Книга: Селфи. Почему мы зациклены на себе и как это на нас влияет
Назад: Книга третья Плохое «я»
Дальше: Книга пятая Особенное «я»

Книга четвертая
Хорошее «я»

Счастливее всего я, когда путешествую один. Мне нравится все: и верхний этаж автобуса зимой, и как проносятся мимо дома и холмы, когда сидишь у окна в вагоне, и полет с присущей ему драматичностью: сутолока и волнение аэропорта; огромные летающие машины, чьи носы едва не касаются стеклянных стен терминала затем лишь, чтобы с ревом взмыть над планетой. Я люблю дешевую еду и движение вперед; чувство, что выполняешь миссию, где есть завязка, кульминация и развязка. Люблю толпы, они успокаивают: я окружен другими, в то же время чувствую себя в безопасности – ведь я такой же незнакомец, как они. Со мной никто не заговорит, но в то же время они будут рядом, я смогу в некотором роде получить подпитку от их близости. Чтение, музыка, кино и долгие, долгие мили в компании, где никто не знает твоего имени, – идеальное общество.
Но тот перелет из Хитроу не задался, не знаю отчего. В худшие моменты я физически ощущал, как каменеет гортань и верх грудной клетки, как мерзко щемит живот и неравномерно зудит во всех местах – на кончиках пальцев, на переносице, под глазами. Я зову это «моя броня». Когда меня накрывает, депрессия заставляет ощущать себя чужим среди людей. Мерзкое чувство. Но к тому времени я уже зарекся искать объяснения тому, что оно означает. Лучше всего просто жить внутри, осознавая, что есть часть тебя, которую ты никогда не сможешь понять и которая за главного, по крайней мере сейчас. Как погода. Она бывает плохой.
Была ночь. Сгущались тени. Я открыл книгу на последних страницах и написал на внутренней стороне обложки: «Мы – животные, но думаем, что это не так. Мы вышли из грязи. Мы ошибаемся, думая, что устроены сложнее собаки». Я закрыл ее, опасаясь косого взгляда соседа и осознавая, что, когда наткнусь на эту запись, поморщусь. Много часов спустя самолет совершил посадку. Миновав паспортный контроль, я отыскал в полутьме автобус, забился в нем в дальний угол и проделал весь неблизкий путь, натянув на голову капюшон и вставив в уши наушники. Скоро – даже слишком скоро – мы повернули налево, и вот он, знаменитый указатель «Институт Эсален – въезд только по пропускам».
Дорога петляет по крутому склону холма, минуя ряды небольших домиков, и вот мы уже перед главным зданием – одноэтажной деревянной постройкой, которая некогда была частью легендарной ложи. На большом информационном стенде – расписание сеансов йоги, пилатеса и медитации вкупе с флаерами на конференции по «экостроительству из соломенных блоков» и какому-то методу Фельденкрайза. А еще объявления о поиске людей для «кармической» работы в «Хижине» («Делай баксы. Чисти карму»), соседей по комнате («Ищем нового прекрасного соседа в наш холистический нетоксичный дом!») и попутных машин («С радостью присоединюсь к вам в поездке до Лос-Анджелеса или еще куда-нибудь поблизости. С меня бензин и песни – Луна»). На двери красовалась ламинированная табличка: «Это дверь». Ступеньки вели к ухоженной лужайке и бассейну, возле которого кому-то делали массаж. Кажется, этот кто-то был без одежды, но я не надевал очки, а щуриться, чтобы выдать боровшиеся во мне любопытство и беспокойство, не захотел. Вдалеке виднелись утесы, а за ними – сверкающий океан.
* * *
Помните, как специалист по «географии мысли» профессор Ричард Нисбетт сказал мне, что «чем дальше на запад, тем больше индивидуализма, тем больше заблуждений по поводу выбора, больше упора на чувство собственного достоинства и собственного-всего-остального до тех пор, пока все это не плюхнется в Тихий океан»? Так вот институт Эсален – то самое место, где все это туда плюхается. На этих самых утесах наше «я» перековали в очередной раз.
Хотя причин любого из изменений в культуре может быть великое множество и вычленить какую-то одну из них часто не представляется возможным, совершенно ясно, что то, какими мы стали, во многом объясняется событиями 1960-х. Большая часть того, что составляет эго человека XXI столетия, зародилась здесь, на 50 гектарах земли у Первого хайвея: от возведения в фетиш своей подлинности, потребности «быть собой» и сопутствующего яростного осуждения любой «фальши» и признания нормальным того, что хотя бы часть личной жизни (например, в социальных сетях) становится публичной, до глубокого интереса к таким понятиям, как «майндфулнесс» или «велнес», – новых, светских прочтений христианских понятий совести и души. Но, возможно, особенно зловещим оказалось то, что именно в Эсалене в западное «я» начал ласково проникать нарциссизм.
Такое могло произойти только в США. Американцы много лет оставались под властной опекой Бога Старого Света. Первыми поселенцами были кальвинисты, которые, как пишет Барбара Эренрейх, жили «в системе навязанной обществом депрессии», подразумевавшей, что «задача живущих – находиться в постоянном поиске „отвратительной мерзости, обитающей внутри них“ и искоренять греховные помыслы, предвещающие вечные муки».
Но, обрезав, наконец, пуповину, соединявшую ее со Старым Светом, Америка стала радикально отличаться от прочих стран. В ее основополагающем документе – Декларации независимости – заявлялось, что «все люди сотворены равными и наделены их Творцом определенными неотчуждаемыми правами, к числу которых относятся жизнь, свобода и стремление к счастью». Она задумывалась как страна равных возможностей, где никто не стонет под гнетом тирании королей и диктаторов, где каждый волен стать кем пожелает и воплощать свои мечты. Америка была не такой, как все. Жившие в ней мужчины и женщины, как пишет профессор истории Кэрол Джордж, «принимали как должное реальность избранного народа избранной страны, получившей безусловное признание за высокую социальную мобильность и стабильное величие нации».
Таковы предпосылки американской революции эго, затронувшей нас всех. В отличие от идей фрейдистов и европейских христиан, новое видение предполагало, что человек изначально заслуживает лучшего и внутри него уже заложено все, что сделает его здоровым, богатым и счастливым. Разумеется, отчасти это возрождение древнегреческой идеи безграничного совершенствования, основанной на всемогущем «я». Общим у двух стран была еще и необычная обособленная организация: в то время как Греция делилась на полисы – города-государства, Америка была содружеством «соединенных штатов», чья независимость от центральной власти (кроме открыто оговоренных исключений) освящена в Билле о правах. Вполне объяснимо, что этот новый особенный ландшафт дал мощный толчок развитию индивидуализма.
Но, разумеется, чтобы люди смогли по-настоящему измениться, должно было сперва измениться то, как они сходятся с другими и обходят их. Долгий XIX век стал эпохой интеллектуальной и экономической революции, во время которой достижения в науке, технологиях и производстве буквально перевернули представления о том, кто мы есть. То была эра Дарвина, Пастера и доктора Джона Сноу, паровых машин и массового производства, железных дорог, электрификации, повышения уровня жизни; истоков социальной мобильности; магнетизма, гипноза, электричества, генов, наследственности, адаптации, эволюции, микробов, инфекций, сил природы – невидимых и вездесущих – внутри нас, под землей и в воздухе. Эта великая буря, без сомнения, сотрясла западное «я».
В прежние эпохи, когда участь человека столь сильно зависела от милости природы, именно физическая среда во многом определяла нашу сущность. Но с наступлением нового времени, когда все меньше людей жило за счет земли, мы становились все свободнее от ее тирании. Мы все еще задавались вопросом, приходя в этот мир: «Что мне делать, чтобы преуспеть?», но с тех пор экономика стремительно становилась почвой для «я» и его мощной контролирующей силой.
Разумеется, такие сдвиги происходили не только в Америке. В Европе экономическая среда также создавала новые формы идеального «я». В 1859 году бывший журналист, железнодорожник и политический активист (а также, как непостижимым образом оказалось, мой прапрадядя) Сэмюэл Смайлс опубликовал «Помощь себе» – первую книгу такого рода, неожиданно ставшую бестселлером. Ею он хотел «побудить молодежь серьезно заниматься достижением правильных целей, не жалея труда, сил, с полной самоотдачей – и полагаться на себя, а не надеяться на помощь или покровительство». Для того, кто жил в Великобритании до промышленной революции, такой посыл мог показаться неправдоподобно оптимистичным. Однако теперь совсем не обязательно было покорно «знать свое место»: терпение и труд могли значительно улучшить жизненный удел.
Это новое представление о личности говорило об изменениях и в мире, и в чаяниях людей, его населяющих. «До XVIII столетия вся власть сосредотачивалась в руках землевладельцев-аристократов, – рассказывает профессор истории Кейт Уильямс. – Смайлс писал в эпоху промышленной революции, стремительного распространения образования и предлагаемых империей экономических возможностей». Впервые человек из среднего класса мог преуспеть, если прикладывал достаточно усилий. Однако требовалась новая рабочая этика, и в своей книге Смайлс отчасти вывел ее. В поисках пропитания и защиты идеальное «я» отныне не полагалось ни на земную знать, ни на Царя Небесного. Хотя христианская этика продолжала доминировать, диктуя глубокий интерес к самоотречению, умеренности и чистоте духа, однако жизнь и благополучие все больше и больше предполагали решение самого индивида. Успех и улучшение положения в обществе становились новыми целями. Выбравшись из-под ливня религии, честолюбие высушило свои крылья и приготовилось взмыть в небо.
Но в Америке, поначалу в тени, зарождалось нечто уникальное. Современность влияла на христианство так, что на первый план вышла его наиболее оптимистичная часть, та, что ставила во главу угла собственное «я». В волшебное время невидимых сил вроде электрического света и телеграфа пышно расцвело «исцеление верой», предполагавшее, что болезни верующего отступят от одного прикосновения священника – если его вера достаточно сильна. Чтобы исцелиться от всех недугов, надо лишь верить. Одним из самых известных целителей стал уроженец Йоркшира, бывший водопроводчик Смит Вигглсворт, однажды пытавшийся вылечить человека от рака желудка, наподдав ему по животу. Тот умер от остановки сердца. А еще как-то раз он спихнул со сцены маленького калеку. Недовольным, не получившим исцеления, вменялась в вину слабость их веры. Ключ к излечению – к счастью, здоровью и спасению – якобы лежал внутри них самих. Все, что следовало делать, –верить.
Адепты «лечения внушением», как их окрестил психолог Уильям Джеймс, думали примерно так же. Джеймс определил веру в лечение внушением как «интуитивную веру во всеисцеляющую силу здорового мышления». Основателем его считается бывший часовой мастер из Новой Англии по имени Финеас Куимби, вдохновившийся «магнетическими целителями», которые объявляли себя носителями квазимагических способностей. Но Куимби решил, что их пациенты чувствовали себя лучше исключительно из-за убежденности в авторитете врача. «Исцеление не в лекарстве, – писал он, – но в доверии врачу и средству». Затем он начал проверять свои идеи на страждущих. Митч Горовиц пишет: «Метод Куимби заключался в том, что он сочувственно выслушивал пациента и предлагал ему понять, „как болезнь зарождается в сознании, чтобы полностью в это поверить“. Если убежденность пациента в предыдущей мысли не вызывала сомнений, Куимби побуждал его задать себе вопрос: „Почему я не могу исцелиться?“» В 1862 году Куимби лечил Мэри Бейкер Эдди, позже основавшую Христианское научное движение, сторонники которого утверждали, что источник всех наших болезней и несчастий находится в голове. Двадцать шесть лет спустя британская уроженка, суфражистка по имени Фрэнсис Лорд, очарованная христианской наукой во время поездки в США, опубликовала то, что Горовиц называл «Евангелием процветания». Особенность ее книги заключалось в том, что она предлагала «„средство“ от бедности. Лорд разработала шестидневную программу повторения словесных формул и упражнений с целью разрушения ментальной установки на бедность». С точки зрения Сэмюэла Смайлса, достижения и богатство были напрямую связаны с тяжелым трудом и самоотречением. По мнению же Лорд, надо было лишь верить.
Потом настала Великая депрессия. Это абсолютно катастрофическое событие запустило множество грандиозных преобразований в экономической сфере, изменивших самоощущение людей на многие десятилетия. Это был первый из двух кризисов, значительно подорвавших всевластие индивидуализма. Экономический спад – а за ним и Вторая мировая война – пробудили новую коллективную эпоху «классового компромисса» между богатыми и бедными. Государство все активнее вмешивалось в частную жизнь, что привело к резкому сужению разрыва между состоятельными и малоимущими. Данный процесс получил название «Великая компрессия» и длился примерно с 1947 по 1975 год. И разумеется, из этой новой экономики вылупилось новое «я».
Начало этому еще в 1930-е годы положил новый курс, предполагавший жесткое регулирование банковской деятельности. За ним последовали закон о социальном обеспечении и внедрение порога минимальной оплаты труда. Начали распространяться профсоюзы. Ставка налогообложения для тех, кто зарабатывал больше всего, составляла до 90%. Закон о льготах демобилизованным дал тысячам вернувшихся с войны представителям рабочего класса возможность учиться в колледже за счет государства – такие действия большого правительства принесли огромную пользу. Именно в результате подобных мер с 1929 по 1945 год доходы малообеспеченных людей увеличивались быстрее, чем доходы богатых, а в течение последующих двадцати пяти лет их зарплаты росли примерно с одинаковым темпом. «Великая компрессия» привела к тому, что профессор экономики Роберт Гордон характеризует как «золотой век для миллионов выпускников старших классов, которые без обучения в колледже могли найти стабильную работу, состоять в профсоюзе и зарабатывать достаточно, чтобы купить в пригороде дом с задним двором, одну-две машины и вообще иметь уровень жизни, о котором большинство граждан со средними доходами в других странах могли только мечтать».
Этот новый коллективный дух способствовал и росту автоматизации производства. Многие фермеры переезжали из сельской местности в города. Здесь они больше не жили бок о бок с родственниками и старыми знакомыми, но сосуществовали с чужаками, на которых нужно было производить хорошее впечатление. Послевоенные годы стали эпохой торговцев и корпораций, компаний, управлявших вашей жизнью. Индивид постепенно превращался в винтик огромного корпоративного механизма. При этом все больше людей перебиралось в растущие, суматошные и безликие пригороды. Чтобы сходиться и обходить в новом сообществе, требовалось добиться признания группы. А для этого вы должны были казаться остроумным, сообразительным, открытым, оптимистичным и привлекательным внешне. Обаяние стало важнее твердости характера.
Именно в это время, как написала в знаменитом исследовании Сьюзен Кейн, проректор Гарвардского университета начал давать указания членам приемной комиссии отказывать «чувствительным» абитуриентам, отдавая предпочтение «здоровым экстравертам». Самыми продаваемыми книгами становились американские переложения текстов Сэмюэла Смайлса с вкраплениями идей о лечении убеждением и исцелении верой: «Как завоевывать друзей и оказывать влияние на людей» Дейла Карнеги («Мужчины и женщины могут избавиться от беспокойства, страха и разных болезней и изменить свою жизнь, поменяв образ мыслей. Я знаю! Я знаю!! Я знаю!!!») и «Сила позитивного мышления» преподобного доктора Нормана Винсента Пила («Если главная проблема в нас самих, то ее решение кроется в том, какие мысли обычно посещают и направляют наш ум»). В них содержались уроки того, «как немедленно понравиться всем», «как создать счастье самим» и как «ожидать лучшего и получить его». Как точно подметил профессор социологии Джон Хьюитт, «эпоха „характера“ сменилась эпохой „личности“».
Однако это новое коллективистское настроение, столь чуждое американской индивидуалистской сущности, не могло прийти безболезненно. Потревоженное национальное бессознательное порождало кошмары. То были годы красного террора с одной стороны и маккартизма, распространявшего параноидальную мысль о том, что Америка может качнуться в сторону коммунизма, с другой. Сходное чувство страха охватывало страну в начале компьютерной эры. Тогда многие опасались «технократии», в которой не останется места свободе и индивидуальности, а всех поработят машины и наступит мир принуждения, конформизма и контроля. Компьютеры представлялись военными технологиями, которые легко могут перейти на службу правительствам и корпорациям и будут использованы нам во вред. «Власть имущее меньшинство создаст единую всеобъемлющую всемирную структуру, настроенную на автоматическое действие, – писал Льюис Мамфорд в книге „Миф о машине“ в 1967 году. – Вместо того чтобы действовать независимо, человек станет пассивным, бесцельным, порабощенным машинами животным, чьи собственные функции, как определяют технологи роль человека, будут либо заложены в машину, либо строго ограничены и контролируемы в интересах обезличенных, коллективистских организаций».
Когда 1950-е годы сменились 1960-ми, «Великая компрессия» породила новое поколение личностей. Сыны и Дочери Корпораций сами завели детей, которые выросли и стали хиппи – еще более коллективистски мыслящими людьми, изменившими западный мир своими идеями о братстве, пацифизме, отрицании авторитаризма и капитализма, а также завезенными с Востока и внезапно ставшими интуитивно понятными представлениями о том, что все в мире взаимосвязано. Эти идеи сыграли важную роль в изменении повестки дня политиков левого толка: от традиционных улучшений условий труда и повышения заработной платы – к всеобщему равенству и правам меньшинств.
Американская трансформация западного «я» явилась продуктом «Великой компрессии». Она сочетала в себе жизнерадостную экстраверсию корпоративного работника, веру в исцеление силой мысли и присущие этой нации оптимизм и убежденность в собственной исключительности. Такая гремучая смесь и породила нового индивида и новый индивидуализм. Настала эпоха огромных ожиданий от эго, которое, согласно новым убеждениям, таило в себе обширные запасы невероятного потенциала. Возглавил эту революцию умов культурный лидер – не столь знаменитый, как Аристотель, Иисус или Фрейд, но умудрившийся во многом повлиять на всех нас. Его звали Карл Роджерс.
С ранних лет его жизнь являла собой образец становления западного «я» в миниатюре: мальчишкой он свято верил, что образование может сделать тебя лучше (вполне в духе древних греков), но, кроме прочего, он был убежденным христианином. Все изменилось, когда студентом-теологом он посетил Китай и увидел там страшные вещи, включая тюрьму и детский труд на фабрике по производству шелка, которые навсегда изменили его. «Став свидетелем человеческих страданий, Карл разочаровался в вере, – рассказал мне его биограф Дэвид Расселл. – Вернувшись в университет, он круто изменил направление учебы, бросил богословие и поступил в учительский колледж при Колумбийском университете, где изучал клиническую и педагогическую психологию и получил докторскую степень.
В 1930-е годы Роджерс работал в отделении исследования детей Общества по предотвращению жестокости к детям в Рочестере. Словно эхо того озарения, что почти столетием ранее посетило Финеаса Куимби, ему в голову пришла идея, что важным фактором для выздоровления пациента является характер его взаимоотношений с лечащим врачом. Он убедился, что обращаться с пациентами следует не как с «ненормальными» или «нечистыми», но в типично американском духе оптимизма и доверительности. Больные могли самоисцелиться, но для этого требовалось освободить их от критики, исходящей как от психотерапевта, так и от общества в целом. Роджерс предложил подходить к пациентам с тем, что он окрестил «безусловно позитивным отношением». Мыслители старой Европы полагали, что человеческая природа по сути своей дурна и люди нуждаются в том, чтобы ими управляли. По мнению же Роджерса, мастодонты мысли глубоко заблуждались. Он писал, что «самая суть человеческой природы, глубинные составляющие личности и основа „животного начала“ – вещи положительные: дружелюбие, стремление вперед, рациональное и реалистичное мышление». Подобно Аристотелю, Роджерс верил, что человек стремится к совершенству. Но для достижения счастья его необходимо избавить от общественного осуждения и пренебрежения.
В 1985 году, в возрасте восьмидесяти трех лет, Карл Роджерс все еще жаловался, что Фрейда, этого «авторитарного европейца», до сих пор воспринимают всерьез. Своему биографу он сказал, что идеи психоанализа «соблазнительны и отвратительны», а то, что люди до сих пор не шагнули вперед, «достойно общественного порицания». Даже в заложенной фрейдистами традиции психотерапевтических сеансов, когда врач сидит в кресле вне поля зрения пациента, лежащего на кушетке, «есть что-то отталкивающее». Очевидно, он не шутил, когда призывал обследовать детей психоаналитиков фрейдистского толка. «Едва ли существует лучшее доказательство того, что психоанализ – полная чушь, чем участь детей тех, кто его практиковал. Она незавидная – почти у всех без исключения».
В 60-е годы XX века Роджерс основал научную дисциплину, названную «гуманистической психологией», которая, в свою очередь, породила Движение за развитие человеческого потенциала, сторонники которого верили в невероятную силу личности и ее практически безграничные возможности к постоянному изменению к лучшему. Роджерс и его ученики были убеждены, что работа с психологом полезна и людям, не страдающим расстройствами психики. «Мы считали: что хорошо для невротиков, вполне может оказаться полезно и нормальным», – заявил доктор Уильям Коулсон, директор Западного института поведенческих наук в Калифорнии, где работал Роджерс. Роджерс организовывал «групповые встречи» – терапевтическую среду, в которой под его руководством люди освобождались от социальных ожиданий; им позволялось быть честными с собой и другими; создавалась атмосфера доверия, бесстрашия и «радикальной аутентичности», отчего каждый мог обнажить свою подлинную идеальную сущность и добиться мощного прорыва и трансформации к лучшему.
В 1964 году Роджерс получил грант на трехлетнее исследование и развитие системы групповой терапии на базе монастырей, основанных монахинями ордена Пренепорочного сердца Пресвятой Девы Марии в Калифорнии. В 1994 году Коулсон, принимавший участие в исследовании, охарактеризовал его результаты как «полный провал». Начали они с демонстрации монахиням фильма о групповой психотерапии. «Люди из фильма в конце терапии казались лучше, чем в ее начале, – говорил он. – Они стали более открытыми друг с другом, меньше лгали и не скрывали своих суждений: если кто-то из них не нравился кому-то, они свободно говорили об этом, и если нравился – тоже. Так что они ладили с нами и доверяли нам». Однако, по словам Коулсона, вновь обретенная откровенность вылилась во вспышки лесбийских отношений и бунтарства. «Сначала в проекте участвовали 615 монахинь. Спустя год после нашего вмешательства в их жизнь триста написали Папе Римскому прошение об отказе от пострига. Они не хотели подчиняться ничьим указаниям, кроме велений внутреннего „я“». Роджерс завершил исследование на год раньше, чем планировал. «Мы полагали, что терапия поможет сестрам стать лучше, – сказал Коулсон. – Но она их погубила».
Тем не менее групповая психотерапия становилась все глубже, опаснее и – популярнее. За четыре года до начала экспериментов с монахинями другой пионер Движения за развитие человеческого потенциала – писатель Олдос Хаксли – прочел лекцию в Калифорнийском университете в Беркли. В ней он утверждал, что произошедшие за предыдущие несколько десятилетий быстрые перемены подтверждают наличие потрясающего потенциала, заключенного в людях. Он восторгался нашими будущими перспективами. В конце концов он уверенно произнес совершенно ложный довод, в который, однако, многие верят до сих пор: «…неврологи доказали, что никто не использует больше 10% всех нейронов своего мозга. И возможно, если мы подойдем к этой проблеме с правильной стороны, то это странное создание, коим является человек, сможет достичь невероятных вещей».
Хаксли призывал создать своего рода базовый лагерь для поисковых исследований «человеческих потенциальных возможностей». Среди его слушателей в тот день присутствовал мужчина, которому в голову пришла на удивление сходная идея. Двадцатидевятилетнему Ричарду Прайсу вместе с его партнером, тоже выпускником психологического факультета Стэнфордского университета, Майклом Мерфи предстояло основать святую святых Движения за развитие человеческого потенциала. Мерфи и Прайс были верными сынами американской коллективной экономики и с большим интересом изучали восточные духовные практики, а Мерфи даже провел полтора года в индийском Пондичерри, занимаясь медитацией.
Вначале это было площадкой для проведения серьезных лекций, но затем превратилось в нечто гораздо более странное, когда в 1963 году здесь впервые состоялись вдохновленные Карлом Роджерсом сеансы групповой психотерапии. Мерфи описывал их как «интенсивные сессии по преодолению стресса, часто продолжавшиеся двое суток подряд, во время которых пятнадцать или более участников, находившихся в одной комнате, проявляли и обсуждали свои чувства друг к другу». Его с Прайсом «базовый лагерь» вскоре обрастет легендами, скандалами и самоубийствами. Он станет местом, где Роджерс, наряду с большинством (если не всеми) самых влиятельных мыслителей и лидеров гуманистической психологии, проводил семинары и все более сумасшедшие сессии, где громко звучали идеи, которые изменят «я» всей Америки, а затем и всего мира. Это место называлось Эсален.
Официальная миссия Эсаленского института гласит: «каждый человек так или иначе несет в себе божественный потенциал; этот потенциал можно раскрыть – особым систематизированным путем, чтобы помочь не избранным, но многим найти в себе неисчерпаемые возможности для обучения, любви, глубоких чувств и творчества». Основываясь на идее Роджерса о «терапии для нормальных», они верили, что глубинная сущность человека имеет божественную природу и все, что нужно сделать, – раскрыть ее. Профессор социологии Марион Голдман пишет, что одной из причин особой привлекательности Эсалена для американцев стало то, что здесь на фундаментальном уровне было пересмотрено определение психотерапии: теперь это было не лечение душевных болезней, а основа личностного роста. Помимо этого, здесь начали популяризировать «духовные» практики, такие как йога, массаж и медитация, связанные с почитанием божественной сущности самого человека, а не бога из какой-либо священной книги. «Эсален сыграл важнейшую роль во введении и продвижении эзотерической культуры, которая впоследствии влилась в культуру мейнстримную, – пишет Голдман. – Тысячи американцев считают себя „духовными“, но не „религиозными“, потому что в институте им был показан способ раскрытия божественной сущности без того, чтобы примкнуть к адептам того или иного вероисповедания… Главным посылом и краеугольным камнем философии Эсалена стало утверждение, что божественная природа присуща всем существам и что мы и есть боги». Эта особая форма духовности, помещавшая источник божественного совершенства внутрь человеческого «я», постепенно завоевала весь мир.
В полдевятого вечера, сверяясь с картой и прокладывая путь между зданиями с характерными названиями («Маслоу», «Хаксли», «Фриц»), я наконец добрался до «Большой юрты», оказавшейся не такой уж и большой круглой постройкой с деревянными полами и потолком, напоминающей театр. Здесь имелись сцена и мощные прожекторы, направленные в ее центр. Я в нерешительности сел с краю в последний ряд, поодаль от примерно двадцати других слушателей, и вскоре увидел, как под софиты вышла Пола Шоу, руководитель курса. Я не представлял, чего ожидать, зная лишь, что курс продлится шесть дней, а работать мы будем с утра до позднего вечера, часто до полуночи. Несколькими месяцами ранее, когда я бронировал место по телефону, сотрудница Эсалена заверила меня, что этот курс ближе всего к сессиям групповой психотерапии, проходившим здесь в 1960-е годы. В каталоге говорилось, что в институте у курса «почетный статус» и он считается «обрядом посвящения» для сотрудников. Его рекламировали как «путешествие вглубь человеческой природы», из которого я должен был вернуться в состоянии «большей аутентичности». Авторы обещали «возможность выразить себя так, как вы, наверное, всегда мечтали, но не считали возможным». Курс назывался «Максимум».
Пола Шоу заняла стул в центре сцены и молча сканировала нас, прикусив нижнюю губу; ее глаза светились угрозой и упоением. Она родилась в Бронксе в 1941 году и, как вскоре стало ясно, сохранила жесткость и проницательность, характерную для его жителей, хотя остротой слуха в свои семьдесят четыре года похвастать уже не могла. Она молчала. Молчание затягивалось. Чем дольше висела тишина, тем больше нарастало напряжение. Люди начали ерзать, покашливать и хихикать. А она все равно ничего не говорила. Она мастерски завладела нашим вниманием. И вдруг…«Добро пожаловать на максимум!»
После краткого приветствия напряжение спало, и она начала раздавать приказы. «Процесс пошел, – гаркнула она. – Как только вы согласились, пути назад нет. Вы приняты. Отказаться нельзя. Я не хочу, чтобы вы разговаривали с кем-либо вне семинара. Когда мы делаем перерыв, вы не выходите. В номера не возвращаться. Соблюдайте конфиденциальность. Можете потом свободно рассказывать обо всем, что увидите здесь, но не упоминайте имен. Не приносите бутылки с водой. Люди нынче вечно сосут свою воду». Она изобразила человека, чавкающего соской. «И прошу вас, на этой неделе не пользуйтесь интернетом. Выв процессе. И не разговаривайте друг с другом о том, что здесь происходит. Не анализируйте процесс. Если кто-то расстроился, расплакался, не утешайте. Что мы делаем, когда обнимаемся?» С елейной улыбкой на лице она изобразила обнимающего человека. «Мы подавляем. Утешая, мы хотим сделать лучше себе».
Снова замолчав, она принялась медленно оценивать наши лица и кивать, как будто приходя к неким тайным выводам. «Это вам не курс на подушках, – заявила она, и ухмылка пробежала по ее узким губам. – Здесь вы будете развивать себя. Я занимаюсь этим уже тридцать лет, и поверьте, это не развлечение. Мы трансформируем жизни людей. Понятно? Итак, вот основные принципы. Есть три правила, первое связано с Аристотелем: вещь есть то, чем она является. – Она встала и подняла свой стул перед собой. – Это стул. У него пластиковое сиденье и металлические ножки. У него есть некоторые свойства, вес, высота, ширина. Он – то, что есть. Уяснили? Ладно. Правило второе: принимайте. Правило третье: проявляйте творческий подход. – Она снова села, и ее лицо расплылось в улыбке. – Надеюсь, вы готовы. Потому что сейчас мы вас хорошенько встряхнем».
Пока Пола говорила, публику охватывала какая-то сюси-пусичная атмосфера. Воздух будто сделался липким. Участники на первых рядах смотрели вверх на нее неотрывно. Казалось, сами их веки вытянулись, чтобы полные мольбы глаза могли еще чуточку приблизиться к ней. Они прижимали к груди сложенные домиком кисти рук и смеялись ровно тогда, когда следовало. Я наблюдал издалека, вжимаясь в кресло.
Нам предстояло по очереди выйти на сцену и «привязаться» к кому-то, с кем мы встретимся взглядом, а затем описать ощущения, возникшие в теле. Нам нельзя было обозначать их привычными клише и говорить, что мы «нервничаем» или что нам «не по себе» и тому подобное, ведь это язык нашей «системы». Здесь нам следовало заново открыть для себя чувственную реальность, описывая сами ощущения, а не ярлыки, которые мы привыкли на них навешивать. Задача состояла в том, чтобы уподобиться детям, которые выражаются свободно, пока общество взрослых их не задавит. «Дети есть дети, – сказала Пола. – Мысль о том, чтобы выйти из зоны комфорта и стать всем тем, чем вы можете быть, пугает. Она угрожает укладу нашей жизни и рамкам, в которых мы существуем».
Я подался вперед от любопытства: что же произойдет дальше? Эта реальность, противопоставляемая «системе», напомнила мне об интерпретаторе левого полушария и его конфабуляциях. Мы чувствуем то, что чувствуем, а голос в голове пытается обозначить и объяснить эти чувства, хотя и не знает о них напрямую. Возможно, думал я, Пола в чем-то права. Когда она говорила о первом правиле, «связанном с Аристотелем», меня на секунду словно пронзило током.Вещь есть то, чем она является.Примите ее. Как бы мне ни хотелось вернуться в Англию и забраться в постель со своими собаками, как только она это сказала, я сразу понял, что снова оказался в нужном месте.
На сцене под прожекторами уже наметилась четкая схема. Человек выходил вперед и ловил чей-нибудь взгляд, а затем описывал свои ощущения. Они говорили о страхе, чувстве собственной неполноценности, стыде и так далее, после чего Пола произносила примерно следующее: «Кто-то в вашем прошлом заставил вас чувствовать это. Кто?» И почти всегда в ответ звучало «мой отец». Пола приказывала им «посадить его туда» – вообразить, будто человек в зале, к которому они «привязаны», и есть их отец. «Что вы хотите ему сказать?» И тут начинали литься слезы.
Женщина шестидесяти с чем-то лет с длинными седыми волосами, темным загаром и глазами как у бладхаунда призналась, что у нее дрожат ноги. «Направьте дыхание в эту дрожь», – приказала Пола. Она послушалась. Дрожь стала заметной. Пола спросила, кто вызвал это ощущение. «Мой отец», – ответила та. «Так посадите его туда». У женщины затряслись руки, а затем плечи. Она всхлипывала, воображая своего отца и ругая его, словно сумасшедшая. «Ты хотел, чтобы я стала инженером и думала как математик, – причитала она. – Я попросила у тебя набор юного химика, лишь бы порадовать тебя». Ее дрожь все усиливалась, глаза раскраснелись от слез, а голос стал выше на целую октаву, и она провыла в темноту: «Ты всегда хотел, чтобы я мыслила последовательно». Теперь уже тряслось все ее тело, заставляя ее подпрыгивать. Пола спросила: «Какой звук связан с дрожью?» Продолжая трястись и подпрыгивать на несколько дюймов от пола, она закричала: «Хак! Хак! Хак! Хак!»
Люди продолжали выходить. Одна женщина пожаловалась, что отец обогнал ее, когда они бежали наперегонки, из-за чего она выросла слишком напористой. Другую отец заставлял чувствовать себя «невидимой», и в результате, став взрослой, она так и живет всю жизнь. Еще одна, плача, призналась, что «отец однажды назвал меня сукой, будто это был пустяк». Наконец, на сцену вышел один из немногих мужчин: красивый широкоплечий финский архитектор, чей отец – успешный музыкант – хотел, чтобы тот стал знаменитым виолончелистом. «Помню, мне было семь. Ты смотрел, как я играю, а на лице читалось: „Какой кошмар, просто не верится“, – сказал он, рыдая от этого воспоминания. – Как же я зол! Я ощущаю эту злость вот здесь». Скорчив гримасу, он схватил себя за промежность.
Поскольку я уже немало знал о мужских самоубийствах и недостижимости для многих мужчин идеального сочетания заботы и силы, мне становилось жаль всех этих отцов, о которых люди отзывались с такой ненавистью. Я ерзал в кресле, сгибая и разгибая пальцы и дрыгая ногой, пока участники один за другим поднимались и спускались со сцены. Я считал их в уме, пока моя очередь неумолимо приближалась, и очень-очень сильно хотел исчезнуть.
* * *
Фриц. Так к нему обращались, несмотря на известность. Просто Фриц. Однако не следовало обольщаться и принимать эту фамильярность за дружелюбие. Фриц мог запросто окатить вас безжалостным презрением, причем на глазах у всех. В детстве его не баловали: мать наказывала его плетью и выбивалкой для ковра, а отец обзывал «куском дерьма». Он был исключен из школы, отвергнут и осмеян проституткой в тринадцать лет, не смог пройти стажировку и наконец, страшась губительных последствий мастурбации, выучился на психоаналитика. Он бежал из Германии в 1933 году, оказавшись в нацистском черном списке, и в итоге обосновался в Южной Африке. Там он достиг успеха и разбогател на поприще психоанализа, оставаясь его преданным (хотя и склонным к ревизионизму) последователем до злополучной встречи в Вене с самим маэстро – «болезненного и важного в историческом плане события, которого он так и не простил Фрейду», как написал замечательный эсаленский биограф Уолтер Труэтт Андерсон.
В институте Фриц прославился почти навязчивой критикой своего бывшего гуру, которого он оскорблял (равно как и сотрудников Эсалена) при любой возможности. С его точки зрения, идеальное «я» в высшей степени аутентично, никогда не подвергает себя цензуре и бескомпромиссно в поведении. Вместо того чтобы подавлять свою сексуальность (в старомодной европейской манере), Фриц не стесняясь демонстрировал всем свою эрекцию, направляясь голышом к знаменитым горячим источникам. Он клеился почти к любой женщине, оказавшейся в его поле зрения, а если та не возражала, то непременно поглаживал ее гениталии. Он любил носить шлепанцы и пижаму, а заговаривая с молодыми красотками, с хвастливой решительностью представлялся «грязным старикашкой». Как минимум однажды в ответ на это он услышал фразу своей мечты: «А я грязная девчонка», – после чего случилось то, что случилось.
Фриц получил широкую известность как основоположник гештальт-терапии, некоторые элементы которой мне предстояло испытать на себе в ходе курса «Максимум». Он отвергал подход Фрейда, искавшего ключ к проблеме в прошлом, и вместо этого заставлял пациентов признать абсолютную истину того, кем они являлись в данный момент, сколь бы травматичной или неприятной она ни была. Его групповые сессии всегда проходили «строго по принципу „я и ты, здесь и сейчас“», говорил он, предупреждая, что «всякое бегство в будущее или прошлое будет рассматриваться как вероятное сопротивление текущей встрече». Он усаживал клиента в «горячее кресло», сидя в котором тот описывал физические ощущения в своем теле (скажем, потные ладони или покалывание в пальцах), или представлял напротив себя отца или мать, или исследовал внутренний конфликт, озвучивая доводы двух разных сторон своей личности.
Идея заключалась в том, чтобы с головой уйти в каждую роль, без рефлексии, прочувствовать ее до конца, а Фриц при этом безжалостно отмечал все признаки вашей «неискренности», от уклончивости в ответах до особых движений глаз или подрагивания мизинца. Язык тела занимал его больше всего: «Я почти не обращаю внимания на слова пациента и сосредотачиваюсь на невербальном уровне, поскольку он в меньшей степени подвержен самообману», – объяснял он. Если бы вы не успели ему настолько наскучить, чтобы усыпить его, он, возможно, назвал бы вас «плаксой», «мудаком» или «мозготрахом». Во время одного из сеансов в 1966 году Фриц обвинил Натали Вуд (актрису, снявшуюся в фильмах «Бунтарь без причины» и «Вестсайдская история») в «полнейшей фальшивости», сказав ей, что она «просто избалованная и вечно капризничающая соплячка». Он схватил ее, силой положил на свое колено и отшлепал.
Участники должны были «принять» правду о том, что их внешнее поведение говорило об их внутренней сущности, и взять на себя ответственность за нее. Если терапия оказывалась тяжелой и заставляла человека расплакаться, его высмеивали. Того, кто пытался помочь плачущему человеку, тоже высмеивали. Задача Фрица, как он говорил, сводилась к тому, чтобы «манипулировать человеком и приводить его в смятение, чтобы он вступил в конфликт с самим собой». Он стремился достичь состояния радикальной аутентичности, беззастенчивого признания своего истинного глубинного «я», «превратить бумажных людей в настоящих». Главная цель человека, по его мнению, состояла в том, чтобы «быть самим собой». Эти идеи, конечно, популярны и сегодня, особенно в социальных медиа и на телевизионных реалити-шоу, часто поощряющих выставление напоказ подноготной своей личной жизни и «естественность» поведения, какими бы отвратительными они ни казались.
Середина 1960-х была для Эсалена зажигательной, фееричной порой. В их брошюре от 1965 года с гордостью говорилось, что «уже сейчас доступны новые инструменты и техники развития человеческого потенциала (малоизвестные широкой публике и большей части интеллектуального сообщества); многие другие находятся на стадии разработки. Мы подошли к головокружительному и опасному рубежу и должны по-новому ответить на старые вопросы: „Каковы пределы человеческих возможностей и границы человеческого опыта? Что значит быть человеком?“» В одном только 1966 году примерно четыре тысячи искателей духовных приключений (докторов, социальных работников, клинических психологов, учителей, студентов, директоров, инженеров и домохозяек, как уточнялось в статье New York Times) отправились в долгую поездку по первому шоссе, чтобы выяснить это. На территории института часто можно было услышать фразу «Матушка Эсален разрешает», и она действительно разрешала: обнаженный массаж, групповой секс, физическую агрессию и грандиозную психоделию; здесь взрослые мужчины заново переживали рождение, девушки в ночных рубашках играли на флейтах у бассейна, устраивались встречи с такими знаменитыми визионерами, как Кен Кизи, Джозеф Кэмпбелл и Тимоти Лири. Фриц вешал на стену очки, оставленные клиентами, к которым якобы вернулось идеальное зрение благодаря его сеансам, а в другой группе три женщины будто бы испытали спонтанные оргазмы. Джейн Фонда приезжала в Эсален, чтобы постичь дзен, и между делом закрутила роман с одним из основателей института Ричардом Прайсом. Другой его основатель, Майкл Мерфи, называл происходившее в Эсалене не иначе как «революцией сознания».
Несмотря на шероховатость отношений Фрица с основателями института, они построили для него дом с видом на горячие источники за огромную по тем временам сумму в 10 000 долларов. Ему даже посвятили целый раздел в брошюре. Но вскоре у короля Эсалена появился соперник. Уилл Шутц был на тридцать лет его моложе, преподавал в Гарварде и медицинском колледже имени Альберта Эйнштейна, а также только что написал книгу, которая за первые несколько месяцев его работы в институте стала бестселлером. Она называлась «Радость»; это состояние Шутц описывал как «чувство реализации собственного потенциала». Он вдохновлялся Карлом Роджерсом и считал, что в людях заключено предостаточно радости, но общество мешает им, подавляя ее так же, как мы подавляем свое истинное «я».
Вместе с этим возникла радикальная теория самоответственности, опровергавшая старую христианскую модель, согласно которой у Бога есть план для каждого из нас и повлиять на него можно лишь добродетелью и молитвой. Теперь же Бог оказался внутри эго, а не на небесах, из чего следовало, что первопричина нашей судьбы находится там же. С точки зрения Шутца, все происходящее с нами, включая болезни и несчастные случаи, мы навлекаем на себя сами. «Не бывает жертвы обстоятельств, – говорил он. – Причина всякой болезни или травмы заключена внутри, и только пациент способен исцелить себя. Именно вы сами изначально решаете болеть».
На групповых встречах Шутца человека обычно подталкивал к состоянию радикальной правды не психотерапевт, как в случае гештальт-модели Фрица, а другой участник. Но, как и Фриц, Шутц утверждал, что для достижения свободы и радости необходимо быть «настоящим». Лишь узнав правду о себе, можно сбросить оковы. Один из его последователей говорил об этом так: «Подчиняясь договору этой встречи, я говорю, что чувствую по отношению к тебе. Соображения вежливости, доброты или такта временно не учитываются. Договор встречи заменяет привычный общественный договор».
Его сеансы могли быть жестокими и странными. Во время одной из встреч под названием «Ящик Пандоры» женщины работали со своим негативным восприятием собственной вагины, демонстрируя ее всей группе. Мужья и жены получали инструкцию выбрать три секрета, способных разрушить их брак, и признаться в них перед всеми – в результате этого эксперимента как минимум одна женщина чуть не убила своего партнера. Мужчину, пожаловавшегося на то, что жизнь его «придавила», погребли под грудой тел, пока он не закричал, чтобы его освободили. Замкнутый учитель психологии по имени Арт Роджерс подвергся нападкам группы за «интеллектуализацию» процесса и недостаточную естественность. Какая-то женщина схватила его трубку и разбила ее. Его прогнали прочь несколько мужчин, грозивших избить его. Когда он вернулся, они начали дразнить его, словно дети на игровой площадке: «Арт! Арт! Арт!», и он сорвался и разбил окно, толкнув в него ассистента. Сеанс признали успешным. Ну а если Арту показалось, что этот опыт ему как-то повредил, то это было его личное дело. «Как и Фриц, – пишет Андерсон, – Шутц не брал на себя ответственности за клиента, считая это предательством человеческого потенциала».
Некоторое время Фриц и Шутц поддерживали мир, несмотря на постыдный маскулинный интерес к размерам групп друг друга. Но громкий успех института в США начал привлекать крупные СМИ, а их в основном интересовал Шутц. В сентябре 1967 года Time напечатала статью, в которой, как это ни удивительно, Фриц и гештальт-терапия не упоминались вовсе. Фриц начал мстить. Он принижал клиентов Шутца, называя их «радостными мальчиками», и публично оскорблял его в доме собраний, язвительно замечая, что в его группах все приятно проводят время. Затем в Эсален приехал журналист из New York Times Magazine, чтобы принять участие в семинаре Шутца. Вслед за ним то же самое сделал автор из Life. Шутц три вечера подряд выступал в качестве гостя в The Tonight Show с Джимми Карсоном.Он назвал себя «первым императором Эсалена», что определенно привело Фрица в ярость. Но усиление вражды между этими гигантами было лишь одной из ран, которые обескровили Эсален и положили конец его расцвету.
Вскоре начались самоубийства.
* * *
Аутентичное «я» богоподобно. Истинные мысли и чувства не следует прятать за старомодным занавесом «приличий». Мы должны быть «настоящими», пренебрегая теми, в ком есть «фальшь». Наше «я» само себя оправдывает. «Я» должно получать то, чего желает. «Я» должно говорить то, что думает.Самая сердцевина естества человека, глубинные слои его личности, основа его «животного начала» по сути своей положительны.
Эти идеи, казавшиеся столь радикальными в Биг-Суре в 1960-е годы, ныне превалируют повсюду. Проблема в том, что они основаны на ложном допущении. Карл Роджерс и посетители Эсалена, в отличие от современных специалистов, не могли знать, что никакого аутентичного «я» не существует. В нас вовсе нет чистого божественного центра, мы состоим из множества переругивающихся и соперничающих друг с другом личностей, некоторые из них, как мы убедимся, совершенно отвратительны. В разных условиях начинают доминировать разные варианты «нас». Сегодня преобладает мнение, что человеческое эго несводимо к некоему «глубинному ядру». В любом из нас не одно «я», а несколько.
Весенним солнечным утром я поехал в офис профессора Брюса Худа – знаменитого специалиста по психологии когнитивного развития из Бристольского университета. Я хотел выяснить, что он имеет в виду, когда называет «я» «убедительной иллюзией, которую наш мозг создает для нашей же пользы». Он жестом предложил мне присесть в маленьком закутке кабинета, где вокруг кофейного столика стояло несколько разных стульев и кресел. На книжной полке справа от меня красовались зажатая в руке граната, человеческий череп и фотография мужчины викторианской эпохи с роскошной бородой и свирепым взглядом. На стене позади Брюса висела маркерная доска со словами «Познакомьтесь со своим мозгом».
«Если по-простому, то „я“ позволяет придать смысл всему, что с нами происходит, – сказал он мне, откинувшись на спинку кресла и скрестив вытянутые ноги. – Чувство собственного „я“ нужно для того, чтобы события жизни выстраивались в наполненную значением историю». Представление о душе, объяснял он, является иллюзией. Мы чувствуем, будто у нас есть некий волшебный центр, особое ядро, которым мы переживаем каждый момент жизни. Но никакого центра нет. Нет ядра. Нет души. Мы переживаем свои мысли, как если бы мы слушали их, но, по словам философа Джулиана Баджини, «наше сознание есть просто восприятие мысли за мыслью, наложенных одна на другую. Вы как человек неотделимы от этих мыслей».
Как утверждает Брюс, иллюзия наличия внутри нас устойчивого «аутентичного» эго начинается с того, что мы смотрим на мир и окружающих людей, подмечая, как они обращаются с нами. Так мы выстраиваем модель себя. Иногда эту идею называют теорией «зеркального „я“». В своей книге «Иллюзия „я“» Брюс цитирует выдвинувшего эту теорию социолога Чарльза Хортона Кули: «Я – не то, чем я себя считаю, и не то, чем вы меня считаете; я – то, что я думаю о том, чем вы меня считаете». Считается, что эта иллюзия складывается примерно к двухлетнему возрасту. «Именно тогда впервые появляются автобиографичные воспоминания, – рассказывает Брюс. – Затем, как правило, в два-три года дети начинают взаимодействовать с другими детьми, конкурировать с ними и объединяться в группы. Чтобы эффективно участвовать в социальных схемах, вы должны представлять, кем являетесь, иметь чувство идентичности, которое и представляет собой „я“. Оно создается контекстуальной информацией (кто я? К каким группам я принадлежу?) и биологической (я мальчик или девочка? Я белый или черный? И тому подобное). В результате их слияния образуются ингруппы. У вас вырабатываются предубеждения. Вас начинает заботить, что думают о вас другие. Ваше чувство собственного достоинства является отражением того, что, по вашему мнению, о вас думают окружающие. Проводя все больше и больше времени с другими детьми, вы встраиваетесь в иерархию».
Эти иерархии и приводят к нашей озабоченности статусом. «Мы постоянно жаждем признания. Почему мы покупаем быстрые машины и большие яхты? Для чего нам все эти вещи, которые на самом деле нам не нужны? Для того, чтобы сигнализировать другим о своем статусе». Если другие считают, что мы крутые и классные, наше зеркальное «я» интерпретирует это как свидетельство того, что мы действительно крутые и классные. Мы стремимся производить впечатление. Мы ориентируемся на знаки, которые говорят нам, кто мы здесь.
И примерно так все идет до конца наших дней. Мы страшимся поругания и алчем хорошей репутации. «В остальном нас, я думаю, мотивирует желание быть довольным собой и избегать отрицательных эмоций: не подвергнуться остракизму, не оказаться отверженным или недооцененным, – говорит он. – Если взять повседневные дела, то мы зарабатываем деньги, чтобы иметь доход. Но если базовые потребности в пище, жилье и среде уже удовлетворены, нас мотивирует признание других людей. А это, разумеется, обусловлено необходимостью верить в собственную ценность».
Отсутствие настоящей аутентичности означает, что наше поведение в той или иной мере меняется в зависимости от того, где и с кем мы находимся. Например, когда мы работаем, мы зачастую становимся этой работой. Мы начинаем вести себя так, как, по нашему мнению, вел бы себя идеальный писатель, управляющий хедж-фонда или преподаватель, и подражаем им в манерах, одежде и этическом кодексе. Пожалуй, самое знаменитое описание этого феномена принадлежит перу Жан-Поля Сартра, заметившего его в официанте, которого он обвинил в «плохой вере»: «Его движение – живое и твердое, немного слишком точное, немного слишком быстрое; он подходит к посетителям шагом немного слишком живым, он наклоняется немного слишком услужливо, его голос, его глаза выражают интерес слишком внимательный к заказу клиента; наконец, это напоминает попытку имитации в своем действии непреклонной строгости неизвестно какого автомата и в том, как он несет поднос со смелостью канатоходца…»
Сартр наблюдал человека, который, казалось, был захвачен, одержим существующим вовне него концептом под названием «официант». Его собственные голос, мимика, движения подавлялись в угоду культурной идее – представлению об идеальном подносителе кофе и пирожных. Конечно, так делают многие из нас. «Есть танец бакалейщика, портного, оценщика», – писал Сартр. В некотором смысле, утверждал он, этого от нас требует само общество: «Бакалейщик, который мечтает, оскорбителен для покупателя, так как он не вполне бакалейщик».
Размышления Сартра об официанте были опубликованы еще в 1943 году, но и современные социальные психологи живо интересуются тем, как эго искривляется и трансформируется в зависимости от предполагаемых ожиданий окружающих. У нас есть «я» для работы дома и «я» для дома, «я» для уютных ресторанов и «я» для придорожных забегаловок; «я» для твиттера и «я» для фейсбука; «я» для водопроводчика и «я» для мэра; утреннее «я» и вечернее «я», «я» для понедельника и «я» для воскресенья, «я» для делового костюма и «я» для халата. Гангстер Джон Придмор с недоумением вспоминал, как у себя дома он мог плакать под сериал «Маленький домик в прериях», а затем пойти на работу и запросто «избить кого-то до полусмерти». Многие жалуются, что на семейных торжествах, таких как Рождество, они обреченно возвращаются к своим детским «я». Это происходит оттого, что мама и папа продолжают обращаться с нами так же, как много лет назад.
Двигаясь сквозь дни и жизни, мы, таким образом, все время меняемся под влиянием ситуаций и взаимодействующих с нами людей. Люди вокруг нас формируют нечто вроде психического шаблона, который мы заполняем. «Идея о том, будто у нас есть прочное целостное „я“, плохо согласуется с тем фактом, что в зависимости от обстоятельств и событий мы можем вести себя совершенно по-разному, – объясняет Брюс. – Разнообразие этих „я“ отражает разнообразие социальной среды, в которой мы обитаем».
Команда ученых во главе с профессором психологии Марком Снайдером изучила некоторые из этих эффектов, проведя занятное исследование с целью выяснить, как физическая красота меняет поведение людей – и как эта перемена в поведении затем отражается на нас. Пятьдесят один мужчина разговаривал с пятьдесят одной женщиной по интеркому. Каждому мужчине выдали полароидный снимок женщины и сказали (солгав), что это снимок женщины, с которой им предстоит говорить. На некоторых фотографиях были привлекательные молодые женщины, на других – нет. Анализ их разговоров показал, что на мужчин, по-видимому, действовал культурный стереотип, что «красивые люди – хорошие люди», то есть та самая древнегреческая идея калокагатии. Хотя фотографии были ненастоящими, после окончания бесед мужчины отзывались о «симпатичных» женщинах как о более дружелюбных, приятных и общительных. Но самое удивительное в этом исследовании, что значительная часть «симпатичных» женщин действительно начинали вести себя более дружелюбным, приятным и общительным образом. Как отмечают ученые, во-первых, мужчины «представляли себе образ собеседницы на основе интуитивных стереотипов о красоте и доброте характера, а во-вторых, это их впечатление запускало цепочку событий, приводивших к поведенческому подтверждению этих изначально ошибочных факторов». Другие их коллеги обнаружили следующее: если люди считают, что разговаривают с одиноким человеком, то ведут себя по отношению к нему менее общительно и более враждебно, а это, разумеется, меняет поведение одинокого человека в худшую сторону, и в результате возникает печальная обратная связь.
Хотя в какой-то мере мы, конечно, отдаем себе отчет в таком переключении своих ипостасей и поведения, обычно мы замечаем его лишь тогда, когда на него указывает другой человек, либо если оно настолько очевидно, что его попросту невозможно игнорировать. Тем не менее чаще всего мы не осознаем это состояние потока, в котором пребывает наше «я». Как правило, нельзя даже сказать, что мы способны его хоть как-то контролировать. Брюс утверждает, что это переключение происходит не на наше усмотрение, а в основном подсознательно и под воздействием среды.
Нас меняет не только социальная среда. Психологи Дэн Ариэли и Джордж Левенштейн изучали в Беркли нашу многоликую сущность в ходе незабываемого и мрачного эксперимента над двадцатью пятью студентами мужского пола. Их просили предугадать, как они поведут себя в нескольких аморальных, неожиданных или экстремальных сексуальных контекстах. Всегда ли они воспользуются презервативом? Возможно ли представить, чтобы их возбудил контакт с животным? Могли бы они испытать влечение к двенадцатилетней девочке? Подсыпали бы они женщине наркотик, чтобы увеличить вероятность секса с ней? В одном случае их просто попросили ответить на эти вопросы, но в другом им пришлось делать это на пике «предоргазмического возбуждения», мастурбируя на порно. Результаты оказались тревожными. В возбужденном состоянии их предсказания показывали почти двукратное увеличение вероятности вступления в необычный сексуальный контакт, скажем, с животным. Что касается воображаемой готовности к аморальному поступку для достижения секса, то она возросла более чем вдвое. Это исследование не только свидетельствует о наличии у нас кардинально отличающихся моральных кодексов, зависящих от состояния изменчивого «я». Еще более пугающим кажется, насколько плохо мы порой предвидим собственное поведение. Каждый из нас – не один человек, а множество людей, которые могут быть совершенно незнакомы между собой.
Неприятный факт множественности нашей природы подтверждается и на уровне нейрологии. Профессор Дэвид Иглмен, нейроученый, пишет, что наш мозг «состоит из множества экспертных узлов с частично перекрывающимися областями компетенции, которые взвешивают те или иные решения и спорят о них». Один из таких «субагентов» может, скажем, приводить доводы в пользу секса с овцой, а другой – против. Эти экспертные узлы постоянно соперничают между собой, стараясь вынудить нас сделать то или это, и наши поступки в итоге зависят от того, какой модуль побеждает в конкретный момент. Все это, разумеется, происходит в глубинах подсознания, тогда как интерпретатор левого полушария комментирует все наши действия, убеждая нас, будто бы мы сами выбираем тот или иной вариант поведения, хотя, скорее всего, это не так.
Все эти работы указывают на то, что основополагающая идея апологетов гуманистической психологии попросту неверна: нет никакого аутентичного ядра, нет первичного, счастливого и совершенного варианта «я», который можно было бы выявить, сбросив гнетущие ожидания общества. На самом деле «я» имеет модульную природу. Мы состоим из нескольких соревнующихся эго, и все они в одинаковой степени являются «нами» и борются за главенство. То, где мы находимся, что делаем, кто рядом с нами и насколько мы возбуждены, активирует разные вариации нас. Наше ощущение самих себя настоящих, оказывается, чрезвычайно сильно зависит от того, что, как нам представляется, о нас думают другие. Мне вспомнилось, что говорил о перфекционизме Рори из Лаборатории по исследованию суицидального поведения: «…дело не в том, что о вас в действительности думают люди. Дело в том, чего, по вашему мнению, они ожидают». Идея зеркального «я» вскрывает социальный перфекционизм в каждом из нас.Все мы судим о себе, вглядываясь в глаза других людей и представляя, о чем они думают.
Но, кроме того, она вскрывает и страшную опасность в концепции групповой психотерапии. Если человек (в особенности психологически уязвимый) окружен теми, кто его оскорбляет, скажем, называя его «плаксой», «мудаком», «мозготрахом» или «фальшивкой», то он будет склонен поверить, что таковым он и является. Помимо этого она указывает на жестокость, присущую представлению о безоговорочной личной ответственности, которое некогда прижилось в Эсалене и остается широко распространенным сегодня. Психологи-гуманисты были убеждены, что истинное «я» не только реально, но и совершенно, наполнено скрытым потенциалом (вы используете лишь 10% своего мозга!). Но если в нас заключено все необходимое для успеха, то из этого естественно следует, что неудача является нашей и только нашей виной. Это жестокий и ограниченный образ мышления, который пришел в нашу эпоху перфекционизма из прошлого – через Уилла Шутца и Фрица Перлза прямиком от целителей верой и сторонников лечения внушением, живших еще в Америке XIX века, таких как Смит Вигглсворт и Мэри Бейкер Эдди. Вы просто недостаточно сильно этого хотели. Вы просто не верили.
* * *
Со сцены сквозь свет софитов я мог разглядеть лишь силуэты лиц. Откуда-то слева донесся голос Полы: «Расскажите, что вы чувствуете». Я планировал покончить со всем этим как можно скорее. Я буду невзрачным мужчиной: спокойным, деловитым, понятным и незапоминающимся. Я не дам ей ничего. Я притворюсь. Иначе никак.
«У меня вспотели ладони», – ответил я.
«Нет, – рявкнула она. – Сначала найдите пару глаз и привяжитесь к ним». Я прищурился, всматриваясь в темноту. «Я бы хотела отметить, как туго вас связала ваша система, – сказала Пола. – Хотя вы сидели там сзади и наблюдали за всеми этими людьми на сцене, теперь вы вскочили сюда с мыслью „О, я знаю, что делать“. Мы понимаем, что вы слушаете очень ограниченно. Но такова ваша система. Это барьер, защита».
«Да, – сказал я с таким сильным раздражением, что сам удивился. – Но у меня все равно потные ладони. Это факт».
«О да, это факт, – ответила она. – И вам от него никакого проку, если вы просто выложите его вот так».
Я встретился глазами с мужчиной средних лет по имени Рон. «Итак, я должен сказать Рону, что чувствую? – спросил я. – Я чувствую, как бьется сердце. Ладони потеют».
«Ладно, притормозите, – сказала Пола. – Во-первых, вы слишком спешите. Просто держитесь Рона и его глаз. Теперь дышите. Я знаю, что вы нервничаете, вам страшно и все прочее. Хм… вы что-то делаете. Опишите ощущение в руках».
Я посмотрел вниз. Мои вытянутые руки были прижаты к телу, словно палки, а пальцы напряженно растопырились и дергались, будто лапки умирающего паука. Мне стало жутковато от того, что со мной творилось.О боже.«Кажется, они хотят уползти, – выдавил из себя я. Послышались нервные смешки. – Обратно в Англию».
«Вы проделали долгий путь, – сказала Пола. – Решиться бывает нелегко. Оставайтесь с Роном. Каково ощущение в ладонях? Вы говорили, они потеют?»
«Да».
«Хорошо, переместитесь в это ощущение».
«Я чувствую пульс в пальцах».
«Сосредоточьтесь. Направьте дыхание туда. Следите, чтобы сознание не болтало, но смотрите Рону в глаза и продолжайте дышать. Какие еще ощущения вы замечаете в своем теле?»
«Тошноту».
«Но каково ощущение?»
«Это напоминает мне о том, когда я пил. Похоже на похмелье. Словно яд в желудке».
«Это образ. Заметьте разницу между ярлыком и собственно ощущением. Опишите ощущение в животе».
Я на мгновение задумался: «Кажется, какое-то шевеление».
Шевеление?Шевеление?
«Что?» – переспросила она.
«Э-э… шевеление», – повторил я.
«Шевеление? – недолгая пауза. – Ладно. Направьте дыхание в шевеление».
Я направил.
«Направьте дыхание в потные ладони. Не пытайтесь их сдерживать. Пусть висят. Направьте дыхание в шевеление. Хорошо. Что еще вы осознаёте?»
«Я вроде бы наклоняюсь вперед-назад. Раскачиваюсь».
«Смотрите Рону в глаза и следите за тем, как качаетесь. Глаза открыты. Направьте дыхание в раскачку. Шевеление не пропало? Если нет, направьте дыхание в него. Что еще вы осознаёте?»
«Я просто… – мой голос сделался тонким. – Я просто чувствую себя абсолютно пустым».
«Это образ. Говорю вам, он отражает некое ощущение».
«Понятно», – сказал я ледяным тоном.Ты ведешь себя как мудак, – подумал я. –Пожалуйста, перестань.
«Испытываете ли вы какое-то чувство, связанное с пустотой?»
«Э-э… а она с чем-то связана? – глядя на ослепляющий белый свет, я чувствовал, как меня затягивает в пустоту. – Пожалуй, именно это я в последнее время ощущаю – пустоту от того, что мне исполнилось сорок и в моей жизни образовался вакуум».
«Это ваше восприятие себя. Вам исполнилось сорок, и вы задаетесь вопросом, чего же вы достигли. Кто-то когда-нибудь говорил вам, что вы должны именно так о себе судить?»
И вдруг впервые за много лет, нежданно-негаданно, я заплакал. Мне не верилось, что это происходит.
«Да, вот это уже по-настоящему, – сказала Пола. – Это ваш опыт. Дышите».
Я едва мог говорить. «Я просто… Ох… Я просто… Я не уверен, что я хороший человек».
«Это трудно, – продолжала она. – Но это то, что в вас застряло. Дышите. Отпустите свои руки. Не закрывайте глаза. Смотрите на Рона. Расскажите про яд. Вы были алкоголиком?»
«Да».
«Вы вели себя плохо в детстве?»
«Да».
«Готова поспорить, вы были озорник. Что вы делали?»
«Ох, я мешал учителям вести уроки. Я хотел, чтобы все внимание было направлено на меня. А теперь все наоборот. Я избегаю внимания».
«Потому что вы хотели отречься от этого парня. Вы старались очиститься, но все это время подавляли себя, злились на себя и были несчастны».
«Наверное, я еще в школе понял, что раздражаю людей. Я их бесил».
«У меня есть для вас задание. Я хочу, чтобы вы стали тем парнем. Четырнадцатилетним. Вы его оттолкнули, а он – ваша неотъемлемая часть. Это был сильный парень. Бунтарь. Он хотел подчиняться страху. Но затем вы решили очиститься и стать хорошим мальчиком. Но посмотрите-ка на себя. Вот вы стоите тут и говорите: „Моя жизнь не ладится. Я зол. Я мудак“. Так что, хотя вы замазали его хорошим поведением, это ничего не значит. Потому что в результате вы отвергли себя. Теперь вам нужно сыграть того парня».
Я сошел со сцены в оцепенении. Все прошло крайне неудачно.
В тот вечер мне удалось избежать внимания группы, опоздав к ужину на двадцать минут и уединившись за столиком вдалеке от них. После ужина я залез в постель, размышляя об Эсалене и стараясь отвлечься мыслями о Фрице и его эрекции. Через несколько часов я все еще ворочался, в ужасе думая о предстоящем задании. Я с трудом мог вызвать в памяти того крикливого и жадного до внимания школьника, коим я когда-то был, не говоря уже о том, чтобы вжиться в его шкуру. За минувшие годы мне каким-то образом удалось стать его полной противоположностью. Теперь я люблю одиночество. Мне нравится в одиночку работать, ходить в походы и в кино, ужинать в ресторанах, ездить в отпуск. Поэтому я и переехал за город – в тихий домик в самом конце старой разбитой частной дороги.
Проблема тут в том, что чем чаще ты предпочитаешь остаться один, тем сильнее всем остальным хочется оставить тебя в покое. Изоляция вызывает паранойю. Ваши худшие страхи насчет себя и окружающих заполняют созданную вами тишину, делая вас все более робким, брюзгливым и нерасположенным к человеческой компании, – и вот вы сидите дома с задернутыми шторами и скалитесь на звонящий телефон: «В кого я превратился?» А превратились вы в старпера, то и дело закатывающего глаза и громко вздыхающего в очереди к кассе. Одиночество – как мотор, который сам себе производит топливо и мчит вас все быстрее и быстрее к упокоению.
Но в четырнадцать лет я обожал общаться. Я вечно звал друзей встретиться у супермаркета Woolworth в воскресенье или пойти распивать в лесу украденный амаретто. Иногда они отказывались, и это меня озадачивало. Как можно не хотеть куда-нибудь пойти? Это же весело! Это приключение! Это жизнь! Тогда у меня были друзья, но и врагов хватало. Как минимум дважды я умудрился настроить против себя почти всех, кого я знал. Я был развязный, пакостливый, неприятный.
Я вспомнил одну субботнюю ночь, когда мы с друзьями по школе зашли в «Макдональдс» после кино. Там проходила специальная акция – мгновенная лотерея, и кто-то заметил внизу постера надпись мелким шрифтом «Покупка не обязательна». Это означало, что можно было просить билеты снова и снова, бесконечно выигрывая картошку фри и молочные коктейли. Это было потрясающе, прямо-таки лазейка мечты. Мы сидели за несколькими столиками с набитыми животами и серебристыми от фольги на лотерейных билетах ногтями, и все смотрели на меня, а я был так рад, потому что как раз откалывал какую-то безумную шутку, что-то исполнял, и вдруг одна девушка, в которую я был влюблен, сказала: «Может, уйдешь? Тебе здесь никто не рад». Я сначала решил, что она прикалывается, и посмотрел на остальных. Я встал и подумал: «Если я пойду вниз по лестнице очень-очень медленно, им станет меня жаль. Они прокричат: „Вернись, мы пошутили!“» Я спустился по лестнице очень-очень медленно и… пошел домой.
Когда я думаю о подобных случаях (а их много), из моего горла вырывается стон, меня всего передергивает, ладони сжимаются, и я застываю. Это может произойти где угодно: посреди улицы или в супермаркете. Я просто останавливаюсь, вздрагиваю и издаю звук, как будто из меня физически исходит стыд. И не только воспоминания юности вот так подкрадываются и бьют меня изнутри. Это может быть что-то произошедшее на прошлой неделе. Как будто мое «я» набрасывается на само себя, вспоминая время, когда оно забрело слишком далеко от идеальной модели, и наказывая себя за неудачу.
Хотя со времен учебы в школе я, разумеется, изменился, все равно, оглядываясь назад, я испытывал странное чувство – находя произошедшее связным и последовательным. Не то чтобы я сомневался в правильности слов Брюса Худа об иллюзорности устойчивого, подобного душе ядра. Но меня тем не менее не оставляла мысль о некоем общем знаменателе. Как будто разные варианты меня являлись разными реакциями на одну и ту же проблему и мое сознание пробовало решить ее то так, то эдак. Оно испробовало развязность и вызывающее поведение, затем алкоголь и наркотики, а теперь настала фаза собак и одиночества. Возможно, именно проблема и была тем устойчивым элементом, той гранью моего «я», которая упрямо отказывалась меняться. Но в чем она заключалась?
Ну да ладно, ведь мой интерпретатор левого полушария уже предлагал подходящий термин благодаря моему разговору с профессором Гордоном Флеттом – невротический перфекционизм. Мы – те самые люди, склонные к тревоге и беспокойству, ощущающие «огромный разрыв» между тем, кем они являются и кем должны быть. Мы делаем широкие обобщения насчет самих себя, считая неудачу в чем-то одном признаком провала нашего «я» вообще. А это вызывает жгучую ненависть к себе.
Мне кажется, что я вот-вот нарушу некий священный закон нашей культуры, ведь я собираюсь сделать признание, которое наверняка вызовет у многих презрительное отвращение, и все же вот оно: изрядную часть жизни я провожу в состоянии ненависти к себе. Не знаю, почему люди неохотно в этом признаются, но уверен, что это не редкость. Возможно, дело в том, что это (хотя и не обязательно) предполагает жалость к себе, а такое качество крайне непривлекательно. Когда мы замечаем его в других, оно рождает в нас чувство сердитой брезгливости, и это отнюдь не случайно. Нашему зацикленному на историях мозгу хочется, чтобы встречаемые им «я» вели себя героически, с оптимизмом преодолевая жизненные испытания. В противном же случае он реагирует инстинктивно, как если бы речь шла о заразной болезни.
Но в этом-то и проблема. Когда людей одолевают мысли о самоубийстве, они часто сопровождаются ненавистью к себе, а из-за описанного выше культурного табу мы не хотим в ней признаваться. Мы определенно не желаем ни с кем говорить об этом, особенно если склонны к перфекционистскому мышлению и чувствительны к сигналам неудачи. Сначала нам становится неловко из-за этого чувства, а потом в наступившей тишине стыд и ненависть к себе набирают силу.
Мне кажется, ненависть к себе возникает, когда способность мозга к представлению событий в героическом свете дает сбой. Когда мы счастливы, мы себе нравимся, успешно осуществляем свои значимые проекты, делаем лучше свою жизнь и мир вокруг. Мы отвлекаемся от правды, заключающейся в том, что в нас есть глубокие и многочисленные изъяны, что наше существование в конечном итоге бессмысленно, что живем мы в царстве хаоса и несправедливости и что и мы, и все наши близкие однажды умрем. Когда сознанию не удается отвлечь нас в достаточной мере, все это может задевать нас очень сильно. Порой кажется, что стоит слишком быстро повернуть голову – и увидишь бездну. Даже в самые будничные моменты – когда ждешь зеленого сигнала светофора или стоишь в очереди за мороженым – безнадежность так и дышит в спину.
Конечно, я понимаю, что от подобных «нигилистических» мыслей принято отмахиваться как от слишком «юношеских». Но ведь это тоже показательно, не так ли? Именно в подростковые годы дымовая завеса ненадолго рассеивается над этими мрачными мыслями, а затем нас увлекают захватывающие сюжеты взрослой жизни со всеми ее волнениями и обязательствами. Юность – это пропасть между иллюзиями детства и иллюзиями зрелости, пора, когда проекты одной жизненной фазы распались, а новые еще не начались. И в этой пропасти мы видим те ужасы, которые наш мозг-рассказчик старательно прячет от нас. Жаль, что мой мозг-рассказчик не слишком убедителен. Мне не хватает этой иллюзии.
Что оставалось неизменным, так это низкая самооценка, вызывающая невротический перфекционизм. Мое стремление к одиночеству является реакцией на нее сейчас – так же как и развязность была реакцией на нее в подростковом возрасте. Хотел бы я знать, как ее исправить. Думая о высокой самооценке, я представляю себе золотой город на вершине холма. Я пытался добраться до него много лет и, если честно, сомневался в полезности предстоящих завтра выкрутасов. Это будет то еще испытание. «Ты отверг себя», – прозвучали в голове слова Полы. Справедливые слова. Отыскать в себе того шумного компанейского юношу, которым я когда-то был, означало не просто открыться для новых унижений, а сделать это прилюдно.
На следующее утро я принялся за дело. Следуя гештальт-методу Фрица Перлза, Пола поручила многим из нас вжиться – целиком и безоговорочно – в те ипостаси самих себя, которых мы боялись особенно сильно. Одна женщина вынуждена была играть роль властного офицера полиции и расхаживала по институту в зеркальных очках, командным тоном отдавая приказы. Другой пришлось стать невидимкой, и она тихо скользила мимо нас в темных очках и повязке на голове. Мужчина лет тридцати изображал своего вспыльчивого отца, ветерана вьетнамской войны, который однажды наставил на сына пистолет, когда тому было три года. Он постоянно кричал и перебивал всех («Совы? Ненавижу этих тварей»). В коробке с одеждой рядом с прачечной я нашел старую рваную футболку с надписью Metallica. Издалека за мной наблюдала женщина-полицейский.
«Ты наденешь это как миленький, гаденыш», – прорычала она. Она держала в руке полуметровую дубинку и похлопывала ею о раскрытую ладонь. Я сделал то, что мне приказали. Снаружи стояла тележка для белья. У меня появилась идея.
«Офицер, могу я подбросить вас до Большой юрты?» – предложил я.
Она радостно рассмеялась: «Еще бы!»
Она запрыгнула в тележку, и я покатил ее вниз по холму. Набирая скорость под действием силы притяжения, хихикая и подскакивая на кочковатом, залитом солнцем асфальте, я вдруг почувствовал себя счастливым, глупым и полным жизни. Меня поразило то, как резко и глубоко я погрузился в образ четырнадцатилетнего мальчишки. Когда мы добрались до места, я остановился и позволил ей вылезти. Краем глаза я заметил козу. «Класс!» – воскликнул я, опьяненный восторгом. Через сорок секунд под одобрительные возгласы других участников я отвязал козу и повел ее к фруктовому саду, где планировал разделить с ней вкуснейшую трапезу из ворованной органической клубники.
«Извините! – окрикнул меня кто-то. – Эй! Эй! Верните козу немедленно!»
Я обернулся и увидел женщину, смотревшую на меня таким взглядом, который тоже напомнил мне о моей юности. «Она для детей», – сказала она с раздражением и досадой.
«Простите, – ответил я. – Мне очень жаль».
Я медленно привел козу обратно, чувствуя себе нелепо в своей рваной футболке. Я точно знаю, что сделал бы четырнадцатилетний подросток на моем месте. Он бы сказал: «Да пошло оно все на хрен!»
На следующий день нам велели рассказать Поле о своем прогрессе. Когда подошла моя очередь, я прошаркал на сцену, щурясь от яркого света.
«Кое-кто здесь считает, что вы отступили, не закончив свое задание», – сказала она.
«Я украл козу», – слабо возразил я.
Раздался голос из зала: «Уилл сказал мне, что самой большой наглостью, на какую он способен, было бы не делать задание вообще».
Это была правда. Пола смотрела на меня с грустью. «Какая дичь думать, будто можно приехать сюда, проделав такой длинный путь, лишь для того, чтобы сразу залезть обратно в свою пещеру, – сказала она. – Чего вы боитесь? Узнать людей? Что вас страшит?»
«Старея, я становлюсь все более ворчливым. Не знаю… У меня не очень хорошо получается ладить с людьми. Я не знаю почему».
«Что ж, тогда как вам такое задание: парень, который не ладит с людьми?»
«Стать козлом?» – уточнил я.
«Стать козлом».
Возвращаясь в номер из Большой юрты, я встретил полную женщину лет пятидесяти, которая была в образе пещерного человека. Она забралась на нижнюю ветку дерева, где рычала и улюлюкала, сидя на четвереньках. Ее левая грудь вывалилась из примитивного наряда, который она сделала из связанных тряпок. Это была та самая женщина, что настучала на меня Поле. Она спрыгнула на землю, присела на клумбу и начала мочиться. Темные ручейки извивались и уходили в почву. И тут я понял: вот он, мой выход.
«Какого хрена ты делаешь?»
«Гррр-шшш-ууухх», – ответила она.
«Ты омерзительна», – сказал я ей.
«Хуррр-ххх».
«Ты себя позоришь. Ты это понимаешь?»
«Гррр-ххх. Хууу-шшш».
Я наклонился к ней и произнес прямо ей в лицо:
«Надень что-нибудь. Побрей подмышки. И повзрослей уже, черт возьми!»
«Гррр-шшш. Хышшш».
Вот такого себя я боялся больше всего. Это был одинокий мужчина, злой, неадекватный. Козел. И меня вдруг осенила ужасная мысль: мне нравилось быть козлом. Нравилось до того сильно, что не хотелось останавливаться.
* * *
В начале 1970-х годов Эсален энергично накачивал американский средний класс своими идеями. По всей стране насчитывалось без малого сто самостоятельных «маленьких Эсаленов», а работу института всерьез обсуждали в самых престижных учебных заведениях – Стэнфорде, Гарварде, Беркли, Калифорнийском университете в Лос-Анджелесе. Тысячи психиатров, социальных работников и клинических психологов приезжали сюда со всех уголков США, чтобы найти истинное «я», а затем по возвращении домой внедряли в свою практику то, чему научились. Эсален открыл филиал в Сан-Франциско, якобы принявший десять тысяч человек за первые два месяца. Шутц превратился в знаменитость. В ставшем хитом фильме «Боб и Кэрол, Тед и Элис», в котором снялась отшлепанная бедняжка Натали Вуд, высмеивались калифорнийские горячие источники личной трансформации («Истина всегда прекрасна!»). Постепенно вся страна узнала, как повезло среднему классу: теперь он мог открыть для себя йогу, массаж и медитацию в качестве способов очищения и умиротворения своей некогда христианской сущности, поговорить об аутентичности и аурах, подвергнуть искренней деконструкции личные отношения и обогатить словарный запас типично эсаленовскими фразами – «мне нравится твоя энергия», «войди в боль», «я слышу тебя», «будь реальным». Котел, в котором все это кипело, располагался здесь – на утесе в Биг-Суре.
Однако в самом институте начались перемены. Основатели Мерфи и Прайс начали сдержаннее высказываться в прессе о потенциале катарсиса и радикальной трансформации, ставших визитной карточкой Эсалена. Программа длительных стационарных курсов, в ходе которых происходили самые безумные эксцессы, была приостановлена. «Это объясняли разными причинами, но принципиальным, видимо, стало то, что слишком многие ее участники в итоге покончили жизнь самоубийством», – пишет Андерсон. Среди жертв были мужчины и женщины из самых разных мест в созвездии Эсалена. Хотя было бы несправедливо прямо обвинять институт в этих трагедиях, они все же казались очень тревожными. В 1968 году Марша Прайс – пациентка и любовница Фрица – была найдена в припаркованном на территории Эсалена микроавтобусе «Фольксваген». Она выстрелила себе в голову из винтовки. После ее смерти была показана видеозапись гештальт-сессии, на которой Фриц высмеивал ее угрозы самоубийства. Еще одной ранимой женщиной, над которой поглумился Фриц, была психолог по имени Джудит Голд. Она призналась в суицидальных мыслях, а группа Фрица «издевалась и насмехалась над ней», как рассказывала свидетельница событий Жаклин Дойл. Голд покинула группу «в смятении».
На следующее утро Джудит Голд утопилась в источнике. Участники группы «все как один были чрезвычайно напуганы и шокированы этим, и к Фрицу люди испытывали смешанные чувства, – сообщила журналистам Дойл. – Фриц вел себя очень бесцеремонно и некорректно, без всякого сожаления. Просто „ох уж эти люди с их вечными играми“. Ну, вы знаете, в своем духе». В 1970 году слушатель, называвший себя Солнышко, застрелился в сарае. Затем выпускник Гарварда по имени Ник Гагарин, несколько раз писавший об Эсалене в газете Harvard Crimson, а после прослушавший четырехмесячный стационарный курс, застрелился в доме своего отца. Еще одна бывшая участница программы, Джинни Батлер, по-видимому, бросилась в Тихий океан: ее одежду нашли на краю обрыва. Арт Роджерс – тот самый застенчивый психотерапевт, на которого нападали в группе Шутца, впоследствии тоже совершил самоубийство. И в довершение всего Чарльз Мэнсон, словно демон-прорицатель с гитарой, заехал в Эсален, чтобы сыграть несколько песен, за три дня до прославившего его массового убийства, ознаменовавшего для многих духовный конец 1960-х.
* * *
Отсутствие совершенного истинного «я», которое можно было бы вскрыть во время групповой психотерапии, – лишь один из недостатков в модели, предложенной основоположниками Эсалена. Гораздо более опасным можно считать то, что Роджерс, Перлз и Шутц невольно создали идеальную среду для возникновения особой разновидности страдания, природа которой тогда еще оставалась неизвестной. Лишь в последние годы ученые начали понимать, что представляет собой так называемая «социальная боль», вызываемая отверженностью и остракизмом. Их исследование проливает свет на скрытые прежде стороны человеческого «я», присущие каждому из нас.
Профессор психологии Кип Уильямс однажды получил незабываемый и, как оказалось, имевший важные последствия опыт социальной боли на пикнике. Он отдыхал со своим псом по кличке Мичелоб на берегу озера в Де-Мойне, Айова, когда рядом с ним приземлилась тарелка фрисби. Кип поднял голову и увидел двух мужчин, которые ждали, когда он вернет им ее. «Ну, я встал и бросил им тарелку, – рассказывает он. – И я уже собирался снова сесть, но, к моему удивлению, они бросили ее мне обратно. И мы начали запускать фрисби туда-сюда». Игра продолжалась какое-то время, но затем произошло нечто банальное и неприятное. «Они вдруг перестали кидать ее мне. И даже ничего не сказали. Просто стали смотреть друг на друга, а не на меня». Кип в растерянности стоял перед своим псом и чувствовал себя ужасно. «Меня поразило, насколько мощное воздействие на меня оказало это незначительное проявление остракизма. Я ощутил его физически, своим нутром. Это была боль».
Те двое парней, конечно, понятия не имели, что с ними играл социолог, давно искавший способ изучения остракизма. Они подали ему блестящую идею. Кип решил воспроизвести эту ситуацию в лаборатории. Он фиксировал, что происходило, когда два незнакомца, игравших с подопытным в мяч, вдруг начинали его игнорировать. «Это влияло на человека невероятно сильно, в том числе на его самооценку, чувство контроля над окружением и на то, что мы называем „значимым существованием“, которое определяется тем, получает ли человек внимание или чувствует себя невидимым. Кроме того, это усиливало их гнев и уныние», – говорит он. Кип наблюдал за некоторыми из этих экспериментов через зеркало Гезелла [прозрачное с одной стороны]. «Эффект был столь ярко выраженным, что иногда даже не хотелось смотреть».
Все это идет вразрез с народной мудростью о том, что «слова не ранят». Еще как ранят. «Люди говорят, что социальная боль „в голове“, и это так, потому что именно мозг регистрирует как физическую, так и социальную боль», – говорит Кип. (Некоторые ученые даже считают, что в обоих случаях используются одни и те же нейронные сети, но в момент написания книги в научных кругах разразился спор по поводу того, как велики соответствующие области перекрытия.) Социальная боль может причинять не меньшие страдания, чем физическая. «Иногда люди предпочитают терпеть физическую боль, чтобы избежать краха отношений, – сказала мне доктор Джорджия Силани из Международной школы передовых исследований в Италии. – Собранные данные свидетельствуют о том, что такого рода боль ощущается в теле, как будто телу становится плохо». Ее команда провела ряд тестов: у подвергшихся остракизму игроков в мяч сканировали мозг, только на этот раз они также получали удары током, чтобы можно было сделать сравнение. «Мы обнаружили, что социальная боль может быть такой же острой, как физическая».
Существуют разные виды социальной боли: позор, предательство, утрата, оскорбление, исключение из группы, одиночество, горе. Их общий элемент – неприятие. Остракизм является сильнейшим ударом по человеческому «я», который иногда называют «психологической смертью». (Не случайно св. Бенедикт считал «раскаленное клеймо отлучения» самым страшным наказанием для непокорных монахов.) По-видимому, эволюция сделала нас столь чувствительными к остракизму еще в те далекие времена, когда бродивших по планете людей подстерегали самые разные опасности. «Племя обеспечивало вас защитой и пищей, – объясняет Джорджия. – Для охоты необходимо пять или честь человек. Охотиться в одиночку крайне сложно». Если группа отвергала вас, это почти наверняка означало неминуемую гибель.
Вот почему развилась социальная боль: она играла роль сигнальной системы, предупреждавшей вас о проблемах в вашей социальной жизни и необходимости срочных мер. В этом смысле она не отличается от физической боли, которая тоже является сигнальной системой и не дает вам, скажем, трогать открытую рану или опираться на сломанную ногу. Боль информативна. «Иногда рождаются люди, неспособные испытывать физическую боль, – говорит Кип. – Они, как правило, умирают, не дожив до тридцати лет». Сегодня некоторые ученые считают, что социальная изоляция настолько губительна для человеческого организма, что риск смерти от нее сопоставим с риском смерти от курения.
Однако социальная боль есть нечто большее, чем просто сигнал тревоги. Мы также чувствуем ее, когда остракизму подвергается кто-то другой. Джорджия работала над несколькими исследованиями, в которых рассматривались реакции людей на отвержение другого человека. «Мы обнаружили повышение активности в той же зоне мозга, которая отвечает за ощущение собственной боли, – говорит она. – Наблюдать за тем, как это происходит с кем-то еще, оказалось столь же болезненно, как переживать это самому». Это иногда называют эмпатией. Считается, что мы чувствуем боль за других потому, что для нормального функционирования племени требовалась мотивация наказывать тех, кто обижал других его членов. «В социальной среде, столкнувшись с несправедливостью, вы, вероятно, попытаетесь ее пресечь, чтобы она не повторилась снова», – добавляет она.
Впрочем, мы ощущаем эмпатию далеко не ко всем. Профессор Джеймс Коун из Виргинского университета предположил, что мы сопереживаем людям, входящим в нашу ингруппу. При помощи функциональной магнитно-резонансной томографии его команда обнаружила следующее: когда помещенный в томограф испытуемый считал, что его друг вот-вот получит электрический разряд, участки мозга, отвечающие за реакцию на угрозу, становились более активными, как в экспериментах Джорджии. Но если угрозе подвергался незнакомец, повышения активности почти не наблюдалось.
Исследования, проведенные учеными из китайского университета города Шэньчжэнь, показывают, что мы реже сопереживаем тем, кто, по нашему мнению, имеет более высокий статус. Это, конечно, проявляется в том, что мы считаем себя вправе издеваться и быть несправедливыми по отношению к политикам, руководителям компаний и знаменитостям, хотя они тоже люди.
Вместе с моральным возмущением возникает и жажда мщения. В наши дни остракизм используется как оружие нападения ничуть не реже, чем в прошлом, а исследования социальной боли указывают на то, что она может иногда причинять столь же нестерпимые страдания, как и ее физическая разновидность. «Антропологи считают, что остракизм помог построить цивилизацию, ведь страх перед ним держал человека в узде, – говорит Кип. – Но когда остракизм заходит слишком далеко, все становятся очень похожими друг на друга, потому что он наказывает разнообразие и креативность. В результате вы так сильно стараетесь ладить с окружающими, что начинаете бояться выражать свою индивидуальность». В современной культуре этот эффект часто проявляется в социальных сетях, газетах и университетских кампусах: «Это можно увидеть повсюду, и среди леваков, и среди правых. Давление, вынуждающее людей к конформизму, очень велико, а несогласные немедленно подвергаются остракизму и жесткой критике».
Исследования социальной боли позволяют заметить трагическую ошибку, кроющуюся в самой основе индивидуализма. Мы не какие-нибудь шаблонные одинокие обезьяны; мы вид настолько социальный, что профессор психологии Джонатан Хайдт называет нас «на 10% пчелами». Мы привыкли развиваться в сообществах, а не сами по себе на равнинах, как американский ковбой – культурная икона индивидуализма. Но когда наши древнегреческие предки решили, что мир, включая людей, состоит из отдельных предметов, они, сами того не желая, отвели взгляд от нашего естественного состояния взаимосвязанности. Американское эго принесло с собой чрезмерный акцент на силе индивидуума. «Я» теперь представлялось как нечто от рождения героическое, и если вы не соответствовали этому заложенному в вас героизму, то решительно признавались неудачником. Наступала эпоха перфекционизма.
* * *
На следующий день, когда я шел в Большую юрту, мне казалось, будто вся верхняя часть моего тела наэлектризована. Сквозь опасное потрескивание разрядов я увидел четырех злостнейших хиппи, развалившихся на стульях у входа.
«Эй, Уиииииллл!» – пропела одна из них, описав машущей ладонью полукруг.
«Да отвали ты», – ответил я, усаживаясь рядом с ней.
«Прекрасное утро».
«Еще один день в раю для тупиц».
Она осклабилась: «Ты нас не проведешь, дружок. Никого ты не обманешь».
«А я и не пытаюсь».
«Ну, Уилл, скажи-ка нам. Мы тут все о тебе говорим. С чего вдруг ты решил, что ты не нравишься людям? – спросила женщина, стоявшая слева от меня. – Ты славный. Ты смешной. Тебе этого не скрыть. Ты всем здесь нравишься».
«А вот я тебя терпеть не могу».
Она рассмеялась: «Вот видишь, ты снова нас смешишь».
«Нет, это правда».
Она посмотрела мне в глаза и улыбнулась, затем протянула ко мне руку и погладила по плечу. Я не мог понять, искренни они или нет. Так или иначе, они казались милыми. Они казались хорошими людьми. Я уставился в пол. Горло как будто распухло.
В юрте Пола выдала нам последнее задание: разделившись на небольшие группы, написать и отрепетировать скетч, а затем исполнить его на сцене. Значит, скоро я смогу перестать вести себя как козел. Это меня обрадовало. Поначалу я наслаждался возможностью говорить все, что придет в голову, без страха осуждения и без всякой цензуры. Дать волю внутреннему засранцу в таком гештальт-режиме было весело. Но это тоже оказало на меня удивительный терапевтический эффект. Когда я получил разрешение быть тем человеком, которого так всецело ненавидел, его власть как будто испарилась.
Эта версия меня, которой я так страшился, стала казаться просто ветром, быстро терявшим силу. Я дал ему шанс захватить меня, и он его упустил. Более того, зная об исследованиях личности, я теперь понимал, что он и не мог быть «мной настоящим», потому что такого понятия не существует. Я пришел к выводу, что этот элемент, воспринимавшийся как нечто постоянное внутри меня, наверняка был моей низкой самооценкой. Мне просто следовало постараться чуть сильнее. А для начала можно было открыться этим людям.
В тот вечер я сел ужинать с женщинами из моей скетч-группы. Мы были немного разочарованы тем, что пиком одиозной программы «Максимум» станет всего лишь театрализованное выступление на сцене. «Знаю, она занимается этим уже больше тридцати лет, но я думала, что мы зайдем дальше, заглянем за предел – и тогда-то все и случится», – пожаловалась одна из женщин. Она откусила от своего безглютенового пирога со шпинатом. «Возможно, трансформация произойдет, когда мы свалим от нее подальше». Я разразился смехом, и остальные тоже. Мне подумалось о том, что меня окружают мои «сокурсники». Я был невероятно счастлив быть рядом с ними. Уезжать не хотелось. На протяжении следующих полутора дней, пока наша группа писала, репетировала и исполняла наш ужасный скетч, я смеялся так много и так свободно, как не смеялся с детства. Светило солнце. Волны бились о берег. Это было волшебно.
Утром в день отъезда я заправил кровать и освободил номер в положенное время, чтобы его прибрали к приезду следующего гостя. У меня была тяжелая сумка и четыре часа, которые нужно было убить, поэтому я отнес сумку к стойке регистрации.
«Можно оставить здесь сумку, пока не подойдет автобус?» – спросил я молодого человека с большими искренними глазами за стойкой. Он уставился на меня блаженным взглядом: «Мы не берем на себя такой ответственности».
«Ясно, – сказал я. – Конечно».
Я вытащил себя и сумку на идеальную лужайку с видом на скалы и океан. Когда наконец подошло время уезжать, до меня донеслись голоса шумной молодой компании, распевавшей песню Swing Low, Sweet Chariot. Длинноволосые полуголые мужчины и женщины без бюстгальтеров фигурно взмахивали руками и подставляли лица под лучи солнца. Кто-то играл на бонго. Подслушав их разговор, я узнал, что одну из женщин зовут Флауэрс (Цветы). К собственному удовольствию и облегчению я обнаружил, что освободился от скрипучего взрослого голоса в голове, который иначе наверняка бы осудил и обозвал этих радостных молодых людей. Я не мог сдержать улыбки. Возможно, Эсален все-таки подействовал. Возможно, я и правда изменился. И вдруг, заставив себя подняться на ноги, я ни с того ни с сего пробормотал: «Чертовы идиоты».
* * *
За несколько месяцев перед смертью в 1970 году психолог-гуманист Абрахам Маслоу начал переживать о своем наследии. Он готовился написать критический отзыв об Эсалене и «всей его сети». Одним из волновавших его вопросов была самооценка. В первую очередь Маслоу прославился своей «пирамидой» – теорией иерархии потребностей, описывающей, что мотивирует людей удовлетворять те или иные психологические аппетиты. На вершине пирамиды находилась «самоактуализация», достичь которой, по мнению Маслоу, очень трудно и удается лишь немногим. Ниже располагалась потребность в «самоуважении». По-видимому, Маслоу проводил некие тесты с людьми, отличавшимися высокой самооценкой, вызвавшие у него беспокойство: «Набравшие высокий балл в моем тесте чувства доминирования (или самомнения) чаще опаздывали на встречи с экспериментатором, вели себя менее уважительно, более неформально, прямолинейно и снисходительно, были менее напряженными, обеспокоенными или взволнованными, охотнее соглашались принять сигарету и гораздо охотнее располагались поудобнее без особого приглашения».
Он был не единственным гуру человеческого потенциала, которого на закате жизни обуяли сомнения. Доктор Уильям Коулсон, директор Западного института поведенческих наук, пишет, что «после нескольких лет в Калифорнии Карл [Роджерс] так устал от аспирантов, неспособных и нежелающих работать, что разослал письмо, в котором были такие слова: „Пожалуйста, меньше самомнения. Больше самодисциплины“».
В декабре 1973 года институт Эсален провел конференцию в Сан-Франциско под названием «Духовная и терапевтическая тирания: готовность подчиниться». Сооснователь института Майкл Мерфи был обеспокоен тем, что в Эсалене начали распространяться культ личности гуру, а также новые более коммерческие формы семинаров по личностной трансформации, такие как ЭСТ (Эрхардовский семинар-тренинг), занимавший два уикенда и сочетавший типично эсаленское учение о развитии человеческого потенциала с форматом тренинга по продажам, более привычным для Америки тех лет. ЭСТ создал в 1971 году Вернер Эрхард, выпускник Эсалена и ученик Карла Роджерса и Абрахама Маслоу, а также большой фанат Дейла Карнеги, прослушавший его курс. Труэтт пишет, что Эрхард «американизировал движение за развитие человеческого потенциала так, как Эсален не мог или не пытался сделать». Тренинги Эрхарда сразу же стали пользоваться успехом: пятьдесят тысяч человек посетили их за первые четыре года, включая таких знаменитостей, как Джон Денвер, Шер и Питер Гэбриэл. Это была своего рода «бизнесификация» методов развития человеческого потенциала, от которой Мерфи надеялся дистанцировать Эсален при помощи своей конференции.
Прошла она неудачно. Хотя организатором выступил преимущественно женский комитет, все двадцать шесть ораторов были мужчинами – что вызвало протесты феминисток из филиала Эсалена в Сан-Франциско. Освещавший это событие журналист из Harper’s Magazine Питер Мартин писал, что толпа из нескольких сотен участников была «беспокойной, нетерпеливой и переменчивой; от нее исходило практически осязаемое чувство голода, как будто эти люди разочаровались не только в мире, но в методах психотерапии». Они приехали на эту конференцию по той же причине, по которой они посещали тренинги: «…чтобы получить помощь. Движение за развитие человеческого потенциала так и не сделало для них того, что сулило; их жизнь не изменилась к лучшему или, наоборот, стала хуже, а ожидание нового мира и обещанной трансформации изрядно затянулось». Несмотря на это, мероприятие продолжалось, но публика освистывала выступавших, а те кричали друг на друга. Писатель Сэм Кин в своей речи с горечью заметил, что привилегированные лидеры движения, в основном мужчины, не продемонстрировали той веры в свои силы [самоэффективности], которую они проповедуют. «Даже у лучшего психолога глиняное сердце. Фриц был грязным старикашкой. Фрейд не мог бросить курить сигары. А Уилл Шутц не прыгает от радости». Эта критика созвучна с тем, что говорила бывшая любовница Майкла Мерфи, который сам всю жизнь страдал психическими расстройствами: «Он получил консультаций на миллион долларов от лучших психологов страны. И ни одна из них не помогла».
Репортаж Питера Мартина об этой конференции стал главной статьей октябрьского номера Harper’s в 1975 году. Он точно ухватил то, что случилось, когда христианская рефлексия столкнулась с движением за развитие человеческого потенциала и его верой в то, что наши души не порочны, а совершенны. Ораторы, как писал Мартин, продемонстрировали «тираническое нежелание признать существование мира за рамками собственного „я“», а когда слушатели начали задавать вопросы, они «неизменно касались только их самих, самоотдачи и самооценки, были эгоцентричны и обращены внутрь». Движение за развитие человеческого потенциала поставило перед западным «я» вопрос: если Бог находится внутри нас, то разве из этого не следует, что мы и есть боги? Теперь же западное «я» дало свой ответ. Мартин назвал свою статью «Новый нарциссизм». В ней он писал о шокирующей мрачности позиции Эсалена: как боги, люди несут полную ответственность за все, что с ними происходит, включая евреев, сгоревших во время Холокоста. Когда Мартин спросил одну женщину-психолога из института, есть ли у нас моральный долг перед ребенком, голодающим в африканской пустыне, она огрызнулась в ответ: «Что я могу сделать, если ребенок решил голодать?»
Через десять месяцев главный летописец американской культуры Том Вулф тоже написал заглавную статью на эту тему, только для New York Magazine. Он назвал Эсален «Центром лимонных сессий» и отзывался о программах Фрица и Шутца несдержанно и цинично. «Непосвященные, услышав о подобных сессиях, недоумевали, чем может объясняться их притягательность, – писал он. – Однако ответ на этот вопрос очень прост и укладывается в короткую фразу: „Давайте поговорим обо мне“. Не важно, удалось вам подновить свою личность благодаря групповой психотерапии или нет, ведь вы наконец-то смогли сосредоточить свое внимание и энергию на самом важном предмете в мире – на Себе». Вулф назвал свою статью «Десятилетие имени меня» (The „ME“ Decade).
Сомнения одолели пожилых Маслоу и Роджерса слишком поздно. Их блестящие теории вышли из-под контроля. Но эта американская революция довольства собой, в результате которой глубинное «я» было наделено святостью и взвалило на себя ответственность за все происходящее с ним, оказалась идеально подходящей для наступавших времен. В 1970-е и 1980-е годы экономика пережила очередные радикальные перемены, англоговорящие страны были взбудоражены идеей о том, что все проблемы общества, от безработицы до жестокого обращения с детьми и бытового насилия, можно решить, научив людей верить в свое аутентичное богоподобное «я». В этом суровом новом мире не останется места «фальшивкам», «мудакам» или «плаксам». Каждый был особенным и имел все необходимое для успеха. Требовалось лишь поверить.
Одним из приглашенных ораторов на злополучной эсаленской конференции был импозантный, взъерошенный и злой политик с низким рыком как у раненого медведя. Он изменил свою жизнь отчасти благодаря практикам в институте Эсален, который он впервые посетил в 1962 году. Он многое сделает для того, чтобы миссия Эсалена («каждый человек так или иначе несет в себе божественный потенциал; этот потенциал можно раскрыть особым систематизированным путем, чтобы помочь не избранным, но многим, найти в себе неисчерпаемые возможности для обучения, любви, глубоких чувств и творчества») продолжала осуществляться в 1980-е годы и позже – в школах, тюрьмах и судах; в рамках государственной политики и вообще по всему миру. Его тоже будут настойчиво обвинять в том, что все его действия лишь поощряют и усиливают нарциссизм.
В детстве и юности он был католиком, а затем стал учеником Карла Роджерса, прошел Эсален и превратился в одного из самых влиятельных людей Калифорнии. Его звали Джон «Васко» Васконселлос, и он посвятил свою жизнь тому, чтобы подарить миру высокую самооценку.
Назад: Книга третья Плохое «я»
Дальше: Книга пятая Особенное «я»