Книга: Селфи. Почему мы зациклены на себе и как это на нас влияет
Назад: Книга вторая Совершенствуемое «я»
Дальше: Книга четвертая Хорошее «я»

Книга третья
Плохое «я»

Апрельским вечером водитель моего такси остановился у аббатства Пласкарден и заглушил двигатель. Поиск «я» заставил меня подняться до рассвета, и теперь, много часов спустя, я, уставший и потерянный, оказался в отдаленной шотландской долине. Сперва мы притормозили у низкого здания рядом с дорогой, извивавшейся через окрестности, но оно оказалось женским корпусом. Взволнованная женщина в зеленом шерстяном свитере выставила меня вон. Мое такси неторопливо покатило дальше мимо вспаханных полей с гуляющими по ним фазанами и рядами простых деревянных надгробий к главному зданию монастыря, где водитель высадил меня, чтобы умчаться обратно в современный Элгин. Я остался в тишине и полном одиночестве.
В Пласкарден я приехал с уймой задач. Во-первых, мне хотелось выяснить, как именно христианство повлияло на западное эго. Во-вторых, мне не терпелось узнать, есть ли у монастыря и его обитателей какие-либо древнегреческие черты: я надеялся, что смогу их обнаружить, если буду достаточно внимателен. Наконец, мне было любопытно, что нового я смогу узнать о тайном устройстве человеческого «я» от мужчин в рясах, среди которых мне предстояло пожить.
В поиске ответов на свои вопросы я выбрал Пласкарден, потому что здешние монахи удивительным образом сохраняют непосредственную связь с тем древним периодом нашей истории. Монастырь стоит здесь с 1290 года. В те времена, как и сейчас, здесь жили бенедиктинцы – монахи, следующие правилам, созданным в VI веке одним итальянцем. После того как Римская империя пала под натиском варваров, четырнадцатилетнему Бенедикту настолько опротивело римское язычество, что он решил уйти жить в пещеру в тридцати милях от города, в Субьяко. Бенедикт был выдающимся отшельником. Вскоре слухи о его талантах распространились по округе, он начал привлекать сподвижников (что его, как отшельника, наверное, порядком раздражало). Затем он основал монастырь, где, уже будучи стариком, записал все уроки, которые ему удалось вынести из управления монахами. «Устав святого Бенедикта» – нечто вроде руководства для тех, кто хочет возглавить монастырь или жить в нем. В настоящее время двадцать пять монахов аббатства Пласкарден, расположенного в 190 милях к северо-востоку от Глазго, продолжают следовать уставу и традиции, которая, по их словам, «в бытовом плане ничем не отличается» от средневекового уклада предшественников.
Блуждая по территории аббатства, я приметил пустые скамейки, пчелиные ульи у живой изгороди вдалеке и кучку чьих-то разодранных внутренностей, оставленных, скорее всего, кошкой. В конце концов я нашел дверь в одном из боковых строений, на которой было написано, что здесь принимают посетителей, ищущих уединения. Я постучал и отступил назад, глядя на дверь. Подумав, не позвонить ли кому-нибудь, я вытащил телефон. Сигнала не было. Ветер с покрытых соснами холмов пронесся надо мной, и я, кутаясь в пальто, решил подойти к самому аббатству. Оно впечатляло – огромное здание в форме распятия со стенами из серого камня и устремленными ввысь сводчатыми окнами, отбрасывающее на землю длинные тени. Услышав шаги за спиной, я обернулся. Словно средневековое видение семисотлетней давности, ко мне торопился призрак в грубом облачении и сандалиях. Крупный мужчина лет шестидесяти в подвязанной веревкой серовато-белой рясе с пятнами грязи у подола; ее широкие рукава колыхались на ветру; он выглядел бледным и немного запыхался.
Я проследовал за ним в аббатство, едва освещенное мягким светом заката, пробивавшегося сквозь окна у нас над головой. Я вошел в боковую часовню, в то время как он, явно опаздывая, поспешил в церковь, занимавшую основную часть здания. Это было прохладное место с рядами скамей, пропитанное какой-то стигийской влагой и запахом старой бумаги, воска и благовоний, с атмосферой вины и страха. Где-то вне моего поля зрения монахи напевали медленный и скорбный псалом на латыни, ноты которого переползали одна к другой, словно пальцы старика. Песня камней – она прекрасно дополняла эту обстановку. Я поднял оставленную на скамейке книжечку – перевод псалма, который как раз звучал. Мне стало интересно: что же это за слова, звучащие столь возвышенно и нежно? «Господь одесную Тебя. Он в день гнева Своего поразит царей; совершит суд над народами, наполнит землю трупами, сокрушит голову в земле обширной».
Я положил книжечку на место.
Пение все продолжалось, кружась вокруг меня. Через некоторое время, снова загоревшись любопытством, я взял другую книжечку: «Исповедую перед Богом Всемогущим и перед вами, братья и сестры, что я много согрешил мыслью, словом, делом и неисполнением долга: моя вина, моя вина, моя великая вина». Я словно вывалился из машины времени прямиком в мрачную молодость мира, которая последовала за крахом нашей самовлюбленной, амбициозной, красивой, шумной, жадной, индивидуалистской и согретой солнцем греческой юности. Я ощутил необыкновенное уныние. «Отлично», – подумал я. Я попал куда надо.
Когда чтение псалмов наконец закончилось, меня проводили в мужской жилой корпус. Я прошел мимо деревянной статуи, изображающей сердитого бородатого человека с изогнутым посохом, и оказался в своей комнате, носящей имя святого Григория. Это была гостевая келья: внутри находились койка с потертой простыней и непромокаемой подстилкой, раковина, небольшой стол с Библией, лежащей поверх прочих книг с наставлениями, и тяжелое распятие над кроватью. Я прилег, уставившись на стопы Иисуса, и начал думать о тех странных новых ощущениях, что волновали меня последние несколько часов.
С тех пор как я узнал о конфабуляции, у меня появилась привычка наблюдать за своими чувствами как бы с прищуром и со стороны. Я начал осознавать разницу между своими чувствами и интерпретировавшим их голосом, который звучал для меня теперь все более подозрительно. Согласно расхожему звонкому высказыванию, «мы – загадка для самих себя». Иногда я просыпался с необъяснимым ощущением счастья, но как только придумывал причину такому настроению, мне становилось все равно. То же самое происходило, когда я просыпался подавленным. Что со мной не так? Почему я так себя чувствую? Не понимаю. И я продолжал бестолково сидеть, словно пес в луже.
Я начал видеть свое эго так, будто оно состояло из двух отдельных частей: в одной находился болтливый и зачастую надоедливый интерпретатор, а в другой – мои эмоции и стимулы, которые существовали сами по себе и бурлили где-то на заднем плане, влияя на все и порой переполняя меня. Также я замечал тот сильный эффект, который могло произвести на меня даже нечто совершенно ситуативное, скажем, погода; причем она могла влиять не только на мое настроение, но и на то, как я общался с людьми, насколько критично я относился к себе, насколько сильно мог сопереживать людям в новостях и даже на то, каким человеком я был… на мое собственное «я». Что до текущего моего положения, я понимал, что мной овладела меланхолия, но при этом я почему-то чувствовал себя в тепле и безопасности. Что-то проникало в меня здесь, в компании этих католиков, как будто я возвращался к знакомому, но давно забытому состоянию.
Мой взгляд вновь остановился на распятии над кроватью… вот он, умирающий Иисус, точно такой же, как и в церквях моей юности, его почти нагое тело совершенно: развитые мышцы груди, пресса, таза; бедра и бицепсы напряжены в соблазнительной агонии. Хоть этот «сын Божий» и родился на Ближнем Востоке, но в своей внешности, наготе и эффектной демонстрации калокагатии он казался не менее греческим, чем Геракл.
Уже почти погрузившись в сон, я вдруг услышал голоса под окном. Разбираемый любопытством, я залез на стол, посмотрел вниз и увидел двух мужчин средних лет с чашками чая в руках, стоящих у скамьи. «Мне кажется странным, что мне не разрешают взять гостию, – говорил седобородый мужчина с ньюкаслским акцентом своему более молодому собеседнику приятной наружности. – Я не католик, – продолжал он, – но молитвы и все остальное те же самые. Если бы ты пришел в мою церковь, тебе бы предложили ее взять». В его словах есть смысл, подумал я. Принятие гостии – самая значимая часть мессы. Именно тогда происходит чудо, история подходит к своей кульминации, лепешка превращается в плоть Христа. Казалось, монахи повели себя несколько враждебно, не допустив его лишь потому, что он не был католиком. Я ожидал, что собеседник поддержит его, но тот лишь стоял, уставившись себе в ноги. «Ага, – сказал он безо всякой интонации. – Тут все сложно».
Слезая со стола, я вздохнул. Трайбализм. Эти монахи были такими же обезьянами, как и все мы, а их белые рясы служили просто отличительным знаком группы, таким же, как черный костюм Джона Придмора, который ему приказали надеть в день стрелки Буллера с конкурентом в лондонском пабе. Спускаясь, я случайно опрокинул небольшую стопку книг со стола. Наклонившись, чтобы поднять их, я увидел небольшой красный томик: «Устав святого Бенедикта». Я взял его с собой в кровать и принялся листать.
Я нашел то, что искал, почти моментально, и мой взгляд сразу остановился на ясном определении. Вот он, новый образ западного эго. Я не мог поверить, насколько сильно он изменился. Во-первых, в нем не осталось места забавам. «Близ входа к сласти лежит смерть». То же самое можно было сказать и про индивидуализм. «Не ходи вслед похотей твоих, говорится в Писании, и воздерживайся от пожеланий твоих». Исчезли даже страсть к известности и славе. «Седьмая степень смирения есть, когда кто считает себя низшим и худшим всех, не языком только, но во внутреннем чувстве сердца, говоря с Пророком: я же червь, а не человек, поношение у людей и презрение в народе».
Презренный червь? Как же до такого дошло? Столь суровый взгляд на самих себя казался вовсе не греческим, а чуть ли не конфуцианским. И действительно, в книге, написанной бывшим настоятелем аббатства Пласкарден Элредом Карлайлом, я прочел, что «самое главное» в жизни христианина – «занимать место, данное нам Господом, и служить во благо этого места, чтобы наша жизнь пошла по заданному Им для нас пути». Я вспомнил, как Ричард Нисбетт рассказывал, что чем западнее ты находишься, тем больше заметен упор на индивидуализм. Христианство, разумеется, пришло к нам с Востока, пусть и с Ближнего. Вид Иисуса у меня над головой убеждал меня, что христианам не удалось до конца избавиться от греческого культурного наследия – они лишь обновили «я», а не полностью заменили его. Но перемена выглядела явно значительной. И какая-то тревожная низкая нота гудела в ее глубинах. Кажется, что вместе с христианством в нас зародилось чувство ненависти к самим себе, фетишизация низкой самооценки. Я ощутил это еще тогда, в часовне: об этом чувстве напомнило мне мое собственное католическое воспитание.
Я вырос в семье католиков: учился в католической школе, ел рыбу по пятницам и ходил в церковь по воскресеньям, пел в хоре, прислуживал в алтаре, исповедовался, бывал на конфирмации и так далее. Не припоминаю, верил ли я когда-нибудь в Бога, но не могу отрицать, что сумеречная одержимость католиков темой вины и греха стала частью меня. Сидя на церковной скамье в тот же вечер, чуть раньше, я словно превратился в желе, которое вновь поместили в привычную форму. Уроки, которые я выучил, будучи непослушным провинившимся сыном и учеником, казалось, навеки сделали меня католиком. Вера в буквальном смысле стала частью меня и моей нервной системы. Католический взгляд на человеческую натуру оказался вплетен в самую ткань моего повседневного опыта, именно им объяснялось мое подсознательное и пессимистичное убеждение, что человеческая жизнь опасна, изменчива и порочна. Мне не удавалось отделять свой сверхкритичный внутренний голос, комментирующий мою низкую самооценку, от голоса церковного Бога, каждое воскресное утро с 9:30 до 10:30 беспрестанно напоминающего, что мы «рождены грешниками» и лишь бесконечные мольбы к высшим силам могут спасти нас от адского огня.
Но теперь я впервые начал осознавать, что обусловило средневековое церковное учение, заставившее «я» устремить взгляд внутрь самого себя в страхе и самобичевании. Как и во времена античной Греции и Древнего Китая, христиане в Средние века стремились к таким типам эго, которые умели сойтись с другими и обойти их. Их мозг словно задавал самый главный вопрос: кем мне нужно быть, чтобы преуспеть в этом мире?
В жестокой феодальной действительности Средневековья успешное «я» отличалось уступчивостью, трудолюбием и смирением. Еды часто не хватало, мир был жесток, и никакое государство не собиралось о вас заботиться. Жителям деревень приходилось полагаться на защиту влиятельных господ и зачастую просить у них земли для возделывания. До десяти процентов населения являлись рабами, а большинство остальных составляли крестьяне или крепостные, которые приносили клятву верности хозяину поместья, а затем проживали свой век в долгах, тяжелом труде и подневольной службе. Крепостные были пожизненно привязаны к своим господам, им зачастую не разрешалось владеть собственностью, а чтобы заключить брак или покинуть поместье, они просили разрешения у господина. Мне вспомнился святой Бенедикт и его презренные черви: «Воздерживайся от пожеланий твоих…» Лучше всего преуспеть в этом мире мог тот, кто не поднимал головы, держал свое эго в узде и поклонялся всемогущим силам, правящим над ним. И именно с таким типом эго я столкнулся в Пласкардене.
В обед нас повели в трапезную. Затворникам полагалось есть в одном из концов по-спартански обставленной комнаты, тогда как монахи располагались у длинных столов, стоящих вдоль белых стен. Церемония трапезы выглядела впечатляюще. Монахи поднимались и пели молитву, затем настоятель стучал по столу, они надевали капюшоны, и монах за резной деревянной кафедрой зачитывал «Устав святого Бенедикта». Настоятель стучал еще раз, и они все вместе садились за стол и ели в полной тишине. Когда с едой было покончено, они очищали свои чаши, и ритуал начинался вновь, все так же во главе с настоятелем.
То, что я наблюдал, представляло собой ритуальную демонстрацию подражания и почтения по отношению к настоятелю со стороны нижестоящих монахов. В каком-то смысле именно так мы все ведем себя в присутствии людей, которых наш мозг воспринимает как лидеров. Разница состоит в том, что мы делаем это непроизвольно и по большей части бессознательно. Мы даже не задумываемся, что ведем себя таким образом, и ничего не можем с этим поделать. Чтобы понять механизм этого процесса, нам придется узнать еще об одном важном пути распространения культуры.
* * *
К настоящему времени исследователям, изучающим «географию мысли», удалось выяснить, насколько то, где мы находимся, влияет на то, кто мы есть. Каким человеком мы станем, во многом зависит от того, кем мы должны быть в определенной среде. Но это вовсе не значит, что отдельные мужчины и женщины не могут на нас повлиять. Спорить с этим утверждением – значит отрицать влияние Иисуса, Аристотеля, Конфуция и других видных культурных лидеров, с которыми нам еще предстоит встретиться в ходе нашего путешествия. Дело в том, что, когда мы определяем, кем нам нужно стать, чтобы сойтись с другими и обойти их, мы не просто черпаем информацию из историй. Будучи племенными животными, мы также постоянно проверяем, есть ли в нашем окружении люди, которым вроде бы удалось каким-то образом открыть секрет успешной жизни. Совершенное «я», которое мы ищем, существует не только в выдуманных историях и слухах, но и прямо здесь, перед нами. И такие люди могут быть очень влиятельными. Профессор психологии Джозеф Генрих пишет, что «культурное обучение», исходящее от окружающих нас людей, «воздействует непосредственно на мозг и меняет нейрологические ценностные ориентации, связанные с вещами и людьми, и таким образом задает стандарты, согласно которым мы судим о самих себе».
Наш мозг выделяет таких лидеров, следя за различными сигналами, демонстрируемыми ими или окружающими людьми. Основной сигнал, который мы высматриваем, – «сходство с нами»; происходит это по той простой причине, что мы более склонны узнавать значимые вещи, решая следовать за теми людьми, которые напоминают нас в чем-то существенно важном. (Инстинкт, притягивающий нас к похожим людям и заставляющий их копировать, является, увы, еще одной нашей племенной чертой.) Такой сигнал, как возраст, особенно важен для детей. Сигнал физического превосходства выручал еще наших примитивных предков, и именно на него любил полагаться Джон Придмор, чтобы укрепить свое влияние. Помимо этого, мы отслеживаем еще два переменчивых качества, которые не только во многом объясняют, почему некоторые люди оказывают непомерное воздействие на культуру, но и способны раскрыть устройство безумного мира селебрити, с которым мы имеем дело. Эти сигналы – успех и престиж.
Согласно исследованиям, уже на четырнадцатом месяце жизни мы начинаем подражать людям, когда видим, что они справляются с поставленными задачами. По мере взросления такие «сигналы навыков» начинают обретать более символичную форму и становятся «сигналами успеха». Во времена охоты и собирательства логичным было подражать, например, тому охотнику, который носил множество бус, сделанных из зубов убитых им животных, так как этот сигнал успеха указывал на его высокие способности. Похоже, что дизайнерская одежда, дорогой маникюр и быстрые автомобили представляют собой современные эквиваленты этих притягательных образов. Сигналы успеха производят на нас впечатление, потому что так устроен наш мозг. Вы можете утверждать, что Ferrari инвестиционного банкира не кажется вам интересной демонстрацией превосходства или даже демонстрацией превосходства вообще, – но это, увы, к делу никак не относится. Такое поведение непроизвольно и бессознательно. Оно просто происходит. (А если вы почему-то действительно безразличны к сигналам богатства, то будьте уверены: есть какие-то другие сигналы успеха, производящие на вас столь же мощный и по большей части скрытый эффект.)
Но не только мы сами определяем, у кого больше навыков или кто особенно успешен, когда выбираем, кого копировать. Поскольку мы очень социальный вид, склонный к групповому существованию, мы зачастую смотрим, кого другие люди считают достойными внимания. Для начала мы замечаем, что у этих мужчин и женщин много поклонников. Как и в случае со святым Бенедиктом, самым популярным отшельником в мире, люди к ним так и тянутся. «Как только люди находят человека, которому хотят подражать, – пишет Джозеф Генрих, – они обязательно стремятся находиться рядом с ним, наблюдать за ним, слушать его и учиться». Затем этот избранный человек и его окружение начинают посылать «сигналы превосходства». В языке тела и речи этого избранного человека будут проявляться отличия. Остальные начнут почтительно реагировать на них тем или иным образом, через речь или зрительный контакт. Они могут одаривать этого человека подарками, помогать ему с делами, кланяться ему, как кланяются монахи настоятелю Пласкардена, или открыто либо в форме некоего ритуала подражать ему. Зачастую они начинают бессознательно копировать его язык тела, манеры или интонации.
Еще один способ подражания и демонстрации почтения культурным лидерам имеет более коварную природу, поскольку происходит абсолютно бессознательно. Человеческий голос имеет низкочастотную (ниже 500 Гц) составляющую, которая долго считалась бесполезной, так как если убрать высокие частоты, то останется лишь низкочастотный гул, не несущий информационной нагрузки. Однако с тех пор выяснилось, что на самом деле этот гул – «инструмент бессознательного социального воздействия». Человек, доминирующий в какой-либо социальной ситуации, обычно «устанавливает» громкость этого шума, а все остальные подстраиваются под него. В результате анализа двадцати пяти интервью с Ларри Кингом, ведущим на канале CNN, выяснилось, что он подстраивал свой голос под Джорджа Буша и Лиз Тейлор, тем самым показывая им свое почтение. Однако Дэн Куэйл и Спайк Ли, наоборот, подстраивались под него. Показательно, что в более конфликтных интервью (например, с Альбертом Гором) ни одна из сторон не подстраивалась под другую.
Естественно, что нас привлекают сигналы престижа, и замечать их мы начинаем уже в детстве. В ходе одного остроумного исследования, проведенного одной группой при участии Джозефа Генриха, дошкольникам показывали видеозапись, на которой два человека по-разному играли с одной и той же игрушкой. Во время игры в комнату заходили еще двое, которые сначала наблюдали за первым человеком, потом за вторым, а затем – с особым вниманием – за кем-то одним. «Зримое внимание наблюдателей служило для детей „сигналом превосходства“, маркировавшим один из двух способов игры», – пишет Генрих. После этого в тринадцать раз повышалась вероятность, что дети начнут играть с игрушкой так, как это делал выбранный наблюдателями человек.
То, как мы реагируем на такие сигналы, непроизвольно подчиняясь или подражая, похоже, объясняет один из странных аспектов современной культуры поклонения знаменитостям. Например, теперь понятно, почему сотни миллионов покупателей, пусть и бессознательно, всерьез прислушиваются к тому, что бывший боксер Джордж Форман думает о приспособлениях для жарки мяса на гриле. Совершенно закономерно, что мы начинаем вести себя таким образом, когда кто-то демонстрирует сигналы превосходства, особенно если этот человек уже входит в группу «своих». Нашему разуму плевать, логично ли это и связана ли сфера компетенции этого человека с продуктом, который он продает: это лишь примитивный механизм, реагирующий на сигналы и поведение.
Все вместе это приводит к так называемому «эффекту Пэрис Хилтон». Так как мы от природы склонны замечать людей, которые уже находятся в центре внимания, иногда мы начинаем увлекаться знаменитостями, сами не понимая, почему так происходит. Но наше увлечение ими еще больше подогревает интерес журналистов к ним. Чем чаще мы о них читаем, тем больше о них пишут в СМИ: возникает механизм положительной обратной связи, из-за которого статус непримечательной, казалось бы, персоны вырастает до безумных масштабов.
Итак, мы подражаем людям. Хотим мы этого или нет, но они нас привлекают. Мы особо отмечаем людей, которым, по всей видимости, лучше всего удается сходиться с другими и обходить их: мы наблюдаем за ними, прислушиваемся к ним, открываемся их влиянию. А затем мы усваиваем те вещи, которым они нас научили. Они становятся частью нашего образа идеального «я». Теперь они неотделимы от нас. Так и распространяется культура.
* * *
На следующее утро, после заутрени в половине пятого утра, я приметил уединенную тропинку среди деревянных надгробий. Мне стало любопытно, куда она ведет, и я пошел по ней. Позади старой каменной стены я наткнулся на лондонца по имени Роберт – мужчину лет за сорок, с бледным лицом и редкими кудрявыми волосами, в небольших круглых очках и в синем дождевике. Он поведал мне, что приехал в Пласкарден, так как намеревался стать монахом. «Страшно, – сказал он. – Но потом думаешь: „Что, если это дьявол пытается меня спугнуть?“ Но если у тебя есть вера, то ничто не должно тебя пугать».
«А почему вам страшно?»
Он перешел на шепот: «Отсюда не сбежишь, – сказал он. – Сюда приходят умирать».
«Умирать?»
«Ну, как бы твое прошлое „я“ погибает, и его заменяют святым духом».
«Мне приходило в голову нечто подобное, – сказал я. – Наверное, здесь не слишком много возможностей, чтобы предаваться греху. Хочешь не хочешь, а станешь хорошим человеком».
Судя по выражению его лица, до меня не дошел смысл его слов.
«Жить для себя – значит жить в грехе, – сказал он. – Здесь они исполняют Opus Dei. Дело Божие».
«Но разве вас не волнует, что вам может наскучить заниматься этим изо дня в день?»
Он выглядел раздраженным. «В этом-то как раз вся суть».
С радостью вернувшись в свое убежище, я задумался о том, что рассказал мне Роберт. Неужели суть монашества в том, чтобы умирать от скуки? В книжке, которую я купил в сувенирной лавке, я нашел упоминание Opus Dei, о котором он говорил. Он оказался прав: это означало «дело Божие» и описывалось как «беспрестанная молитва, песнь и обряд». Беспрестанная! На доске информации в аббатстве я прочитал, что монахи пять часов проводят в церкви, три с половиной – за духовным чтением и четыре посвящают физическому труду, «имея примерно полчаса свободного времени». Как я понял, они не вели социальной работы среди местных жителей. Помогать людям не входило в их задачи. Им запрещалось иметь личные вещи. Им нельзя было даже оставить имя, данное им при рождении. Казалось, все, чем они занимались, – это ели, спали, просыпались, одинаково одевались, одинаково думали, молились с утра до вечера, словно шестеренки в часах, которые никогда не останавливаются.
Разумеется, это противоречило всему, что я уже успел узнать о людях. «Протагонист – персонаж своевольный», – пишет историк Роберт Макки, и то же самое можно сказать обо всех психически здоровых людях. Невозможно по-настоящему понять человеческую натуру, не разобравшись при этом, как наш жизненный выбор влияет на наше душевное и, быть может, даже физическое состояние. Мы уже выяснили, что разум превращает нас в главного героя нашей жизни. Но герои совершают поступки. Чтобы история вышла удачной, «я» нуждается в цели. Ему нужен сюжет.
Люди не могут просто взять и перестать быть причиной событий. В психологии есть такое понятие, как «мотивация к внешним действиям» (effectance motive). Это потребность влиять на свое окружение и контролировать его, потребность «почти такая же базовая, как потребность в пище и воде». Когда человека помещают в темную емкость, наполненную соленой водой, и завязывают ему глаза, он испытывает так называемую сенсорную депривацию и, чтобы избавиться от этого неприятного переживания, начинает тереть пальцы друг о друга или поднимать волны в воде. В одном хитроумном исследовании 409 человек были лишены телефонов и оставлены в комнате на пятнадцать минут: все, чем они могли заниматься, – это ударять себя током с помощью специального аппарата, причем разряды были столь болезненны, что, по словам участников, они бы заплатили, лишь бы никогда больше их не испытывать. 67% мужчин и 25% женщин одолела такая скука, что они ударяли себя током. Исследователи пришли к выводу, что «большинство людей предпочитают хоть какое-то занятие его отсутствию, даже если это занятие неприятное».
По-видимому, когда мы активно меняем свою жизнь к лучшему и развиваем сюжет, придающий ей значение, наш мозг и тело положительно реагируют на это. Нейробиолог Роберт Сапольски утверждает, что система поощрения дофамином, которая управляет в мозге нашим поведением, награждая нас маленькими порциями удовольствия, более активна не тогда, когда мы получаем желаемое вознаграждение, а когда мы только находимся в его поисках. Тем временем, согласно работе профессора генетики Стива Коула и его коллег, наше физическое здоровье может улучшиться (в том числе за счет снижения риска сердечно-сосудистых и нейродегенеративных заболеваний, а также усиления иммунитета), если мы будем заниматься чем-то значимым для нас, – такое состояние Аристотель называл эвдемоническим счастьем. «Это что-то вроде преследования благородной цели», – объяснил мне Коул.
«То есть это героическое поведение в буквальном смысле слова?» – спросил я.
«Верно. Именно так», – ответил он.
В результате дальнейших исследований выяснилось, что люди, у которых есть цель в жизни и которые более склонны соглашаться с высказываниями типа «Некоторые люди бесцельно идут по жизни, но я не таков», живут дольше, чем другие, даже с поправкой на такие факторы, как возраст и благосостояние. Профессор психологии Брайан Литтл десятилетиями изучал осознанно преследуемые людьми цели. Он называет их «личными проектами»; Литтл изучил десятки тысяч таких проектов с тысячами участников. Он выяснил, что люди, как правило, одновременно преследуют в среднем пятнадцать личных проектов. Будь то незамысловатые задачи, скажем, «научить собаку команде „сидеть“» или важные «стержневые проекты», например «покончить с расизмом во всем мире», Литтл считает, что эти цели настолько важны для нашего чувства собственного «я», что и являются нашим «я». «Во многих отношениях мы и есть наши личные проекты, – сказал он мне. – Мы есть то, чем мы занимаемся».
Литтл обнаружил, что счастье нам приносят проекты, которые не только значимы для нас, – мы еще должны чувствовать, что можем управлять ими. Как правило, вымышленные герои добиваются в конце концов того, чего хотели, а значит, мы тоже должны думать, что, несмотря на трудности, так или иначе движемся вперед к достижению своих целей. Когда я спросил Литтла, можно ли представить идею «стержневых проектов» как нарратив о борьбе литературных героев за лучшее существование, состоящий из трех архетипичных актов (кризис, борьба, развязка), он ответил: «Да. Тысячу раз да».
Получается, чтобы достичь счастья, нам и в самом деле нужно воспринимать свою жизнь как историю. У нас должна быть цель, к достижению которой мы идем с тем или иным успехом. Самоубийство – это тупик на нашем пути, который лишает нас статуса героя. Но в таком случае какую историю придумали себе монахи? Где в ней борьба и надежда? За что они сражаются в своей жизни, что дает им мотивацию продолжать – час за часом, год за годом, пока не наступит их время упокоиться под деревянным крестом там, у дороги? У меня складывалось впечатление, будто монастыри создавались именно для того, чтобы избавить человека от самых базовых желаний его «я». Эти люди застряли. И если мои рассуждения были верны, они должны были находиться в состоянии, близком к суицидальному. Во всяком случае, они явно казались несколько угрюмыми. И все же… Снова заглянув в книгу настоятеля Элреда, я наткнулся на следующее наблюдение о «материалистах», не верящих в Бога: «Вещи духовные для этих людей есть пустая трата времени, а жизнь в святости кажется им унылым занятием, где все следуют произвольным правилам. Такую жизнь они считают пустой и зря прожитой».
«Воистину», – подумал я.
* * *
Отцу Мартину было девятнадцать, когда он впервые дошел по длинной подъездной дороге до Пласкардена. Он был уверен, что монахи примут его с распростертыми объятьями и тут же начнут подбирать ему рясу. Но он даже не был католиком. Встретивший его человек, отец Мавр (после бесследного исчезновения которого Пласкарден ненадолго получил огласку в СМИ), послал его прочь и посоветовал еще немного пожить для себя. Восемнадцать месяцев спустя Мартин торжественно вернулся.
«Вот он я! – сказал он. – Отныне я католик!»
Он не протянул и недели.
«Я просто не смог этого выдержать», – рассказал он мне.
«Чего вы не смогли выдержать?»
«Даже не знаю, как это описать. – На мгновение он задумался, а затем на его лице появилась улыбка. – Всего! Всего, что там происходило!» – он взмахнул руками и расхохотался.
«Нет, ну в самом деле,да что же тут творится
Моя беседа с отцом Мартином проходила в небольшой полупустой комнате. На голом полу стояли три обычных стула, а на белых стенах не было ничего, кроме распятия и двойной розетки. Он сидел, вытянув ноги и сложив руки на животе. Ему было шестьдесят шесть лет, он говорил с легким файфским акцентом, а его стрижка выглядела так, будто он выбрил баки на дюйм выше, чем следовало, и теперь над каждым его ухом белели аккуратные прямоугольники голой кожи.
Он рассказал мне, что за несколько лет до его первой попытки вступить в братство обанкротилось предприятие его родителей, которым они занимались сорок лет. «Родители не хотели обсуждать это со мной, – сказал Мартин. – Но я все равно чувствовал их напряжение и беспокойство». Его отец был крепким орешком, отличившимся в годы Второй мировой войны: «Он дослужился до офицера, что считалось большой редкостью. Он был очень, очень, очень гордый. Любая неудача оборачивалась для него почти невыносимым стыдом». Настолько невыносимым, что он вместе с семьей решил навсегда уехать из Файфа. «Он думал, что нужно уехать как можно дальше, – говорит Мартин. – Да хоть в Австралию. Но приехали мы в Дафтон».
Банкротство и его последствия вызвали разлад в семье, что для Мартина, тогда еще подростка, стало тяжелым переживанием. Примерно в то же время он начал замечать в себе нигилистские настроения. «Я даже начал думать: „Зачем вообще что-то делать? Какой во всем этом смысл?“ Я заинтересовался религией, читал книги о йоге и буддизме. Я побывал на встрече адептов субуда – это религия, зародившаяся в Индонезии». Он искал ответы на вечные вопросы в философии, но все аргументы, казалось, сводились к рассуждениям о семантике. Задавшись вопросом о свободе воли, он обнаружил, что великие мыслители решили, будто вся проблема связана с ошибочным использованием слов. «Я подумал: что за чушь!» Уже почти отчаявшись, он намекнул отцу, что подумывает уйти в монастырь. «Он сказал мне: „Ну, сын, я слыхал только о католических монастырях. Почему бы тебе не пойти побеседовать со священником в церкви через дорогу?“ Ну я и пошел. Священник не стал ходить вокруг да около. Он сказал: „Здесь неподалеку есть монастырь. Кровати там жесткие, и кормят так себе“. Вот об этом месте он и говорил».
Покинув Пласкарден после своей второй неудачной попытки, Мартин на следующий же день устроился работать в ночную смену на рыбоморозильный завод. «Там нужно было замораживать поддоны с вонючей рыбой, все оборудование работало на аммиаке и временами протекало, так что везде стоял этот запах аммиака и полугнилой рыбы, и было ужасно холодно. Я подумал: „Боже, всего за сутки я попал из рая в ад“». Наконец, в 1994 году, после долгой службы приходским священником, он предпринял еще одну, на этот раз удачную попытку. Вот уже двадцать один год он живет в Пласкардене.
Мне стало любопытно, из-за чего же он так упорно стремился к монашеской жизни. «Это было некое чувство? Зов свыше?»
«Не было никакого зова, – сказал он. – По моему опыту, когда говорят о зове Божьем, имеют в виду просто порыв к чему-то. Вы не размышляете: „Могу ли я это сделать?“ или „Следует ли мне так поступить?“, а просто идете и делаете».
«То есть это происходит еще до всяких мыслей?»
«Да».
«Словно магнитом тянет?»
«Да, именно так».
Равно как мое отсутствие веры было частью моего бессознательного (а не следствием каких-либо осознанных размышлений), так и вера Мартина зародилась в бессловесной части его разума. То была тяга внутри него – истина не сознаваемая, но ощущаемая. Все остальное было лишь конфабуляцией. Но одна лишь вера не могла объяснить его присутствия здесь. Казалось, психика Мартина отличалась какой-то особенностью, позволявшей ей подпитываться от этой мертвящей рутины, этого замкнутого и цикличного образа жизни, который, в теории, должен был ее убивать. Я спросил его, часто ли случалось, что люди не могли выдержать такое существование. «За все мое время здесь многие пытались присоединиться к нам, но мало кто остался, – сказал Мартин. – Двоих, если не изменяет память, попросили уйти, – добавил он. – Конечно, у нас есть методы для разрешения разногласий, но у одного из них возникали разногласия со всеми. Пару раз даже пришлось применить силу. Другой же просто не принимал бóльшую часть учений католической церкви».
«А каковы эти „методы“ разрешения разногласий?»
«Ну, допустим, если ты разозлил старшего члена общины, то тебе положено склониться, упасть ниц перед ним. Нужно взять инициативу на себя и самому пойти на примирение, несмотря на то что злится он, а не ты».
«То есть вы укрощаете свое эго?»
«Да, все верно, – сказал он. – Ну и, кроме того, есть всевозможные дисциплинарные меры. В уставе говорится, как нужно поступать в случае тех или иных проступков во время службы, и этим указаниям следуют и по сей день в большинстве монастырей. Согласно им, провинившийся должен, так сказать, унизиться, чтобы признать собственную вину. Если оплошал, преклони колени. Таким образом ты не только просишь прощения у Господа, но и признаешь свою вину перед соседом, которого разозлил. Если проступок более серьезный, то придется подойти к настоятелю и преклонить колени перед ним».
«Это делается после мессы?»
«Во время нее, – сказал он. – Как только провинился. Но это не всегда усмиряет гнев».
«И что же вы в таком случае делаете?» – спросил я.
«Ну, – пожал он плечами, – монашеская жизнь идет своим чередом».
Четырнадцать лет Мартин выращивает овощи в саду. Это дольше, чем он служил приходским священником.Четырнадцать лет.Не знаю, притворялся он или нет, но когда я спросил его, не наскучивает ли ему порой такая жизнь, он словно опешил. «Мне? Скучно? – переспросил он; казалось, сам вопрос вызвал у него недоумение. – Такой проблемы у меня пока не возникало. Даже в монастыре не знаешь, чего ожидать от жизни, ведь человек немощен и тому подобное. Быть может, однажды мне будет не по силам петь в хоре, и я буду вынужден оставаться в келье».
Такой пример жизненных перемен показался мне не особо впечатляющим.
«Получается, что вы постоянно поете одни и те же псалмы, вот уже четырнадцать лет выращиваете овощи и вам никогда не становится скучно?»
Мартин уставился в угол комнаты, по-видимому, подыскивая ответ, который мог бы мне быть полезен. «Вы… вы можете отвлечься, – предложил он. – Вы можете настолько увлечься чем-то, что даже забудете, для кого вы это делаете. Увы, такое может случиться и со службой. Мне порой становится интересно, как устроено пение. Это часто отвлекает меня от прославления Бога. Это может даже (хотя, к счастью, такого не происходит) свести его на нет. Один из самых больших рисков для тех, кто с головой уходит в мессу, аскетизм и прочее, заключается в том, что дьявол может сыграть на их самолюбии и тщеславии».
«То есть вы думаете: „Я самый лучший монах“?»
«В точку! – сказал он. – „Я соблюдаю пост больше других“. А когда наступает моя очередь готовить и кто-то говорит мне: „Было очень вкусно“, я думаю: „Ого!“»
«И в этом проявляется дьявол?»
«Да! Да! Он все сводит на нет!»
«При помощи соперничества?»
«Да! Да! Понимаете, ваша сущность всегда находится с вами. Вы не можете от нее избавиться. А жизнь монаха подобна госпиталю, где вас пытаются вылечить от этих дефектов вашего характера».
Значит, эти монахи все-таки посвятили свою жизнь погоне за идеальным «я», как и древние греки, но только их представление о совершенном «я» и о том, как его достичь, отличалось. С точки зрения греков, и самоценная личность должна стремиться к совершенству, чтобы заполучить награды, славу и выгоду для сообщества. Христиане переняли эту борьбу и обратили ее внутрь самих себя. Для них не важна олимпийская слава, звание лучшего гончара или лучшего прыгуна через быка; для них главное – вечная борьба, молитвой ли, самоотрицанием или самоистязанием, за улучшение своей внутренней сущности. Христиане привнесли идею внутреннего мира – теперь, чтобы стать героем, надлежало стать совершенным не только физически, но и душевно.
Вот каким образом низкая самооценка оказалась заложена в самый центр системы. Согласно Аристотелю, человек обладает врожденным потенциалом и сам по себе стремится к совершенству. Но по мнению христиан, человек был рожден в грехе и обречен на адские муки. Образцом совершенства отныне стал Господь, а не человек. Это означало, что человек, стремящийся к совершенству, теперь должен был постоянно бороться с самим собой – не с внешним миром, а со своей собственной душой, своим сознанием, своим разумом, своими мыслями. А раз совершенство возможно только за рамками человеческого мира, то эта борьба обречена на провал. Христиане подарили западному «я» душу, чтобы затем начать ее мучить.
Безусловно, увлечение собственным внутренним миром (его чистотой, силой, «покоем», достоинством) до сих пор составляет огромную часть нашей культуры и повседневной жизни вне зависимости от того, верим мы в Бога или нет. Не стоит забывать и многомиллионные индустрии саморазвития и ЗОЖ. Я сам через это прошел: боролся с низкой самооценкой годами – словно вел дуалистическую библейскую войну против темных сил внутри меня. На самом деле, когда мы стремимся каким-то образом улучшить себя, мы часто представляем это в виде сражения с недостатками нашей личности. Мы называем неудачи своими внутренними демонами, которых силимся сокрушить. Моя вина, моя вина, моя тяжкая вина…
Разумеется, это не значит, что древних греков не интересовала мораль или что в Средние века не было христиан, желавших улучшить собственное финансовое положение (более того, именно в монастырях начала складываться зачаточная форма капитализма). Однако акценты сместились, причем значительно, навсегда изменив наше представление о том, кто мы, кем хотим стать и каким способом этого следует добиваться.
Кроме того, я обнаружил еще один существенный признак того, что древнегреческое «я» добралось до сознания средневекового христианина. Пусть некоторым это и покажется невероятным, но христианской вере всегда были присущи типично греческие понятия прогресса и разума. В отличие от священных книг ислама и иудаизма, Новый Завет, к примеру, никогда не считался прямым изложением слова Божьего, а лишь собранием воспоминаний об Иисусе, записанных «со слов» его учеников. Отсюда возникла ниша для толкований и споров. Как заметил ученый, профессор социологии Родни Старк, в то время как Коран решительно утвердился в качестве «Писания, в котором нельзя усомниться», апостол Павел признавал, что «мы отчасти знаем, и отчасти пророчествуем».
Следовательно, чтобы по-настоящему понять намерения Господа, нужно истолковать воспоминания его последователей, а затем доказать правоту своего толкования. В V веке святой Августин писал, что христианам следует «сообща обратиться к словам Писания Его и отыскать в них смысл, Им заложенный». Идея состояла в том, что истина скрыта где-то внутри Библии, и чем больше мы над ней размышляем, тем больше узнаём. Вот что пишет Старк: «С древних времен отцы Церкви говорили нам, что разум – величайший дар Божий, с помощью которого мы можем лучше понять смысл Писания и Откровения. Именно поэтому христианству был присущ взгляд в будущее, в то время как другие крупные религии придавали большее значение прошлому». Вот почему ислам и иудаизм называют религиями, для которых характерна «ортопраксия»: они строго следуют заветам Святого Писания, выполняя правильные («ортос») действия («праксис»). Для христианства же характерна «ортодоксия», то есть правильное («ортос») мнение («докса»). Очень по-гречески.
Хотя, само собой разумеется, везде есть исключения (к примеру, некоторые христиане верят, что Библия – истинное слово Божье; таких христиан называют креационистами, их довольно трудно считать идущими в ногу со временем). Но, по словам Старка, акцент всегда ставился на «выявлении божественной природы, намерений Бога и его желаний, а также на осознании того, как все это раскрывает связь между ним и человеком». Вместо того чтобы заучивать и повторять священные тексты, христианские проповедники скорее используют отрывок из Писания, чтобы показать, что правильно, а что нет. Священник, викарий, пастор, проповедующий с кафедры, – это все тот же Аристотель в Ликее, ведущий дебаты, дабы обнажить скрытую истину. Именно эта вера в борьбу разума за лучшее будущее положила в XII веке начало университетской системе. Пусть многим атеистам такая мысль поперек горла, но мы очень сильно обязаны этим неугомонным верующим.
В юности мне это уж точно было поперек горла, ведь тогда я яростно отрицал католичество родителей. Пласкарден застал меня врасплох: я как будто вернулся в детство, только в этот раз я пытался угодить не отцу и матери, а Всемогущему Богу и Деве Марии. Возможно, я почувствовал себя ребенком потому, что в какой-то степени монахи неосознанно воссоздали здесь для себя детство. «Полагаю, на ваш распорядок можно взглянуть с двух сторон, – сказал я отцу Мартину. – Кому-то он покажется гнетущим. А кому-то – успокаивающим».
«Да-да-да! – ответил он. – В нем есть что-то успокаивающее. Да, безусловно, не могу этого отрицать. Бенедиктинцы приносят клятву непоколебимости, клянутся оставаться на одном месте. У меня ушло больше двадцати лет и три попытки, чтобы попасть сюда, а когда у меня получилось, я дал клятву непоколебимости. А затем они попросили меня поехать в монастырь в Гане! – Он от души рассмеялся. – Для меня это оказалось самым тяжелым кризисом в жизни». Его взгляд вдруг стал серьезным и устремился куда-то вдаль: «С тех пор я ездил в Гану уже шесть раз».
Если задача «я» заключается в том, чтобы дать нам чувство контроля над собственной непредсказуемостью и хаотичностью нашего окружения, то личность отца Мартина, похоже, крайне сильно в этом нуждалась. Он смахивал на человека, который до ужаса боялся перемен. Мне стало любопытно, не по этой ли причине его настолько привлекал этот максимально стабильный образ жизни.
Кроме этого мне захотелось узнать, в чем же заключалась конечная цель увлечения внутренним миром, которому он посвятил всю свою жизнь. За ту неделю, что я провел в аббатстве, мне удалось найти признаки греческого мировоззрения в вере христиан в разум и прогресс, в их стремлении к самосовершенствованию и в полуобнаженных, наполненных калокагатией изображениях их главной знаменитости – Иисуса Христа. Но в то же время во мне росло подозрение, что христианству и монашеской жизни присущ греческий индивидуализм, причем в куда большей степени, чем я думал. Возможно, они даже обогнали греков в этом аспекте. Для мыслителей вроде Аристотеля главной целью самосовершенствования была польза обществу. Но разве эти монахи, в сущности, не верили, что, живя праведной жизнью, они смогут получить грандиозную награду в будущем? Могло ли оказаться так, что под личиной смирения и раболепства скрывался холодный, эгоистичный расчет?
«Ваши занятия здесь – это попытка подготовиться к загробной жизни?» – спросил я перед отъездом.
«Да, разумеется, – он указал пальцем вверх. – Тут мы учимся жить там».
«Получается, вы мучаетесь и жертвуете всем здесь, чтобы обрести счастье в будущем?»
«Верно, – сказал он. – Да-да-да».
* * *
Если культура составляет значительную часть нашей личности и если она включает в себя споры, открытия, вражду, предубеждения и ошибки живших когда-то мужчин и женщин, то получается, что все эти споры, открытия, вражда, предубеждения и ошибки до сих пор в той или иной форме остаются частью нас. Мы впитали их в себя. Они изменили нас. Они записаны в наших мозгах в виде синаптических связей. Они и есть мы.
Одна из самых странных цепочек событий, изменивших западную культуру и нас в ней, началась в XIX веке, в тесной комнатке в Моравии. Именно в этой комнатке вместе со своей быстро растущей семьей жил мальчик по имени Зиги. Он со своими братьями и сестрами, скорее всего, присутствовал при занятиях его родителей сексом. В этой же комнате он находился, когда умер его брат Юлиус. Он родился на одиннадцать месяцев позже Зиги и, таким образом, лишил его безраздельного внимания матери. Но даже смерть Юлиуса не вернула ему любимую мать: до его десятого дня рождения она родила еще шестерых детей. В то время как в Зиги вызревали обида, ревность и ненависть по отношению к отцу, мать заменила ему няня Моника, поведавшая ему о Боге и об аде; есть предположения, что она помогала Зиги заснуть, тихонько поглаживая ему член.
Смышленого и серьезного мальчишку все это приводило в сильное замешательство. Да и как могло быть иначе? Представьте себе ту неразбериху, которая царила в его семье. Когда родители Зиги поженились, его отец был на двадцать лет старше его матери. К тому же он уже стал дедом, так как его двое взрослых сыновей от прошлых отношений уже сами обзавелись детьми. Это означало, что один из его сводных братьев был одного возраста с его матерью, а другой – на год старше. Получалось, что эти «братья» годились ему в отцы. Между тем один из внуков его отца был одного с ним возраста, а другой – на год старше. Неудивительно, что все это сбивало его с толку. Возрасты и поколения смешались. Возможно, именно поэтому у него были не совсем обычные представления о «сексе» и «возбуждении». Когда ему исполнилось семнадцать, Зиги влюбился в девочку пятнадцати лет по имени Гизела. Одновременно он влюбился в ее мать. Помимо этого, он испытывал влечение и к собственной матери.
Жизнь Зиги переменилась благодаря истории из истоков западного «я» – одной древнегреческой пьесе. В 1873 году Зиги прочел «Царя Эдипа» для подготовки к заключительному экзамену. Это произведение представляло собой что-то вроде детектива с затейливым сюжетом: царю Эдипу предсказывают, что конец чуме наступит только тогда, когда найдут и прогонят убийцу предыдущего царя. Эдип клянется выполнить задание. Согласно предсказанию, у убийцы запутанная родословная: «Для собственных детей отцом и братом, для матери он будет муж и сын». В ходе поразительно драматичного повествования Эдип начинает осознавать, что все это время он искал самого себя. За несколько лет до этого при столкновении колесниц на дороге Эдип, сам того не осознавая, убил своего отца, царя Лая. После этого он случайно женился на собственной матери.
Что-тов этой истории до глубины души затронуло Зиги. Она вызвала в нем бурю эмоций; в ней явно содержалось нечто уникальное, отражающее саму суть человеческой природы. Но что именно? Он внимательно изучил текст. Он сходил на постановку этой пьесы в Париже и Вене, где публика выражала свой восторг бурными аплодисментами. Со временем он стал очарован силой, заключенной в историях, и тем, как они трогали огромные массы людей. А из всех историй больше всего его волновал «Царь Эдип».
Так как теперь мы уже знаем об интерпретаторе левого полушария мозга, можно задаться вопросом: стала ли для Зиги эта пьеса своего рода готовой конфабуляцией – историей, которая идеально разъясняла всю тревожную и постыдную путаницу в его голове и помогала ему смириться с ней? Как заметил профессор истории Питер Рудницкий, «то, как совпали обстоятельства его рождения и сюжет драмы об Эдипе, поражает». Сам Зиги писал: «Я тоже обнаружил любовь к матери и ревность к отцу и в моем собственном случае и теперь полагаю, что это универсальный феномен раннего детства… Если это действительно так, то удивительная власть „царя Эдипа“ становится понятна».
Студентом Венского университета Зиги бродил по главному двору, рассматривая в свете солнца и в тени арок бюсты бывших профессоров. Он представлял, как однажды попадет в их ряды. Он уже видел эту картину… Там было бы написано его полное имя… Зигмунд Фрейд… а что бы гласила надпись? Ах да, это, конечно, была бы отсылка к его кумиру – древнегреческому искателю истины, убийце своего ненавистного отца, любовнику своей прекрасной матери – царю Эдипу, который, как писал автор пьесы Софокл, «знал сокровеннейшие тайны и был всесильным человеком». Его мечта почти сбылась. Фрейду предстояло стать основоположником психотерапии, он задался целью раскрыть, как в детективе, тайные силы, кроющиеся в человеческом бессознательном с его порывами, зачастую жестокими и извращенными.
Идеи Фрейда строились вокруг мифа об Эдипе. Он решил, что его детское влечение к матери и убийственная ненависть к отцу являлись не просто личным переживанием, а «неизбежной судьбой» всех нас. «Всякий, кто появляется на свет, вынужден столкнуться с эдиповым комплексом, – решительно заявлял он. – Как Эдип, мы живем, не ведая об оскорбляющих мораль желаниях, навязанных нам природой, а после их осознания мы все, видимо, хотели бы отвратить свой взгляд от эпизодов нашего детства».
* * *
Фрейд был не одинок в своем предположении, что он ничем не отличался от всех, а все остальные ничем не отличались от него. Современные психологи знают, что большинство людей склонны значительно переоценивать то, насколько другие люди разделяют их чувства и убеждения. Профессор Николас Эпли, изучавший данное явление, пишет: «Любители черного хлеба считают, что они в большинстве. Сторонники консерватизма склонны думать, что большинство разделяет их точку зрения; то же самое происходит и в случае с приверженцами либеральных взглядов. И те и другие обычно думают, что люди, не проголосовавшие на выборах, отдали бы свой голос их стороне. А если говорить о морали, то даже те, кто находится в явном меньшинстве, все равно полагают, будто они составляют нравственное большинство».
Некоторые из экспериментов Эпли были призваны выяснить, насколько люди верят, что даже сам Бог разделяет их точку зрения. Подопытных помещали в томограф и сперва задавали им вопросы о взглядах Бога, а затем об их собственных мнениях; в итоге в мозговой активности не отмечалось никаких видимых изменений. Такие тесты часто подвергаются критике, поскольку скептики сомневаются, что по результатам тестирования можно сделать какие-либо убедительные выводы. Однако эти результаты подтверждены многими другими, не связанными со сканированием мозга, исследованиями, в ходе которых взгляды людей демонстрировали корелляцию с их представлениями о взглядах Бога. «Когда умы других для вас загадка, – пишет Эпли, – вы представляете себе разум, похожий на ваш собственный».
Именно эта простейшая ошибка подтолкнула Фрейда переосмыслить понятие первородного греха. Рассмотрев «оскорбляющие мораль желания, навязанные нам природой», он выдвинул теорию о том, что причиной большинства внутренних страданий человека являются не дьявольские искушения, а чудовищные побуждения, которые мы в себе подавляем. Изучив неврологию, Фрейд пришел к изменившему весь мир выводу, что поведение человека в значительной мере лежит за рамками его сознательного контроля. Такое предположение оказалось идеальным для своего времени. В XIX веке люди восторгались научными открытиями, проливавшими свет на новые неизведанные миры. Они узнали о генах, бактериях и эволюции – о силах, витавших в воздухе и скрытых в человеческом теле, которые, по всей видимости, имели почти что сверхъестественную власть над нашими судьбами.
В представлении Фрейда психоаналитик – в каком-то смысле священник нового типа – должен был раскрыть эти невидимые силы внутри нас и вывести их из подсознания в сознание. «Фрейд считал психоаналитика эдипальной фигурой: тем, кто стремится к самопознанию и познанию других, не важно, какой ценой», – пишет профессор Хелен Моралес. Пациенты приходили к великому доктору на сеансы психотерапии по адресу улица Берггассе, 19, в районе Вены под названием Альзергрунд, в кабинет, полный книг и вещей, отсылающих к заре западного «я». Они ложились на его знаменитую кушетку, откуда могли любоваться висящей чуть правее на стене копией картины Жана Огюста Доминика Энгра «Эдип и Сфинкс». «Безусловно, психоанализ появился отчасти благодаря неврологии, которую изучал Фрейд, – пишет Моралес. – Но именно классическая мифология вдохновила его изначально, став опорой и обоснованием фундаментальной теории психоанализа». Она считает, что «без древнегреческих мифов не было бы и психоанализа».
В XV веке древнегреческие и римские идеи пережили Возрождение, благодаря которому западное «я» в итоге смогло вылезти из своего пыльного чулана. Разумеется, это не простое совпадение, что Возрождение происходило в том же месте и в то же время, когда мы учились по-новому сходиться с людьми и обходить их. Его центрами стали крупные торговые узлы Генуи, Флоренции и Венеции – величественные центры, где кипели жизнь и мысль и которые нельзя не сравнить с древнегреческой «цивилизацией полисов»; именно там зародился современный капитализм с его долгами, кредитами, могущественными банкирами и бумажными деньгами.
Даже если оставить в стороне Возрождение, исторически переход от христианства к открытию бессознательного можно назвать революцией. В конце концов это стало началом эры современной психологии. Но с моей точки зрения, несмотря на то что Фрейд и его коллеги подготовили необходимый материал для следующей главы в истории западного «я», они лишь взглянули на проблему с другой стороны. Люди по-прежнему оставались несовершенны. Им все равно приходилось исправлять свои недостатки. Исцелить себя можно было только путем бесконечной войны с самим собой, порочным с самого рождения. Фрейд был просто светским вариантом святого Бенедикта, полным ненависти к себе и страшащимся секса. Истинная революция произошла западнее, в Соединенных Штатах Америки. Именно там понимание того, кто мы есть и кем должны быть, претерпело коренную трансформацию и обросло богатым набором новых черт, многие из которых остаются с нами по сей день.
В 1936 году с Фрейдом произошел совсем непримечательный, казалось бы, случай: к нему пришел один из представителей этой революции. Фриц Перлз был немецким психоаналитиком еврейского происхождения, который открыл для себя фрейдизм, когда еще ребенком испугался, что мастурбация вызывает у него проблемы с памятью. Бежав из охваченной антисемитизмом Европы, он нашел защиту в Йоханнесбурге, где добился профессионального успеха. Перлз обладал большим самомнением и, являясь сторонником Фрейда, по прибытии на конференцию в Вену решил нанести ему внезапный визит, дабы выразить свое почтение. Судя по всему, он ожидал теплого приема и потрясающей встречи двух великих умов. Однако когда Перлз нашел дом своего кумира, Фрейд лишь слегка приоткрыл дверь.
«Я приехал из Южной Африки, чтобы показать вам свою работу и лично познакомиться с вами», – объяснил Перлз.
Повисла пауза.
«Ну что ж, – ответил наконец Фрейд. – И когда вы собираетесь обратно?»
Момент вышел неловким. Они недолго и натянуто побеседовали, а затем Фрейд закрыл дверь. Перлз ушел, чувствуя себя потрясенным и униженным. Он так никогда и не простил Фрейду этого пренебрежения, а некоторое время спустя и вовсе отрекся от его взглядов. Несколькими десятилетиями позже, далеко на Западе, его новые идеи о том, кто такой человек и каким ему следует быть, завоевали такую популярность, что Перлз занял собственное важное место, став, наряду с Фрейдом, одним из тех крикливых призраков, которые образуют современное «я».
Назад: Книга вторая Совершенствуемое «я»
Дальше: Книга четвертая Хорошее «я»