влюбленность, которая накануне Рождества перевернула все его размеренное существование. «Ты не представляешь, насколько изменила мою жизнь», – писал Тео невесте сразу после возвращения в Париж. По словам Йоханны, на родине влюбленные провели «чудесную неделю», встречаясь с семьями и друзьями, но главное – лучше узнавая друг друга. Они беседовали о Гёте и Шекспире, Гейне, Золя и Дега. Йоханна играла Тео Бетховена, он водил ее в галереи. Они превозносили достоинства друг друга. «Ты приносишь в мою жизнь солнце», – уверял Тео. «Неужели я и вправду твое солнце?» – зардевшись, отвечала Йоханна.
Этот свет, привезенный из Голландии, изменил «мрачный мир» Парижа, ночь обратилась в день. Тео открыл для себя новые светские радости: от задушевных ужинов с братом Йоханны Андрисом до роскошных вечеринок в блестящем обществе. (Йоханна игриво журила жениха за «шатание без дела».) У себя дома Тео наслаждался компанией голландского художника Мейера де Хана – он поселился вместо Винсента в квартире на улице Лепик и каждый вечер выслушивал любовные излияния Тео. Но и одиночество больше не пугало счастливого жениха. «Если я порой ловлю себя на том, что насвистываю или напеваю какую-то мелодию, это все твоя вина», – писал он Йоханне.
Поздним вечером, днем, во время перерывов на работе Тео всегда находил время для писем – нежных, полных заверений в вечной любви, так похожих на письма Винсента. «Мне бы хотелось положить голову тебе на колени и купаться в твоей любви», – писал невесте Тео. Несмотря на плотный график и подготовку к очередной февральской выставке Моне, не проходило и дня, чтобы Тео не написал одно, а то и два письма. Он посылал любимой книги (сочинения покровителя влюбленных Жюля Мишле), свои фотокарточки и даже нарисованный де Ханом портрет. Тео жалел, что не стал художником: «Я могу так ясно представить тебя, что мог бы написать твой портрет, если бы знал как». Он жаждал отдать Йоханне «лучшую и самую потаенную часть себя» и вторил Йоханне, признававшейся жениху: «Нити, связывающие меня со старой жизнью, мягко и незаметно ослабевают, и я большей частью живу в будущем».
В светлом будущем не было места для непутевого брата. За три недели, которые минули с момента его возвращения из Голландии, Тео написал пятнадцать писем Йоханне – пухлые пачки страниц, заполненных будничными подробностями, сокровенными вопросами и уверениями в любви. Винсенту за это время он написал всего три письма – все они были лишь сопроводительными записками к денежным переводам. Никаких фотографий он в эти письма не вкладывал. В то время как Винсент отвечал незамедлительно (иногда отправляя брату в ответ не одно, а два письма за день) и пространно (одно из его посланий растянулось на двенадцать страниц), записки Тео приходили с опозданиями, и речь в них шла в основном о деньгах. На жалобы об отсутствии денег после выписки из больницы (младший брат пропустил первый январский перевод) Тео потребовал, чтобы Винсент подготовил бюджет на год, предупредив брата, что супружеская жизнь потребует новых расходов.
В потоках слов, что лились в письмах из Парижа в Амстердам, имя Винсента упоминалось редко. Йоханна даже была вынуждена поинтересоваться: «Ты ничего не пишешь мне о [нем]… что-то случилось?» Более чем неделю спустя Тео ответил невесте путаной притчей, в которой сравнивал «людей, страстно желающих чего-то», с подсолнухами: «Невозможно запретить им всегда поворачиваться лицом к солнцу… из-за этого они увядают быстрее!» Винсент, намекал Тео, «безусловно, один из тех людей, которые стремятся к большему и совершают более других». Зная любовь Йоханны к литературе, Тео упомянул безумца Дон Кихота, который, подобно брату, обладал «исключительно добрым сердцем». А затем, быстро сменив тему, перешел к свадебным приготовлениям и любовным излияниям.
Опьяненный мечтами о грядущей жизни, младший Ван Гог пропустил признаки новой беды в Арле. Отметив в письмах невесте, что послания брата становятся все более возбужденными и нервными, Тео бодро посоветовал Винсенту отказаться от грандиозных планов. Соединяя в своем характере набожный стоицизм отца и осторожный фатализм матери, он советовал Винсенту «избавиться от любых иллюзий в отношении жизни» и «принять реальность, какой бы роковой она ни была». Рассказы брата о непрекращающихся галлюцинациях, кошмарах и страхе рецидива казались ему скорее «признаками улучшения, нежели симптомами болезни». Эти проявления – лишь свидетельства «осознания своего недуга», объяснял Тео невесте. Отчаянно пытаясь защитить от любых угроз предстоящую свадьбу, доброе имя семьи и свой последний шанс заполучить счастье, Тео продолжал настаивать, что Винсент страдает лишь от «недомогания», вызванного переутомлением от работы и пренебрежительным отношением к собственному здоровью.

 

Мейер де Хан. Тео Ван Гог. Уголь, бумага. 1888. 20,9 × 13,9 см

 

У Тео был повод для подобного защитного фатализма. Недуг Винсента омрачал радужные перспективы будущей семейной жизни Тео, которая рано или поздно должна была привести к появлению детей, – безумие тогда часто рассматривали как наследственную болезнь. Но были у Тео и собственные тайны. Он еще не рассказал Йоханне о своей борьбе с сифилисом, который был не менее серьезной угрозой картине безмятежного супружества. (В те времена было принято считать, что сифилис может передаваться не только от партнера к партнеру, но и младенцам в утробе.) Узнав, что Винсент предложил Феликсу Рею отвезти картину доктору Риве, у которого лечился Тео (желая таким образом помочь молодому человеку завести знакомства в Париже), младший брат обрушился на старшего с яростными упреками: он явно опасался, что при встрече два медика могут поделиться друг с другом нежелательными подробностями диагнозов своих пациентов. «Но ведь в своей записке мсье Рею ты сам упомянул, что мог бы помочь ему завести связи в Париже, я был убежден, что ты имеешь в виду Риве, – оправдывался Винсент. – Поэтому мне и в голову не приходило, что, предлагая мсье Рею при встрече передать от меня мсье Риве картину на память, я могу как-либо скомпрометировать тебя».
Но скоро Тео отвлекли куда более жизнерадостные хлопоты: поиск жилья, подходящего молодой семейной паре. «Все свободное время я провожу, просматривая разнообразные отвратительные квартиры в самых невозможных домах с бесконечными лестницами», – писал он сестрам в конце января (полученное от Рея тревожное письмо осталось без ответа, а Винсенту становилось все хуже). Посмотрев более ста потенциальных квартир, в начале февраля Тео радостно сообщил Йоханне, что наконец нашел «уютное гнездышко», расположенное «достаточно близко от галереи, чтобы можно было ходить домой обедать», с «прелестной катальпой под окном, которая будет хороша в цвету».

 

Три дня спустя в дом номер 2 на площади Ламартин вошли жандармы. Винсенту пришлось покинуть милый сердцу Желтый дом – его привели в городскую больницу и там привязали к койке в палате-изоляторе. Женщина, которая помогала художнику по дому, помчалась с ужасной новостью к пастору Салю. Саль немедленно отправился в больницу и обнаружил Винсента забившимся в угол под одеялом. Ван Гог задыхался от слез и отвергал любые предложения помощи. «Я только что видел Вашего брата, – в тот же день писал Тео сердобольный пастор, – его состояние произвело на меня самое тягостное впечатление».

 

С момента, когда Винсент покинул больницу, а было это месяц назад, события вновь стали выходить из-под контроля. Требование составить бюджет на будущий год вызвало у Винсента пароксизм вины. И так уже расстроенный стоимостью медицинских услуг (за каждый бинт и окровавленную простыню ему выставили отдельный счет), Ван Гог вернулся домой, где его ждало извещение от хозяев дома о выселении за неуплату в январе. Вероятно, Тео всего лишь хотел привести в порядок свои финансы, рассчитав, сколько ему потребуется на новое жилье и семейные расходы, но Винсент расценил просьбу брата отчитаться в расходах как пожизненный приговор. «Что делать? – беспомощно стенал он. – Мои картины ни на что не годятся, они обошлись мне чрезвычайно дорогой ценой, с этим не поспоришь, порой даже ценой крови и рассудка. Я не хочу заострять на этом твоего внимания, да и что ты хочешь от меня услышать?»
Движимый защитным рефлексом, Винсент не только отказался представить Тео план расходов («Ты можешь составить его сам, я сейчас не в состоянии заниматься этим»), но, как не раз уже случалось в прошлом, принялся уверять брата в том, как экономно расходует его деньги, требовать увеличения своего пособия и объяснять, почему его картины пока не продаются (но скоро это случится). «Я снова взялся на работу с железной решимостью», – писал он, заявляя, что придет день и его «Подсолнухи» будут стоить столько же, сколько работы Монтичелли. «Дай мне поработать в полную силу… Если за это время я не сойду с ума, то в один прекрасный день пришлю тебе все, что обещал с самого начала». «Или же сразу заприте меня в дурдом – я не буду сопротивляться».
Январь не менее жестко обошелся и с мечтами о воссоединении с Гогеном. Неизвестно, знал Винсент или нет о предпринятых Гогеном сразу после отъезда из Арля попытках использовать декабрьские события в целях саморекламы. Тем не менее он никогда до конца не верил в чистоту намерений приятеля и к середине января уже наверняка был в курсе того, что Поль проигнорировал призыв «воздержаться говорить дурно о нашем бедном желтом домишке». Особенно Винсента беспокоило общение Гогена с Тео: после арльской катастрофы последний, как и прежде, присылал художнику деньги и с энтузиазмом поддерживал его работу.
Поначалу Винсент одобрял деятельность брата в надежде вновь завоевать благосклонность Гогена и заставить его молчать о случившемся, но, когда Тео намекнул, что Поль обвиняет обоих Ван Гогов в том, что они его эксплуатируют, и потребовал исключить беспокойного старшего брата из бизнеса, Винсент больше не мог сдерживать обиду. «Несколько раз я был свидетелем того, как он совершает поступки, которых не позволил бы себе ни ты, ни я, – у нас с тобой совесть устроена иначе». Вину за все случившееся Винсент взвалил на компаньона: Гоген спровоцировал рождественскую катастрофу, Гоген намеренно препятствовал осуществлению планов Винсента насчет Желтого дома; он предал не только щедрость Тео, но и дело импрессионизма. Винсент подверг язвительным насмешкам репутацию Гогена как физически сильного и храброго человека, обвиняя его в фиглярстве и трусости. Иронически называя фехтовальное снаряжение коллеги «игрушками», Винсент уничижительно отзывался о воинственности этого «маленького Бонапарта импрессионизма» – «Маленького капрала», всегда «бросающего свои армии в беде». Винсент требовал, чтобы Гоген вернул хотя бы одно из украденных им из Желтого дома полотен с подсолнухами, и призывал брата разорвать отношения с неблагодарным, коварным «дезертиром», и намекал, что в декабре путь из Желтого дома в палату для умалишенных проделал не тот художник. «Я остался один на борту моего маленького Желтого дома, – возможно, это мой долг не покидать его, что бы ни случилось», – писал Винсент другу, явно подразумевая, что сам Гоген продемонстрировал несостоятельность притязаний на славу бравого морского волка.
Гоген был лишь первым из тех, кто отверг иллюзию выздоровления Винсента. На исходе января, временно оставив семью в Арле, почтальон Жозеф Рулен переехал в Марсель («ради ничтожной прибавки к жалованью», с сожалением отметил Винсент). Под конец месяца Рулен ненадолго вернулся, ослепительный в своей новой форме, и навестил Желтый дом, чтобы побеседовать о делах большого города. Но вскоре его супруга Августина Рулен, позировавшая для «Колыбельной», забрала детей и уехала в деревню к матери – впоследствии она признавалась, что «боялась находиться рядом с Винсентом». Лишившись тех, кто был его арльской «семьей», Винсент снова зачастил в бордель на улице Бу д’Арль – тот самый, где накануне Рождества оставил подарок в виде куска собственной плоти. «Вчера я видел ту девицу, к которой отправился, когда на меня накатило», – сообщал он брату в начале февраля. Но судя по тому, что, описывая эту встречу, Винсент то и дело ссылался на отзывы неких «людей», в действительности проститутка Рашель отказалась увидеться с ним.
Практически в то же самое время пришло письмо Тео – в очередной неудачной попытке привести в порядок финансовые дела тот отреагировал на требование Винсента прислать еще денег, невозмутимо предложив брату заглянуть в будущее. Тео в мрачных красках описал течение собственной болезни, которая, по-видимому, в очередной раз дала рецидив (как это происходило каждую зиму). Он подтвердил опасения Винсента и сообщил, что слабое здоровье, скорее всего, никогда больше не позволит ему приехать в Арль. Перспектива собственного угасания, дела, связанные с устройством будущей семейной жизни, и непрекращающиеся проблемы с Винсентом привели Тео к невеселым выводам. Спокойствие и ясность, с которыми он обрисовал брату картину будущего в случае его, Тео, смерти, до основания потрясли выдуманный мир Винсента. Тео заверил Винсента, что его завещание, в отличие от завещания дяди Сента, гарантирует старшему брату материальную поддержку, и даже пообещал ему долю в своем деле, точно так же как Винсент всегда сулил ему долю в доходах от своего художественного предприятия.
Откровенные рассуждения Тео явно имели целью приободрить Винсента и продемонстрировать братскую солидарность накануне предстоящей свадьбы. Однако эффект они произвели прямо противоположный. Предательство Гогена, переезд Рулена, бегство его жены, отповедь Рашели, а также последовавшие почти сразу за всем этим разговоры Тео о долгах и смерти стали для Винсента страшным ударом. «Но почему именно сейчас ты задумался о том, что можешь умереть?» – в ужасе писал он брату. В длинном письме Винсент отчаянно пытался утешить Тео, отвергал его мрачные рассуждения («В конце концов все будет хорошо, поверь мне») и даже отказывался от своих требований. Все разговоры о болезни и смерти, уверял он младшего брата, – всего лишь свидетельство помрачения рассудка, подобного тому, которым Винсент страдал и сам. «Даже в те моменты, когда я впадаю в исступление и все, что так мило моему сердцу, приходит в смятение, я осознаю нереальность происходящего и не строю из себя лжепророка».
Перед лицом опасности оказаться покинутым – вследствие ли смерти брата или его женитьбы – Винсент и сам не мог избежать размышлений о смерти и ее извечной спутнице – религии. «Болезнь или смерть меня не пугают», – уверял он, но на самом деле это означало, что художник вновь противостоит надвигающемуся урагану безумия. «К счастью для нас, честолюбие несовместимо с избранными нами профессиями». В первую неделю февраля ночные кошмары снова вторглись в реальность. Его посещали видения, художник, бормоча под нос какую-то абракадабру, бесцельно блуждал по улицам и увязывался за прохожими, преследуя их до дома. «Иногда меня просто распирает от восторга, или безумия, или пророческих предчувствий», – признавался он Тео. Винсент перестал регулярно питаться и много пил, события бесследно пропадали из его памяти.
Как и прежде, Винсент уверял брата, что жители Арля относятся к нему доброжелательно. «Каждый здесь страдает либо лихорадкой, либо галлюцинациями, либо помешательством, – писал он брату, маскируя юмором признания, – все мы дружны, как члены одной семьи». Но в реальности после декабрьских событий соседи Винсента лишь следили за ним или с любопытством зевак, или с настороженной бдительностью соглядатаев. Отношения с жителями Арля становились все более враждебными, в то же время Винсент подозревал, что Гоген распространяет о нем унизительные слухи и, что самое неприятное, доводит их до сведения Тео. Все вместе это породило в сознании художника фантазию, будто кто-то вознамерился его отравить. Женщина, помогавшая художнику по хозяйству, в ужасе рассказывала пастору Салю: «Он думает, что его травят, и всюду видит одних только отравителей и отравленных».
Измученный неудачами, одиночеством и паранойей, как потерпевший кораблекрушение моряк из романа Лоти, Винсент цеплялся за привычные образы. Одним из них стала фаянсовая Богоматерь, которую он называл «Колыбельная». Ван Гог писал ее снова и снова, тщательно воспроизводя каждую деталь: фарфоровые волосы, застывший взгляд. Работая «исступленно… с утра до ночи», он вновь и вновь воспроизводил узоры цветастых обоев за спиной женщины – одновременно гимн югу, знаменитому подобными обоями, и прославление клуазонистских заветов покинувшего его Милого друга. После каждой новой бури или неудачи, реальной или воображаемой, Винсент вновь возвращался к этому утешительному образу.
Когда в письмах брата появились рассуждения о браке и будущей семье, Винсент мыслями вернулся в собственное детство. Вообразив себя поющим «колыбельную в цвете» младшему брату в мансардной комнате пасторского дома в Зюндерте, с новыми силами Винсент принялся за рождественскую «Колыбельную». Когда Тео потребовал от него финансового отчета о южной кампании, бесконечные провансальские обои на картинах Винсента, прежде увековеченные Монтичелли, показались ему очередным доказательством того, что «действительно, в самом деле, мы идем по стопам Монтичелли», и поводом начать еще одну «Колыбельную». В «Фоли-Арлезьен», где прежде он бывал с Гогеном, Винсент увидел в представлении пасторальную сцену в духе офортов Рембрандта: старая крестьянка «голосом ангела» пела песню ребенку. Умиленный, художник отправился домой и немедленно начал работу над очередной «Колыбельной». Во время краткого визита Руленов – в конце января почтальон зашел в мастерскую, чтобы попрощаться, – Винсент предложил семейству выбрать одну из написанных им «Колыбельных», а затем сразу принялся писать копию выбранной картины, как будто не мог расстаться даже с одним из практически идентичных вариантов.
7 февраля фаянсовые Богоматери Винсента из своего потустороннего красочного цветочного мира безмятежно наблюдали, как полицейские вошли в Желтый дом и увели их создателя. (По требованию соседей, беспокоившихся за свою безопасность, жандармы давно следили за домом.) Более недели Рей и другие доктора безуспешно пытались разгадать тайну болезни художника, и все это время «Колыбельная» не покидала его мыслей. Поначалу Винсент никого не узнавал и за несколько дней не произнес ни слова. Когда же он наконец попытался заговорить, то смог лишь пролепетать что-то неразборчивое. Винсент получил письмо от матери. Описывая снежную бурю, за которой последовала быстрая оттепель, Анна желала старшему сыну, чтобы «Повелитель природы» сотворил похожее чудо и в его жизни. Когда состояние Винсента улучшилось настолько, что он смог выходить из больницы, художник вернулся в Желтый дом и начал работу еще над одной, четвертой версией этого воплощения материнства – его Прекрасной Дамы Юга, восседающей на фоне усыпанного цветами бумажного сада Параду.

 

Почти одновременно с этими событиями, в шестистах с лишним километрах к северу, Тео тоже размышлял об обоях. «Прилагаю несколько образцов из предложенных нам на выбор обоев, хотя лучше бы тебе увидеть их все, чтобы решить, подойдут ли», – писал он Йоханне в разгар ремонта в новой квартире. Всего за несколько дней до этого он послал невесте образцы индийских тканей, из которых, по его мнению, могли бы получиться «божественные портьеры» для столовой: «Те, кому нравятся плюш и атлас, посчитали бы их вульгарными, но для человека с чувством цвета они восхитительны».
Целый месяц Тео игнорировал тревожные сигналы, явно свидетельствовавшие об ухудшении состояния брата, и легкомысленно поощрял его бредовые идеи, а потому полученная из Арля шокирующая новость оказалась для младшего Ван Гога полной неожиданностью. Тот факт, что Винсент был схвачен полицейскими и насильно помещен в больницу, ужаснул Тео. В написанном в тот же день письме Йоханне Тео опустил эту деталь из отчета Саля. «Вот бедняга, как же тяжко ему живется… До чего же все это печально, не правда ли, дорогая? Знаю, ты будешь не меньше обеспокоена случившимся, и это служит мне утешением». Тео сообщил невесте: Саль просит его принять решение, в какую лечебницу поместить Винсента – в парижскую или в ту, что в Провансе. Младший брат горячо защищал старшего, который в его описании превратился в отвергнутого обществом байронического героя:
Этот ум так долго был занят проблемами, которые сделало неразрешимыми само современное общество и с которыми он тем не менее боролся с невероятной энергией и всеми силами своего доброго сердца… Его размышления о том, что есть гуманность и как до́лжно относиться к миру, просто поразительны, и следует отказаться от всех привычных представлений, чтобы понять их.
Чуть ниже в том же письме Тео уже восторженно писал об искусстве, особенно о Моне (выставка работ которого как раз открылась тогда в entresol), а затем вдруг углубился в странные рассуждения о смерти. Поводом для них стала скульптура Родена, также представленная на той выставке: голова Иоанна Крестителя на подносе. В чертах лица святого Тео увидел поразительное сходство с Винсентом: «Изборожденный морщинами нахмуренный лоб выдает в нем мыслителя и аскета». Так же как Винсент когда-то узнал себя на портрете Брюйя, роденовский образ смерти напомнил Тео одновременно и его брата, и его самого. «Смерть не оставила на этом лице ни следа мук, ни ореола вечного покоя. Оно хранит отпечаток безмятежности и одновременно деятельной заботы о будущем».
Всю следующую неделю, пока Винсент, пребывая в полном беспамятстве, сражался с силами тьмы в арльском госпитале, главным предметом, занимавшим мысли Тео, было обустройство нового жилья («Мебель для спальни, а именно кровать и зеркальный шкаф – из розового дерева, то есть темно-красные. И то и другое покрыто лаком, чего я небольшой поклонник, и, поскольку в любом случае мебель нужно подновить, я собираюсь попросить сделать ее матовой»). И хотя он послал телеграмму доктору Рею с просьбой держать его в курсе происходящего, но призыв Саля срочно перевести Винсента в Париж остался без ответа. «Ваш брат нуждается в постоянном присмотре и особом внимании, которое он может получить только в психиатрической лечебнице или в кругу семьи, – писал пастор неделей ранее. – Дайте знать, хотите ли вы, чтобы он находился поближе к вам». Саль даже договорился с женщиной, помогавшей художнику с домашними делами и с сочувствием относившейся к приключившемуся с ним горю, чтобы та сопровождала Винсента в дальней дороге. «В любом случае решать надо быстро, – настаивал он, – мы не будем ничего предпринимать, пока Вы с нами не свяжетесь».
Но Тео не пришлось ничего решать. Телеграмма Рея принесла добрые вести: «Винсенту много лучше, до выздоровления мы будем наблюдать его сами, пока не беспокойтесь». Несколько дней спустя написал и сам Винсент. Он сообщал брату, что, хотя ночевать ему по-прежнему приходится в госпитале, днем его отпускают в Желтый дом, и в очередной раз объяснял свою болезнь обострением «местной горячки». «Тебе не следует чересчур беспокоить себя мыслями обо мне. Мы мало что можем сделать, чтобы изменить свою судьбу». Вместе с образцами обоев для столовой Тео переслал обнадеживающее послание Винсента Йоханне, отметив, что брат «находится на верном пути».
Назад: Глава 35 La Lutte
Дальше: Глава 38 Подлинный юг