Книга: Ван Гог. Жизнь
Назад: Глава 20 Воздушные замки
Дальше: Глава 24 Зерно безумия

Глава 22
La Joie de Vivre

В мае 1884 г. жители Нюэнена с любопытством провожали взглядом симпатичного молодого незнакомца, внешность и манеры которого выдавали в нем человека из хорошего общества. Этим молодым приезжим был Антон Риддер ван Раппард. Но еще более удивительной была компания, в которой он почему-то предпочитал совершать прогулки, – его неизменным спутником был неприятный и странный сын протестантского пастора Винсент Ван Гог, «художничек», как его называли местные. С альбомами для набросков под мышкой эта странная парочка рыскала по весенним полям и стучалась в двери к ткачам и крестьянам в поисках сюжетов – или, еще лучше, моделей.
Винсент приложил невероятные усилия, чтобы заставить Раппарда оставить на время суету буржуазной жизни в Утрехте: в ход были пущены самые разнообразные приманки – от прелестей брабантских пейзажей до общества сестры. Как и раньше, когда он уговаривал Тео приехать в Дренте, Винсент пытался увлечь Раппарда великим разнообразием живописных сюжетов и возможностью работать на пленэре. Помимо десятка собственных работ, таких как «Зимородок» и «Подстриженные березы», Винсент отправил другу страницы поэтических описаний, целью которых было дополнить соблазнительную картину. Он изливал на Раппарда потоки беззастенчивой лести («Уже сейчас мазок на твоих картинах обладает индивидуальностью, в нем есть нечто характерное, оправданное и сознательное») и многозначительно намекал, что заручиться поддержкой Тео было бы совсем нелишне для его дальнейшей карьеры, в чем он, Винсент, мог бы помочь другу. Ради того чтобы похлопотать за ван Раппарда перед Тео, Винсент даже прервал на время жестокую распрю с братом. «Если бы ты лично поддержал Раппарда в его работе, – писал он, – он наверняка тоже не остался бы к тебе равнодушен». Раппард в пух и прах раскритиковал его «ткачей», но Винсент сделал вид, что не обратил на это внимания: в переписке с другом он усвоил образ добродушного богемного чудака, готового пошутить над собой и с юмором отнестись к претензиям окружающих. Ни словом не намекнув на то, что ему пришлось пережить зимой, Винсент бодро призывал друга присоединиться к нему на пустошах Брабанта.
Несмотря на одинаковые голубые блузы и фетровые шляпы, эти двое мужчин выглядели довольно странной парой на песчаных улицах Нюэнена и проселочных дорогах на окраинах города. Раппард, привычный к частым и продолжительным поездкам на этюды, путешествовал налегке, взяв с собой лишь альбом для эскизов, складной мольберт (высотой до колен в разложенном виде) и ящик с красками размером с книгу – все вместе составляло груз настолько легкий, что вторая рука оставалась свободной для элегантной тросточки. Винсент же, напротив, тащил с собой всю мастерскую: складной стул, тяжелый ящик с красками, большие альбомы и громоздкую перспективную рамку. Даже не слишком наблюдательные крестьяне в поле не могли не заметить, как по-разному держались художники: один шагал бодро и уверенно, выпрямив спину и выпятив грудь, а второй, сгорбившись, с трудом переступал под тяжелым грузом. При ближайшем рассмотрении контраст между двумя приятелями оказывался еще более разительным: Раппард, обладатель густых темных волос, носил так же аккуратно подстриженную бородку, короткостриженые волосы Винсента торчали в разные стороны, а подбородок был покрыт клочковатой щетиной. Разговаривая с людьми, первый смотрел приветливо, слегка кося в сторону, второй не сводил со встречного пронизывающего взгляда прозрачных голубовато-зеленых глаз.
На протяжении десяти дней Винсент делал все, что было в его силах, чтобы стереть эти различия. Показав Раппарду ткачей, которые так долго занимали его мысли, Винсент решил поддержать интерес друга к более живописным сюжетам и стал водить его к старинным мельницам, разбросанным по полям вокруг Нюэнена, а ведь прежде он с презрением называл такие пейзажи банальными и чересчур традиционными (чтобы найти некоторые из этих мельниц, Винсенту пришлось расспрашивать местных жителей). Вместе приятели часами сидели в городском трактире, где Винсент развлекал космополита Раппарда анекдотами из местной жизни и, без сомнения, снова и снова приводил доводы в пользу коллегиальной солидарности – те самые доводы, которыми изобиловали его письма в течение предыдущих месяцев: рассуждения о братстве художников, о загадочных современных тенденциях, вроде импрессионизма, и в особенности жалобы на одиночество художника. На Раппарда, только что отметившего свое двадцатишестилетие в Утрехте созданием очередного клуба для друзей-художников, подобные разговоры должны были производить странное и печальное впечатление.
Но была тема, сближавшая приятелей: женщины.
Еще до приезда друга мысль о женщинах не давала Винсенту покоя. Окончательный разрыв с Син оставил его без каких-либо надежд на физическую близость. «Я всегда мог быть уверен, что получу свою толику тепла, – уныло писал он брату, маскируя деликатную тему иносказанием. – Но теперь все вокруг меня стало мрачным, холодным и безотрадным… Я это терпеть не намерен». Поначалу, как это бывало всегда, Винсент отправился к проституткам (их он, скорее всего, нашел в более оживленном Эйндховене – там же, где покупал краски). В письме к младшему брату старший горько сетовал, что «пока еще не имел достаточного опыта в общении с женщинами». Новым примером для подражания стал для него дядя Сент – известный охотник до прекрасного пола, по словам Винсента, избравший себе девизом легкомысленное утверждение: «Приличным можно быть ровно настолько, насколько тебе этого хочется». Воспользовавшись поводом, Винсент стал просить больше денег на оплату моделей, стеная по поводу того, как нелегко находить их здесь. Об истинном предназначении дополнительных средств Винсент проговорился, рассыпаясь в похвалах в адрес импрессиониста Эдуарда Мане (с работами которого он едва ли был знаком), – его особое одобрение заслужили картины Мане с изображениями обнаженных женщин.
Предстоящий визит Раппарда только подлил масла в огонь. Во времена совместных вылазок в брюссельский квартал красных фонарей Мароль в 1881 г. приятели выяснили, что совместные сексуальные похождения увлекают их не меньше, чем совместное рисование. Винсент задал тон будущей встречи друзей, выслав Раппарду не только пачку своих рисунков, но и короткую «арабскую притчу» о мотыльке и пламени, дразня друга образами эротической одержимости и даже самоубийства посредством секса. История с поиском моделей имела отношение одновременно и к искусству, и к надежде на удовлетворение физиологических потребностей. В Утрехте Винсента восхитила картина Раппарда, на которой была изображена женщина за прялкой. По возвращении он приобрел такую же прялку – явно в надежде привлечь женщин, чтобы те позировали для него приватно, в противном случае приходилось рисовать их за собственными прялками в их же домах.
Но даже если женщина поддавалась на уговоры, Винсенту было попросту некуда ее привести. По неизвестным причинам (возможно, желая оказаться подальше от любопытных глаз) он перенес мастерскую из темного чулана в родительском доме и работал теперь в одной из хозяйственных построек, к которой примыкали подвал с углем, сточная канава и навозная яма. (Это тесное помещение, где было темно и мокро, когда шел дождь, и темно и пыльно, когда дождя не было, стали потом использовать в качестве курятника.) Сразу после апрельского письма Раппарда, где он рассказал другу о необходимости поработать с моделью, чтобы завершить картину, Винсент принялся решительно добиваться мастерской получше. «[Она] нужна мне, чтобы работать с моделями», – уверял он брата. Явно желая хоть немного оградить от общения с Винсентом обитателей пасторского дома, Тео прислал дополнительных денег на переезд, но предостерег брата от повторения ошибок прошлого. Винсент беззаботно отвечал: «Как ни действуй – со всем старанием или без раздумий, результат всегда будет отличен от того, чего тебе на самом деле хотелось».
Однако, вместо того чтобы выбрать уединенный сарай подальше от города, как это было в 1881 г. в Эттене, непосредственно накануне рождественского изгнания, Винсент нашел мастерскую в двух шагах от дома. Небольшая двухкомнатная квартирка располагалась на центральной улице Керкстрат, всего в трехстах метрах от дома пастора, буквально в тени большой новой католической церкви Святого Климента. И пока в мае туда не переехал Винсент, помещение использовалось церковью для занятий «школы, где учат молиться и вязать». Для протестантского пастора Ван Гога ситуация с арендой была щекотливой еще и потому, что владельцем здания был сторож церкви Святого Климента Йоханнес Схафрат. Брату Винсент ни словом не обмолвился о том, насколько примечательным оказалось место новой мастерской, и о домохозяине-католике, написал только, что помещение «просторное и достаточно сухое». Вместо извинений за дополнительные расходы художник смело строил планы насчет новой мастерской. «У меня опять достаточно места, чтобы работать с моделью, – радостно писал он Тео. – Как долго это продлится, предсказать совершенно невозможно».
К приезду Раппарда в конце мая Винсент обустроил гостиную в симпатичном доме с кирпичным фасадом, выходящим на Керкстрат, совершенно так же, как свою квартиру на Схенквег: развесил по стенам рисунки и картины и прочие «украшения» – неотъемлемый антураж приличной мастерской; выписал из Гааги все свои костюмы для моделей и подготовил их для очередного марафона рисования фигур; новую прялку установил посредине комнаты, а на почетном месте разместил «Скорбь» – рисунок с изображением Син, которым так гордился. Все было готово, можно было начинать «охоту» (его собственное слово).
«Мы с Раппардом совершаем долгие прогулки, – докладывал Винсент брату, – посещаем дом за домом и находим новых моделей». «Ко мне вернулась бодрость духа, словно мне снова двадцать». Подходя к очередному дому – даже если Винсент был знаком с живущими в нем, – он выталкивал вперед молодого друга. Приятная наружность и располагающие к себе манеры Раппарда помогали найти желающих попозировать практически повсюду – особым энтузиазмом отличались женщины; моделям не нужны были даже деньги, выпивка, табак и кофе, которые готов был предложить Винсент.
Вероятно, во время одной из таких вылазок с Раппардом Винсент познакомился с Гординой де Грот, которую пригласил в качестве модели. Семья Гордины жила по соседству с ткачом Питером Деккерсом – его Винсент уже рисовал за ткацким станком, поэтому, когда художник со своим симпатичным компаньоном появился на пороге ее дома, Гордина наверняка была наслышана о странном пасторском сыне. Винсент, скорее всего, тоже знал о существовании двадцатидевятилетней Гордины. Отец ее недавно умер, она жила с матерью, двумя младшими братьями и множеством одиноких пожилых родственников. Де Гроты обитали в тесной хижине на дороге в Гервен. На протяжении следующего года Гордина неоднократно посещала мастерскую на Керкстрат, где, подчиняясь беспощадной воле Винсента, позировала за прялкой или с каким-нибудь другим реквизитом. Местные жители называли девушку Стин; Винсент, не объясняя почему, звал ее «Син».
История с Гординой была совсем не похожа на викторианскую фантазию о спасении заблудшей души, которая питала гаагские отношения. Теперь, пережив горькое разочарование, Винсент придумал для себя иное видение счастья – по-новому увидев себя. «Фортуна благоволит смелым, – заявлял он. – Что бы ни говорили о фортуне, или la joie de vivre, как это принято называть, если по-настоящему хочешь жить, надо работать и дерзать». Винсент отрекался от долгих лет болезненного самокопания и объявлял себя свободным от сомнений и сожалений – человеком действий, а не размышлений. Он решил брать от жизни – женщин, искусства, работы – все, в чем он нуждался, не задумываясь о последствиях. «Если хочешь что-то делать, не бойся сделать что-нибудь неправильно, не опасайся, что совершишь ошибку. Многие считают, что они станут хорошими, если не будут делать ничего плохого. Это ложь».
Винсент примерил на себя новый образ. Теперь его идеалом был не заботливый страж порядка с английских иллюстраций, просвещенный наблюдатель Мишле или бесхитростный диккенсовский добряк, но циничный и предприимчивый антигерой французских романов.
Особенно часто художник отождествлял себя с одним из героев Золя.
Первым из романов Золя, на страницах которого Винсент встретился с Октавом Муре, был роман «Накипь». Провинциальный торговец и повеса, приехавший в Париж в надежде разбогатеть, Муре у Золя – воплощение современного человека, характерный продукт новой эпохи, свободной от традиционных ограничений в сфере морали, предпринимательства и любви. В романе, исполненном презрения к ничтожности буржуазных условностей, путь героя к успеху обеспечивают его хищнические инстинкты и умение ухаживать за женщинами (Муре женится на богатой вдове). Темной зимой 1882 г., страдая от одиночества в квартире на Схенквег, где единственным доступным ему утешением было осознание собственных высоких идеалов и благородного несчастья поруганной любви, он осуждал героя Золя – этого донжуана из парижского доходного дома – как человека пошлого и поверхностного. «У него, по-видимому, нет никаких других стремлений, кроме как покорять женщин, – с неодобрением удивлялся художник, – хотя он не любит их по-настоящему». Муре, как и все современное, казался ему тогда оскорблением столь милого его сердцу буколического прошлого и возвышенных устремлений – словом, «продуктом своей эпохи». Год спустя из Дренте Винсент призывал брата не следовать примеру Муре: «Ты глубже его, не делец, [но] художник в глубине души, истинный художник».
Но с тех пор Винсент прочел роман «Дамское счастье», новейший эпизод фундаментального исследования человеческой природы – саги Золя «Ругон-Маккары», и увидел Октава Муре новыми глазами. В этой масштабной социоэкономической аллегории ловкий коммивояжер из «Накипи», благодаря богатству своей уже умершей жены, стал частью парижского высшего света. В качестве директора гигантского универмага под названием «Дамское счастье» Муре покоряет сердца тысяч покупательниц и соблазняет целый город афродизиаком потребительства. В отличие от камерной «Накипи» на этот раз Золя предоставил этому ушлому провансальцу подмостки грандиозные, как сам бульвар Осман, где герой имел возможность сполна блеснуть талантами в коммерции и обольщении и выставить напоказ земные радости жизни, достигнутые благодаря этим талантам.
На этот раз Винсент нашел повод для восхищения. «Он здесь нравится мне куда больше, чем в первой книге», – писал он об этом созданном мастерством французского писателя герое-хищнике. Циничный подход к жизни приспособленца Муре более не казался Винсенту жалким, напротив, художник завидовал мужественному и полному страсти герою и восторгался его бесцеремонным эгоизмом, бесконечным энтузиазмом и бескомпромиссной смелостью. Винсент одобрительно цитировал слова Муре о решимости «жить на полную катушку»: «Действовать, создавать, сражаться с обстоятельствами, побеждать или быть побежденным – вот в чем вся радость, вся жизнь здорового человека». Мерилом всего, по мнению Октава Муре, служил вопрос: «Получаешь ли ты удовольствие?»
В письмах брату Винсент теперь отзывался о Муре без пренебрежения и решительно призывал Тео последовать примеру героя Золя. «Если бы только у нас были такие Муре среди торговцев искусством, – писал он. – [Они] знали бы, как создать новую и более многочисленную публику». «Если ты не художник от живописи, будь, подобно Муре, художником от торговли». Если раньше Винсент возмущался беспардонным поведением Муре в отношениях с женщинами, то теперь их беззастенчивая эксплуатация вызывала полное одобрение художника. «Я хочу ее. Я заполучу ее»; любое, отличное от этого отношение, по словам Винсента, вело лишь к выхолащиванию и заурядности. Переписывая целые абзацы из романа, старший брат уговаривал Тео «еще раз перечитать своего Муре», точно так же, как прежде убеждал его читать Мишле, и принял в качестве девиза двусмысленный лозунг этого персонажа: «Chez nous on aime la clientèle». Винсент объявил себя Муре пустошей, боготворящим крепких угрюмых крестьянок Милле точно так же, как герой Золя боготворил буржуазных домохозяек Парижа. Винсент не видел разницы.
Летом и осенью 1884 г. он упивался новой фантазией. Он не только «приминал кукурузу» с Гординой (это красочное выражение Винсент заимствовал из другого произведения Золя – «Жерминаль»), и наверняка не с ней одной, но и воспринял призыв Муре действовать: взять на себя ответственность за собственную судьбу. «Сделай многое или умри», – провозглашал он свое новое кредо. Вновь увлеченный идеей создать большое количество ходовых работ, Винсент почти полностью посвятил себя живописи на коммерчески успешные темы – вроде сцен из крестьянской жизни, сельских церквей, закатов и, по осени, листопада. Уже без Раппарда он вернулся к водяным мельницам и неоднократно писал их маслом и акварелью.
Однако всего лишь создавать ходовые работы было для него уже недостаточно. Пример Муре обязывал их еще и продавать. Раздражение, вызванное бездействием Тео, побудило Винсента вновь обратиться к схеме двухлетней давности – попытаться создать художественный рынок, существующий силами художников и учитывающий в первую очередь их собственные интересы. Он продолжал планировать поездку или даже переезд в Антверпен, надеясь, что там сможет завести новые связи и найти способ самому продавать свои работы. В конце лета Винсент отнес несколько картин к фотографу в Эйндховене и заказал снимки разных размеров, намереваясь «отослать их в несколько иллюстрированных журналов, чтобы попытаться получить работу или хотя бы приобрести известность». Не исключено, что художник выставлял свои работы в Эйндховене в магазине Байенса, где покупал краски.
Используя частые поездки в город за материалами, Винсент попытался сделать себе имя среди непрофессиональных художников и любителей искусства Эйндховена. Через Яна Байенса он вышел на состоятельных клиентов магазина, явно не постеснявшись прорекламировать связи с торговым домом Гупиля и учебу у Антона Мауве. Согласно свидетельствам постоянных посетителей, периодически сын пастора Ван Гога просто торчал в магазине, «щедро делясь своими суждениями», разглагольствуя об опасностях чрезмерной эффектности импрессионизма и радостях работы на пленэре. Винсент подыскивал учеников. При магазине работала багетная мастерская, и он внимательно наблюдал, какие картины отдавали вставить в рамы. Посетив как-то раз мастерскую гравера, он увидел работы, выполненные сыном владельца, и убедил родителей, что их сын должен брать уроки в Нюэнене. Двадцатитрехлетний Диммен Гестел первый пришел учиться живописи на Керкстрат. Впоследствии он вспоминал:
Я увидел его – этого «художничка», как называли его крестьяне, – невысокого, коренастого человека. На обветренном и загорелом лице выделялась рыжеватая клочковатая бородка. Глаза у него были слегка воспаленные – возможно, из-за того, что он часто работал на солнце. О своей работе он говорил, скрестив руки на груди.
За Гестелом последовали другие ученики. В течение осени и зимы Винсент сумел успешно продать свои услуги нескольким художникам-любителям, искавшим наставника. Большинство из них предпочитали приглашать учителя к себе домой (все они были из Эйндховена) и лишь изредка посещали мастерскую Винсента в Нюэнене. В отличие от начинающего художника Гестела они были «воскресными живописцами», происходя, как и сам Винсент, из среды, где рисование и живопись считались приличным буржуазным развлечением. Направляясь из Эйндховена на работу в Нюэнен, по пути телеграфист Виллем ван де Ваккер нередко встречал молодого Ван Гога. «Учиться у него было отнюдь не просто», – вспоминал впоследствии ван де Ваккер.
На досуге занимался живописью и Антон Керссемакерс, сорокадвухлетний владелец процветающего кожевенного дела. Он начал заново оформлять стены своей конторы серией росписей с изображением пейзажей, когда Винсент, который узнал об этом проекте от Байенса, явился к нему в магазин, чтобы предложить свои услуги. «В этом действительно что-то есть, – сообщил он Керссемакерсу, изучив планы росписей, – но я советую вам сначала заняться натюрмортами, а не пейзажами. Так вы научитесь куда большему. Когда напишете штук пятьдесят, сразу увидите прогресс. Я готов помочь вам в этом и писать те же предметы вместе с вами».
Еще недавно страстный проповедник рисования фигуры, теперь Винсент предостерегал учеников начинать с этого дьявольски трудного предмета, рекомендуя им всем для начала освоить натюрморт. «Натюрморт маслом – начало всего», – поучал он ван де Ваккера, отменяя собственную многолетнюю яростную риторику в защиту рисунка вообще и рисования фигур в частности. Сам художник написал в ту зиму десятки натюрмортов, изображавших объекты повседневного обихода: бутылки и кувшины, кружки и миски, даже цветы – традиционные образы, которыми он так долго пренебрегал.
Летом 1884 г. и в искусстве, и в амурных делах Винсент предпочитал следовать примеру Октава Муре.
Антон Херманс был человеком состоятельным – вероятно, самым состоятельным из клиентов Байенса. Процветание Херманса основывалось на пристрастии новой буржуазии к старейшей форме богатства – золоту. Обладая талантом ювелира и инстинктами торговца, он накопил достаточно средств, чтобы в пятьдесят семь лет, удалившись от дел, жить в роскоши. Этот жизнерадостный, полный энергии мужчина не скрывал своего богатства. Херманс, впечатленный величественным зданием новой церкви Святой Катарины на Кайзерсграхт в Эйндховене, нанял ее архитектора Питера Кёйперса выстроить для него новый дом по соседству. Херманс желал славы человека набожного и одновременно покровителя искусств, и модный неоготический стиль, в котором работал Кёйперс (автор проекта здания нового Рейксмузеума, строительство которого как раз завершалось в Амстердаме), прекрасно отвечал его запросам. Хозяин особняка немало путешествовал в поисках предметов искусства и древностей, достойных украсить новый дом, и самолично участвовал в оформлении его роскошных интерьеров. Когда Хермансу исполнилось шестьдесят, он решил овладеть новым ремеслом – живописью и тут же приступил к реализации амбициозного проекта: украсить стены столовой картинами на религиозные темы «в современном готическом стиле».
Как только Винсент прослышал о планах Херманса, он тут же устремился на Кайзерсграхт, чтобы предложить свои услуги. Подвергнув сомнению первоначальную идею хозяина декорировать залу панно с псевдосредневековыми изображениями святых, Винсент предложил Хермансу обратиться к более современной теме: крестьяне за работой. «Я сказал ему, что куда больше шансов пробудить аппетит почтенных гостей, которые будут сидеть за его столом, если изобразить на стенах столовой сюжеты из жизни местных крестьян, чем мистические „Тайные вечери“», – писал он Раппарду. Художник предложил Хермансу украсить стены росписями на сюжеты четырех времен года. Разве не эти же сюжеты выбирали «средневековые» художники, вроде Брейгеля Мужицкого?
Винсент, как обычно, яростно защищал свою идею, умудрившись задеть благочестивого Херманса антирелигиозной риторикой. Но когда Херманс таки нанял его, этот обновленный Винсент легко позволил коммерческим интересам восторжествовать над совестью. Когда хозяин потребовал изготовить шесть панно вместо четырех, Винсент быстро пересмотрел свое предложение. Когда Херманс захотел, чтобы на каждой из картин были представлены не две-три фигуры, а больше, Винсент предупредительно увеличил количество персонажей. Когда Херманс решил собственноручно выполнить росписи, Винсент согласился подготовить предварительные наброски в уменьшенном масштабе – картоны, чтобы направлять ученика. Когда Херманс потребовал изготовить полномасштабные наброски маслом, чтобы легче было копировать, Винсент подчинился. После многолетней критики, которой он подвергал Раппарда за участие в «недостойных» проектах, и всего несколько месяцев спустя после заявления, что его новый идеал – «серьезность», Винсент как ни в чем не бывало объяснял Тео, как его эскизы «гармонируют с резным деревом и стилем» столовой в доме Херманса.
Порой Винсент выражал нечто вроде снисходительной нежности по отношению к своему престарелому покровителю – Херманс был практически ровесником отца. «Так трогательно наблюдать, – писал он Тео, – как шестидесятилетний старик учится писать с таким юношеским восторгом, будто ему двадцать». Иногда он, наоборот, отзывался о способностях ученика с пренебрежением («То, что он делает, некрасиво»), называл древности из его коллекции «уродливыми» и насмешливо называл «мой любитель искусства». Все это не мешало художнику беспрекословно выполнять любые распоряжения Херманса. Чтобы завоевать и удержать расположение патрона, Винсент трудился с утра до ночи, и даже Дорус жаловался: из-за того, что сын тратит «такие усилия на походы по жаре к г-ну Хермансу и обратно и разговоры о работе», он постоянно пребывает в «раздражении и излишне возбужден».
Винсент никогда не говорил, сколько Херманс платил за такие исключительные старания. Более того, он настойчиво уверял брата, будто любезный и благожелательный ювелир на деле «скорее скуп, чем щедр», и в итоге заплатил ему «с гулькин нос». Однако в письме Раппарду Винсент с гордостью признавался, что заказчик согласился оплатить не только материалы (немалую сумму), но и моделей, – крайне заманчивая сделка для человека, столь жадного до рисования фигур.

 

Марго Бегеманн

 

Марго Бегеманн принадлежала к самой богатой протестантской семье Нюэнена. Незамужняя Марго с двумя сестрами – такими же старыми девами – жила по соседству с семейством пастора Ван Гога. Их отец, прежний нюэненский пастор, перед тем как оставить свой пост, выстроил внушительный кирпичный дом. Через два года он умер, еще через год ушла в мир иной его жена, и теперь в особняке на главной улице города, оставив всякую надежду на то, чтобы устроить свою жизнь, обитали три их незамужние дочери (всего в семье было одиннадцать детей) – дамы средних лет. Марго, младшей из сестер, уже исполнилось сорок три; она родилась в Нюэнене, получила домашнее образование, никогда не покидала родительского дома, а потому имела весьма скудный жизненный опыт. Родительское благочестие и неказистая внешность обрекли ее на затворничество; девушка выросла скромной и всегда готовой прийти на помощь. По свидетельству племянницы, вся семья ценила «чувствительность и доброе сердце» Марго и восхищалась ее трогательной заботой о больных друзьях и родственниках. Результатом романтического разочарования в ранней юности и нескольких десятков лет уединения стали крайняя уязвимость и нервозность; единственным объектом эмоциональной привязанности Марго были те, кто нуждался в ее заботе.
С Винсентом – соседским сыном, о существовании которого она прежде даже не подозревала, Марго познакомилась во время одной из своих «миссий милосердия». Она поспешила к постели Анны Ван Гог, как только услышала о январском происшествии. На протяжении последующих шести месяцев младшая из сестер Бегеманн регулярно навещала соседку – чинила одежду больной, читала ей вслух, выполняла часть домашней работы. «Помощь, которую нам оказывает Марго Бегеманн, просто бесценна», – писала Анна сыну Тео. Марго, без сомнения, восхищало то, с каким рвением Винсент стремится поставить мать на ноги; загадочный художник, на тринадцать лет моложе ее, не на шутку заинтересовал одинокую даму. Равно как и его искусство. Марго действовала из лучших побуждений, однако ее любопытство – расспросы о том, хорошо ли продаются работы Винсента, о его отношениях с Гупилем – раздражало художника, и в марте он обратился к Тео с предложением заключить новое соглашение ради спасения собственной репутации. По воспоминаниям племянницы, Марго каждое утро вставала «до рассвета» и наблюдала из окна, как Винсент собирается на этюды – «глубоко погруженный в свои мысли, робкий и всегда одетый одинаково». Вечно серьезный и сосредоточенный Винсент, который ежедневно, сгибаясь под странным грузом, уходил из дому, чтобы предаться своим уединенным занятиям, казался ей родственной душой.
Первые семь месяцев после знакомства в письмах брату Винсент ни разу не упомянул Марго Бегеманн. К моменту приезда Раппарда в мае Марго уже успела не раз побывать в мастерской на Керкстрат, но художник явно не представил ее другу и ни слова не написал о ней ни в одном из последующих писем. Винсент сводил Раппарда на этюды в прядильню, принадлежавшую семейству Бегеманн, но знакомство с владельцами, намеренно или нет, сохранил в тайне. Марго все чаще стала сопровождать художника во время прогулок, и он начал находить некоторое удовольствие в ее компании. «В последнее время я стал ладить со здешними людьми лучше, чем поначалу, – сообщал он Тео, не называя имен. – Иногда определенно необходимо отвлечься: когда чувствуешь себя слишком одиноким, работа всегда страдает».
Вскоре (тем же летом) Винсента посетили мысли о преимуществах подобной связи. Марго была не просто младшей из сестер Бегеманн, ей принадлежала доля в семейном бизнесе; в 1879 г. благодаря своей доле наследства она спасла брата Луиса от банкротства. Семья Винсента испытывала финансовые трудности: надо было платить врачам за лечение Анны и копить дочерям на приданое. В июле младший из братьев, семнадцатилетний Кор, был вынужден бросить учебу в школе и поступить на работу на ближайшую фабрику, которой также владела семья Бегеманн. Примерно в это же время Винсент начал поощрять чувства Марго – дарить ей книги, цветы и, естественно, свои работы. Оба скрывали отношения от родственников – ни Бегеманны, ни Ван Гоги не одобрили бы этот союз. Первые опасались истинных намерений Винсента, вторые – очередного конфуза.
Несмотря на вероятное отсутствие всяких перспектив, Винсент не отступал. «Человека энергичного, пылкого… не так-то легко сбить с толку, – писал он Тео. – Он ввязывается в бой и добивается чего-то и не отступает, короче говоря, он совершает насилие, „оскверняет“». Впоследствии Винсент будет описывать месяцы своих тайных ухаживаний словами, взятыми непосредственно из наставлений Муре. По собственному признанию, он всего лишь «нарушил покой женщины… вернул ее к жизни, к любви». «Сейчас она производит на меня то же впечатление, что скрипка Кремонского мастера, испорченная неумелым реставратором, – писал он о Марго. – Когда-то это был редкий инструмент большой ценности», но и теперь на нем по-прежнему можно играть. Вполне возможно, Винсент ухаживал за Марго и не из-за ее денег, как это делал бы Муре. Но ее богатство и жалкий статус старой девы, несомненно, сыграли свою роль в фантазиях художника, представлявшего себя героем Золя на пути к выгодному завоеванию. «Она была в моей власти», – хвастался он.
Однако, в отличие от негодяя, описанного в романе французского писателя, Винсент ни разу не сталкивался с силой женской любви. Пока он беззаботно предавался фантазиям, ситуация становилась катастрофической. Во время долгих прогулок Марго щебетала: «Наконец я полюбила» – и уверяла в готовности умереть ради возлюбленного. Но Винсент, как он признавался впоследствии, «никогда не обращал на это внимания». Клятвы и обещания любви до гроба стали тревожить его лишь к середине сентября. Испугавшись, что у женщины могло начаться «воспаление мозга», Винсент обратился к врачу и тайком предупредил брата Марго Луиса.
Однако тревожные признаки никак не повлияли на идею амурной авантюры, созревшую в голове Винсента. Не прошло и пары дней, как, застав Марго одну дома, он оказался с ней на диване. На беду, их увидела вместе племянница Марго, которая как раз в это время зашла, чтобы собрать в саду тетушек ежевики. По клану Бегеманнов прокатился сигнал тревоги, вспоминала впоследствии племянница Марго. «Развратный сынок пастора», который «вообразил себя художником» и «вечно сидит на мели», скомпрометировал Марго и «запятнал честное имя Бегеманнов». Провинившиеся предстали перед семейным советом, где сестры устроили Марго разнос, осудили ее за неблагоразумие и высмеяли все ее заявления о любви. Винсент слушал молча, наливаясь гневом, и в конце концов не выдержал и, стукнув кулаком по столу, объявил: «Я женюсь на ней. Я хочу жениться на ней. Я должен на ней жениться».
Внезапное предложение Ван Гога Бегеманны восприняли как признание в том, что Марго беременна. Участники совета разразились упреками. «Негодяй!» – выкрикнула в лицо Винсенту одна из сестер. О свадьбе не могло быть и речи. Родственники настаивали, что Марго слишком стара, чтобы выйти замуж, слишком стара, чтобы родить, слишком стара для подобных глупостей. Решено было немедленно отослать ее подальше. Чтобы избежать скандала, требовалось найти доктора, умеющего молчать, который должен был разобраться с последствиями неосмотрительного поведения Марго, каковы бы эти последствия ни были. Винсент, по собственному позднейшему признанию, всячески сопротивлялся, защищал свои действия и честь Марго, отвергал выдвинутые против них обвинения как «беспочвенные и злонамеренные». «Я в долгу не остался», – уверял он. Затем художник повторил свое предложение руки и сердца, но на этот раз в форме гневного ультиматума: «Либо сейчас, либо никогда».
Но ничто из сказанного не могло изменить решения семьи. Марго и Винсента ждало изгнание. Спустя несколько дней, накануне отъезда в Утрехт, Марго встретилась с Винсентом в поле на окраине города – встреча явно проходила втайне. В письме Тео Винсент описал события того дня, впервые упомянув имя Марго Бегеманн.
И вот однажды утром она падает на землю. Я решаю, что это просто небольшая слабость, но ей становится все хуже и хуже. Начинаются спазмы, она теряет дар речи, бормочет что-то наполовину невнятное, бьется в судорогах и конвульсиях… внезапно у меня зародились подозрения, и я спросил: «Ты что-нибудь приняла?» Она закричала: «Да!»
Марго приняла стрихнин – как мадам Бовари. Но яда оказалось недостаточно, чтобы ее убить. Винсент заставил женщину вызвать рвоту, быстро доставил к доктору в Эйндховене, и тот дал ей противоядие. Бегеманны замяли эту историю, и Марго уехала в Утрехт, оставив в родном городе кипящую от возмущения родню и перешептывающихся соседей. Любопытным сообщали, что Марго «отбыла за границу».
После случившегося мечта о «la joie de vivre» уже не казалась Винсенту такой заманчивой. Он пытался спасти ее, в бесконечных письмах осуждая дурное обращение с Марго, виня во всем ее сестер, чьи лживые наветы «забили столько гвоздей в гроб несчастной». Винсент яростно обвинял всех этих «уважаемых людей», с их буржуазной ограниченностью, с их религией, равнодушной к нуждам живых людей. «Они все доводят до абсурда, превращая общество в какой-то сумасшедший дом, переворачивая мир с ног на голову», – возмущался Винсент. Вслед за деятелями Революции он даже ратовал за необходимость «изменить социальное положение женщины… дать ей равные права, равные свободы».
В то же время, как последователь идей Октава Муре, Винсент продолжал настаивать, что сделал Марго одолжение, попытавшись остановить ее печальное увядание и спасти от тоскливой жизни без любви. («Никогда прежде она не любила по-настоящему», – объяснял он.) Его действия, по утверждению самого Винсента, могли быть импульсивными и даже глупыми, но, по крайней мере, это были настоящие поступки. «Разве те, кто никогда не делает глупостей, не выглядят в моих глазах еще более глупыми, чем я для них?» – парировал художник.
В отличие от Муре, Винсент упорно повторял, что по-настоящему любит эту женщину: «Вне всякого сомнения, она любит меня [и] я люблю ее». Однако в его запоздалых протестах против несправедливости слышится некоторая неискренность. Винсент тщательно скрывал свою роль во всей этой истории от родителей и велел Тео поступить так же. Да и самого Тео он не спешил посвящать в подробности, которые обнажили бы всю унизительность ситуации. Не желая признать, что семейство Бегеманн отвергло его предложение, он уверял Тео, будто брак по-прежнему возможен и теперь все зависит только от состояния здоровья Марго и разрешения ее доктора, – печальный отголосок прежней истории с Син, когда Винсент убеждал брата, будто лечащий врач «прописал» женщине замужество. И на фоне всех этих горячечных признаний в любви и заявлений о чистоте намерений в письмах брату Винсент ни разу не упомянул Марго в общении с Антоном ван Раппардом. Описывая поездку в Утрехт в конце сентября, Винсент сообщил Тео, что провел «почти весь день с [Марго]». Раппарду же рассказал, что целый день выбирал гравюры.
В начале октября Винсент договорился с Раппардом, чтобы тот вновь посетил Нюэнен тогда же, в октябре, и имя Марго Бегеманн исчезло из его писем.
С каким бы упорством Винсент ни отрицал происшедшее, сентябрьские события заставили его вспомнить прошлые неудачи и разочарования. «Семейное счастье, – с горечью признается он брату, – это прекрасное обещание: общество дает его, но сдержать не может». Возмущение помогало на время отвлечься от чувства вины, которую художник не мог не испытывать в связи с происшедшим (в конце жизни эта история напомнит ему о себе), но оно не спасало от страха. Безжалостно препарируя «критическое нервное расстройство» Марго – ее «неврит», «энцефалит», «меланхолию», «религиозную манию», – Винсент уже исследовал темную бездну, в которую, по собственным ощущениям, начинал скатываться сам. «В глубинах нашей души таится такое, – признавался он в порыве самоанализа, неведомого Октаву Муре, – что поразило бы нас, будь мы способны заглянуть в нее».

 

По прибытии в Эйндховен в середине октября Раппард, должно быть, с трудом признал своего друга – вместо энергичного Винсента, каким тот был еще весной, на платформе его встретила бледная, изможденная тень. За прошедший месяц едва ли хотя бы раз ему удалось выспаться и поесть как следует. Он жаловался на слабость, уныние, душевную боль. «Часто бывают дни, когда я почти лишен сил», – признавался он в письме. Родители Винсента были рады визиту Раппарда – они надеялись, что встреча с другом хоть немного отвлечет их сына. «Мы снова переживаем не лучший период наших отношений с Винсентом… Он очень раздражен и перевозбужден… печален и несчастлив… Возникает вопрос, сможем ли мы и дальше жить под одной крышей».
Раппард не сразу согласился снова приехать в Нюэнен, хотя получил приглашение, еще даже не успев покинуть городок в прошлый раз. Все лето Винсент вновь и вновь напоминал другу, что с нетерпением опять ждет его в гости, сопровождая приглашения уверениями в дружбе и обещаниями найти новых моделей. Вариант за вариантом Винсент описывал Раппарду, какой он видит его картину с изображением женщины за прялкой, виденную им в мастерской друга еще в декабре прошлого года. В августе в письмах Винсента уже звучали нотки отчаяния – он даже принялся распекать товарища за бессистемность в переписке. В течение сентября друзья постоянно ругались из-за слишком назойливых советов Винсента. «Помни, картину пишу я, а не ты!» – возмутился Раппард, проявив столь неожиданную с его стороны резкость; Винсент парировал. Раппард и понятия не имел, почему именно в конце сентября приглашения посетить Нюэнен приобрели особую настойчивость.
Прохладные осенние дни друзья проводили так, как делали это всегда: совершали долгие прогулки за город, в надежде найти моделей стучались в дома. Они посетили Херманса – Винсенту хотелось похвастаться своим единственным заказчиком. Насколько позволяла погода, приятели постоянно рисовали и писали на пленэре («Осенние эффекты великолепны»), а также проводили много часов в мастерской на Керкстрат, где Раппард не отходил от мольберта («Он по уши погружен в работу», – сообщал Ван Гог брату), а Винсент наслаждался столь нечастым для него дружеским общением и воображал, как вслед за Раппардом множество других художников посетят его брабантскую мастерскую.
Но теперь все было не так, как прежде. За прошедшие полгода картина Раппарда «Старая женщина с прялкой» была награждена серебряной медалью на Всемирной выставке в Лондоне, другую его работу приняли на Национальную выставку в Утрехте. «У него получается чертовски хорошо», – признавал Винсент в письме к Тео, сравнивая картины друга с работами Курбе. Раппард успел в очередной раз съездить в Дренте, откуда, в отличие от Винсента, вернулся не в отчаянии и с позором, а с «хорошим урожаем этюдов». Словно напоминая Винсенту, какими разными были их дороги, Раппард настоял на совместной поездке в Хезе, небольшой городок к юго-востоку от Эйндховена, чтобы навестить друга из Утрехта Виллема Венкебаха, еще одного награжденного медалью франтоватого художника-«аристократа» – постоянного спутника Раппарда в походах на этюды. (В разговоре с одним из своих учеников Винсент будет недовольно бормотать: «Не люблю я этих аристократов».)
Ссора была неизбежна. Проведя две недели в компании Винсента, Раппард не выдержал агрессивной критики и стал жаловаться на его «манеру работать». Обвинение могло относиться к чему угодно – неотточенной технике живописи и рисования, странным привычкам, грубому отношению к моделям, но оно точно свидетельствовало о том, что классовые различия и глобальное неодобрение наконец взяли свое. В какой-то момент оба должны были осознать, что видятся в последний раз.
После хлесткой отповеди у Бегеманнов уход Раппарда и его успехи выпустили на волю демонов вины и самобичевания, которых прежде сдерживала мечта о «la joie de vivre». Мишенью последовавшего взрыва оказался не простодушный друг-художник и даже не далекий брат: Винсент обрушился на человека, который был истинным источником всех его страданий и горестей. За семейным ужином, в присутствии Раппарда, который с ужасом наблюдал за происходящим, Винсент спровоцировал кошмарную ссору с отцом. «Сын вдруг пришел в такую ярость, – писал Антон ван Раппард в одном из немногочисленных воспоминаний о времени, проведенном с Ван Гогом, – что вскочил с места, схватил с подноса нож для мяса и стал грозить им растерявшемуся старику».

Глава 23
Водяной

Из Парижа Тео с тревогой и отчаянием наблюдал за событиями, разворачивающимися в жизни брата. Письма родителей неизменно содержали намеки на очередные выходки Винсента и были полны предчувствием новых бед. «Винсент чрезвычайно раздражителен… Он все чаще совершает все более странные поступки… Он печален и не находит покоя… Мы надеемся на помощь свыше». Тео почувствовал приближение кризиса еще год назад, когда упрашивал Винсента отказаться от идеи мучительного для всех переезда в родительский дом и отправиться из Дренте к нему в Париж. И после того как Винсент все-таки приехал в Нюэнен, Тео сделал все возможное, чтобы деньгами и уговорами попытаться утихомирить конфликтного братца. Несмотря на хлопотный год в галерее и августовскую поездку в Лондон, за лето младший брат ухитрился посетить Нюэнен дважды, то есть в два раза чаще, чем всегда. Увы, вопреки всем усилиям дело закончилось публичным скандалом и сообщениями о домашнем насилии.
Винсент тоже писал, но после бурной весенней ссоры переписка с его стороны свелась к скупым и нечастым посланиям. Один или два раза в месяц в почтовом ящике Тео появлялось короткое письмо, в котором подозрительно отсутствовала всякая информация о личной жизни брата, а часто не было и привычных слов сердечного прощания «met een handdruk» – «жму руку» (по мере ухудшения отношений старший брат перешел на сухое «до свидания»). Но и в дни этого напряженного летнего затишья братья продолжали вести начатый в марте спор о том, в каком направлении должно развиваться искусство Винсента. Они спорили о технике: Тео упрекал его рисунки в недостатке изящества и доработанности, Винсент в ответ приводил в пример «величественную простоту» искусства художников Золотого века, вроде Рейсдала, а также своих более поздних любимцев – Йозефа Израэлса и Шарля де Гру. Когда Тео напомнил, что Винсент так и не представил в Общество рисовальщиков Гааги ни одной работы (что обещал сделать после поездки в Дренте), художник, чувствуя вину, пустился в оправдания: «Я совсем забыл… Меня это не очень занимает… У меня нет под рукой ни одной акварели… Для нынешнего года уже слишком поздно… У меня нет настроения». Вместо этого, игнорируя неодобрение со стороны брата, Винсент заявил о намерении выполнить еще больше картин и рисунков с ткачами.
Но больше всего братья спорили о цвете.
Винсент чувствовал себя неуверенно, работая с цветом. Ссора с Мауве, дороговизна красок, неподатливость акварели и огромные психологические усилия, вложенные в создание черно-белых образов, лишили Винсента возможности быстро овладеть мастерством работы с цветом. «Я давно уже удивлялся, почему я не такой сильный колорист, каким мог бы стать при моем темпераменте, но и по сей день этот навык мною практически не освоен», – рассуждал художник в августе 1883 г. За исключением нескольких блестящих попыток, предпринятых в конце лета 1882 г., ему нечем было отчитаться за истраченные тюбики с красками (неоплаченные счета за которые постоянно росли).
Вопреки всем его усилиям, и в Дренте Винсенту не удалось вырваться из гризайльного мира мастерской на Схенквег. Трудясь над своими рисунками углем и карандашом, Винсент неустанно штриховал, растушевывал и сглаживал переходы, пытаясь сымитировать живость цвета и воспроизвести эффект «живописи»; всевозможные оттенки серого завладели его палитрой; лишь изредка, если Винсент хотел акцентировать какой-то предмет, в это серое царство проникали оттенки других цветов. Он придумывал самые невероятные оправдания подобной скупости: убеждал, что не стремится достичь «природной интенсивности цвета» и намеренно добивается приглушенных тонов, чтобы сохранить «нежный серый гармоничный тон» целого. В обширном каталоге живописи, который хранила его память, Винсент легко находил «единомышленников» в лице многих художников – от всеобщего любимца Жоржа Мишеля до менее популярного Макса Либермана, а собственные сумрачные работы неизменно сопровождал подробнейшими описаниями цвета.
Именно поэтому мартовское письмо Тео с суровым отзывом о сделанных в Дренте акварелях («Никуда не годятся») было для Винсента жестоким ударом. Когда брат приехал в Нюэнен в мае и повторил свой приговор в мастерской на Керкстрат, Винсент взорвался. Сразу же после отъезда Тео он отправил брату письмо, где, выделяя главные свои идеи бесчисленными подчеркиваниями, писал: «Что касается „сопливых цветов“, то, по-моему, не следует рассматривать цвет на картине отдельно… встречаются тона, которые кажутся светящимися на картине, хотя фактически сами по себе они довольно темные, сероватые, если их рассматривать отдельно». Обозначив таким образом свою позицию, весь следующий год Винсент демонстративно делал свои работы все более и более темными.
Все лето в письмах Винсент возвращался к этой теме, выплескивая в рассуждениях о цвете злость за все прошлые и будущие обиды. Он переписывал целые страницы из книги Шарля Блана «Художники моего времени», которую читал в тот момент, призывая в союзники для защиты «серых и грязных тонов» не кого-нибудь, а самого Эжена Делакруа. Когда Тео посоветовал брату обратить внимание на творчество французского художника Пьера Пюви де Шаванна, чья «Священная роща» с ее пастельными тонами очаровала посетителей Парижского салона 1884 г., Винсент нанес ответный удар словами Йозефа Израэлса по поводу того, что нужно «начинать с глубоких приглушенных цветов, чтобы даже сравнительно темные цвета казались светлыми», и обрушил на Тео массу противоречивых примеров, среди которых были и работы Веласкеса с их кьяроскуро («Его тени и полутона состоят большей частью из бесцветных, холодных серых»), и затянутые облаками небеса барбизонцев («Я пока еще не очень уверен в том, что серое небо всегда должно быть написано локальным тоном. Мауве делает именно так, но Рейсдал – нет, как и Дюпре. Коро и Добиньи???»).
Ничто не могло казаться менее правдоподобным человеку с мироощущением Винсента, чем идеализированные пасторальные изображения Пюви, с их классическими фигурами и нежными прозрачными красками. И Винсент решительно отверг пропаганду «серебристых тонов» его живописи, ответив страстной апологией своих любимых оттенков бурого – бистра и битума, изливая от их имени собственные жалобы на пренебрежительное отношение и мольбы проявить терпение.
Печально, что многие художники пренебрегают бистром и бутумом, – в конце концов, с их помощью было создано множество поистине великолепных вещей. Если правильно использовать эти материалы, они позволяют добиться богатого, нежного, глубокого и вместе с тем благородного тона. Они и в самом деле обладают удивительными и неповторимыми свойствами. Но чтобы научиться пользоваться ими, следует приложить некоторые усилия, так как работать с ними надо иначе, чем с обычными красками, и, вероятно, многих художников отпугивают эксперименты, которые необходимо проделать, прежде чем пользоваться этими красками, и которые, понятное дело, не удаются с первого же раза…
Стоило Тео вновь завести разговор об импрессионистах, Винсент ответил еще более определенной отповедью, сославшись и на свою слабую осведомленность о том, что они делают, и заявив, что совершенно к ним равнодушен. Импрессионизм он отвергал как не более чем попытку возвысить очарование над сутью. «Я не презираю [его], – презрительно писал Винсент, – но к красоте правды он не слишком-то много прибавляет – правда прекрасна сама по себе».
Не желая сдаваться, Тео снова приводил доводы импрессионистов о необходимости избегать черного и фиксировать эффекты солнечного света, но все было бессильно сломить сопротивление брата. Винсент подвергал сомнению мужественность импрессионистов, призывая не только законы цвета с их «невыразимым великолепием», но даже музыку Бетховена с ее «бесконечной глубиной» выступить в защиту его «тусклого» искусства. Вместо того чтобы избегать черного, он вновь объявил, что занят очередным поиском самого черного из всех черных оттенков – «тонов еще более глубоких, чем чистый черный сам по себе». Любую же попытку передать в живописи солнечный свет он окрестил «безнадежной», а ее результат – «уродливым». Пройдет всего четыре года, и он поставит свой мольберт под ярким солнцем Прованса, но сейчас он осуждал все попытки запечатлеть «эффекты летнего солнца» и подтверждал свою приверженность теням, силуэтам и сумеркам.

 

Словно действуя в унисон, вслед за искусством Винсента беспросветный мрак окутал и его жизнь. Сентябрьская драма свела на нет летние споры о цвете (они возобновятся с новой силой в следующем году) – Винсенту, который снова оказался предметом всеобщего осуждения, теперь было не до того. Хитроумные объяснения в духе Муре, почему он сбил Марго Бегеманн с пути истинного («Я скорее погибну от страсти, чем умру от скуки»), не нашли поддержки даже у любвеобильного брата. Как только новость о том, как обошелся с добросердечной старой девой порочный пасторский сынок, распространилась среди горожан, Винсент оказался в изоляции.
Письма к Тео были вновь пронизаны тягостным унынием («Я хорошо знаю, что мне не стоит ожидать легкой жизни в будущем»), а их длинные постскриптумы, где смешивались чувство вины и жгучая ярость, сочились едким сарказмом. В выдуманной им истории о двух братьях («Ты – солдат правительства, я – революционер и мятежник»), которые встречаются как враги на баррикаде и, возможно, убивают друг друга в условиях самой героической схватки из тех, что можно себе вообразить, Винсент представлял Тео в наиболее ужасной роли, какую только мог вообразить, – врага Революции. Волнующие образы ненадолго всколыхнули мечту, взлелеянную на болотах Дренте («Так попытайся же разобраться, к какой, собственно, партии ты принадлежишь»), но мыслями Винсент всегда возвращался к настоящему – «бесконечно бессмысленному, ничтожному, безнадежному» настоящему. Строя планы на будущее, он то угрожал вернуться в Гаагу, то признавался, что испытывает ностальгию по черной стране, где «чувствовал под ногами твердую почву».
Приезд Раппарда вверг его в новый ад. В друге-«аристократе» Винсент всегда видел конкурента, изо всех сил стараясь «не отставать от него». Но две недели совместной работы обнажили призрачность подобных надежд. На самом деле между друзьями разверзлась настоящая пропасть. Серебряная медаль Раппарда, его выставки, активная светская жизнь, блестящие друзья и семья, всегда готовая поддержать сына, – и по отдельности всего этого было бы вполне достаточно, чтобы Винсент ощущал себя униженным. Но муки изоляции оказались сильнее бесконечных пререканий, из которых к тому времени состояла переписка приятелей. В октябре отличные живописные наброски, один за другим выходившие из-под кисти Раппарда (все до единого были «чертовски хороши»), пробудили в его друге страстное желание помериться силами, спровоцированное отчасти отчаянием, отчасти решимостью. Письма к Тео были полны возбужденных оправданий прошлых поступков и тревоги перед будущим. Местами это почти бессвязный лепет – «надо ковать железо, пока горячо», «нельзя терять ни минуты… работать в полную силу… я должен как можно скорее доказать, что снова чего-то достиг».
В порыве честолюбия Винсент был готов следовать традиционным целям, которые прежде решительно отвергал. «Уверяю тебя, – писал он сразу после отъезда Раппарда, – скоро что-то произойдет – либо я начну выставляться, либо продавать работы». Вдохновленный примером Раппарда, в промозглый ноябрьский день Винсент взял мольберт и ящик с красками и отправился писать приятные глазу традиционные пейзажи: обсаженная тополями аллея в золотых осенних тонах, деревенская дорога, мельницы в окрестностях Нюэнена.
С «фактами и цифрами» он доказывал Тео, что скоро его работа не только покроет затраты брата, но и принесет 20 % прибыли сверх того. Понимая, что никогда не сможет угнаться за Раппардом без помощи младшего брата, Винсент умолял если не о мире, то хотя бы о перемирии. «Мы должны развиваться, – писал он, возрождая из небытия приязненное „мы“ прежних времен. – Мы должны идти вперед… Встань на мою сторону – не просто так, но энергично, положительно… Дорогой брат и друг, разожги пламя».
Как когда-то в Дренте, несбыточные мечты, которые представлялись Винсенту вполне осуществимыми проектами, помогали ему отвлечься от тоски и страха. Не предупредив Тео, он написал Мауве и Терстеху решительные письма с призывом присоединиться к новой отчаянной авантюре. «Дайте мне еще один шанс написать несколько эскизов в [Вашей] мастерской», – требовал он у Мауве. Ему казалось, что в обмен на признание прошлых ошибок Терстех, возможно, «возобновит прежние отношения», а Мауве «подскажет, как исправить и улучшить мою работу». В мечтах он снова представлял себя успешным молодым художником, вроде Антона ван Раппарда, – учеником серьезного мастера с внушительной репутацией, сумевшим вернуться в мир искусства, где царил блестящий импресарио Терстех. «Я как раз предпринял некоторые шаги, чтобы достичь прогресса в моей работе», – объяснял он Тео. Последний, скорее всего, был огорошен и возмущен подобными инициативами старшего брата. «Буду гнуть свою линию, пока Мауве не сдастся».
Оба незамедлительно ответили категорическим отказом («Они отказались иметь со мной дело»), но Винсент не собирался отступать: «Я почти рад, что Мауве и Терстех мне отказали… Я чувствую в себе силы в конце концов склонить их на свою сторону». Он и в самом деле начал работать над серией работ, которые, по его убеждению, должны были заставить обоих оппонентов осознать, какую ошибку они совершили: «Я вижу возможность предоставить им убедительные доказательства, что я обладаю чувством цвета».
К началу декабря 1884 г. в мастерской Винсента стали появляться совершенно новые изображения. С каждой стены, выглядывая из темных фонов новых портретов, смотрели серьезные лица безымянных нюэненских крестьян, ткачей и их женщин, запечатленных в бесконечных вариациях сочетаний битума и бистра. Это и был грандиозный новый план Винсента – план, как достигнуть коммерческого успеха, план победы над Мауве и Терстехом, прекращения зависимости от Тео и возвращения себе места рядом с Раппардом. Собственно, вдохновителем серии портретов стал именно друг-аристократ – во время своего октябрьского визита Раппард провел бо́льшую часть времени, работая над портретами, в основном женскими, а Винсент не без зависти восхищался ими. «Его визит подарил мне новые идеи, – написал он брату сразу после отъезда друга. – Не терпится начать».
Даже название, подобранное Винсентом для новой серии, – «Народные типы» – выдавало коммерческий и состязательный зуд, обуявший художника. Как и знаменитые серии иллюстраций в газете «The Graphic», они представляли неведомых «настоящих» представителей рабочего класса. Крестьянские типы Винсента должны были показать миру «древний народ Брабанта», а заодно обнаружить коммерческий потенциал автора. (В запале Винсент забыл недавние сомнения относительно своей способности передавать «портретное сходство», – которые долгое время парализовывали его попытки заняться портретами). Даже Мауве и Терстех, настаивал он, должны были оценить рыночные перспективы его характерных типов: «Спрос на портреты растет, а тех, кто умеет их писать, не так уж и много».
Призрачная надежда на успех заставила Винсента начать еще одну безумную кампанию. Изначально он планировал написать тридцать портретов к концу января 1885 г. – по десять картин за месяц, а затем попытаться продать их в Антверпене. Спустя всего пару недель число работ, которые он намеревался изготовить для продажи, увеличилось до пятидесяти: он собирался писать их чуть ли не по одной в день – «как можно скорее, одну за другой». «Я наконец принялся за дело», – объяснял он Тео. «Я не могу терять ни дня». Винсент, как обычно, пребывал в убеждении, будто титанические усилия способны компенсировать скромный результат, и потому пытался всячески оградить себя от очередной неудачи. Новые и новые модели приходили на Керкстрат почти каждое утро: мужчины и женщины, молодые и старые – все, кто, поддавшись на уговоры или соблазнившись деньгами, решился пройти это суровое испытание. Согласно свидетельству одного из учеников, Винсент выбирал «самые уродливые лица» – плоские, с низким лбом, толстыми губами, скошенным подбородком, свернутым набок или курносым носом, выступающими скулами, большими ушами… Они позировали ему в сероватом зимнем свете мастерской, мужчины – в рабочих картузах или зеландских котелках; женщины – в затейливых брабантских чепцах или с непокрытыми волосами. Когда модель садилась на стул, Винсент придвигался к ней поближе и принимался пристально разглядывать через перспективную рамку.
А затем начинал писать. Стремясь успеть до наступления ранних сумерек, он писал прямо кистью по холсту размером 30 × 45 сантиметров. Времени на подготовительные рисунки не было. Винсент полагался исключительно на собственные глаза и, возможно, композиционные наброски, сделанные накануне при свете газовой лампы. Верный своим убеждениям, которые он отстаивал в спорах с Тео, художник начинал с самых темных тонов – почти черных складок пиджаков, рабочих блуз и шалей, передавал фон битумом, а лица – бистром. Ждать, пока краска высохнет, он не мог и потому накладывал более светлые тона прямо по влажной поверхности, усердно добавляя белый и охру в оттенки серого и коричневого. Любое неверное движение кисти грозило превратить картину в грязное пятно – темная основа жадно поглощала наносимые поверх мазки цвета.
Рискованный замысел требовал от художника работать стремительно. Создавая портрет за портретом, он научился экономить на каждом движении кисти – как раз этого и требовал его безумный ритм. Парой смелых мазков он намечал шали и воротники, короткими решительными мазками передавал губы, подбородок, брови. Любое промедление при работе с холстом грозило катастрофой, поэтому Винсент неизбежно стал использовать параллельную штриховку, аналогичную той, что привычно применял в рисунках пером и быстрых зарисовках в письмах. Сложные чепцы брабантских женщин он писал так, словно холст был горячий и кисть едва могла прикоснуться к нему: чтобы сохранить нежнейшие оттенки, он передавал игру света и тени все более мелкими мазками – ни за что не желая упустить этот последний шанс доказать, что обладает мастерством колориста. «Наконец-то цвет в моих работах становится более звучным и более правильным, – уверял он брата. – Я понимаю и чувствую его».
Заставляя себя работать все быстрее («Я должен много писать»), Винсент наловчился создавать портрет от начала до конца за одно утро. К концу февраля 1885 г. пятьдесят «голов» были готовы, но художник не собирался останавливаться на достигнутом. В последний раз Винсент был столь одержим работой в Гааге, когда ему позировал покорный старик-сирота Зёйдерланд.
С тех пор ни разу у него не было такого количества послушных моделей. В Нюэнене люди, готовые позировать, приходили не только по утрам, когда можно было писать при драгоценном дневном свете, но и вечерами, когда при свете лампы Винсент делал предварительные наброски. Дабы утолить свой ненасытный аппетит, Винсент раскинул сети настолько широко, насколько ему позволяла репутация в местном обществе. Уважаемые люди, вроде Адрианы Схафрат, жены владельца арендованной художником мастерской, сочли приглашение побыть моделью «неуместным». И никто не хотел позировать этому странному художнику бесплатно. «Люди не любят позировать, – жаловался Винсент. – Если бы не деньги, ни один не согласился бы». Однако холодной и долгой нюэненской зимой находилось немало желающих заработать гульден (именно столько художник тратил в день на моделей): праздные в это время года крестьяне, безработные торговцы и ткачи.
Как и в Гааге, Винсент предпочитал не ставить новых задач, не исчерпав до конца возможности прежних: теперь предметом его маниакального внимания и главной статьей расхода были несколько постоянных посетителей мастерской, и в особенности одна модель – Гордина де Грот, та, которую он называл Син.
Вскоре в письмах брату зазвучали привычные стенания: «У меня осталось меньше гульдена, а сегодня мне непременно нужно будет несколько часов поработать с моделью», «Мне постоянно требуются модели». Винсент делился с братом недвусмысленными описаниями «крестьянских девушек… в пыльных и залатанных синих юбках» и намекал, что его интерес не ограничивается разглядыванием сквозь переплет перспективной рамки. Он был бы не против «гораздо более близких отношений» со своими моделями – «красивыми и чистыми, как некоторые потаскушки», считая себя вправе искать «компенсации за то, что шлюхи не хотят иметь со мной дела». Винсент сочинил целую теорию «по вопросу о женских головах» и развлекал брата пространными рассуждениями о приличных девушках («похожих на нашу сестру») на картинах одних художников и цветущих крестьянских девицах («sale, grossier, boueux, puant» – непристойных, грубых, грязных, вонючих) – на картинах других. В мастерской он снова и снова писал Гордину с мастерством, отточенным за долгие зимние месяцы неустанного труда, фиксируя ее грубоватые черты густыми темными стремительными мазками.
Женщина смотрит прямо на художника, на лице выражение покоя, полные губы расслаблены – она хорошо знакома с тем, кто ее пишет; чепец, переданный лучистыми мазками оттенков серого, образует вокруг лица причудливый ореол. Портреты Гордины стали высшим достижением новой живописной манеры Винсента – Богоматерь Скорбящая в бистре и битуме, и художник был готов защищать ее в тех же отчаянных и страстных выражениях, в каких отстаивал порождение прошлой своей мечты – «Sorrow» («Скорбь»). «Крестьян надо писать так, словно ты сам один из них, словно ты чувствуешь и мыслишь так же, как они».
Как когда-то на Схенквег, Винсент вновь был одержим своими фантазиями и готов был сражаться за них.

 

Между братьями снова начался разлад. Винсенту нужны были деньги на содержание нового «семейства» моделей. Во время своего августовского визита Тео сократил месячное пособие со ста пятидесяти до ста франков, так что на момент начала работы над серией «Народных типов», требовавшей грандиозных расходов на моделей и материалы, для нового конфликта была готова плодородная почва. Винсент опять желал начать новую жизнь и требовал финансовой помощи, поддержки и участия. Охваченный паникой, которую спровоцировал визит Раппарда, Винсент умолял брата прислать «сколько-нибудь еще», игнорируя жалобы Тео на финансовые трудности и призывая его «поднапрячься»: «Когда человеку что-то необходимо, это можно найти». Регулярно, почти срываясь в истерику, Винсент требовал от брата произвести дополнительные выплаты, точно так же он когда-то маскировал свои отношения с Син: «Я должен раздобыть еще сто франков… Неужели совершенно невозможно выделить мне их сейчас?» «Я вынужден настаивать, решительно настаивать».
Когда Тео упрямился – отказывался поддержать обращение Винсента к Мауве и Терстеху, призывал брата отказаться от мастерской и снять комнату в Эйндховене или просто не отвечал на его письма с должной быстротой, – Винсент давал волю своему негодованию. «От тебя лично мне нет ни малейшей пользы», – писал он, смешивая личные и профессиональные обиды и вновь обвиняя Тео, что, сговорившись с отцом, тот чинит препятствия развитию его искусства. Винсент сравнивал Тео со шлюхой, которая отвергает его ухаживания, и клялся «не заставлять его насильно любить» своего брата. Вместо этого Винсент уповал на симпатии мира, который, правда, никогда не проявлял к нему особых симпатий. «Ты достаточно ясно и недвусмысленно дал мне понять, что я напрасно воображаю, будто ты намерен проявить интерес ко мне и к моей работе иначе как в порядке покровительства. Так вот, от покровительства я решительно отказываюсь».
Родители Винсента неизбежно оказались вновь вовлечены в водоворот ярости и взаимных оскорблений. Пока сын жил в Гааге, они были защищены от его вспышек, но в Нюэнене деваться было некуда. Каждому прихожанину местной церкви, независимо от пола и возраста, было что-то да известно о чудаковатом сыне пастора Доруса: о его мастерской в доме служителя католической церкви, о странных моделях, о не понятном никому искусстве. Они знали, что по вине этого странного рыжего человека была вынуждена уехать из города Марго Бегеманн.
Винсент, естественно, упорно отрицал тот факт, что его поведение шокировало родителей. Он даже имел наглость утверждать, будто сентябрьские события вовсе не повлияли на отношения Ван Гогов с Бегеманнами. Но, судя по письмам младшему сыну в Париж, Дорус и Анна иначе оценивали ситуацию. «Из-за Винсента и Марго изменились наши отношения с людьми, – писал Дорус. – Опасаясь встречи с ним, люди перестали приходить к нам в дом. По крайней мере, соседи. И мы вынуждены признать, что они правы». Через несколько дней после отъезда Марго в Утрехт Дорус жаловался Тео, что обстоятельства, возможно, заставят семью покинуть Нюэнен. «Это будет непросто, но если наши отношения с людьми станут слишком сложными, может случиться, что у нас не будет иного выхода. В последние дни это кажется все более вероятным».
Уповая на помощь Бога, пастор и его жена тем не менее делали все, что могли, лишь бы защитить семью от пагубных последствий скандала. Когда стало известно о связи Винсента и Марго, родители отослали двадцатидвухлетнюю Виллемину в далекий Мидделхарнис, считая, что «для нее будет лучше побыть в другом окружении». Семнадцатилетний Кор находился в безопасности в Хелмонде – он работал подмастерьем на фабрике Бегеманнов, и оставалось только надеяться, что неосмотрительное поведение старшего брата не повредит его дружбе с Виллемом Бегеманном. Дорус и Анна опасались, что проблемы Винсента могут отразиться и на далеком Тео, который так много сделал, чтобы предотвратить семейный позор, который все-таки настиг Ван Гогов. Тео и остальные члены семьи в свою очередь беспокоились о родителях, особенно о шестидесятидвухлетнем Дорусе.
Пастор начал сдавать еще до истории с женой. По причине ухудшения и без того хрупкого здоровья в мае ему пришлось уйти со своего поста в Обществе за процветание – в результате Ван Гоги потеряли доход, который приносила его деятельность в этой организации. Анна поправлялась медленно, что стало для Доруса причиной новых испытаний: в марте ему пришлось помогать жене вставать, в июле – ходить, с сентября – передвигаться на более дальние расстояния. Помимо забот, связанных со здоровьем супруги (они были женаты уже тридцать три года) и тяготами возраста, Дорусу приходилось справляться с выходками Винсента, чье поведение стало совсем непредсказуемым, – и все это только в пределах собственного дома. «Мы прилагаем все усилия, лишь бы успокоить его, – с плохо скрываемым отчаянием писал Тео отец. – Но его взгляды на жизнь и внешний вид настолько отличаются от наших, что возникает вопрос, сможем ли мы и дальше жить под одной крышей».
И все же Дорус, пока мог, оттягивал неизбежное: ничего не оставалось, кроме как попросить Винсента уйти. Отец лучше, чем кто-либо, знал, какое ранимое и беспокойное сердце бьется в груди сына. Пастор чувствовал себя беспомощным: «Мы только идем следом и не хотим указывать дорогу… Некоторым вещам лучше позволить случаться естественно». И в ожидании, когда Винсент наконец реализует свой давний план по переезду в Антверпен, Дорус стоически призывал близких потерпеть. Чувствуя себя слишком слабым для противостояния, Дорус всерьез подумывал покинуть Нюэнен в случае, если Винсент откажется сделать это. В ноябре, когда пришло приглашение из общины в Хелворте, где он когда-то служил, пастор начал переговоры – втайне, чтобы не встревожить своего беспокойного сына. «Скольких бед можно было бы избежать, если бы [Винсент] не был таким необычным. Но это, увы, не так».
Как и предполагал Дорус, стоило Винсенту почувствовать, что его хотят прогнать из родительского дома, он начал пресекать любые разговоры о переезде. И когда Тео осторожно предложил брату снять комнату в Эйндховене, Винсент назвал эту идею «сущей чепухой». Более того, неожиданно он отказался от запланированной год назад поездки в Антверпен. Он утверждал, что его отговорил Раппард. (Трудно представить, что ван Раппард мог дать подобный совет, еще труднее – что Винсент мог ему последовать.) Как бы то ни было, Винсент приводил самые фантастические аргументы, изо всех сил стараясь уверить брата, что принял верное решение. Такой поворот событий ясно демонстрировал: старший сын отлично понимал, насколько выросли ставки, и даже после того, как Дорус отклонил предложение переехать в Хелворт, еще долго старался оправдать себя. Мастерская на Керкстрат была залогом его будущего успеха – ее аренда обходилась недорого, а живя с родителями, он имел возможность экономить на съеме жилья – в противном случае его карьеру художника неминуемо ждал провал. «Я живу дома уж точно не ради удовольствия, но исключительно ради живописи», – заявлял Винсент и предупреждал Тео, что, лишив его идеального места для работы, семья совершит огромную ошибку. «Ради моей живописи я должен провести здесь еще некоторое время», – настаивал он. На вопрос, сколько именно времени ему потребуется, Винсент неопределенно отвечал: «Пока не достигну более явного прогресса».
Чем настойчивей Тео отстаивал позицию родителей, тем яростней противился Винсент. «Я не могу бросить мастерскую… и они ни в коем случае не могут требовать, чтобы я уехал». Деликатные попытки переубедить брата рикошетом возвращались к Тео в виде требований об увеличении денежного пособия – как обычно, Винсенту нужно было больше моделей. «Я хочу написать довольно много голов [до отъезда]… чем больше я смогу платить моделям, тем лучше пойдет дело». Семейная ссора виделась Винсенту ни больше ни меньше как конфликтом между городом (Тео) и деревней (Винсент), а брата он представлял оторвавшимся от природы – истинного источника вдохновения, изнеженным ценителем искусства. Наконец, Винсент задел самую чувствительную струну, пригрозив снова втянуть в конфликт отца: «Я нахожусь в довольно непростом положении… и мне непросто „терпением спасать душу мою“… Будь добр, прими это к сведению. И если ты захочешь сделать все, что в твоих силах, чтобы облегчить мою жизнь материально, уверен, у нас появится шанс сохранить в будущем какой-никакой мир».
Под влиянием искренних признаний брата Тео наконец сдался и поделился давними сомнениями в отношении затеи Винсента. «Я испытываю недоверие», – писал Тео. Что было главной причиной этого недоверия – непонятные траты, категорическое нежелание старшего брата покинуть Нюэнен, неуверенность в его будущем успехе? Винсент решил, что Тео имеет в виду все это одновременно, а заодно еще многое другое, огульно обвиняя в бессмысленности любые его действия и поступки. После истории с Бегеманнами и визита Раппарда атмосфера была накалена настолько, что одно-единственное слово «недоверие» заставило запылать костер накопившихся обид. «Мне плевать, доверяешь ты мне или нет», – кипя возмущением, писал Винсент. «Ты специально ведешь себя так, чтобы избавиться от меня», – обвинял он брата. На многие месяцы слово «недоверие» стало частью лексикона, служившего Винсенту для описания обид и претензий: «Твое высокое положение – еще не повод не доверять тем, кто стоит ниже тебя, – как я». «[Если] ты испытываешь ко мне недоверие, причиной тому ты сам… Тебе придется взять назад то, что ты писал мне о своем недоверии… Самые скверные недоразумения бывают вызваны подозрительностью… Оставь свои подозрения, они просто неуместны». «Откажись от своих слов или объясни, иначе я не потерплю, чтобы мне говорили подобные вещи».
Приближение Рождества, безжалостно пророчившее торжество семейной гармонии и всплеск всеобщей радости, вгоняло художника в состояние полнейшего отчаяния. Традиционные празднества в честь Дня святого Николая, тщательно подобранные подарки от отсутствующего Тео казались насмешкой над потерпевшими крах семейными привязанностями Винсента, который умудрился переругаться даже с сестрами и совершенно отошел от семейных дел. После праздников Дорус писал Тео: «Он все сильней отдаляется от нас».
Рождество 1884 г. для семьи Ван Гог, как и для всего мира, было сопряжено с трудностями и беспокойством. Новая глобальная экономика по-прежнему пребывала в застое, деловые начинания рушились, потоки беженцев устремлялись в крупные города, в том числе и в Амстердам. Обеспокоенные новостями об эпидемии холеры, охватившей Францию, родители писали Тео тревожные письма. Даже дядя Сент, искавший спасения от постоянных проблем со здоровьем на Ривьере, поддался тревожным настроениям. Другой дядя, Ян, адмирал, был вынужден госпитализировать своего болезненного и никчемного сына Хендрика по причине «эпилептических припадков», после того как тот промотал родительское состояние, опорочил семейное имя (и в итоге до времени свел отца в могилу). В пасторском доме все тоже обстояло не лучшим образом: Анна уже могла ходить, но не могла теперь спокойно лежать в постели, обрекая себя и мужа на долгие бессонные ночи. В праздники Дорус опять простудился – и это в самую горячую для пастора пору. «Повсюду – одни только поводы для уныния», – подводил он безрадостный итог в письме сыну.
На фоне прочих несчастий «всесезонные» беды Винсента воспринимались еще острее. Отчуждение в отношениях с братом и семьей, остракизм, которому подвергли его жители Нюэнена, – впереди художник видел лишь одиночество. Знакомые, вроде Керссемакерса, не навещали его. К Рождеству ссора положила конец общению с Хермансом, а дружба с Раппардом в очередной раз вступила в фазу «охлаждения». В канун праздника Винсент заперся в холодной мастерской, предпочтя работу катанию на коньках с братом Кором. «[Винсент] не просит совета и не ищет близости», – сетовал Дорус. Отношения с Тео сулили лишь новые унижения: целый год уговоров, требований, заискиваний и угроз ни на шаг не приблизил художника к независимости. Весь декабрь он провел, упрашивая брата добавить каких-то двадцать франков, из-за чего явно чувствовал себя ущемленным. Ужаснее всего было то, что и будущее, казалось, не сулило ему лучшей жизни. «Я никогда еще не начинал год с более мрачными перспективами и в более мрачном настроении, – признавался он в письме после того, как праздники наконец закончились, – предвижу, что и в будущем мне не стоит ожидать успеха». Беды громоздились одна на другую, и Винсент чувствовал, как мужество покидает его, – год, прошедший в семейных передрягах, сделал свое дело. «Чтобы перенести все это, мне требуется куда больше задушевности, любви и сердечности», – писал он в декабре.
В мастерской на Керкстрат, где он пытался забыться в работе, короткие дни и мучительный холод лишали Винсента и этого единственного утешения. «Ради блага Винсента мне бы хотелось, чтобы зима закончилась, – брюзжал Дорус. – На улице писать, естественно, нельзя. Да и долгие вечера не способствуют его работе». Дорус подозревал, что в эти темные вечера сын согревает себя алкоголем. В письмах брату вновь замелькали имена его прежних героев – героев времен жизни на Схенквег: Домье и Гаварни, де Гру и Тейса Мариса. Винсент вновь захотел заняться журнальной иллюстрацией, рисованием характерных типов и упражняться в изображении фигур. «Возможно, есть смысл сосредоточиться исключительно на фигуре», – писал он, превознося выполненные в Гааге работы как лучшее свое достижение.
Когда же Винсент все-таки имел возможность работать, он продолжал писать темные, почти карикатурные портреты крестьян, механически следуя цели написать пятьдесят штук к февралю. «Это будет полезно и для работы над фигурами», – настаивал он, отмахиваясь от призывов брата заняться пейзажами и светом. Если погода позволяла, Винсент работал с моделью, если нет – перерисовывал уже готовые портреты (дюжину таких рисунков он послал Тео на Рождество). В зимнем полумраке палитра художника становилась все темнее, а сам он яростно защищал лишенный цвета мир. «Мои работы станут неопровержимым доказательством того, что я сумел чего-то достичь именно в вопросах цвета», – заявлял Винсент, намекая на грядущую реабилитацию его искусства.
Семейное тепло, уют родительского дома, единение рождественских каникул – мечты рассеялись, и Винсент начал сомневаться, что, приехав в Нюэнен, он поступил верно: «У меня всегда было ощущение, что в Зюндерте атмосфера в доме в целом была лучше. Не знаю, возможно, мне лишь кажется, что в Зюндерте было лучше. Вполне вероятно, что так оно и есть».
Для человека, который справлялся с неудачами, цепляясь за иллюзию будущего успеха и прошлого счастья, столь откровенный взгляд в зеркало грозил бедой. Винсент и раньше, нехотя и с опаской, затрагивал тему собственного душевного здоровья. «Я чрезмерно чувствителен как физически, так и нравственно», – признавал он, живя в Гааге, но допускал у себя только «нервозность», которой наградили его «скверные годы» в черной стране. Когда люди называли Винсента сумасшедшим и обращались с ним соответствующим образом (как это было в Дренте), он утверждал, что полностью контролирует свои нервы, претендуя на «душевную ясность», которая помогает обуздать внутренних демонов.
Я сам ощущал глубоко внутри себя недуг, который пытался излечить. Я изводил себя безнадежными и бессмысленными усилиями, это правда, но причиной тому была idée fixe – желание вновь вернуться к нормальной жизни. Я никогда не заблуждался, считая, что мои отчаянные поступки, тревоги и переживание – это и есть истинный «я». По крайней мере, я всегда чувствовал: «Дайте мне только что-то сделать, где-то устроиться, и все обязательно пойдет на лад. Я сумею восторжествовать над болезнью…».
Увы, цепь неудач, настигших художника осенью, подорвала его веру в лучшее. Перед ним разверзлась темная бездна бесконечных поражений, и лишь работа удерживала его на краю. «Иногда мне кажется, что живопись способна предотвратить множество несчастий, которые непременно случились бы, не будь ее», – писал Винсент. Погрузившись в мир героев Золя – мир дурного семени и полученных в наследство судеб, Винсент вообразил, что и в их роду существует некий «семейный недуг», оставивший на нем свой неизгладимый отпечаток. «Я паршивая овца, невыносимый тип», – жалобно стенал он в декабре.
Теперь, мысленно возвращаясь к прошлым горестям, он больше не мечтал о перерождении, но сетовал на проклятие. Теперь он воображал себя не христоподобным Данте, пересекающим воды Стикса, чтобы увидеть муки и страдания ада («Строгая, суровая фигура Данте, проникнутая возмущением и протестом… исполненная печали и меланхолии»), но постоянным обитателем этого загробного вместилища боли – никсом. Никсы – духи воды в скандинавском и германском фольклоре – населяли озера и реки и заманивали неосторожных путников в пучину вод. Винсент называл их «злыми духами, увлекающими людей в бездну». Водяные-никсы не только сами испытывали вечные мучения, но обрекали других разделить их страшную судьбу. И в отличие от Данте, который побывал в аду и вернулся оттуда, водяные никогда не покидали преисподней.
Тео с нарастающей тревогой наблюдал, как отчаяние заставляет брата вести себя все более агрессивно. Его частые визиты в Нюэнен, несомненно, имели целью успокоить Винсента: в январе, а затем и в феврале старший брат то разражался требованиями немедленного и решительного разрыва отношений, то (часто в тех же самых письмах) молил выделить ему дополнительные средства. Кроме того, Тео не мог не заметить, что с наступлением нового, 1885 г. тон писем Винсента изменился. «Если ты испытываешь удовлетворение от сознания, что „мои планы на будущее“, как ты их называешь, практически расстроены, наслаждайся этой мыслью», – язвительно писал Винсент в ответ на новогодние поздравления брата. Он говорил о смерти: «Если мне суждено умереть… ты и на костях моих потопчешься». В горьких словах звучал столь несвойственный воинственному и вечно серьезному Винсенту ироничный фатализм. Опасаясь бурной реакции брата, в январе Тео не стал сообщать ему о неожиданной прибавке к ежегодной премии, которую получил за эффективную работу в чрезвычайно успешном для фирмы 1884 г. Умолчал он и о выгодном предложении, полученном от одного из клиентов, который предложил ему тысячу франков в месяц – поистине астрономическое жалованье, почти в десять раз больше отцовской зарплаты. (После того как Дорус высказал отрицательное мнение насчет новой работы, Тео отказался от этого предложения.)
Когда Винсент все же узнал новости (нетрудно было предсказать, что именно так и произойдет), Тео пришлось пережить бурю протестов и демонстративных жалоб на нищету. Вспоминая августовский визит Тео в Нюэнен, куда тот явился во всеоружии непременных аксессуаров «шикарного господина» из столичного города, Винсент не отказал себе в удовольствии нарисовать саркастичный и жестокий портрет младшего брата: «С этого лета я теперь все время невольно представляю тебя с этим твоим лорнетом с темными стеклами… У меня такое впечатление, что и в ином, не буквальном значении ты, действуя и мысля, смотришь на все через такое вот черное пенсне. Пример – твоя подозрительность». Недовольный братом из-за того, что тот не прикладывал усилий по продаже его работ, Винсент перешел от шумных протестов к горькому сарказму, предложив «не учитывать более наличие или отсутствие взаимных симпатий», а просто «постараться обойтись без оскорблений».
Особенно заметно интонация Винсента изменилась в тех пассажах, где речь шла о его искусстве. Долгие годы принимая за руководство к действию скупые поощрения, которые слышал от брата, теперь Винсент осмелился напрямую задать вопрос, ответа на который прежде всегда опасался: каковы, по мнению Тео, его перспективы как художника? «Даже впоследствии, когда я начну делать кое-что получше, чем сейчас, я все равно буду работать так же, как теперь», – писал он, рискуя всем, предупреждая любые возможные отговорки со стороны Тео и сознаваясь в собственных сомнениях. «Я хочу сказать, что яблоко будет тем же самым яблоком, но только более спелым… если я ни на что не годен сейчас, то и потом буду ни на что не годен; если же я чего-то стою сейчас, то буду чего-то стоить и после. Пшеница – всегда пшеница».
При иных обстоятельствах Тео мог не побояться гнева Винсента и призвать брата принять неизбежное – превратить занятия искусством из попытки обрести независимость в облагораживающее времяпрепровождение. После четырех лет непрерывных оскорблений и бескорыстных жертв терпение Тео истощилось. Он уже не раз жаловался на то, что письма Винсента в последнее время стали особенно неприятными, что его высказывания чрезмерно драматичны, манипуляции посредством угроз невыносимы, а упрямая ностальгия по искусству прошлого смешна. «Ты напоминаешь мне стариков, которые вечно сокрушаются, мол, во времена их молодости все было лучше, – писал Тео в начале 1885 г. после многолетних тщетных попыток обратить внимание брата на творчество более современных художников, – забывая, что и сами они изменились».
Но теперь Тео больше, чем когда-либо, боялся оставить капризного и непостоянного старшего брата без опеки. В каждом родительском письме ему слышались скрытые жалобы на хаос и неразбериху, царившие в пасторском доме. «Его вспыльчивый характер исключает любые разговоры, – сокрушался Дорус в феврале. – Мне нелегко оставаться безучастным». Причинами споров отца с сыном были история с Марго Бегеманн и возможный переезд в Хелворт. Дорус жаловался на резкий тон Винсента («С ним вообще невозможно ничего обсуждать»); Винсента раздражало отцовское высокомерие («Отец действительно вообразил, будто он во всем прав»). Странности сына были для Доруса таким же бременем, как травма жены; Винсент объявлял людей, подобных отцу, своими «злейшими врагами» и сожалел, что не восстал против него раньше.
Чувства ожесточились еще больше, когда некоторые прихожане Доруса в Гелдропе (небольшом городке в восьми километрах от Нюэнена) открыто обвинили пастора в недостаточной строгости, иллюстрацией которой, а может быть, и главным поводом к обвинению, несомненно, послужило хулиганское поведение пасторского сына. Демонстративное неповиновение в собственном доме и раздор среди паствы подорвали моральный дух и здоровье этого человека, который превыше всего ставил единение и согласие. К чему могло привести расставание с братом или хотя бы просто банальное неодобрение со стороны Тео на фоне эксцентричного, порой пугающего поведения Винсента, его разговоров о смерти, бредовых рассуждений о заговоре и пристрастия к коньяку?
В отчаянной попытке успокоить Винсента, спасти стареющего отца от дальнейшего ухудшения здоровья и разрядить обстановку в приходе Тео решился на примирительный жест. Он предложил представить картину Винсента жюри самой важной в Европе ежегодной выставки – Парижского салона.
Спустя несколько недель, 27 марта 1885 г., из Нюэнена пришла телеграмма с сообщением о смерти отца.

 

Дорус провел весь день в Гелдропе, пытаясь восстановить отношения с приходом. После ужина с друзьями и небольшого фортепианного концерта пастор направился домой в Нюэнен – ему предстояло пройти пешком около восьми километров по продуваемой всеми ветрами пустоши. Было морозно. Около половины восьмого вечера служанка услышала, как кто-то трясет входную дверь, и отперла ее. Хозяин всем телом навалился на нее в своем тяжелом пальто. Из членов семьи, за исключением только-только начавшей ходить матери, дома мог быть только Винсент. Кто-то перенес не подававшего признаков жизни пастора в гостиную и положил на диван. От соседей прибежала Вил. «О, это было так ужасно», – впоследствии описывала она увиденное. Девушка бросилась на тело отца в бесплодной попытке вернуть его к жизни. Но все было кончено. Свидетели удостоверили, что «в восемь вечера Теодорус Ван Гог, муж Анны Корнелии Карбентус, в возрасте шестидесяти трех лет скончался». Причиной смерти был назван обширный инсульт.
Через четыре дня Теодоруса Ван Гога похоронили. Траурная процессия выдвинулась из пасторского дома в небольшую нюэненскую церковь, где собралась вся паства, друзья, церковное начальство и коллеги-священники из приходов, разбросанных по всему Брабанту. Скорбящие последовали за обернутым в черную ткань гробом к Ауде Торен, старинной церковной башне, которую так часто рисовал его сын. Идти пришлось недолго, немногим более полукилометра, по изрытой колеями дороге через поле озимой пшеницы. Анна, со своей больной ногой, вероятно, ехала с катафалком. Нет сомнений, что Тео был рядом с матерью. Получив телеграмму с ужасной новостью, в тот же день на поезде он отправился в Нюэнен. «Всего за день до этого он получил письмо от отца, в котором тот писал, что пребывает в совершенном здравии, – вспоминал его товарищ Андрис Бонгер, провожавший Тео на вокзал, в письме своему брату. – [Тео] и так-то не больно крепок: можешь представить, в каком состоянии он был, когда уезжал». Сопровождавший мать худой мужчина двадцати семи лет, так похожий на отца, стал теперь единственной опорой семьи.
Могилу выкопали среди покосившихся крестов у подножия башни. Маленькое заброшенное кладбище, занесенное снегом, стало первым сюжетом, заинтересовавшим Винсента в Нюэнене. Над кладбищем мрачным символом умирания темнели очертания разрушенной церкви – ее планировали разобрать всего через несколько месяцев. Вокруг могилы собрались родственники: дядя Кор и дядя Ян, сестра Анны Виллемина Стриккер – мать Кее Вос. Потрясенный новостью о смерти брата, Сент Ван Гог заперся в номере гостиницы и отказывался покидать его даже ради приема пищи – из-за болезни он не имел возможности приехать на похороны.
Вопреки обычному для него в таких ситуациях стремлению помочь и утешить, в присутствии такого количества свидетелей прежних неудач Винсент, судя по всему, держался в тени в этот печальный для семьи день. Дядя Ян, человек явно не склонный к публичному проявлению эмоций, посчитал, что в момент всепоглощающей скорби Винсент продемонстрировал весьма странную «склонность к холодному рационализму». «Умирать тяжело, но жить еще тяжелее» – так, по воспоминаниям Лис, увещевал Винсент одну из присутствовавших на похоронах дам. В письмах Винсент никогда не упоминал драматические события марта 1885 г. и, при всей своей любви к пространным описаниям, ни словом не обмолвился о похоронной процессии, которая прошествовала через заросшее озимыми поле в день похорон отца.
30 марта Винсенту исполнилось тридцать два года. Неприятное совпадение лишь усилило связь между двумя событиями: днем рождения сына и смертью отца. Большинство из присутствовавших на похоронах были в курсе долгой и тяжелой борьбы пастора с его старшим сыном. До многих доходили слухи о громких ссорах в кабинете Доруса. Кое-кто и сам имел возможность слышать возмущенные возгласы отца, упрекавшего Винсента в намерении загнать его в гроб, и дерзкие ответы его далекого от раскаяния старшего сына. «Примирение на смертном одре меня мало интересует», – заявил когда-то Винсент, отвергая просьбу Тео согласиться на компромисс. Последний документально подтвержденный разговор отца с сыном не способствовал устранению взаимной горечи и непонимания. «Кажется, что он абсолютно не способен выслушать спокойно ни малейшего совета, – писал пастор за неделю до смерти. – И это в очередной раз доказывает, что он не нормален». Такое мнение о старшем сыне Дорус унес с собой в могилу.
Не об этом ли думал Винсент, наблюдая, как неутомимый сеятель обретает свой последний приют? Он никогда не признавался в этом, но каждое напоминание об отце, каждое проявление печали и каждая напряженная пауза должны были звучать для него горьким упреком. Лишь его сестра Анна, известная своей прямолинейностью, осмелилась сказать Винсенту в лицо то, о чем шептались остальные, – именно он был виновен в смерти отца.
Назад: Глава 20 Воздушные замки
Дальше: Глава 24 Зерно безумия