Книга: Ван Гог. Жизнь
Назад: Глава 24 Зерно безумия
Дальше: Примечания

Глава 26
Утраченные иллюзии

Менее чем через день после того, как Винсент оставил нюэненские пустоши, он уже сидел у окна в матросском кабаке в Антверпене и наблюдал, как бурлит городская жизнь. Столь сильного потрясения от перемены места жительства он не испытывал со времен своей лондонской ссылки десятью годами раньше. Повсюду, на сколько хватало глаз, узкие улочки были запружены повозками и телегами, тащившимися в сторону доков – средоточия торговой жизни города. «Колючая изгородь не выглядит такой запутанной и фантастической, – описывал он эту сцену Тео, – царит такой хаос, что глаза разбегаются, кружится голова». Нетерпеливо мычали коровы, ревели пароходные гудки, моряки «с чрезмерно румяными лицами и широкими плечами, похотливые и пьяные», пошатываясь, брели из бара в бордель. Грузчики, «чудовищно уродливые», сгружали с кораблей или, наоборот, грузили на них самые странные грузы. Особенно Винсента поразили горы шкур и буйволовых рогов из Африки.
То тут, то там споры перерастали в драки, создавая островки неразберихи в беспокойном торговом потоке. Вскоре после прибытия Винсент оказался свидетелем одной из таких стычек. «Среди бела дня девушки выбрасывают из борделя матроса, которого преследуют разъяренный парень и вереница девиц. Он явно напуган», – записывал он, сидя у окна. Вдали, точно беспокойные дикие звери, покачивались на волнах большие черные корабли, поскрипывая на тросах. Их мачты сверкали на зимнем солнце, почти закрывая противоположный берег Шельды. «Непостижимая путаница!» – констатировал художник.
От Зюндертского прихода Антверпен отделяли всего-то сорок километров, но с таким же успехом он мог быть островом посреди океана. Расположенный на краю обширной дельты Рейна, город на протяжении половины тысячелетия оставался одним из самых оживленных европейских портов – он был так же далек от сельской местности, раскинувшейся за его укрепленными стенами, как и экзотические порты, куда направлялись его корабли и откуда были родом его моряки.

 

Танцующая пара. Черный и цветной мел. Декабрь 1885. 9 × 16 см

 

Бельгийский писатель Камиль Лемонье, посетивший Антверпен в том же 1885 г., так описывал многоязычную городскую толпу: «Серьезный, молчаливый норвежец, прямодушный голландец, рыжий шотландец, проворный португалец, шумный, говорливый француз, статный, несдержанный испанец, эфиоп с иссиня-черной кожей». Со всех уголков земли привозили они сюда свои товары и пристрастия. Средневековые улочки, ведущие к докам, были заполнены лавочками и разнообразными заведениями, способными удовлетворить любую прихоть. В публичных домах рекламировали проституток всех национальностей. В кабаках подавали любые напитки – от местного пива «Ламбик» до саке. Рядом с кабаком, где громкоголосые матросы-фламандцы поглощали устриц, располагался тихий английский паб, за ним – большое кафе во французском духе, смесь варьете, танцзала, бара и борделя.
Подобно поколениям изгнанников и бродяг, прошедших через Антверпен до него, Винсент пил пиво и заводил знакомства с проститутками, строя планы о том, как он начнет все с чистого листа, и лелея мечту о возвращении домой. Официанткам в барах он представлялся матросом с баржи. В кабаках он устраивался в самом конце стойки – так делали все одинокие моряки, – в борделях присаживался на краешек дивана или поближе к тому месту, где кружились в танце пары. Везде, где это было возможно, Винсент тайно делал моментальные наброски – молниеносные зарисовки под аккомпанемент хриплого оркестриона. Он рисовал зрителей – тех, что кричали и пели с балконов, и служанок, когда они парами в танце кружились по залу. Винсент ни разу не упоминал, танцевал ли он сам или только наблюдал за танцующими. После посещения публичного бала для моряков в порту он писал брату: «Приятно смотреть, как люди веселятся по-настоящему».

 

Первые письма Винсента из Антверпена полны отчаянного энтузиазма. «Я чувствую страстное желание сделать что-то», – писал он вскоре после приезда. «Я рад, что приехал сюда». Из чистого оптимизма или же стремясь скрыть свое торопливое и бесславное бегство из Нюэнена, Винсент затеял очередную кампанию по обретению буржуазной респектабельности. Вместо проповедей о Милле и трактатов о цвете он пичкал брата стратегическими планами, как наладить продажи своих работ. После долгих лет яростного сопротивления Винсент выступил с предложением поискать «работу „на стороне“» – оформлять рестораны или писать вывески («Например, для торговца рыбой – натюрморт с рыбами»). «В одном я уверен: я хочу, чтобы мои работы видели».
Оставив рассуждения о прелестях жизни на пустоши и единения с крестьянами, Винсент наслаждался суетой беспорядочной торговой жизни Антверпена. Он купил новую одежду и начал регулярно питаться – теперь это казалось ему залогом успеха. «Нельзя выглядеть голодным и оборванным. Наоборот, нужно стараться, чтобы дело завертелось». Винсент снял комнату в фешенебельном доме на улице, название которой и на фламандском – Бельдекенстрат, и на французском – рю дез Имаж – означало «улица картин». Это был новый, но вполне респектабельный район в восточной части города. Винсент поспешил укомплектовать свое новое жилище всеми атрибутами мастерской художника, закупив запас новых холстов, качественных кистей и дорогих красок. Вместо любимых иллюстраций, оставленных в Нюэнене, он украсил стены яркими японскими гравюрами – они стоили дешево и продавались в любой портовой лавочке. «Комнатка моя вовсе не так плоха, – радостно сообщал он Тео. – Что ни говори, Антверпен – отличное место для художника».
Из Нюэнена Винсент привез с собой всего три большие картины: пейзаж с аллеей тополей, печальный вид мельницы в сумерках и «Открытую Библию» – с ними-то он и вознамерился завоевать местный рынок. Но вместо того, чтобы наседать на торговцев с бесконечными речами в защиту этих работ, как прежде он поступал с Тео, Винсент немедленно решил разнообразить свое портфолио. В первые недели после прибытия он пытался писать обычные туристические виды – вроде тех, что висели в большинстве галерей: живописные уличные сценки, Старый город с противоположного берега Шельды; романтичные городские пейзажи со средневековыми достопримечательностями Антверпена, вроде собора на площади Гроте-Маркт и построенного в IX в. замка Стен. «Это милая вещица – как раз для тех, кто хотел бы увезти с собой что-нибудь на память об Антверпене», – уверял он Тео.
Почти избавив Винсента от некоторых из тех навязчивых идей, которыми он был одержим на пустошах Нюэнена, городская жизнь способствовала обострению других. Точно матроса, слишком много времени проведшего в море, Ван Гога влекла в Антверпен одна всепоглощающая страсть: женщины.
После отъезда из Гааги Винсент не переставал искать спутницу. Все то время, что он провел в Нюэнене, он постоянно посещал проституток в Эйндховене и, очевидно, пользовался их услугами, когда ездил в Утрехт, Антверпен и Амстердам. Связь с Гординой де Грот принесла вместо удовольствия одни мучения. Хотя девушка и уступила уговорам (и денежным посулам) художника и согласилась позировать обнаженной, Винсенту все было мало. В письмах к Тео он продолжал мечтать о более систематической и интенсивной работе с обнаженной натурой.
Ханжеская скромность брабантских крестьян и вмешательство местного священника лишили его этой возможности в Нюэнене; Антверпен же с его многочисленными проститутками казался способным удовлетворить все желания Винсента – как художественные, так и плотские. Винсент вновь рассуждал о необходимости «раздобыть моделей хороших и столько, сколько я хочу», и надеялся наняться в подмастерья к художнику, «который работает с обнаженной натурой». «Мне нужно это по многим причинам», – загадочно пояснял Винсент. По-своему истолковав пассаж из биографии Сансье, повествующий, как в другом портовом городе, Гавре, Милле с успехом писал портреты капитанов и владельцев кораблей, работников порта и даже моряков, Винсент убедил себя, что также сможет нанимать позировать местных проституток, предлагая написать их портреты. Упорно смешивая позирование и проституцию и игнорируя разницу между позированием для портрета и позированием в обнаженном виде, Винсент умудрился уверить себя, что в этом царстве портовых шлюх он, по примеру Милле, гарантированно обретет и сексуальное, и художественное удовлетворение.
К моменту приезда в Антверпен навязчивая мысль и неутоленное желание превратились в манию, которая теперь и ночью и днем гнала художника в паутину улиц. В любом месте, где собирались люди, – в публичных танцзалах, кафе, варьете – в толпе он искал женщин, восхищаясь их «великолепными головками» и оценивая доступность. «То, что говорят об Антверпене, правда, – докладывал Винсент брату, – женщины все хороши». Больше всего Винсенту нравились «простые девушки» с их «жизненной силой» и «неправильными лицами – уродливыми, но живыми и пикантными, как на картинах Франса Халса». Скандинавские девушки восхищали его своими светлыми волосами, а немки, «списанные с одного образца», оставляли равнодушным. Английских девушек («очень изящных, очень белокурых») Винсент сравнивал с китаянками – «загадочными, тихими, как мышка, крохотными, как клоп». Разнообразие и изобилие женских типов ошеломило его, некоторые казались ему «чертовски красивыми». «Если бы я только мог выбирать себе моделей!» – снова восклицал Винсент.
Когда танцы заканчивались, чувство неудовлетворенности неизбежно вело художника в один из многочисленных борделей. Он признавался Тео, что «исходил порядочное число улиц и улочек», чтобы «завести знакомства среди проституток». Даже днем он часто бродил вдоль набережных, где уличные девки круглосуточно предлагали свои услуги вечно страждущим матросам. Винсент разыскал местную сводню – «прачку, которая знает много женщин», и сошелся с сомнительным типом, предложившим написать «парочку прехорошеньких девиц». «Обе содержанки, я полагаю», – рассуждал он в письме. Среди бела дня Винсент располагался напротив какого-нибудь публичного дома, чтобы наблюдать за людским потоком и оценивать предлагаемых проституток. Он называл эти вылазки «охотой за моделями», но косвенно признавался Тео, что желает не только писать девушек, но и «обладать ими».
Винсент использовал каждую возможность обратиться к проституткам со своим странным предложением. За секс или несколько часов позирования платить он не мог, а потому наверняка приставал к ним с теми же доводами, которые ранее отработал на Тео: портрет можно повесить в кафе или ресторане для привлечения клиентов, его можно подарить на память и даже выгодно продать. Заметив, что местные фотографы неплохо зарабатывают на портретах, Винсент отстаивал преимущества живописи перед фотографией. «Живописные портреты живут собственной жизнью, которую черпают из души создавшего их художника, машине такое не под силу». Он предлагал не только платить своим натурщицам, но и отдавать им портреты в обмен на позирование – столь непропорциональное вознаграждение едва ли могло не подразумевать намерения сексуального характера. Но даже когда женщину удавалось завлечь в мастерскую, возникало еще одно препятствие: надо было убедить ее раздеться. Но Винсент не отступал, он был уверен: «Вот бы только найти хорошую модель за бесценок, тогда ничего не страшно».
Одержимый поиском женщин, Винсент выделял даже их изображения на картинах. В городе, переполненном шедеврами пяти столетий самых разных жанров и стилей, Винсент повсюду замечал лишь портреты, в особенности женские. Была ли предметом его рассуждений панорама средневековой уличной жизни Антверпена кисти Хендрика Лейса или же речь шла о музеях, где экспонировались жемчужины фламандского искусства, Винсент особо отмечал только изображения женщин: белокурой Марии Магдалины с картины Квентина Массейса, миловидной святой Варвары работы Ван Эйка. Он превозносил написанный Рембрандтом портрет проститутки: «Рембрандтовская голова шлюхи произвела на меня невероятное впечатление – он замечательно удачно поймал ее загадочную улыбку».
Из писем к Тео исчезли зарисовки из жизни крестьян и рабочих или композиции с фигурами. Среди «современных» художников он выделял лишь тех, излюбленным предметом которых были женщины: Альфреда Стевенса, Джеймса Тиссо, Октава Тассера, Шарля Шаплена. Он превозносил, как «тонко они понимают женские формы», и сравнивал с великими французскими сенсуалистами XVIII в. Грёзом и Прюдоном. Портреты, созданные гигантами академизма Энгром и Давидом, вызывали уже не осуждение, как предыдущим летом, но признание и зависть к художникам, которые могли себе позволить работать с такими красивыми моделями. «Если бы только возможно было заполучить моделей, каких хочешь!!!» – восклицал Ван Гог. В стране, где не было недостатка в скульптуре (искусство которой процветало здесь прежде, когда творили свои барочные фантазии представители династии Квеллинус, но не было забыто и в XIX в., когда создавал своих благородных рабочих Константин Менье), Винсент счел достойной упоминания и восторженной оценки лишь одну работу – «Поцелуй» Жефа Ламбо. Это изображение обнаженной девушки, стыдливо отбивающейся от настойчивого ухажера, подтверждало завистливые подозрения Винсента: скульпторам легче находить обнаженную натуру, чем живописцам.
Под влиянием новой страсти Винсент неминуемо обратился к творчеству, вероятно, величайшего мастера женского портрета в западной живописи Питера Пауля Рубенса. Встречи с работами этого художника, самого знаменитого из всех живших и живущих в Антверпене, Винсент не мог избежать никак. Его эпические полотна с роскошными женскими фигурами и напряженными мужскими торсами были неотъемлемой частью городского художественного ландшафта. Сладострастный ужас мученичества и безудержная вакханалия плоти с картин Рубенса окружали жителей города, который стал родным для этого титана XVII в. Еще в Нюэнене Винсент планировал свою поездку в Антверпен как путешествие в красочный и изобильный мир рубенсовской фантазии, безмерно далекий от тесного и темного мирка «Едоков картофеля». В середине ноября, накануне отъезда, он писал брату: «Что касается Рубенса, то меня очень тянет к нему». Работы Рубенса на религиозные сюжеты казались Ван Гогу «театральными, подчас театральными в самом худшем смысле этого слова» – с точки зрения трактовки темы и убедительности живописной манеры. «Но вот что он умеет делать, так это писать женщин, – подчеркивал Винсент. – Здесь в его картинах есть над чем подумать, здесь он глубже всего».
Прибыв в Антверпен, Винсент сдержал слово и немедленно обратился к рубенсовским женщинам. Две белокурые женщины с обнаженной грудью на переднем плане большого полотна «Святая Тереза Авильская ходатайствует за души в чистилище» описаны в письме к Тео восторженно и подробно. Винсент считал, что эти полуфигуры «очень красивы, лучше, чем все остальное… Рубенс в наивысшем своем проявлении». Ван Гог не раз возвращался в музей, чтобы тщательно изучать этих и других рубенсовских женщин. Особенно его интересовало то, какими средствами великий фламандец передает фактуру женского тела, которое на его полотнах казалось таким живым и настоящим; полученные уроки Винсент излагал Тео в сластолюбивых выражениях, которые не имели ничего общего с благочестивыми метафорами, сопровождавшими рассуждения о Милле.
Ван Гог посетил собор Антверпенской Богоматери, где рассматривал созданные Рубенсом грандиозные алтарные триптихи «Воздвижение Креста» и «Снятие с Креста», которые на протяжении двух столетий не переставали завораживать посетителей впечатляющими размерами, динамичностью и драматизмом. Но «Воздвижение Креста» разочаровало Винсента. «Я немедленно заметил очень странную вещь, – жаловался он, – на картине нет ни единой женской фигуры». «Снятие с Креста», напротив, ему понравилось: Винсент с удовольствием отмечал «белокурые волосы, светлую кожу лиц и шеи» двух Марий, принимающих мертвое тело Иисуса. Впрочем, больше ничто не удостоилось его похвалы: ни грация, с которой бледное, беспомощное тело безжизненно сползает по простыне, ни то, с какой трепетной тщательностью проработана нога Христа, лежащая на оголенном плече Марии Магдалины, и уж тем более не тронуло его живое изображение безутешного горя. «Ничто не производит на меня меньшего впечатления, чем Рубенс, когда он берется изображать людскую скорбь, – раздраженно замечал Ван Гог. – Даже самые прекрасные из его плачущих Магдалин и Скорбящих Богоматерей напоминают мне проституток, подцепивших триппер и теперь оплакивающих свое горе».
Рукой Винсента водила та же одержимость. Гремучая смесь художественных и сексуальных притязаний лишила его с таким трудом завоеванных в Нюэнене артистических свобод. Недолгие, но многообещающие эксперименты с пейзажем и натюрмортом закончились практически сразу по приезде в Антверпен. Поначалу художник еще пытался писать «туристические виды», но его мыслями без остатка завладела идея писать портреты. В короткие перерывы между охотой за моделями он нашел время написать всего только два городских пейзажа – виды заснеженных крыш из окна квартиры, выходившего во двор, напоминали о мастерской на Схенквег. Как и тогда, в Гааге, Винсентом овладел настоящий зуд, ему казалось, что без моделей продвинуться вперед в занятиях живописью он не сможет («А главное, главное, мне по-прежнему не хватает моделей»). Кроме того, теперь Винсент был убежден: именно портреты – ключ к коммерческому успеху.
Новая цель определила новое требование к работам Винсента: они должны были обрести больше сходства с действительностью. Женщинам, которых он обхаживал, нужны были портреты, которые льстили и доставляли удовольствие, – идеализированные, но узнаваемые свидетельства их неповторимого обаяния, а не всплески уникального художественного темперамента. Художник давно переживал из-за неспособности передать сходство и всегда старался избежать конкретики, называя свои работы «типами» или «головами людей», но не портретами: «старый рыбак», а не старик Зёйдерланд в зюйдвестке; «бедная женщина с большим животом», а не беременная Син Хорник; «головы крестьян», а не семейство де Грот.
Даже теперь, планируя целую серию портретов, Винсент заранее опасался претензий со стороны портретируемых. «Я знаю, как трудно угодить людям в смысле „сходства“, и не смею заранее утверждать, что чувствую себя полностью уверенным в своих силах», – писал он накануне отъезда. Каждый раз, оказываясь перед реальной моделью, в поисках ускользающей правильности художник писал и переписывал профили, носы, глаза, линию волос. Желание угодить перевешивало недавнюю решимость писать «du premier coup», «на одном дыхании». Размашистый нюэненский мазок остался теперь лишь на периферии картины – в свободных складках блузы, на полях шляпки или в копне волос.
Впрочем, новая миссия, призванная утолить сладострастные порывы Винсента, ограничивала его кисть, но придавала смелости палитре. Нужные ему модели никогда не потерпели бы «земляных» оттенков, с которыми готова была примириться Гордина де Грот. Лишь один раз Винсент вернулся к полюбившимся ему в Нюэнене бистру и битуму – когда вскоре после его прибытия в Антверпен художнику позировал старик. Когда же в середине декабря Винсент впервые получил возможность написать портрет женщины, он окружил ее яркими цветами и потоками света. «Я использовал более светлые тона для тела – белый, подцвеченный кармином, киноварью, желтым, – описывал Винсент брату полученный результат. – В одежде – лиловые тона». За спиной модели была уже не адская тьма, а светлый серовато-желтый фон.
Чтобы добиться цветов более ярких и приятных глазу, Винсент искал новые краски, убежденный, что именно цвет «придает картине жизненность». Он открыл для себя кобальт («восхитительный цвет») и карминно-красный («теплый и живой, как вино»), желтый кадмий и изумрудную зелень. Теперь Винсент не смешивал их до бесконечности, добиваясь оттенков серого, но смело наносил краску прямо на полотно. Следуя новой цели очаровывать моделей, Винсент смело применял уроки Блана и Шеврёля: нарумяненную щеку можно было подчеркнуть ярко-зеленым фоном, а желтое пятно шеи – бледно-лиловой блузой. Вместо тонких градаций Винсент теперь ратовал за «менее надуманный, менее сложный цвет» и «бо́льшую простоту». Его новым эталоном стали залитые светом женские тела Рубенса и насыщенные цвета витражных стекол. Из увиденных им современных работ Винсент отметил светящиеся, броские полотна антверпенского художника Анри де Бракелера: его портреты женщин (в том числе проституток) были выполнены сильными мазками и пропитаны светом.
Увлечение новыми цветами, красками и персонажами тем не менее отнюдь не отвлекало Винсента от его конечной, главной цели. «Мы должны достичь таких высот, – убеждал он Тео в январе 1886 г., – чтобы девушкам захотелось получить свои портреты, – уверен, такое желание у некоторых из них появится».

 

Но появилось оно не у многих. Несмотря на титанические усилия Винсента, модели не приходили. За первый месяц, по отчетам Ван Гога, в мастерской побывало всего несколько натурщиков: старик, старуха, одна девушка, и еще одна «вроде как обещала позировать для портрета». К концу декабря художник впал в отчаяние. На присланные Тео дополнительные деньги он пригласил в мастерскую девушку из кафешантана «Ска́ла» – заведения наподобие варьете «Фоли-Бержер». На протяжении нескольких недель Винсент наблюдал, как она танцует на фоне безвкусных декораций в мавританском стиле, а после представления, как он подозревал, ублажает избранных клиентов заведения. Новая модель с ее пышными черными волосами, округлыми щеками и пухлыми губами показалась Винсенту красивой и остроумной, но в то же время была нетерпеливой. Из-за ночной работы девушка находилась в постоянном возбуждении и не могла усидеть на месте. От предложенного бокала шампанского она отказалась («Шампанское меня не веселит – мне от него становится грустно») и на предложение раздеться тоже ответила беззаботным отказом.
Винсента это ничуть не обескуражило, и он лихорадочно принялся за работу, пытаясь «выразить нечто сладострастное», чтобы задобрить скучающую модель: «иссиня-черные» волосы разительно, по-рубенсовски, контрастировали с белой блузкой, на которой выделялась «пунцовая ленточка»; голова девушки была окружена «золотым мерцанием света» – светло-желтым фоном, «много светлее, чем белый». В тот вечер девушка покинула мастерскую со своим портретом и кокетливым обещанием еще раз попозировать (на этот раз у себя в гримерке). Тем не менее свидетельств о последующих встречах с этой моделью не сохранилось.
К началу нового, 1886 г. смелые начинания Винсента зашли в тупик. Работы не продавались – ни большие картины, привезенные из Нюэнена, вроде «Открытой Библии», ни столь милые его сердцу портреты, ни маленькие городские пейзажи, которые и писались-то исключительно с этой целью. Спустя месяц блужданий с пейзажами на продажу Винсенту так и не удалось найти ни одного торговца, согласного хотя бы выставить его работы и уж тем более – приобрести их. Страсть к проституткам и портретам развеяла обещания писать вывески и меню для ресторанов или найти учеников. Завидуя процветанию фотографов, Винсент вообразил, будто решит проблему портретного сходства, если будет писать с фотографии («так можно получить гораздо лучший колорит»). С другой стороны, можно было просто подать свои портреты под другим соусом, продавая их как «фантазийные головы». Когда очередной подобный замысел терпел крах – а они, разумеется, все заканчивали именно этим, – Винсент винил в своих неудачах скупых покупателей, отставших от времени торговцев, агонизирующий рынок или упадок современного искусства в целом. «Если бы они показывали больше работ, работ более высокого качества, – жаловался он, – их и продавалось бы больше»… «Цены, публика – все требует обновления».
Еще одно предательство совершило его собственное тело. Винсент годами хвалился своей выносливостью и «крестьянской» статью, но теперь вдруг начал сетовать на слабость, переутомление и дурное самочувствие. Если в Нюэнене он, по примеру Милле, ограничивал себя в еде, чем очень гордился, то в условиях суровой и влажной антверпенской зимы голодать было не с руки. Но желудок художника взбунтовался против разнообразного рациона. Чтобы нормализовать пищеварение, Винсент курил трубку, но из-за нее воспалялись десны и расшатывались зубы. У него развился сухой кашель. Впервые Винсент писал, что теряет вес. Вероятно, не замедлили себя ждать и сыпь, и язвы на слизистой – словно проявились вдруг сразу все скрытые недуги. В портовом городе, где было полно матросов и шлюх, Винсент принялся искать лекарство от проклятия матросов и шлюх всего мира – сифилиса.
Боясь, что Тео воспримет болезнь как плату за увлечение проститутками и вся история с портретами окажется под вопросом, Винсент скрыл от брата появление симптомов и новости насчет лечения. Он ничего не писал о своих визитах к доктору Амадеусу Кавенелю, жившему всего в паре кварталов от его мастерской, на рю де Олланд; ни словом не обмолвился о лечении в больнице Стёйвенберг, располагавшейся неподалеку, о чувстве стыда, о страхе неизвестности. В эпоху, когда врачи связывали сифилис с гонореей (ее Винсент подцепил еще в Гааге) и называли оба заболевания уродствами природы, диагноз был однозначен, а лечение неизменно: ртуть.
Как бы ее ни прописывали – в виде знаменитых голубых пилюль, зловонной мази или «окуривания» токсичными испарениями (в альбоме для набросков рядом с датами приема у врача Винсент записал одно из названий подобных процедур – «bain de siege»), – ртуть могла лишь приостановить развитие заболевания, но не излечить от него. При этом она причиняла пациентам всевозможные страдания, сравнимые с проявлениями самой болезни: от выпадения волос и полового бессилия до умопомешательства и смерти. Даже в малых дозах ртуть могла вызывать желудочные колики, диарею, анемию, депрессию, функциональную недостаточность различных органов и нарушения зрения и слуха. Мучения больных при лечении были подобны страданиям библейского Иова. Характерным побочным эффектом при лечении препаратами ртути было обильное слюноотделение – слюна не просто капала изо рта (зрелище само по себе неприглядное), она лилась непрерывным потоком. И в этой слюне кишели невидимые спирохеты, омывая глотку, рот и десны потоками инфекции, пока вся ротовая полость не превращалась в одну огромную зловонную язву.
Хотя Винсент ни разу не признался в том, что болен или лечится, скрыть от брата расходы на лечение он не мог. И без того больной желудок не давал покоя, силы были на исходе. В письме от 19 декабря Винсент признался брату, что испытывает сильную «физическую слабость», а в феврале сообщил, что весь последний месяц его донимает странная «сероватая слизь», которая то и дело наполняет горло и рот, а из-за болячек он не может пережевывать и глотать пищу. Он стал терять зубы, которые расшатывались, начинали гнить и ломаться. Перед тем как покинуть Антверпен в феврале, Винсент заплатил пятьдесят драгоценных франков дантисту, чтобы тот удалил треть всех зубов, – страшное испытание в эпоху, когда для этой цели использовали кошмарное подобие разводного гаечного ключа, а алкоголь часто служил единственным анестетиком.
Рождество 1885 г. принесло с собой новое мучение. В эти праздничные дни призрак пастора Ван Гога преследовал Винсента. Он жаловался, что часто вспоминает о том, «как отец говорил и вел себя со мной», – точно так же воспоминания мучили Редлоу из «Одержимого», его любимой диккенсовской рождественской повести. Чтобы избавиться от голосов прошлого, Ван Гог совершал долгие прогулки по заснеженным улицам к границам города. Но и деревенские пейзажи не приносили ему утешения, лишь повергали в меланхолию. В поисках хоть какого-то подобия рождественского веселья Винсент неизбежно оказывался в тавернах и борделях. Несмотря на уговоры Тео, он упрямо отказывался написать матери и сестрам и даже не поздравил их с Днем святого Николая, что было преступлением против веры, семьи и памяти покойного отца. Винсенту казалось, что он обречен на «вечную ссылку», навеки привязан к «семье, где чувствует себя еще более чужим, чем среди незнакомцев».
Вся жизнь его была пронизана отчаянием. За окном по улице шествовали рождественские процессии, залитую под каток площадь Гроте-Маркт заполонили люди на коньках, а Винсент сидел в пустой мастерской и проклинал весь свет. Он проклинал торговцев искусством, вроде Портье, не оправдавших его ожиданий, проклинал моделей, которые требовали разорительных трат, но не желали проявить ни капли терпения, проклинал проституток за то, что те отказывались от его денег, и кредиторов – за то, что они эти деньги требовали. Он проклинал всех, кто глумился над его притязаниями на звание настоящего художника. И естественно, проклинал Тео. В язвительном «поздравительном» письме Винсент резко выговаривал ему за «холодность, жестокое пренебрежение и стремление держать меня на расстоянии», а заодно упрекал в том, что брат так часто принимал в прошлых спорах неверную сторону – сторону отца. Оценивая прошедший год, Винсент с горестью признавал: «Жизнь моя ничуть не лучше, буквально ничуть не лучше, чем в ту зиму в Брюсселе».
Чем безрадостней оказывалась действительность, тем сильнее Винсент цеплялся за идею художественной и сексуальной самореализации с помощью портретов. В самом конце декабря, когда удалось уговорить позировать девушку из «Ска́ла», эта всепоглощающая страсть возродилась из пепла, точно феникс. Одна-единственная удача сумела перевесить все неудачи и вернуть Винсенту веру в его предназначение: подобно тому как раньше он мечтал писать «крестьянских женщин похожими на крестьянских женщин», теперь он клялся продолжить поиски настоящего «выражения шлюхи». Винсент призвал Тео еще раз продемонстрировать терпение и жертвенность («Мне нужно немного расправить крылья») и удвоил обещания совершить финансовый прорыв и достичь успеха в искусстве. «Ведь мы должны стремиться к чему-то возвышенному, настоящему и незаурядному, – подначивал он брата, – разве нет?»
Но Тео думал иначе.

 

В январе 1886 г. Тео сообщил Винсенту, что тому придется покинуть Антверпен. Конфликт между братьями назревал еще с момента его приезда сюда. Постоянные требования денег и моделей почти сразу спровоцировали очередное бурное выяснение отношений. Бесконечные намеки сексуального характера и бесстыдные рассказы о том, как старший брат охотится за моделями в местных борделях, вызывали у Тео тревогу – такое уже случалось и не сулило ничего хорошего. Любой намек на озабоченность или недовольство со стороны младшего брата грозил вызвать взрыв негодования и шквал упреков в адрес Тео, который якобы не оказывает брату должного внимания, душит его искусство и чинит препятствия карьере. Не стесняясь в выражениях, Винсент откровенно предупредил брата не пытаться помешать его последнему увлечению. «À tout prix, – заявлял он с угрозой, – я хочу быть собой. Я полон упрямства и совершенно равнодушен к тому, что обо мне или моей работе скажут люди».
Спор достиг апогея после Нового года, когда Тео пригрозил лишить брата материальной поддержки, если Винсент не откажется от абсурдного и отвратительного намерения платить проституткам за позирование. Подобный план был не только бессмысленным с коммерческой точки зрения (отдавая портреты моделям, Винсент, по сути, платил им дважды), но еще и вызывал призрак Син Хорник, то есть мог спровоцировать очередной скандал. «Мы не можем делать этого, – писал Тео брату в начале января. – У нас нет денег, и тут ничего не поделаешь. Я говорю нет». В ответ, задыхаясь от негодования, Винсент фактически обозвал Тео «проклятым занудой и болваном» и в порыве яростного протеста запретил брату налагать вето на свой план.
Явное нездоровье Винсента стало последней каплей. Смутные рассказы о болезни и хвастливые заявления о том, как он голодает, звучали куда более зловещей нотой, нежели яростные обвинения или язвительные рождественские филиппики. Когда старший брат сообщил, что не собирается тратить дополнительные деньги на еду, но «немедленно начнет охотиться за моделями и будет заниматься этим до тех пор, пока деньги не иссякнут», Тео оставалось лишь вмешаться. Он явно понимал, что Винсент твердо стал на путь саморазрушения, и ради сохранения его собственного здоровья призвал брата уехать из Антверпена. «Если ты заболеешь, – писал он, – дела наши пойдут еще хуже». Тео верил в целительные силы природы и не знал всех подробностей изгнания брата из Нюэнена, а потому настаивал на том, чтобы брат вернулся в деревню.
В ответ на требования Тео Винсент яростно протестовал. Несмотря на то что до сих пор он планировал пробыть в Антверпене максимум пару месяцев, распоряжение Тео изменило его намерения. «Неужели ты можешь всерьез просить меня вернуться в деревню, – немедленно отреагировал старший брат, – теперь, когда все мое будущее зависит от тех связей, которыми я должен обзавестись в городе?» Не желая расстаться с владевшей им мечтой о портретах, моделях и проститутках, Винсент обвинял Тео, что тот ослаб и пал духом. Именно жизнь в Антверпене Винсент считал теперь залогом успеха – по причинам художественного и финансового свойства. «Возвращение в деревню сейчас приведет к застою».
Отчаянное положение требовало отчаянных мер. В середине января Винсент совершил то, что клялся не делать более никогда: записался в художественную школу. И не в какую попало, а в старинную и престижную Королевскую академию изящных искусств – ответ Антверпена легендарной парижской Школе изящных искусств. Еще совсем недавно, в ноябре 1885 г., за несколько дней до переезда в Антверпен, Винсент полностью отрицал идею академического образования. «В Академии я им не нужен, да я и не хочу туда», – признавался он. После унижения, пережитого в Брюссельской академии в 1881 г., и многолетних препирательств с Раппардом насчет техники академических живописи и рисунка Винсент все с большим пренебрежением отзывался о классических учебных заведениях, вроде Антверпенской королевской академии. Он клеймил ее студентов, презрительно называя их «копиистами гипсовых статуй», и высмеивал то, чему они обучаются в своих академиях, как избыточные для современного художника знания. «Не важно, насколько академически верно выполнена фигура, в наши дни это ненужная роскошь… если ей недостает того, что составляет суть современного искусства, – интимности, подлинного действия», – писал Винсент в июле 1885 г., всего за полгода до того, как сам записался в Антверпенскую академию.
Но теперь Винсента вела другая звезда. Исследователь пустошей стал исследователем женского тела; ученик Милле превратился в ученика Рубенса. Ради достижения своей цели – писать антверпенских проституток – Винсент был готов на все. Кроме прочего, в Академии можно было научиться достоверно воспроизводить натуру и добиваться портретного сходства, что должно было значительно облегчить поиск желающих позировать. Пытаясь аргументировать столь радикальную смену взглядов на искусство, Винсент отправлял брату послания, полные страстной мольбы и противоречивых порой доводов. В каждом из них назойливым лейтмотивом звучала одна и та же просьба: «Позволь мне остаться».
Винсент уверял, что учеба в Академии откроет для него целый мир новых знакомств и возможностей и положит конец его многолетнему одиночеству; возвращение в этот мир потребует обновить гардероб и вернет ему бодрость; жизнь в городе позволит забыть рождественские печали и избавит от прошлой одержимости пустошами, а статус студента даст возможность экономить на жилье (большая мастерская уже будет не нужна), художественных принадлежностях и особенно на моделях. «Я не думаю, что существует более короткий путь к прогрессу», – рассуждал Винсент.
В запале он уверял Тео, будто благодаря Академии обретет главное, в чем нуждается, – доступ к обнаженной женской натуре, и намекал, что, если младший брат сменит гнев на милость, он, Винсент, прекратит свои дорогие, нездоровые и неразумные рейды в антверпенские бордели. «Имея в виду получить возможность работать с моделями, в этом месяце я думаю встретиться с Верла, директором здешней Академии, и выяснить, какие там правила и как часто они разрешают работать с обнаженной моделью». (Винсент наверняка знал заранее или узнал о том, что обнаженными в Академии позировали только мужчины; а начинающие студенты вообще не допускались к работе с моделью.)
18 января 1886 г. Винсент начал посещать классы Академии, занимавшей весьма примечательное здание на улице Мютсертстрат: его палладианский фасад был пристроен к средневековой монастырской церкви. Брату он сообщил, что записался на два курса: дневные живописные классы Шарля (Карела) Верла, директора Академии, и вечерние рисовальные классы под названием «антик», где студенты рисовали исключительно гипсовые слепки с античных скульптур. Прежнее неприятие художественного образования во всех его проявлениях было забыто – Винсент отправлял Тео восторженные отчеты: «Я по-прежнему очень доволен, что пришел сюда». В письмах перед братом представал другой человек: не воинствующий, депрессивный отшельник, но добросовестный студент, окруженный товарищами-художниками и даже друзьями. Винсент стал членом двух художественных клубов – это были неформальные группы, организованные студентами. На собраниях, которые проходили поздними вечерами, студенты рисовали моделей, критиковали работу друг друга и просто общались. «Это попытка завести знакомства», – успокаивал брата Винсент.
Был забыт и разгневанный бунтарь, странными, деспотичными идеями оттолкнувший от себя семью и друзей. Выслушивая советы и критику от своих преподавателей, Винсент воспринимал их не как провокацию, но как шанс что-то изменить: «Я получил возможность свежим взглядом оценить свою работу, заметить промахи и, следовательно, исправить их». Даже то, что в Академии основной упор делался на рисование гипсовых слепков (именно это когда-то послужило причиной окончательного разрыва с Мауве), не могло омрачить исполненные умиротворения рассказы Винсента. «Я поражен знаниями древних и верностью чувства, – описывал он обширную академическую коллекцию слепков, – теперь, когда я снова внимательно рассмотрел их».
И даже когда все было совершенно ясно, Винсент на всякий случай отдельно подчеркивал для своего подозрительного брата: «Вполне может быть, что здесь наконец я почувствую себя дома». Не прошло и двух недель после первого занятия, как он написал Тео длинное умоляющее письмо:
Настоятельно прошу тебя ради хорошего исхода: не теряй терпения и бодрости духа. Мы обрубим сук, на котором сидим, если утратим мужество в тот самый момент, когда могли бы приобрести влияние, – стоило только показать, что знаем, чего хотим, способны рискнуть и довести дело до конца.

 

Зал гипсовых слепков в Антверпенской академии

 

По словам Винсента, остаться в Антверпене еще на год и рисовать одни только слепки и обнаженную натуру ему порекомендовал не кто иной, как сам директор Шарль Верла. «После я вернусь к своим пленэрам или портретам совершенно другим человеком», – обещал брату этот новообращенный адепт академического образования. Больше всего он нуждается в тренировке, уверял Винсент брата, настойчиво продолжая внушать ему главное: «Мне будет полезно остаться здесь на какое-то время»… «Повторяю, мы следуем верным путем».
На самом деле, развязка была уже близка.

 

Шарль Верла лично проводил беседу с каждым студентом, который претендовал на поступление в его класс. Невозможно было предугадать его решение. Человек энергичного, пытливого ума, по словам одного из его биографов, Верла имел «вкус к новому и неизведанному», твердые убеждения и вспыльчивый характер. Верла видел себя одновременно и поборником фламандской культуры, и пастырем молодых художников из самых разных стран – он принимал в академические классы десятки иностранцев, особенно англичан. Хотя сам Верла получил образование в Париже, где впитал вековые традиции строгого академизма, он верил, что нужно поддерживать любые таланты, и понимал, что возможности художественного обучения не безграничны. «Художниками не становятся, ими рождаются», – признавал директор Королевской академии. Энгр, Фландрен, Жером и прочие боги пантеона академизма вызывали у него восхищение, но при этом в молодости Верла дружил и выставлялся с бунтарем Курбе. В его карьере случались скандалы и неудачи, но в то же время Верла сумел достичь успеха и профессиональных высот. Он сторонился моды на художественные движения, но усвоил урок нового искусства: художникам надо давать свободу, чтобы они могли найти свой собственный творческий стиль. По его словам, виртуозность значила меньше, нежели способность «вдохнуть во что-то жизнь и ясно передать характер и чувства того, что изображаешь».
Винсент со своим ворохом грубых рисунков и написанных размашистой кистью портретов, явно обладавших «характером и чувством», но вовсе лишенных виртуозности, должен был поставить директора Академии перед непростой дилеммой. Предпринятая в Академии осенью предыдущего, 1885 г. грандиозная реформа привела к упразднению многих правил, благодаря чему поступление оказалось доступно куда более широкому кругу кандидатов. Винсент хорошо владел английским – это могло понравиться англофилу Верла; кроме того, такие имена, как Ван Гог, Гупиль, Мауве и Терстех, были бы украшением любого резюме. Но даже при условии, что Верла уверовал в серьезность намерений Винсента и его готовность много и упорно работать, новичкам приходить сразу в свой класс он разрешал лишь в самых исключительных случаях. Как правило, даже художники с куда более основательной, чем у Винсента, подготовкой прежде должны были провести минимум несколько недель в классе антиков, чтобы доказать свое умение рисовать, – его Верла считал «более полезным» для живописца, нежели «умение читать и писать». И если бы новичка, вроде Ван Гога, немедленно допустили в класс натурной живописи, это было бы поистине экстраординарным событием.
На самом деле Винсента никуда не допустили. Сколько бы раз он ни писал об этом Тео, в класс Верла его так и не приняли. То ли мастер отказал ему, то ли Ван Гог вообще не поступал (семестр должен был вот-вот закончиться), но свою карьеру в Академии он начал с безрассудного обмана. Ему действительно разрешили зарегистрироваться на вечерние курсы по рисованию антиков (и только на них, о чем свидетельствует пометка на его входном билете в Академию) – и Верла вполне мог приложить к этому руку, – но посещать живописный класс и работать с моделями ему никто бы не позволил. При этом в письмах Винсент продолжал убаюкивать внимание Тео хвастливыми подробностями о своей усердной работе в «классе живописи», радоваться возможности «снова видеть обнаженную натуру» и рассуждать, как нелегко «поладить» с требовательным наставником. «Я пишу в Академии вот уже несколько дней и должен сказать, что мне тут очень нравится», – сообщал он.
По рассказам одного очевидца, первая встреча Верла со странным новым студентом-голландцем произошла совершенно случайно, уже после отправленного брату обнадеживающего отчета. Судя по всему, в отчаянной попытке превратить историю, рассказанную Тео, в реальность Винсент, со своими красками и палитрой, явился в академическую студию живописи. Верла только что поставил двух натурщиков, раздетых до пояса, в позу борцов. Преподаватель не сразу заметил чужака в переполненном зале, где за мольбертами расположилось около шестидесяти студентов. Но кое-кто из присутствующих его увидел.
Ван Гог явился однажды утром, на нем было нечто вроде синей рабочей блузы, – вспоминал несколько десятилетий спустя один из бывших студентов Академии. – Он начал писать лихорадочно, неистово, с невероятной скоростью. Он накладывал краску так густо, что она буквально капала с холста на пол. Когда Верла увидел эту живопись и ее удивительного творца, он изумленно спросил по-фламандски: «Кто вы?» Ван Гог спокойно ответил: «Wel, ik ben Vincent, Hollandsch». Тогда, указывая на холст новенького, достойнейший директор Академии высокомерно изрек: «Эти разложившиеся собачьи трупы я исправить не могу. Мальчик мой, быстро отправляйтесь в рисовальный класс». Страшно покраснев, но сдерживая ярость, Ван Гог ретировался.
Неизвестно, было ли на то распоряжение Верла, но сразу после сцены в живописном классе Винсент действительно записался еще на один курс рисунка. Это был еще один класс рисования антиков, в рамках которого студенты работали с академической коллекцией слепков. (Курс, куда Ван Гог записался изначально, также заканчивал семестр, и Винсент уже успел жестоко схватиться с преподавателем Франсуа Винком.) Для Винсента ставки выросли вдвое: если бы и здесь он потерпел неудачу, то в дальнейшем не смог бы предъявить Тео ничего, кроме лжи.
Увы, и в большом зале рисовального класса он столкнулся с прежними проблемами. Рисовать залитые светом газовых ламп монументальные молочно-белые гипсы было не проще, чем беспокойных гаагских нищих и нюэненских крестьян. Кроме того, на Схенквег и на Керкстрат не было Эжена Зиберта, придирчиво заглядывавшего через плечо. Строгий преподаватель рисовального класса в пенсне и с зачесанными назад волосами, Зиберт не знал, с какой стороны подступиться к «взлохмаченному, нервозному и беспокойному человеку», который, по словам одного из студентов, свалился на образцово-классическую Академию «словно бомба». Зиберт и Ван Гог поначалу осторожничали, но столкновение было неизбежно. «Я раздражаю его, – ворчал Винсент, – а он – меня».
Студенты Зиберта имели возможность трудиться над одним рисунком целую неделю занятий – шестнадцать часов. Винсент работал с неистовством, отвлекавшим и приводившим в удивление остальных: он молниеносно изрисовывал лист за листом, рвал рисунки, которые ему не нравились, или просто бросал их через плечо. Зиберт ходил по классу, призывая студентов тщательно изучать гипсы и «prendre par le contour» – начинать с контура, находя линии, способные идеально передать профиль, пропорции и форму, из которых следует все остальное. Он запрещал использовать приспособления и приемы, способные помешать поиску идеальной линии, – никаких муштабелей, никакой штриховки, растушевки или подцветки мелом. «Начинайте с контура, ваш контур неправильный; я не буду править, если вы начнете моделировать, не добившись верного контура».
Но Винсент не умел иначе. Все его фигуры возникали на бумаге из беспорядочного нагромождения линий: пытаясь создать убедительный образ, он задействовал все доступные средства и материалы. Там, где Зиберт требовал простоты – черных линий на белом фоне, Винсент мог изобразить только тени. Там, где Зиберт требовал безупречно точного результата, у Винсента получалось лишь нечто приблизительное. Имея перед глазами в качестве образца идеальную анатомию и изящный изгиб тела античного дискобола – слепка скульптуры, созданной в V в. до н. э., Ван Гог рисовал мощного, широкобедрого крестьянина-сеятеля с мускулатурой, прорисованной глубокими складками, как плащ человека-сироты, на непроницаемом серо-черном фоне. Когда Зиберт попытался подправить странный рисунок Винсента, тот возражал с такой яростью, что преподавателю показалось, будто студент «смеется над своим учителем». Противостояние между Зибертом и Ван Гогом обострилось, когда последний начал распространять ересь энергичного моделирования среди студентов и называть методы преподавателя «совершенно неправильными».
За несколько недель, а то и дней, спор достиг апогея. Когда классу было предложено изобразить Венеру Милосскую, Винсент взял карандаш и нарисовал обнаженный и лишенный рук торс брабантской крестьянки. «До сих пор так и стоит у меня перед глазами эта коренастая Венера с необъятными бедрами… невероятная широкозадая фигура», – вспоминал один из студентов. Другой студент Академии, Виктор Хагеман, отмечал, что Ван Гог «превратил прекрасную греческую богиню в крепкую фламандскую матрону». Усмотрев в этом демонстративную провокацию, Зиберт вышел из себя и стремительными движениями стал править рисунок так яростно, что порвал бумагу. Винсент принял вызов и, по словам очевидцев, закричал: «Вы явно не знаете, как выглядит молодая женщина, черт побери! Женщина должна иметь бедра, зад, широкий таз, чтобы вынашивать детей!»
По свидетельству соученика Ван Гога Виктора Хагемана, это было последнее занятие Винсента в Королевской академии.
Но художник продолжал заниматься и каждый вечер отправлялся в один из двух рисовальных клубов. Занятия продолжались до раннего утра; участники одного клуба встречались в историческом здании на Гроте-Маркт. Эти неформальные объединения – нечто среднее между семинаром и вечеринкой – создавались студентами как раз для того, чтобы уйти от жестких ограничений академической системы. Члены клуба скидывались на плату моделям и пиво на всю компанию. Судя по всему, здесь женщинам не только разрешалось позировать в обнаженном виде, это весьма оживленно приветствовалось (хотя в члены клуба женщин не принимали), но чаще участникам импровизированных занятий приходилось довольствоваться натурщиками-мужчинами или по очереди позировать самим. Студенты пили, курили, разговаривали – никак не регламентированные шумные дружеские сборища были идеальным местом для художественного эксперимента.
Но даже вдали от строгих учителей Винсента ждали лишь неудачи и неприятие коллег. С того момента, когда он ворвался в Академию с ворохом старых картин и рисунков под мышкой, студенты сторонились его и потешались над «невероятно экстравагантными» манерами. Спустя годы Хагеман еще помнил первое потрясение от знакомства со странным пришельцем с пустоши:
Он ворвался, точно слон в посудную лавку, и разложил на полу весь ворох своих набросков… Все столпились вокруг вновь прибывшего голландца: он был больше похож на бродячего торговца клеенками, который разворачивает свои потрепанные образцы легко складывающихся скатертей на блошином рынке…
Зрелище было и впрямь презабавное! А какой эффект оно произвело! Все студенты животы понадрывали от смеха.
Новость о появлении дикаря мгновенно распространилась по Академии, и народ стал смотреть на Винсента, словно он был редким экземпляром из странствующего «цирка уродов».

Поначалу Винсент пытался завоевать расположение своих мучителей, большинство из которых были лет на десять его моложе. Когда выступления рабочих повлекли за собой крупнейшую всеобщую стачку за всю историю Бельгии, Ван Гог охотно делился с другими студентами своим опытом жизни среди шахтеров в Боринаже и призывал к аналогичной солидарности среди художников. Но молодежь отворачивалась от него, считая чудаком; как следствие, Винсент стал искать компании таких же, как он, аутсайдеров, в особенности многочисленных студентов-англичан. Их объединяла не только возможность общаться на английском языке, но и статус чужака. Как и Винсент, британцы выбрали Академию в Антверпене по той простой причине, что, в отличие от Англии, порядки здесь были свободнее и разрешали работать с обнаженными моделями. Однажды Винсент даже попозировал для небольшого акварельного портрета молодому англичанину по имени Орас Манн Ливенс.
Неясно, чего Ливенс хотел больше: запечатлеть обветренное лицо голландца или посмеяться над чудаком. Остальные члены рисовального клуба впоследствии весело вспоминали, как кисть Ливенса точно запечатлела «приплюснутую голову, желтые волосы, красное костистое лицо, заостренный нос и дурно подстриженную бороду». Ливенс оказался единственным из товарищей по Академии, кому Винсент однажды написал после отъезда из Антверпена. Шесть месяцев спустя он прислал молодому англичанину жалостливое послание из Парижа («Вы, возможно, вспомните, как мне нравились Ваша работа с цветом, взгляды на искусство и литературу и, я должен добавить, более всего – Вы сами»). Письмо двадцатитрехлетнему Ливенсу начиналось не с дружеского: «Дорогой Орас» или «Приятель», но с формального приветствия: «Мой дорогой мистер Ливенс».
Ощущая враждебность со стороны преподавателей и студентов, Ван Гог все глубже погружался в молчание. Винсент продолжал ежевечерне посещать рисовальные клубы, хватаясь за этот последний шанс принимать участие в художественной жизни, что он клятвенно обещал Тео. Но и там он все больше сидел в углу, неистово водя по бумаге карандашом и углем. Кого бы ни рисовал Винсент – скучающего рабочего или высокомерного академиста, у него выходили вариации на тему нюэненских крестьян. Винсент доказывал свои художественные идеи, используя привычные доводы: энергичный росчерк, шероховатые контуры, глубокую тень, свободную штриховку и смешение разнообразных материалов. Когда же наконец ему представился шанс нарисовать обнаженную женщину, он отомстил преподавателям и студентам, изобразив коренастый и мускулистый памятник изобильной плоти и плодородию.
Провокационные рисунки не только не помогли Винсенту обратить других в свою веру, но еще глубже вбили клин между ним и остальными слушателями Академии. Его молчание они расценивали как враждебность, а упрямство казалось им проявлением высокомерия. «Он делал вид, что не замечает нас, – вспоминал один из студентов, – и неизменно хранил стоическое молчание, из-за чего вскоре заработал репутацию самовлюбленного эгоиста».
К началу февраля 1886 г. жизнь, которую Винсент придумал себе в Антверпене, стала рушиться, словно карточный дом. Его выгнали из одного класса, публично унизили в другом, теперь он с раздражением ждал, когда начнутся проблемы в третьем. Товарищи по учебе с презрением отвергали его общество и смеялись над его искусством. Ему не удалось найти ни торговцев, согласных продавать его работы, ни художников-любителей, жаждущих платить ему за уроки. Не получилось и обзавестись связями. Винсент выполнил все формальности, чтобы подать рисунок на итоговый конкурс в конце семестра, и, хотя сам же заранее насмехался над собой за эту попытку («Уверен, что займу последнее место»), все-таки оказался не готов к решению жюри, которое рекомендовало ему пройти «элементарный уровень» обучения, предназначенный для десятилетних детей.
Тео тем временем, видя отсутствие прогресса, постепенно терял терпение. Все теперь казалось ему сомнительным – и рассказы о трудностях учебы («Это гораздо сложнее, чем ты, судя по всему, себе воображаешь»), и решимость Винсента продолжать обучение в Академии. По мере того как неучтенные расходы брата (на врачей, лекарства, выпивку, табак, проституток) росли, а надежды, что его работы станут продаваться, становились все более призрачными, дискуссии на тему денег в письмах обострились. В то же время цель, ради достижения которой Винсент потратил все свои усилия и бо́льшую часть денег, казалась все более недоступной. Девушка из «Ска́ла» так больше и не дала о себе знать, да и остальным мечтам, вроде шквала заказов на портреты проституток или связей с женщинами, так и не суждено было материализоваться. Здоровье ухудшалось, кошелек пустел – все это делало недосягаемыми любые предприятия сексуального характера.

 

Стоящая обнаженная натурщица (вид сбоку). Карандаш, бумага. Январь 1886. 50 × 40 см

 

Зубы начали гнить и крошиться, щеки ввалились, живот постоянно болел, слабость и лихорадка лишили крепости прежде несокрушимое тело. Но объяснить Тео, почему это происходит, он не мог. Вместо этого пи́сьма были по-прежнему полны оптимистичных заявлений о том, что он полон решимости идти дальше и делает значительные успехи. Пытаясь успокоить Тео и одновременно сознавая необходимость подготовить его к неизбежной катастрофе, Винсент смущал брата противоречивыми сведениями о своей жизни: горько жаловался на издевательства со стороны окружающих и тут же с безмятежностью заявлял о своей уверенности в будущем: «Я по-прежнему очень рад, что приехал сюда». «Атмосфера наполнена каким-то ощущением воскрешения».
По мере того как пропасть между реальной и воображаемой жизнью ширилась, Винсент все больше увязал в собственной лжи. Как и в Дренте – когда рай в письмах бился с адом в голове, – где-то неизбежно должно было не выдержать.
«У меня полный упадок сил, – сообщал он брату в начале февраля. – Болезнь навалилась на меня совершенно неожиданно».
Что спровоцировало коллапс на этот раз? Была ли это очередная метафора, как в Дренте, когда он увидел пустую палитру? Или нечто более радикальное? В ту зиму Винсента как минимум один раз видели пьяным на людях, зачем-то он записал себе в блокнот адрес местного полицейского участка. Возможно, в одном из несохранившихся писем того периода Тео намекнул о возможном сватовстве к Йоханне Бонгер. В контексте отчуждения, определявшего в тот момент его отношения с братом, подобная новость могла быть воспринята как самая зловещая угроза – угроза полного разрыва. Возможно, причиной упадка оказалось что-то простое и будничное, например увиденное в зеркале собственное мертвенно-бледное лицо и рот с поредевшими зубами. «Вид у меня такой, словно я лет десять просидел в тюрьме», – сокрушался Винсент, словно видя себя впервые.
Еще несколько недель Винсент был одержим образом упадка и угасания. Он пытался объяснить резкое ухудшение здоровья плохим питанием, чрезмерным курением и чувствительной нервной системой, заявляя, будто «нервные люди чувствуют тоньше и острее». Однако, стоило Винсенту на минуту забыться, и разговоры о нервозности уступали место страху перед настоящим безумием. Чего еще можно было ожидать от человека, который годами «ел мясо la vache enragée» – то есть терпел сильную нужду. Иногда Винсент воодушевлялся надеждой, что стоит только привести в порядок внешний вид, и все проблемы будут решены, но затем вновь приходил в уныние, убеждаясь, что человека, который столько лет вел тяжелую и беспокойную жизнь, имел много забот и горестей и ни одного друга, вылечить не сможет уже ничто. Он бродил по зимним антверпенским улицам, и его преследовали образы смерти и умирания. Он тешил себя образами благородной кончины великих художников – Тургенева, братьев Гонкур, Альфонса Доде, которые представлялись ему людьми по-женски чувствительными и по-женски же подверженными нервным расстройствам («Они умерли, как умирают женщины… Как женщины, которые много любили»). Смерть витала и над его мольбертом. Неведомо где он раздобыл скелет, поставил перед ним холст, сунул скелету в зубы папиросу и набросал свой первый автопортрет.
Как это случилось в Дренте – именно там Винсент в последний раз упивался горькими раздумьями о том, что «потерял всякую надежду на счастье… окончательно и бесповоротно», – он бросился к Тео. На этот раз Винсент взывал о помощи не из болотистых пустошей, но с запруженных народом улиц Антверпена. И вместо требовательного: «Приезжай ко мне» звучало душераздирающее и жалобное: «Позволь мне присоединиться к тебе».

 

Братья начали спорить на тему целесообразности приезда Винсента в Париж еще в 1880 г., хотя в то время ни один из них не хотел, чтобы это на самом деле произошло. Тео присылал приглашения каждый раз, когда терял контроль над тратами или искусством Винсента, и объединение расходов казалось единственным выходом из положения. Но эти приглашения всегда выглядели как уступка обстоятельствам, звучали как укор, и в них не было искреннего радушия. Именно по этой причине Винсент никогда их не принимал. Вместо этого он всегда дожидался от Тео отказа прислать деньги или оказать поддержку и тут же сам начинал угрожать, что приедет в Париж, – после чего брат шел на уступки.
Такое случалось не однажды – в Боринаже, Брюсселе, Дренте, Нюэнене, – братья использовали образ парижского воссоединения, чтобы припугнуть и спровоцировать друг друга, до тех пор, пока Париж не стал для обоих не просто мировой художественной Меккой, но значимым личным символом. У Тео он ассоциировался с долгими и бесплодными попытками заставить брата обеспечивать себя самостоятельно; в сознании Винсента переезд в Париж означал отказ не только от независимости, но и от любых притязаний на собственный путь в искусстве и будущий успех. Для обоих братьев Париж стал символом поражения.
Последний раунд приглашений-отказов был разыгран не далее как в январе 1886 г. Бредовая уверенность в том, что задумку с портретами удастся-таки воплотить в жизнь, подсказала Винсенту гениальную мысль, что Тео мог бы «начать работать на себя – независимо от Гупиля», и лучшим местом для того, чтобы открыть собственную галерею, был, разумеется, Антверпен. Когда в ответ Тео потребовал вернуться в Голландию, старший брат сразу же пригрозил, что «не раздумывая» переедет в Париж, и предупредил, что переезд обойдется недешево. В Париже ему нужно будет «регулярно и как можно больше работать с моделями» – и эти модели не будут бесплатными, как в Академии. Кроме того, ему, понятное дело, нужна будет «приличная мастерская, где можно принимать посетителей».
Тео предложил компромисс: если Винсент согласится провести несколько месяцев в Нюэнене – помочь матери собрать вещи для переезда в Бреду, то после этого он сможет приехать в Париж и, не исключено, поработать в какой-нибудь известной мастерской. В качестве приманки Тео упомянул Фернана Кормона, чья студия славилась свободными нравами и обнаженными моделями, что было хорошо известно Винсенту. Но старший брат устоял, с возмущением отверг возражения Тео против пребывания в Антверпене, еще раз подтвердил, что ему нравится местная жизнь, и дерзко заявил, что намерен остаться «еще на один год, как минимум». А что касается Парижа… «мы еще не зашли так далеко», – язвительно заметил Винсент.
Но в начале февраля все изменилось. Как уже случалось прежде, пережитый кризис сделал из Винсента нового человека. Если до этого он на протяжении долгих месяцев писал брату с обычной регулярностью раз в неделю, то за две первые недели февраля на Тео обрушилась настоящая лавина писем: семь длинных посланий, полных жалоб и просьб. Ворчливые возражения и настойчивые просьбы выслать денег были забыты. Вместо них Винсент пространно и горячо убеждал брата, как ему необходимо – нет, не остаться в Антверпене, но переехать в Париж. «Было бы лучше всего, – писал он, радикально изменив риторику, – устроить так, чтобы мы жили в одном городе».
Ван Гог не только одобрил план брата относительно школы Кормона, но и уверял, что занятия в ней «жизненно важны» для его художественного проекта. Винсент больше не требовал отдельную мастерскую, напротив, теперь он призывал к сдержанности и экономии. На двоих им будет достаточно и «одной комнаты с альковом», заверял он Тео. Что касается антверпенской эпопеи – Винсент смиренно просил прощения, что не сумел достичь заметного прогресса («Виной тому мое здоровье») и разочаровал брата. Хотя он так и не признался в том, что потерпел фиаско (уверяя Тео, будто по-прежнему числится студентом Академии), Винсент перестал сочинять истории про свои успехи и дал брату редкую возможность заглянуть в свой настоящий мир. «[Если я не уеду в Париж], оставшись здесь, я легко могу попасть в беду, продолжая бесконечно вращаться в прежнем кругу и совершать прежние ошибки», – признавался он брату.

 

Скелет с зажженной папиросой. Холст, масло. Январь—февраль 1886. 33 × 24 см

 

Винсент вновь был увлечен идеей воссоединения с Тео. «Сила – в единстве», – восклицал Винсент, возрождая призыв, с которым когда-то обращался к Тео из Дренте. Он вновь вызывал из небытия образ рейсвейкской дороги («Что за великолепная идея – работать и мыслить совместно») и перечислял сентиментальные примеры других братских союзов (в частности, Гонкуров). Совместная жизнь с Тео в Париже представала перед Винсентом в манящих картинах домашнего уюта – о том же он мечтал в Дренте. «Тебе понравится возвращаться по вечерам домой, в свою мастерскую», – писал он брату. «Я давно уже хотел, чтобы между нами все было именно так». В обмен на согласие Тео Винсент готов был обещать все, что угодно: что он поправит здоровье, что оба они обретут счастье.
Омрачить образ идеального единения не могла даже женитьба Тео – на Йоханне Бонгер или на ком угодно еще. «Надеюсь, совсем скоро мы оба сможем найти себе жен, так или иначе, – фантазировал Винсент. – Давно пора». Для придания своей просьбе большей убедительности он, как и в Дренте, клялся, что будет прилежно работать, следить за здоровьем и хорошо себя вести: «После стольких утраченных иллюзий мы должны быть уверены, что сможем прорваться… мы должны точно знать, чего хотим, должны, в конце концов, иметь веру в свои силы».
Тео наверняка чувствовал в лихорадочных мольбах Винсента приближение катастрофы. Неистовое рвение, дикие перепады настроения – от слезливой ностальгии к безоглядному энтузиазму, сменяющие друг друга приступы ярости и самоуничижения – от всего этого Тео страдал на протяжении последних пяти лет. В свои двадцать восемь лет он уже был достаточно умудрен опытом, чтобы оставить любые надежды на реальное изменение ситуации. Ожесточенные стычки с братом вот-вот должны были подчинить себе все остальное – его работу, друзей, дом и город, в котором он жил. Тео мог лишь найти повод для отсрочки, придумывая разные предлоги: срок аренды квартиры истекает только в июне, места в ней мало, а снимать вторую было бы слишком дорого. В очередной раз он призывал Винсента пожить в Нюэнене хотя бы до июня.
«Брабант – это отклонение от курса, трата времени, etc.», – насмешливо отреагировал старший брат, лишний раз напоминая о тревожной склонности к внезапной смене намерений.
Когда Тео предложил Винсенту употребить время в деревне на создание пейзажей, последний принялся убеждать младшего брата в совершенной необходимости рисования гипсовых слепков «без перерыва» – еще одно зловещее напоминание о присущей Винсенту неуступчивости.
Наконец Тео сделал то, чего всегда старался избегать: он сказал Винсенту «нет» (сопроводив отказ дополнительными пятьюдесятью франками). Приехать в Париж немедленно было невозможно. Надо было ждать до лета.
Но Винсент не мог ждать. Всего через несколько дней после того, как он получил письмо от Тео и отправил ответное («Я не хочу спорить с тобой, просто прошу, чтобы ты пересмотрел решение»), ночным поездом он уехал в Париж, оставив в Антверпене кучу неоплаченных счетов за жилье, краски и лечение зубов и не известив брата о своем намерении приехать незамедлительно. Утром следующего дня посыльный доставил Тео на службу записку.
Mon cher Theo,
не сердись, что я явился как гром среди ясного неба. Я все тщательно обдумал и считаю, что таким образом мы выиграем время. Буду в Лувре к полудню, а если хочешь, то и раньше… Приходи, как сможешь. Вот увидишь – все уладится.
Назад: Глава 24 Зерно безумия
Дальше: Примечания