Книга: Линия фронта
Назад: ГЛАВА ЧЕТВЕРТАЯ
Дальше: ГЛАВА ШЕСТАЯ

ГЛАВА ПЯТАЯ

1
Наступление в Белоруссии привлекло к себе все помыслы и устремления лагерных пленниц. Их возбуждение было так велико, что случай с Зырянским, о котором и сам переводчик предпочитал не распространяться, прошел как будто незамеченным со стороны администрации. Но это только казалось, многие, и прежде всего Сима и Аня, отлично понимали, что в иные времена покушение на переводчика не прошло бы даром; Теперь же администрация ограничилась назидательными беседами и легкими наказаниями; казалось, тюремщики выжидали. Надзирательницы и охранники все чаще и озабоченней толковали о наступлении Советов и уже совсем в других тонах судили о значении для фатерланда Румынии, на территорию которой с начала апреля вступила Красная Армия; скептически упоминали высадку англо-американских войск в Нормандии и почти с открытой усмешкой высказывались о чуде, долженствующем якобы спасти великую Германию, принести ей выигрыш в войне. Это была неприкрытая бравада, лагерный персонал потерял уверенность в себе, особенно охранники — в большинстве пожилые, некоторые из них позволяли себе отпускать довольно фривольные шуточки в адрес самого фюрера. Разумеется, показная болтливость охранников и надзирательниц не исключала слежки за каждым шагом заключенных; и это в то время, когда даже оберштурмфюрер Зейсс, всегда важный и недоступный, заговаривал с русскими женщинами. Впрочем, не это беспокоило Аню, она неотступно думала о Зырянском, именно от него в данном случае исходила наибольшая угроза; где-то в Анином подсознании жили опасения, связанные с Киевом, и не последнюю роль в этом играл все тот же переводчик, киевлянин. Он непроизвольно вызывал в ее памяти пережитое… Прошлую ночь Аня во сне видела Киев, свой дом и покойную мать; увидела во сие Евгения, отступавшего от самой границы и застрявшего в Киеве — это случилось перед гестаповской облавой, когда ему негде было ночевать; она привела его, голодного скитальца, к себе. С большим риском — она служила тогда в канцелярии Эбенгардта…
Утром она вспоминала сон: как давно все было!..
Аня чувствовала на себе внимание Зырянского, это беспокоило ее, заставляло думать о завтрашнем дне. Она лучше других понимала, что некоторое панибратство надзирателей — это просто заминка, выжидание, рожденное растерянностью, что главные события впереди. Ближайшие дни подтвердили это. Попытки администрации эвакуировать лагерь и отказ в предоставлении лагерю транспорта, занятого перевозкой войск, только подлили масла в огонь.
— Что ж теперь? Погибать? — шумела в торфянике крикливая, несдержанная Дудкина, женщина лет сорока, на с кем не дружившая. Вопрос ее был адресован благодушному на вид охраннику, которого за лающий голос заключенные окрестили Барбосом.
— Капут… — перекосил рот Барбос.
— Тебе капут! — взвизгнула Дудкина.
Охранник посмотрел на нее с любопытством, пыхнул ей в лицо дымом и злорадно провел пальцем по шее.
Эти зловещие намеки да еще горы невывезенного, никому не нужного теперь торфа, и напрасная, лишь бы занять узников, работа, и тягостное ожидание своих, и слушок об уничтожении лагерниц, страшный, въедливый, неизвестно кем пущенный слушок, — все это распаляло женщин.
«Сима… Сима…» — чаще, нежели раньше, раздавалось то в бараке, то возле умывальных корыт, то на торфяниках, куда женщин по-прежнему гоняли.
Сима получала листовки от партизан, передавались они в лагерь через шофера хлебовозки, тоже, пленного, а она распространяла — не одна, конечно.
В свежей листовке были стихи партизанского поэта — про черные косы и черные очи, что хлопец унес с собой на войну. Женщины повторяли привычные белорусские словами уже где-то в углу барака рождался робкий напев…
Сима сердцем верила, что Аня своя, особенно после сцены с негодяем переводчиком. И тогда встретилась с Аней накоротке, будто невзначай. У Симы под плащом хранилась пачка листовок, прибывших с воли. Боясь обыска, Сима не хотела нести их в барак, бумажки нужно было раздать, освободиться от них. Сима расстегнула верхнюю пуговицу плащика.
— Анюта, возьми…
Сима даже не смотрела на нее. Обе шли медленно, устало, как ходят все лагерницы. Аня понимала, о чем шла речь, но запустить руку под плащик командирши не решалась… Аня получила в этот день срочную информацию — от Владимира Богдановича, это было донесение о переброске из района Ковеля немецкой панцирной дивизии. Аня не знала содержания информации, как не знала цепочку, в которой являлась лишь звеном, но она не могла рисковать.
— Обходись без меня, командирша…
— Что же ты? — У Симы сжались губы, она на секунду повернула лицо к Ане, увидела, как та хлопала ресницами, словно ждала удара.
— Не сердись, — сказала Аня.
Сима и не сердилась. У нее не хватало внутренней злости на эту девчонку, которая то проявляла решимость, умея в критическую минуту пойти на риск и спасти от расправы Зырянского, то, похоже, ловчила, не желая ввязываться в опасную игру.
Листовки все же были пущены по рукам, одна из них каким-то путем попала к надзирательницам. В тот же вечер Зырянский пригласил Аню к себе. Она не знала, зачем понадобилась переводчику, она после того как спасла его от разъярившихся женщин, ни разу с ним не виделась и шла без боязни.
Зырянский встретил ее сдержанно-вежливо. Он, разумеется, не опустился до банальных благодарностей, но дал почувствовать, что оценил ее поступок. Во всяком случае, разговор между ними почти сразу соскользнул на близкую обоим тему — киевское житье-бытье, довоенные годы, мирное время… Аня понимала, что его разглагольствования не что иное, как подступы к главной теме, держала себя так, будто между ними ничего не стряслось. Зырянский оценил это и после некоторых колебаний перешел к делу. Он достал из ящика листовку.
— Приказано перевести на немецкий, — буркнул он.
Аня окинула листовку безразличным взором, и в глазах Зырянского отпечаталось сомнение: знала ли она, о чем речь в этой бумажке, или же действительно видела ее впервые? Конечно, он не причислял ее к праведницам, о нет! Да и как было причислять: в конце концов оберштурмфюрер Зейсс неспроста приглашал ее к себе… Но, с другой стороны, если она сожительница Зейсса, то зачем ей было спасать его от рук лагерниц?
— Переведите, раз приказано, — пожала плечами Аня и повернулась к трюмо. В зеркале она увидела напряженно-выжидательную мину, застывшую на лице Зырянского.
— Вы могли бы помочь.
— Каким образом? — Мысли ее заметались в сумятице: уж не намек ли это на широкую осведомленность Зырянского? Быть может, он проведал, что она служила в свое время у небезызвестного коменданта Киева Эбенгардта?
— Я не в смысле перевода… Вы ведь не владеете немецким?
— Немецким? — Аня колебалась, она еще не уловила, к чему клонил Зырянский, и не могла решить, как лучше ответить.
— Я имею в виду происхождение…
— Чье? — насмешливо осведомилась Аня, оттягивая время. Она понимала, что он циник, но циник трезвый.
Зырянский внимательно посмотрел ей в спину, сказал:
— Листовки. Первородство, так сказать.
Аня поводила пальцем по зеркалу. Ей казалось, что Зырянский занимался словесной эквилибристикой, пытался в чем-то подловить ее. В чем? Если бы он знал о том, что служила она в комендатуре не ради хлеба насущного а что только друзья помогли ей бежать, то вряд ли она пользовалась бы некоторой свободой, если можно назвать свободой заключение в этом лагере… А может, он ищет союзницу — на случай крутого поворота, который неотвратимо надвигался?
— Я владею немецким, — не стала скрывать Аня.
— Так и знал… Осмелюсь спросить: когда покинули Киев?
— Давно.
Зырянский убрал листовку в ящик, достал бутылку. Он повертел ее в руках и поставил перед собой, как будто не решаясь налить в рюмки.
— Вы смелая, землячка! — сказал он. — Хочу выпить за смелых.
2
Листовки беспокоили и без того встревоженную администрацию. Оберштурмфюрер Зейсс докладывал высшему начальству о возросшей активности заключенных, связывал это с появлением вблизи лагеря партизан и, конечно же, с обстановкой на фронте… Он добивался срочной эвакуации лагеря, однако на первом плане у немецкого руководства стояли другие вопросы.
Улучив подходящую минуту, Аня шепнула Симе-командирше о стремлении Зырянского выявить канал, по которому попадают в лагерь листовки, это, в свою очередь, обеспокоило Симу. Но прямой угрозы покуда не было, а косвенная висела над ними всегда, и распространение сводок продолжалось. Приближение фронта оживило разговоры среди женщин.
С утренним подъемом в бараках зашумело, как в ульях. В блоке, где жила Сима, выделялся крикливый голос Дудкиной. Сима пробовала угомонить ее, но та и слушать не хотела.
— Брось, командирша!.. Я начистоту с Ангелочком! — тыкала она пальцем в аккуратную надзирательницу Эльзу. Эльза-Ангелочек происходила из прибалтийских немок и достаточно владела русским.
— Глупая баба… — сказала она.
— Кто глупая? — не унималась Дудкина. — Тебе хорошо умничать, отъела зад! Погоди, придут наши.
— Ваши? — В руках Ангелочка заиграла плетка, такими штучками надзирательницы охаживали, случалось, лагерниц по лицу. Но на этот раз Ангелочек попятилась и ушла.
Чтобы внести какую-то разрядку, Сима запела:
Расцветали яблони и груши,
Поплыли туманы над рекой.
Выходила на берег Катюша,
На высокий берег, на крутой.

Как ни странно, песню эту любили охранники и надзирательницы, и даже Зейсс. Оберштурмфюрер, в принципе не одобрявший песнопение среди заключенных, разрешал и сам частенько слушал «Катюшу». Мало-помалу говор в бараке стих, женщины одна за другой присоединялись к Симе. Все тревоги, горе и надежды на близкую свободу, мысли о прошлом и завтрашнем, сумбурный и разноречивый шум — все вдруг слилось в одном мотиве, в одних общих для всех строчках, в немудреных словах о яблонях и девичьей судьбе… Женщины пели, никто их не беспокоил, лишь через некоторое время в барачную Дверь заглянула Ангелочек, с улыбкой поманила Дудкину.
— На исповедь, в церковь… — сказал кто-то, и песня оборвалась. Церковью называли небольшой сарайчик, служивший для допроса, или — как утверждали надзирательницы — для душевных бесед; после бесед этих далеко не каждая жертва могла доползти до барака. Уставшие от торфа и дневных волнений, женщины вновь встревожились, потянулись на выход, но во дворе было пусто, они возвращались в блоки, сбивались по углам и опять жужжали, жужжали…
Дудкину затемно приволокли в барак охранники. Ее толкнули через порог, она свалилась на пол, женщины отнесли ее иа нары. Дудкина была почти в беспамятстве, лицо ее было исполосовано, покрылось синими рубцами. Она стонала, ей дали воды и только тогда разглядели, как изодрана ее одежда.

 

Незадолго до появления в бараке Ангелочка Аню потребовали к начальнику лагеря. Уход ее вызвал недоброжелательные реплики и насмешки, однако Ане было не до того; ее сопроводили не в кабинет к Зейссу, а на проходную. За воротами стояла машина, самого Зейсса не было, и дверцу услужливо открыл шофер Ганс. Он фамильярно подмигнул Ане, но лицо его оставалось серьезным: человек на работе, дело прежде всего… Аня улыбнулась в ответ, потравила волосы и юркнула в легковушку. Фыркнул мотор, машина тронулась. Маршрут был известный — в любимую рощу Зейсса, это каких-нибудь пятьсот метров от лагеря, место совершенно безопасное, хорошо видимое с высоты лагерных вышек.
Ганс не впервые возил Аню в этот лесок: оберштурмфюрер любил природу. Это была его слабость, он не только холил двух овчарок и по утрам кропил из лейки куртину под окнами своего коттеджа, но и любил прогулки в лесу. Волкодавы надежно охраняли его, он закрепил привычку ежедневно расходовать для прогулки час, ровно час. Ни минутой больше или меньше, пунктуальность — тоже правило Зейсса, и если он решил отправить в карцер одну из десяти лагерниц, то ничто уже не могло поколебать этого решения.
В последнее время Зейсс плохо спал. Может, из-за фронтовой канонады, которая приблизилась, а может, из-за отъезда жены; скорее всего, то и другое беспокоило оберштурмфюрера. Впрочем, ему еще досаждали листовки, перевод которых представил Зырянский, и нити от этих листовок вели к партизанам… До последнего времени партизаны не проявляли интереса к заброшенному в лесу женскому лагерю, но вдруг все сместилось. Приближался фронт, вместе с ним приближались неприятности; достаточно сказать, что Зейссу не обещали ни одного эшелона — как предусмотрено планом — для эвакуации этих русских баб. И это после того, как Зейсс нашел возможность обратиться к самому фон Шлегелю. Фон Шлегель… Все знают, как щелкнул его Гитлер по носу за навязчивые фантазии — строить железобетонные укрепления в неспокойных партизанских зонах; но этот прусский индюк, который к тому же ухитрился выпустить партизан из кольца, даже не ответил Зейссу, и это несмотря на то, что он знал Зейсса еще в Берлине… Да, времена менялись, бурные события выбивали всех из колеи. Но, черт возьми, Зейсс не первый день ломал голову: что делать? Погнать этих баб пешком, так недалеко они уйдут… Совершить акцию на месте? Он ждал четких указаний, но указаний не было, и это выводило его из равновесия, хотя внешне Зейсс оставался, как всегда, невозмутимым. В ожидании Анны он мерно вышагивал между стволов, смотрел за собаками, ворошил опавшие сосновые иглы и мягкий мох под ногами.
Разговор с Анной всегда был для него приятен. Он знал, с каким материалом имел дело в лагере, знал, что эти женщины в прошлом жены красных командиров. К сожалению, условия многих заставили опуститься, хотя среди них оставались особы, которые даже в лагерной жизни не теряли нечто труднообъяснимое: они умели сохранять свое достоинство… Зейсс давно понял, что Анна именно твердая женщина, умевшая отстоять свое достоинство в тяжких обстоятельствах. Увидев однажды, как посмотрела она на него — это было на одном из первых свиданий, — он понял, что она отнюдь не легкомысленная бабенка, какой изображали ее доносчики; до отъезда жены он вызывал Анну попросту на допросы, между тем его устраивало мнение о нем как о ловеласе, это был его прием. Жена ему верила, в бараках числили Анну его любовницей, а перед сослуживцами почему бы не порисоваться? Но допросы ничего не дали, Анна была или действительно далека от того, чем интересовался Зейсс, и вообще от всего, что пахло политикой, или тонко играла а хитрила — он все еще не понял. Поначалу его удивляло, что она немного знала немецкий, но потом все объяснилось. Анна — жена погибшего русского командира, она из хорошей семьи, не скрывала этого и, кажется, не кривила душой. В конце концов, она могла не показать знание иностранного языка… Последние дни он думал о ней только как о женщине, и поэтому вся эта история с Зырянским приняла особую окраску… Ох, старый козел! Русские бабы запугали его, будет помнить, как ходить в чужой огород. Зейсс в душе посмеялся, когда ему доложили о злоключениях переводчика. Зейсс окинул взглядом милые его сердцу сосны, милые потому, что именно здесь, в этом лесу, в часы отдыха он как бы переносился на землю обетованную, забывая о досадных неприятностях по службе. Он забывал о призрачных теперь мечтах по части военной карьеры, иных превратностях жизни, отстранялся от черновой работы, которую необходимо было делать во имя лучшею будущего великой Германии… Мысли его прервал мотор. Ганс подогнал «опель» к опушке, из машины на ходу выскочила Анна. Она была, как всегда, подвижна, и эта подвижность вызывала у Зейсса приятные чувства, он отогнал подскочивших собак. Дружелюбно улыбнувшись, последовал с Анной в чащу, с глаз долой: он знал, что с вышек видна опушка и часовые не упустят случая понаблюдать.
— Я собирал грибы, — сообщил он.
— Здесь вы мало найдете, — оживленно, может быть слишком оживленно, ответила Анна.
— Мало… Мы должны пойти дальше, — подхватил Зейсс. — Рано или поздно мы должны… Чем дальше в лес, тем больше…
— Грибов! — закончила Аня.
Зейсс, приняв нарочито серьезный вид, доверительно спросил:
— Почему волнуются ваши… ваши соплеменницы? Это не служебный вопрос, можете не отвечать, если угодно.
— Отчего же! Они живые люди, понимают события.
— Да, вы правы… Слушайте, Анна… мы враги? — игриво спросил Зейсс и, не дождавшись ответа, продолжал: — Сердце говорит, вы моя Юдифь…
«На что он намекает? Может, как зверь, предугадывает свой конец? Зверь… Трудно судить, кто кому укоротит жизнь…»
Аня как-то бесцветно улыбнулась.
Под синим небом громоздились опаленные летним зноем сосны, хрустел под ногами валежник, пахло смолой, и рядом вышагивал стройный джентльмен, он же — палач, с таким не шути! Ей хотелось ответить в том же духе, со ссылкой на библейский миф, но она произнесла уклончиво:
— Я не добровольно пришла к вам.
— Как говорят русские, — продолжал Зейсс, — нет худа без добра, и… и женщины подчиняются приятной необходимости без начального желания — так бывает часто.
— Не думаю, господин Зейсс!
— Меня зовут Франц. Что бы вы сейчас желали, Анна?
— Убраться к черту из лагеря и… конец, конец войны…
Они помолчали. Зейсс все еще держал ее руку, потом сказал:
— Войны — не знаю… Да, не знаю. Но из лагеря есть путь — на запад…
— Я русская. И вы не поймете меня…
Разговаривая, они помалу пересекли заросли, вышли на поляну. Здесь было тихо и уединенно. Зейсс предложил сесть. Не ожидая согласия спутницы, он расположился под деревом; в руке он держал найденные грибы и выбирал место, куда их положить.
— Вы должны напомнить, — показал он глазами на лисички. — Я могу забыть.
Аня не садилась, думала, как поступить, если… Она не надеялась на свою силу, а Зейсс не такой простофиля, чтобы расстегивать пояс и снимать портупею с пистолетом. Да и волкодавы… Она опустилась на колени, зашарила руками в траве, хотя что тут можно было найти?
— Моя расческа, — с беспокойством сказала она, шаря в траве.
Зейсс накрыл ее ладони своими.
— Не нужно… — испуганно сказала она.
— Но почему? Анна… — Он тяжело дышал.
С минуту они говорили о чем-то, Аня не помнила слов, все ее внимание было приковано к ненавистной кобуре, наглухо застегнутой, недоступной для ее слабой женской руки. И в тот момент, когда она нашарила в траве увесистый камень, вышли из-за дерева двое и молча наставили на Зейсса автоматы.
Ане казалось, что она ждала этого, и все же она сорвалась с места; на нее с грубой бранью замахнулся один из незнакомцев, она шарахнулась от него, споткнулась, услышала над головой очередь и метнулась в кусты…

 

Весть о похищении Зейсса разнеслась по лагерю мгновенно. Одной из первых узнала об этом Сима, которая в это время перевязывала Дудкиной грудь, и самодельный бинт едва не выпал из ее рук. Сима видела, что все уже знают новость, и прислушивалась к нарастающему шуму голосов; возбуждение женщин достигло предела, достаточно одной искры, чтобы последняя сдержанность покинула их; с одной стороны, она понимала, к каким мерам могли прибегнуть в этом случае лагерные головорезы, которым терять было нечего, с другой стороны… Обуздать натерпевшихся лагерниц более не удастся!
— Что за шум? — тихо спросила Дудкина.
— Украли Зейсса.
Дудкина приподнялась на локтях и вопросительно уставилась на Симу; казалось, она не поняла ее.
— Партизаны украли Зейсса, — повторила Сима.
В это время в барак пожаловала Ангелочек. Надзирательница оглядела застывшие лица лагерниц, сказала:
— Столовая.
Никто не проронил ни слова и не шевельнулся. Дудкина, держась на, локтях, сухими глазами ела надзирательницу.
— Ангелочек прилетел…
— Тебе мало?
Дудкина не ответила, но стала подниматься на ноги. Все молчали, молчала и Сима, боясь хоть одним словом ускорить события. Ангелочек крутнулась на каблуках и вышла.
— Ужинать, — коротко бросила Дудкина. Вместе с ней, поддерживая, ее под руки, женщины повалили во двор, они шли плечо к плечу, сплошной массой. Сима чувствовала, как тряслась в ознобе прижавшаяся к ней соседка; толпу будто пронизывало током, и Симу тоже заколотило.
К столовой тянулись из всех блоков, шли без строя, это уже был бунт. Плотная молчаливая масса по дороге сливалась воедино, в молчании этого множества людей проявлялось что-то зловещее. По бокам, боясь приблизиться и быть измятыми, неуверенно следовали надзирательницы. На подмогу к ним, видя неладное, подоспели двое или трое пожилых охранников; они пытались преградить женщинам путь, рассеять их, но шли вместе с толпой, повинуясь ей, и наконец толпа поглотила и понесла их с собой.
Сидевшая к карцере Аня услышала прибойный шум и приникла к зарешеченному оконцу. Она не сразу уловила, что творилось на дворе, но вот до ее ушей донесся чей-то выкрик:
— В церкви, в церкви она!
И опять Аня не поняла, о какой церкви шла речь, она запамятовала, что церковью в насмешку называли сарайчик, в котором она сидела. Она лишь помнила глаза Симы. Их взгляды встретились лишь на миг, но Ане стало ясно — Сима все поняла: и ее состояние, и почему она вернулась — было еще не время уходить из лагеря…
Когда толпа подвалила ближе, Аня смутно различила зажатых в толпе охранников и суетящихся в стороне надзирательниц, которые не решались приблизиться к лагерницам, но невыносимая боль затемняла все; Аня была избита, находилась в полузабытьи и вновь переживала то состояние отчуждения, которое пришло к ней в лесу, как только они с Зейссом углубились в рощу, когда застыла она с булыжником в руке и после внезапного захвата Зейсса скрылась в кустах; ее не преследовали, но она помчалась к машине. Это было нелегкое решение — вернуться, — но разорвать важную цепочку связи она не смела…
Руки у нее и сейчас, словно их все еще животной хваткой держал Зейсс, оставались скрученными.
А толпа уже привалила к стене, женщины видели в окне Аню, кто-то схватил и тряс решетку, но сорвать ее было не под силу. Тогда чей-то локоть в сердцах ткнул в проем, посыпались стекла… Аня увидела, как разоружили охранников, — это уже были не узницы, это были боевые подруги командиров, они знали, что такое оружие… Они отняли у охранников карабины, подсумки, одного повалили, он не мог встать, затем поднялся на четвереньки, но его вновь свалили и топтали. Несколько женщин возились с замком. Аня слышала их возню, но не могла оторваться от окна; близкий гром пушек, выстрелы подбадривали ее. «О-ох, милые…» Но вот распахнулась дверь, подскочила Сима, распутала Ане руки. Одежда на Ане была изодрана, женщины едва нашли чем прикрыть ей тело, наконец все выметнулись во двор. Ни надзирательниц, ни охранников на плацу не осталось, где-то рядом были уже свои.
— В барак! — приказала Сима.
В несколько мгновений плац опустел, лишь возле умывальника скулила раненая овчарка. В наступившей тишине отчетливо доносилась близкая дробь пулеметов. В барачных окнах звенели стекла.
— Наши… — всхлипнула Дудкина.
Сима с Аней решили держаться до конца. Они не знали, что творилось в других бараках, и Сима послала связную в соседний барак — поднять настроение. Пошла Дудкина.
После ее ухода к Симиному бараку направились двое надзирательниц, но никто не верил в их добрую миссию, и тогда вынырнул откуда-то Зырянский, он приблизился с носовым платком в поднятой руке.
— Меня послали… — заявил переводчик, — передать условия, и я вынужден…
— Мы слышим свою армию, — перебила его Сима, — и оставим вас в заложниках… Что будем делать? — спросила Сима у Ани.
Но прежде чем женщины успели обдумать план действий, они увидели, как охранники понесли к соседнему бараку канистры с горючим, вскоре там поднялся дым и блеснул огонь. Из зарешеченных окон подожженного здания вырвались вопли… Тогда Аня с Симой и все остальные повалили в дверь; на глазах у них полыхал соседний барак…

 

Разведчики Владимира Богдановича, захватившие оберштурмфюрера Зейсса, с трудом переправили его к своим.
— Зря полюбовницу упустили, — сказал Сахончик.
— Не зря, — ответил Владимир Богданович.
Духота обволакивала бойцов, влажный, перегретый воздух клонил в сон, однако Сахончик не унимался:
— Которых фрицы волокут в машинах — тоже наши?
— Эх, лимон ты зеленый, лимон… — От возмущения Владимир Богданович не находил слов. — Я же предупреждал — стрелять поверх головы, понял?
Но вот за лесным массивом послышались моторы, стало ясно — рядом дорога. Разведчики разом притихли и подались на шум; крадучись, выбрались чуть не к самому полотну и тут увидели, как из-за поворота приближались три немецких грузовика.
— Слушай команду! — одними губами, едва внятно произнес Владимир Богданович. В один миг оценил он обстановку и принял решение: стрелять по второй.
Разведчики давно привыкли понимать взводного с полуслова, и немудрено: кое-кто из них прошел с Владимиром Богдановичем путь от самого Киева, потом — Сталинград, Белоруссия… В Белоруссию пришли немногие из «стариков», но традиции в армии живучи; даже молодые, вроде Сахончика, на первых же порах схватывали самую суть командирских требований, каким-то непостижимым образом понимали малейшие оттенки в словах и, казалось, мыслях командира. Да и как было не понять простого и единственно правильного решения: разведчикам требовался один грузовик, ну и пусть передний улепетывает — забот меньше, возьмут второй, а третий — на всякий случай, резерв, он тормознет, и водитель махнет в кусты… Все было ясно как божий день!
Машины шли не быстро и почти без интервалов. Владимир Богданович сообразил, что дорога предвоенной постройки, новая — камень не обкатан, — потому ее и нет на карте. Немцы строго держались правой стороны, было видно, как колеса передней машины мяли выбившуюся между булыжин траву. Владимир Богданович положил палец на спуск, покосился влево. Пустынная дорога удалялась по шнуру, кругом стояла тишь, и даже автомобили, казалось, щупали колесами камень бесшумно. Над ухом сопел вечный телохранитель Сахончик. «Как хвост за мной…» — подумал Владимир Богданович, хотя отдавал себе отчет в том, что сам же, вполне сознательно, в приказном порядке привязал парня к себе — подстраховывал от дурного случая, поскольку Сахончик по молодой горячности и неопытности был любой дырке затычка.
Краем глаза Владимир Богданович удерживал переднюю машину и, как только она миновала его, будто с сожалением, на выдохе проронил:
— Огонь…
Конечно, по-другому и не могло быть: первым пальнул все тот же Сахончик. Второпях он попал в фару, стекло брызнуло, словно взорвалось, шофер — это была средняя машина — от неожиданности тормознул и лег на руль, из кабины кто-то метнулся в кусты. Замыкающий грузовик тоже взвизгнул тормозами, и лишь головной размеренно катил: то ли за шумом мотора водитель не услышал, что стряслось, то ли с испугу газанул лишку, и мотор не принял оборотов. Разведчики выпрыгнули на полотно. Владимир Богданович на бегу подумал, что не худо сцапать и последнюю машину: вдруг у намеченной что-либо повредили… Но не тут-то было, замыкающий автомобиль сдал задним ходом и был таков.
Захваченный грузовик вибрировал, из разбитой фары сыпались на мостовую стекла. Разведчики выволокли из кабины мертвого немца.
Владимир Богданович обронил:
— Буряк!
Сержант одним движением втиснулся за руль, попробовал сцепление и газ, машина рокотнула и тронулась. Уже вертя баранку, Буряк что-то вспомнил, усмехнулся, потом высунулся из окна, спросил у трусившего рядом с машиной Сахончика:
— Камеру не забыл?
Чуя подвох, Владимир Богданович подозрительно зыркнул на Буряка, но густо-красное лицо сержанта оставалось непроницаемым.
— Никак нет, товарищ сержант! — отрапортовал Сахончик, кусая губы. Забыть злополучную камеру он не мог потому, что она была намертво приторочена у него через плечо, вроде скатки. Он и спал с камерой.
Разведчики на ходу перекатывались через борта, они сгрудились в кузове кучкой, взлохмаченные и потные.
Владимир Богданович стоял на подножке, смотрел вперед. Азарт на время заглушил остальные чувства, и он не сердился на Буряка с Сахончиком за прозрачную, понятную для всех и обидную шуточку; в данную минуту чихал он на такие пустяки, ему хотелось повернуть фуражку козырьком назад, как в детстве поворачивали капитанки — то был высший шик, признак причастности к геройству, когда на голове вдруг возникала почти всамделишная бескозырка… Он даже поднес руку к голове, но спохватился; однако девать руку было некуда, Владимир Богданович привычно пощупал пальцами кончик носа. Стоявший в углу кузова Сахончик подметил настроение командира и громко, с покаянной ноткой в голосе спросил:
— Дед Володя… как же без фары?
— А-а, нашкодил… — в тон ему отозвался Владимир Богданович. Он весь исходил благодушием и добротой и в эти счастливые мгновения готов был не замечать явной фамильярности и, может быть, даже непочтения со стороны подчиненного.
На первой же просеке трофейный грузовик свернул с дороги и скрылся в зарослях. Возбуждение разведчиков помалу схлынуло, на смену подступили удовлетворенность, уверенность в себе и, наконец, расслабленность. Это был отдых, голоса стали тише, спокойней. Ехать было хорошо, ветки орешника и подростков-рябинок гладили разведчиков, и в этом чудилось что-то невоенное, давнишнее, может, из детства или юности. Сахончик умышленно подставлял щеки под зеленые лапы и вслух, не таясь, заливался.
Просека перекинулась через песчаный бугор, врезалась в ельник и привела к болоту; пришлось машину бросить. Напоследок Буряк выдернул из замка ключ, спаренный кольцом с грудастой, в рыбьих чешуйках и с хвостом дамочкой-зажигалкой, и по-хозяйски убрал в кошелек.
— Заче-ем? — удивился Сахончик.
— Трофей. После войны вернусь с канистрой!
Сахончик разочарованно развел руками — дескать, не поняли друг друга. — и что-то забормотал себе под нов.
Но Владимир Богданович не мог бесконечно допускать подрыв дисциплины, ее коренных устоев. Он и без того убедился, как, разлагающе влияла на личный состав техника: стоило посадить разведчиков на машину — и на́ тебе, дурь в голову, понесли кто во что горазд, все смешалось, кто старший и кто младший…
— Это что же, прения в строю? — строго спросил он.
Сахончик сделал вид, будто слова взводного относятся не к нему, и светлыми, невинными глазами рассматривал седую, давно не стриженную шевелюру Владимира Богдановича. Взгляд его был прямой и открытый, отводить глаза ему было нечего, он ненароком отметил капельку пота на кончике командирского носа и крепче сжал губы. Владимир Богданович уставился на строптивца, готовясь подавить в зачатии малейший выпад, но ничего не дождался.
Какое-то время разведчики молча продирались в зарослях. Владимир Богданович невольно втиснулся в колонну, он попал как раз за Сахончиком и глядел ему в затылок. Обогнать строй он не мог. Буйное переплетение сочного низинного ольшаника, хвойного подлеска и еще каких-то цепких зарослей исключало всякое шатание и разброд в строю. С одной стороны, это было куда как хорошо, но с другой — Владимир Богданович ощущал излишнюю связанность, ему не удавалось привычно ступить шаг-другой в сторону и заботливым командирским оком охватить подчиненных. Он недовольно пыхтел в затылок Сахончику, с непривычки сбивался с ноги и наступал ему на пятки.
На закате взвод пересек болотистый ручей и поднялся на сухое плато. В глаза разведчикам брызнуло багряное солнце, лес почти враз сменился, пошла рослая, с подпалинами сосна да белобрысые, далеко заметные березки. В воздухе припахло дымом, разведчики думали — гарь, но скоро учуяли, что откуда-то наносило запахи с кухни. Кухонный дух всегда поднимал настрой, звал служивых к себе, примагнитил он и разведчиков — в конце концов, где варево, там и люди, и петлять по лесу за здорово живешь было ни к чему; пришло время выбирать маршрут ближе к отходящим немцам. Конечно, кухня кухней, но всяк понимал, что там вряд ли отколется: чужое… Владимир Богданович, не мешкая, назначил привал и с напарником подался на сладкий дымок — разобраться, что к чему.
Смеркалось, когда он вернулся и объявил, что в сухом бору расположились — похоже, ночевать — вражеские артиллеристы; орудия не расчехляли, как стали с марша, так и стояли, не занимали позиций, даже щелей не обозначили, приткнулись, и баста… На дороге — пост.
— Щипаные, через одного с бинтами. — Владимир Богданович пригляделся к часам и коротко распорядился: — Спать.
Поднялись разведчики ровно в два ночи. Под кронами — хоть в жмурки играй, но в прогалинах над головами мигали далекие летние звезды. Ночной холодок быстро прогнал сон, бойцы беззвучно разделились по боевому расчету и выдвинулись к дороге.
Перед глазами у Владимира Богдановича мельтешил Сахончик.
— Сапоги прихватишь, — бросил Владимир Богданович. — Голенища раструбом, присадистые…
Владимир Богданович сказал это и забыл, но перед мысленным его взором выпячивался часовой — артиллерист в красно-бурых присадистых сапогах… «Да, да, нельзя солдату без сапог. А судить грехи без нас найдутся…» — мысли его заскользили черт-те куда, он вспомнил первые свои шаги, когда вступил в командование взводом; положение на фронте сложилось в ту пору ой какое незавидное, а нужно было — брали «языков», документы, высматривали огневые точки, штабы, связь. Владимир Богданович никак не мог встряхнуть себя, не понимал, то ли его сегодняшнее состояние высучилось суровой ниткой из прошлого, то ли само прошлое возродилось из нынешней минутной расслабленности.
Мысленно как бы пребывая в ином мире, Владимир Богданович все же вывел подразделение точно к расположению немецких артиллеристов. Под сосной стоял, похоже, штабной автобус. Разведчики поприсели за штабелем сложенных в лесу метровых чурок, выслушали последние наставления.
…Были выстрелы, пухкали красные вспышки, шибало едкой гарью, но затем взметнулась ракета, и разведчики отхлынули од автобуса. Лишь Владимир Богданович еще шарил в документах, но попадались одни схемы огней, которые не стоили свеч; наконец выудил набитый бумагами портфель и последним выскочил в дверь; еще не проверив людей, он ощутил, что не все ладно. И позже, возле ямы, в которую опускали убитого товарища, его не покидало чувство вины: не следовало ввязываться в ночную историю!
В неглубокую могилу проникал утренний луч. Владимир Богданович согнулся в яме, поправил убитому голову; земля дышала сыростью, как свежая траншея, и это напоминало Владимиру Богдановичу первый год войны, в обороне, в окопах. Он выпрямился и, стараясь не осыпать песок, выбрался наверх. Здесь он машинально сел, не думая, хорошо это или плохо; поставил локти на колени, подпер ладонями небритый подбородок. «Лежит разведчик… так-то вот оно…» — подумал он. За плечо его слегка тронули, он встал, набрал пригоршню земли, бросил в яму.
Они отошли недалеко, уже алело утро, и Владимир Богданович скомандовал дневку. После колготной ночи разведчики расположились в лесу. Владимир Богданович клевал носом, однако сладко-дремотное состояние его досадливо нарушал ненужный сейчас голос Сахончика. Владимир Богданович не вникал в суть разговора, голова у него была чугунная, и временами он забывался, словно куда-то падал, и перед ним кувыркались привычные лица боевых соратников, все те же Буряк, Сахончик… Было в этом мелькании что-то настораживающее, выявлялась какая-то иная, не здешняя местность, и Владимир Богданович, холодея, разглядывал полузабытые развалины, груды обгорелых камней и терялся: где он? В Белоруссии, в Киеве или под Сталинградом?
Сахончик бубнил, но Владимир Богданович уже совсем не слышал его; лежать было неудобно, он шевельнулся, сдвинул под голову кубанку и вновь окунулся в мучительно-тяжелые, отдаленные временем, но неотступные события. Он воевал…
Назад: ГЛАВА ЧЕТВЕРТАЯ
Дальше: ГЛАВА ШЕСТАЯ