Книга: Последняя картина Сары де Вос
Назад: Манхэттен Октябрь 1958 г.
Дальше: Хемстеде Зима 1649 г. / Лето 2000 г.

Сидней
Август 2000 г.

Марти де Гроот подходит к галерее. На нем взятый напрокат смокинг. В начале дня он купил на Питт-стрит пару черных вечерних туфель, и они сильно жмут. Он прошел милю от гостиницы через Гайд-парк, мимо инжира и пальм, держа замерзшие руки в карманах, и уже успел стереть ноги. Ему вспоминаются отец и покойный начальник, Клэй Томас, неутомимые ходоки, которые холодными вечерами шагали по улицам в смокингах и рубашках с запонками. Он не собирался становиться таким, как они, но все-таки стал – идет по парку в вечернем костюме. Директор музея предложил отправить за ним машину, но Марти отказался, а почему – сам не знает. Потому ли, что Макс Калкинс пьет слабый, разбавленный молоком кофе и не поводил его лично по галерее? Ему случалось презирать людей за меньшее.
Залитый светом музей античным храмом высится за деревьями. Марти думает, что такие колоннады могли бы принадлежать зданию суда, если бы не яркие вертикальные полотнища. Они надуваются и трепещут на холодном ветру, реки шелка над входом. «Женщины голландского Золотого века». Буквы такие большие, что Марти может прочесть их без очков, которые все равно забыл в гостиничном номере. Он сумел добыть новую батарейку для слухового аппарата, но вынужден был приглушить громкость – уж слишком резкие звуки неслись со всех сторон. Марти медленно, чтобы не так сильно натирало пятки, поднимается по широкой каменной лестнице. Жизнь на девятом десятке требует предусмотреть тысячи потенциальных неприятностей – так почему у него нет пластыря в кармане брюк? Старость – это носить в бумажнике листок с фамилией своего мануальщика. Вырезать магазинные купоны для сохранения мелкой моторики. Без всякого смущения разговаривать с телевизором. Слуховой аппарат настроен так, что звуки музейного вестибюля, когда Марти туда входит, доносятся словно издалека и чуть искаженные – как будто кто-то двигает мебель под водой.
Выставка проходит в одной из маленьких боковых галерей, но у входа под темными стеклянными потолками толпится довольно много людей. Несмотря на канун Олимпиады, посещаемость хорошая. А поскольку на выставке нет голландских тяжеловесов – Вермеера, Рембрандта, Хальса, – публика собралась серьезная. Никаких светских львов и львиц, только истинные патриоты искусства и критики. Стиль знаком Марти по десятилетиям приглашений на вернисажи: шерстяные береты или кепки поверх длинных седых волос, очки в роговой оправе, пышные галстуки-бабочки цвета тропических рыб, пиджаки «Джавахарлал Неру», ван-дейковские бородки клинышком. На женщинах – шали из батика, туземного вида серьги, темные платья с яркими цветовыми акцентами. Марти понимает, что переоценил официальность мероприятия. Он тут один в смокинге (да еще арендованном), словно звукооператор на вручении «Оскара». Ему думалось, что хотя бы некоторые придут в строгих костюмах, но нет, все мужчины тут – богемные щеголи. Даже Макс Калкинс в жилете и кашемировом шарфе.
Марти идет к столу с шампанским и берет с подноса у официанта канапе. Закуски на вернисажах всегда очень соленые, думает он, чтобы люди больше пили и не так строго судили картины. На низкой эстраде струнный квинтет играет не то Баха, не то Вивальди (Марти не может расшифровать, кого именно). Он обводит взглядом толпу, высматривая Элли. С лекции, на которой он поставил на место ее студента, а потом сбежал, прошло два дня. Сбежал не столько из трусости, сколько оттягивая неизбежное. Теперь Элли уже наверняка слышала от директора галереи, что Марти де Гроот заявился к нему в кабинет прямиком из аэропорта с шедевром семнадцатого века в бильярдном сукне. По крайней мере, она морально подготовилась к встрече. Будь в нем хоть капля сострадания, он бы уже сел в самолет, а не ковылял на стертых до крови ногах по галерее, чтобы принести запоздавшие на сорок лет извинения.
Марти направляется в галерею. Поскольку он без очков и с приглушенным слуховым аппаратом, то движется осторожно, неся бокал перед собой, словно нос корабля, рассекающий волны щеголей-интеллектуалов и художниц-лесбиянок в бархатных жилетах. Музейный служитель сообщает, что в выставочное пространство вход с едой и напитками запрещен, поэтому Марти допивает шампанское, вручает ошарашенному служителю пустой бокал и, мягко ступая по паркету, начинает медленный обход с угла, где висят картины Юдит Лейстер. Стена за ними ослепительно-белая, и Марти вынужден нагнуться ближе, чтобы различить композицию, и сразу изображение рассыпается в топографическую карту с хлопьями свинцовых белил. Хочется подойти к двум другим старикам и спросить, не одолжат ли они ему свои очки в черепаховой оправе. Марти узнает «Предложение» Лейстер – негодяй в меховой шапке наклоняется к шьющей женщине, протягивая на ладони деньги. Однако на «Последней капле», изображающей пьяницу с глиняной бутылью, он не сразу видит возвращенный к жизни скелет. Целую минуту череп в руке у скелета кажется ему хлебом, который протягивает служанка.
Марти переходит к ван Остервейк: картины в жанре «суета сует», портреты и цветочные натюрморты, но для него это не более чем кривые ромбы цвета. Досадуя на свое зрение, он возвращается к столу с шампанским, берет еще бокал и смотрит на круговерть людей, чувствуя себя придавленным, опустошенным. Глядя в череду арок, он отчего-то вдруг отчетливо вспоминает всех собак, что были у него в жизни, и про себя повторяет их родословные. Тут начинается официальная часть. Марти чувствует, как позади него меняется давление воздуха и, обернувшись, видит на невысокой эстраде Элли и Макса Калкинса – квинтет, забрав инструменты, уходит через расступающуюся толпу. Аплодисменты, затем речь Макса без всякого смысла, сдобренная пантомимой, – какие-то шутки, жидкий смех, затем все взгляды обращаются к спрятавшемуся за толпой Марти де Грооту. Он подозревает, что все это время его благодарили за картину, поэтому скромно поднимает бокал шампанского и складывает губы в доброжелательную улыбку. Теперь у микрофона Элли в бледно-лиловом платье, но нельзя сказать, что они с Марти встречаются глазами. Он видит ее бледное лицо, обрамленное сединой, и позу, по которой можно заключить, что она смотрит в его сторону, однако Марти не различает ее черт и выражения. Он ловит несколько слов из ее речи: «…живопись – самое универсальное наше…», но не успевает разобрать, что именно универсальное. Смотрит в бокал шампанского и наконец подкручивает слуховой аппарат.

 

Элли видит его в дальнем конце помещения – единственного мужчину в смокинге – и внезапно понимает, что он явился не с целью ее уничтожить. Говоря о живописи как о великом окне в культуру, она вновь и вновь смотрит на его поникшие плечи. В своем воображении Элли нарисовала мелодраматическую сцену: Марти де Гроот публично ее разоблачает, – но сейчас видит дряхлого старика, все еще щеголеватого, но с ввалившимися щеками и нетвердой походкой. И это человек, много лет назад державший в кулаке ее жизнь и чувства? Элли еще не случалось встретить кого-нибудь после сорокалетнего перерыва, и впечатление ошарашивает. Внешняя оболочка на месте, читается в аристократической линии носа и подбородка, в изящных руках, но лысина рыхлая, как промокашка, кожа – цвета спитого чая. Это хроматическая неизбежность смерти. Элли чувствует к Марти совершенно неожиданную жалость. Ей всегда казалось, что он навсегда застыл во времени – энергичный недруг, мужественный аристократ в автомобильных мокасинах, держащий руку за окном несущегося «ситроена». Разве огромное богатство – не криогенный клуатр, в котором старение замедляется? Неужели, если десятилетиями есть лучшую еду, отдыхать на лучших курортах и спать на лучших постелях, спина все равно горбится, а кожа идет пигментными пятнами? Все эти годы он оставался для нее сорокалетним. Открытие разворачивается фоном для слов о роли женщин в голландском обществе семнадцатого века: «Сара де Вос сумела как-то пойти против течения и благодаря своим особым обстоятельствам получила возможность писать пейзажи. Недавно обнаруженная похоронная сцена дает основания говорить, что Сара де Вос продолжала расти как живописец». Элли говорит все это и в то же время осознает, что даже старая бруклинская квартирка осталась для нее прежней, в точности такой, какой была в последний день, осенью пятьдесят восьмого. Распахнутое окно, стеклянные банки с растворителями, плесень на потолке фосфоресцирует по ночам, за шторой шумит автомагистраль. Ее музей убожества и безвестности. Она много раз была в Нью-Йорке по делам, но ни разу не навестила старый район. Для нее Бруклин – кладбище, где она похоронила свою молодость.
Закончив речь, Элли спускается с эстрады и решает, что подойдет первой. Уик-энд в Олбани никогда не переставал прокручиваться у нее в голове – мебель с клетчатой обивкой в обшарпанной гостинице, две составленные рядом узкие кровати, на которых он обманом лишил ее невинности. Она решила ему отдаться, потому что тяготилась своей девственностью, а Джейк Альперт – вдовец, возвращающийся в мир живых, – казался безопасным кандидатом. Элли ждала неторопливых, заботливых ласк, а получила мрачного насильника. Она так и не оправилась от чувства, что над ней надругались, но сейчас, приближаясь к нему, вдруг ощущает в себе какую-то перемену. Марти смотрит на нее, и она понимает, что через половину земного шара его привели сожаления, не жажда мести. Мучительное презрение к себе – вот что выражает его взгляд, когда при ее приближении Марти смотрит в пол, затем медленно поднимает глаза. Его лицо меняется, и Элли различает что-то очень знакомое – ту же странную смесь игривого внимания и нежности, что и полвека назад. Он улыбается и слегка пожимает плечами.
Внезапно рядом с Элли возникает Макс Калкинс. От Марти и стола с шампанским их отделяют всего несколько футов.
– Элинор, познакомьтесь с нашим щедрым благодетелем, владельцем прекрасной «На опушке леса» Сары де Вос. Марти де Гроот, это Элинор Шипли, куратор выставки.
Марти совершенно уверен, что его носки пропитались кровью. Ему хочется выпить виски и лечь в теплую ванну. Даже без очков в такой близости от Элли ему трудно дышать. Он говорит:
– Да, я слышал. Включил слуховой аппарат как раз во время речи Элли. Можно мне называть вас Элли?
– Да, конечно, – отвечает она.
Макс берет три бокала шампанского. Они стоят в неловкой тишине среди движения людей.
Макс произносит тост:
– За голландок семнадцатого века.
– За них! – говорит Марти.
Они чокаются и выпивают.
– Мистер де Гроот владеет выдающейся коллекцией фламандских и голландских мастеров. Элли, ваше задание на сегодняшний вечер – уговорить его оставить нам то, на что не польстился Метрополитен-музей.
– Не хочется подбирать крошки с чужого стола, – говорит Элли. – Я бы лучше уговорила его оставить то, на что Метрополитен давно точит зубы.
Марти теребит пуговицу смокинга. Ногти у него по-прежнему наманикюренные и белые.
– Метрополитен травит меня медленным ядом и отряжает лазутчиков следить за моим тающим здоровьем. Готовы ли вы на такой кураторский шпионаж?
– Мы постараемся, – отвечает Макс чуть неуверенно. Кто-то в толпе зовет его взглядом. – Надеюсь, вы меня извините, но мне нужно в галерею, провести экскурсию для спонсоров и журналистов. Марти, оставляю вас в надежных руках Элли.
Они вдвоем провожают его взглядом.
Десять секунд тишины. Скрип туфель на паркете.
Марти складывает руки, так что бокал торчит в сгибе локтя, видны запонки с золотой львиной головой. Элли отмечает, что он пользуется все тем же одеколоном – альпийско-цитрусовой телеграммой из пятьдесят восьмого. Он мягко покачивается на пятках, собирается что-то сказать, но не говорит, а смотрит в толпу. Элли отступает на шаг, поворачивается к столу с шампанским.
Тихим, ровном голосом Марти произносит:
– Я приехал не разрушить вашу жизнь. Вы должны были понять это с самого начала.
Она молчит.
Он выдувает воздух через сжатые губы, как будто хочет присвистнуть.
– Откуда вы знаете, что не разрушили мою жизнь сорок лет назад? – спрашивает Элли.
– Судя по тому, что я вижу, вы ни разу не обернулись.
– Я оборачивалась, поверьте.
– Значит, в этом мы с вами похожи.
Элли оглядывает посетителей вернисажа, которым бесплатная еда и шампанское интереснее целой галереи барочных голландских художниц.
– Мы можем где-нибудь поговорить с глазу на глаз? И еще мне очень нужны аспирин и пластырь.
Элли сразу чувствует себя на коне – и то и другое есть у нее в сумке. Какой-то барьер падает, и она уже не сдерживает свою речь. Громче, чем намеревалась, она спрашивает:
– Как такое может быть, что вы до сих пор живы?
Он не вздрагивает, а подается вперед, довольный собственной реакцией. Теперь это другой Марти до Гроот, тот, у которого карманы жилета набиты остроумными ответами и шуточками, словно тысячами полосок цветной бумаги.
– Главным образом пшеничные ростки и бетаблокаторы, – говорит он. – Чудодейственное сочетание. Не будь Рузвельт так измучен стенокардией, Сталин, возможно, не получил бы в Ялте Восточную Европу. Вы когда-нибудь об этом думали?
Ее бесят его слова.
– Нет, не думала. Ни разу в жизни.
– Говорят, сожаления съедают человека заживо, – тихо говорит Марти, затем смотрит на свои руки. – А на самом деле они поддерживают в человеке жизнь. Дают что-то, от чего отталкиваться. Поэтому я здесь. Чтобы попросить прощения. Я очень дурно с вами поступил и ни о чем другом никогда так не жалел. Я ждал знака, какого-то предлога вас увидеть. Потом мне позвонили из музея…
Он все так же смотрит на свои руки, как будто прошлое льется через его пальцы. Глаза по-прежнему темны и печальны, во всяком случае, когда он не острит. Элли вспоминается внезапная задумчивость, тишина за его дерзкой вальяжностью. Он говорит:
– И еще я думал, вам захочется увидеть картину. Вы знаете ее лучше меня.
До Элли внезапно доходит: Марти до сих пор не в курсе, что на выставку привезли фальшивку. Рассказать ему мог только Макс, а тот, видимо, предпочел не распространяться о неловкой ситуации, в которую попал музей. Элли долго слушала, как Макс вещает про свою пенсию и научное наследие, потом все же убедила его поручить ей возврат подделки в Лейден. Наврала, будто ей нужно провести в Нидерландах какие-то исследования. Сейчас картина в подвальном хранилище, утром ее будут упаковывать. Однако Элли была уверена, что Макс шепнул Марти, в какой переплет они угодили с лейденской картиной. «Переплет» – ровно то слово, которое употребил бы Макс. Но, судя по лицу Марти, он счастливо не подозревает, что его картина и ее дубликат привели к развилке жизнь и карьеру Элли.
– Вы дадите мне шанс объясниться? Можем мы куда-нибудь пойти? – говорит Марти. Он приподнимает штанину и показывает темное пятно на носке. – По милости этих мудацких итальянских туфель из меня вытек галлон крови. Из дерева они, что ли?
– Не староваты ли вы употреблять такие слова?
Он только отмахивается, продолжая смотреть на свои ноги.
– Идите за мной, – говорит Элли.
Она ведет его к лифту, и они спускаются в упаковочный отдел. Элли знает, что у Кью в кабинете есть профессиональная аптечка. Загораются лампы дневного света, и Марти мягко опускается на вращающийся стул. Элли не желает лечить его раны, так что просто дает ему пластырь и панадол. Она стоит, скрестив руки на груди, покуда он со вздохом осторожно снимает одну туфлю и носок. Окровавленная пятка выглядит так, будто ее ободрали теркой, и Элли невольно кривится.
– Пластырь не клеится, – говорит Марти. Голос детский: жалобный и капризный.
Элли выходит из кабинета, приносит из кухоньки упаковщиков бумажные полотенца. Отдает их Марти, находит в аптечке гель с антибиотиком. Несколько минут она смотрит, как он прикладывает полотенце к истекающей кровью пятке, потом сдается и садится рядом на корточки. Удивительно, но пахнет от него не старостью. Это запах прогулки в лесу, мятных леденцов, одеколона и винтажного саквояжа. Он ее озадачивает.
– Дайте мне, – нетерпеливо говорит Элли.
Она промакивает кровь, наносит тонкий слой прозрачного геля, мягко втирает сразу покрасневшую мазь. Кожа на стопе у Марти белая и как будто не затронута восемью десятилетиями хождения по планете. Ни мозолей, ни уродливых ногтей. Элли всегда думала, что изуродованные ноги и ортопедическая обувь – неизбежные спутники старости. Может, именно это и дает жизнь в коконе – ноги без возраста. С досадой Элли возвращается к аптечке и вскрывает пачку бинта. Прикладывает бинт к пятке, приклеивает пластырем.
– Теперь снимайте другую туфлю и носок. Должна признать, меня не пугает вид вашей крови.
Он улыбается – Элли чувствует это по его телу, хотя и не видит лица. Она повторяет процедуру со второй пяткой.
Глядя на свои заклеенные ноги, Марти говорит:
– Я так и не простил себе то, как с вами поступил. Мне очень стыдно.
Что-то в строгом, люминесцентном свете кабинета позволяет этим словам проникнуть в душу Элли. Она вспыхивает, не знает, куда девать глаза.
– Не знаю, изменит ли это что-нибудь, но я правда любил вас, Элинор.
Она смотрит на него и твердо говорит себе, что ее голос не дрогнет.
– Это было немыслимо жестоко. Я думала, что выйду замуж за Джейка Альперта и у меня будет летний дом в Коннектикуте.
Марти отводит взгляд. Повисает тишина.
Наконец он говорит:
– Я не буду себя оправдывать. Но, возможно, вы захотите узнать…
– Узнать что?
– Контекст.
– Странный выбор слова.
– Согласен. – Но он все-таки продолжает: – Мы с Рейчел не могли оправиться после двух выкидышей, моя карьера буксовала. Патенты ничего для меня не значили, я мало что в них понимал. Наследственные деньги сгубили меня как юриста, возможно, как человека. Слава богу, что мне не пришлось выступать в суде. Мне было тошно и скучно, я искал, ради чего стоило бы вставать по утрам. С пропажей картины моя жизнь внезапно обрела жестокий смысл. Я разыгрывал театральное возмущение, прожужжал знакомым все уши, нанял частного детектива, и мы выследили вас в вашей квартирке.
Элли сглатывает.
– О господи, та квартира…
– Я думал, что просто положу наживку в западню, а затем сдам вас и дилера-британца полиции. А затем произошло что-то странное…
Он кладет руку на заклеенную пятку, сжимает губы.
Элли смотрит на зеленые шкафы для скоросшивателей. Ей думается, что Марти может заплакать, и ради них обоих лучше бы избежать такой сцены. Однако, когда он снова начинает говорить, в его голосе звучит оживление:
– Я не только влюбился в странную австралийскую искусствоведку, которая была слишком для меня молода и говорила о картинах так, будто они – продолжение ее разума и тела. Мне еще и нравился я сам, когда был рядом с ней. Она меня окрыляла. Так что я стремился к ней – и к своему новому, лучшему «я», – как будто от этого зависела моя жизнь. Тут не было и капли фальши…
Элли смотрит в стену, и Марти говорит, обращаясь к ее профилю:
– Однако, разумеется, в конце концов обман разъел все, как раковая опухоль. У меня не было интрижек, но я всегда чувствовал, что нахожусь в одном телефонном звонке от супружеской измены. Мы начали встречаться, и я составил план, потому что был дерзким упрямцем. Это был дикий план. Как эти негодяи смеют красть картины у меня со стены?! Так что я привез вам подделку, чтобы вы нашли ее после возвращения и все поняли. Потом мы оказались в той жалкой гостинице, и вы мне доверились. Это было больше, чем я мог принять, и все равно я обманул ваше доверие… и мучился с тех самых пор.
Элли странным образом утешается сознанием того, что все эти годы он нес бремя вины, связанное с ее именем. Она-то думала, что одна осталась, пойманная, как мушка, в янтаре пятидесятых. Но что-то еще на нее давит, и она, отвернувшись от Марти, отходит к стене. Смотрит на плакаты с таблицами коэффициентов. Под обидой и чувством, что ее предали, вдруг обнаруживаются знакомые угрызения совести. Настолько знакомые, что Элли кажется – они ее и не отпускали. Она понимает, что все эти годы мысленно писала подделку, ведь то был последний раз, когда она вообще что-то писала. Картина возникала перед внутренним взором за работой или в поездках с Себастьяном, в неверном свете снов – и всякий раз приковывала ее внимание. Стыдно было не только за то, что она изготовила фальшивку, но и за то, что тогда она последний раз хоть как-то приблизилась к созданию чего-то вечного. Фальсификация не закончилась, когда Элли отдала полотно, следы обмана несло в себе все, что было дальше: престижная научная работа, брак с торговцем картинами, публикации и кураторство выставок – все те трофеи, которые бы ей не достались, знай кто-нибудь правду. Она входила в лондонские галереи и антикварные лавки, думая, что встретит Габриеля с его потертым «дипломатом» и все рассыплется в прах. Осознание приходит сейчас, в чистом и светлом кабинете Кью. Она никогда не переставала писать свою прекрасную фальшивку.
– Это был черный период моей жизни, – говорит Марти.
– Вы не развелись? Ваша жена так и не узнала правду?
– Потребовались годы психотерапии – у мрачного фрейдиста с датской кожаной мебелью, – но мы все-таки сохранили наш брак. Я никогда не считал ее прощение окончательным, и в ее взгляде всегда читалась затаенная обида. Поверите ли, но я стал верным мужем. Как будто чудом избежал смерти. Смерти души, если это не слишком напыщенно.
– Слишком, – говорит Элли, но тут же смягчается и снова подходит к Марти. – Если хотите знать, я ни о чем так в жизни не жалела, как о том, что скопировала де Вос. Я постоянно оглядывалась в ожидании, что прошлое меня настигнет.
Что-то меняется в повисшей между ними неспешной тишине.
– Что ж, прекрасно, у нас общие сожаления, – говорит наконец Марти. – Я пытался загладить вину. Собственно, объявление в газете и обещанная награда имели именно эту цель. Деньги предназначались вам. Я воображал, что можно начать сначала… – Он не договаривает фразу и меняет тему: – Что было с вами после отъезда?
– После копии… После фальшивки я поехала в Англию и стала самым законопослушным человеком в мире. Упрекала бывшего мужа, когда он мухлевал с налоговыми вычетами, никогда не превышала скорость. Жила почти как святая. Смешно.
– Значит, вы вышли замуж.
Она кивает.
Марти слабо улыбается:
– Дети?
Элли мотает головой:
– Я для этого не создана. – Она смотрит на стол Кью, на заточенные карандаши в стаканчиках и желтые бланки квитанций. Ей приходит в голову внезапная мысль. – Зачем вы осадили студента у меня на лекции?
– Этот гопник в шапочке сам напросился, – ухмыляется Марти.
– Он все правильно сказал, просто наивно.
– Вы говорили о картинах Вермеера, как о старых возлюбленных.
– В каком-то смысле так и есть.
Разговор вновь умолкает.
Нить потеряна, думает он. Что еще можно сказать? Десятилетиями носишь в себе обиды и сожаления, и даже когда вроде бы отделался от них, они постоянно рядом, могут в любую минуту накатить снова. Мир опять полон звуков. На стене механически тикают часы с электронным табло. Марти всегда любил простые белые циферблаты с красной иголочкой секундной стрелки.
– Я хочу вам кое-что показать, – говорит Элли. – Идти можете?
– Я эти туфли больше не надену.
– Значит, пойдете босиком.
Она встает и берет с крючка на стене связку ключей Кью. Только у Кью и Макса (и еще у охранников) есть ключи от всех музейных помещений. Элли ведет Марти в хранилище. Тот ковыляет сзади, тихонько чертыхаясь.
– Вы знали, что почти в каждом музее есть целый склад подделок?
– Впервые слышу.
– Накапливаются за годы. Купленные, завещанные. С каждым годом технологии улучшаются, и почти все музеи обнаруживают подделки в своем собрании. Случается, что они висели по многу лет. Естественно, руководство считает своим долгом их снять и спрятать с глаз долой.
Она пробует один ключ, потом другой, слыша рядом дыхание Марти. Наконец замок открывается, Элли толкает стальную дверь. Внутри пахнет алюминием и пластиком.
– Руководство не хочет, чтобы фальшивки утекали на открытый рынок, а сжигать их – это как-то слишком радикально.
Она включает свет, и загроможденное помещение оживает. Копия «На опушке леса» стоит на полке лицом к входящим. Рядом другие картины, одни завернуты, другие видны. Мане, Джулиан Эштон, Сезанн, Пикассо, Бретт Уайтли.
Марти моргает.
– Я забыл очки в гостинице. Собственную руку едва вижу. На что я смотрю?
– На мою прекрасную ложь, Марти. Она объявилась ровно перед тем, как вы любезно привезли оригинал.
Марти наклоняет голову, будто прислушивается к голосам в соседней комнате. Он не знает, почему именно согласился дать картину на выставку. Видимо, так было заранее прописано в ткани возможностей. Акт покаяния обернулся злым умыслом. Он вспоминает тот день в пятьдесят девятом, когда встретился с британским арт-дилером в ресторане на окраине города. Плюгавый человечек принес оригинал и сказал, что уничтожил копию сразу после объявления в газете. Продемонстрировал конверт с обугленными клочьями полотна. Марти спросил про Элли, дилер ответил, что она вернулась в Австралию. В конце концов, Марти не волновала судьба копии. Награда предназначалась Элли – в качестве компенсации, чтобы утихомирить свою совесть, – но теперь, когда напротив сидел этот субъект с хлебными крошками на лацканах, отступать было поздно. Он мог бы выбежать из ресторана и бросить картину в Ист-Ривер. Так что Марти унес картину в туалет, развернул и внимательно осмотрел. Старинные бронзовые гвоздики были на месте. Но, может, их изготовили за прошедшее время и это по-прежнему подделка? Он не верил своим инстинктам, даже когда выкладывал на стол чек с иронической припиской «награда». Идиот-британец сказал, что предпочел бы наличные, на что Марти ответил: «Я не плачу ворью наличными». Все закончилось еще до того, как Марти принесли его бифштекс. Он ел в одиночестве, потому что ни за что на свете не стал бы есть с тем мерзавцем. И конечно, подделку сохранили и продали еще раз. Конечно, прошлое живо и пульсирует в жилах настоящего.

 

Час они беседуют в закрытом музейном ресторане, глядя через большие окна на доки Ууллумулу. На темной воде залива мигают зелеными и голубыми огоньками буи, отбрасывая дорожки света от мыса Бредлис до Гарден-Айленда. Элли знает все местные названия и маршруты паромов, ее детство записано в бухтах и утесах. Она говорит, что Марти до отъезда должен побывать в зоопарке и посмотреть старые дома в Мосмане. Рассказывает о новой картине де Вос, похоронной процессии с детским гробом, поскольку Марти сознался, что картины были для него цветными пятнами в рамах. Говорит, что утром летит в Нидерланды возвращать фальшивку. Он задает много вопросов: как называется частный музей в Лейдене, что именно изображено на похоронной картине.
– Когда буду там, проведу небольшое исследование, – говорит Элли. – Хочется узнать, что именно с нею произошло.
– Напишете мне, расскажете, что выясните?
– С удовольствием.
– Не по электронной почте. Настоящим письмом.
– На бумаге.
Они смотрят на темный парк.
– Вы были первым мужчиной, в которого я влюбилась, – говорит Элли.
– Поверить не могу, – сдавленно отвечает он.
– Вы точно знали, как меня завлечь.
– Потому что я сам был влюблен без памяти. Смотрел ночами на вашу потрясающую подделку у себя в кабинете и планировал следующую встречу. Думаю, я влюбился в вас при первом знакомстве в аукционном доме, когда вы говорили про живопись. Я купил те четыре картины на меди, только чтобы произвести на вас впечатление. Они обошлись мне в бешеные деньги. Вряд ли я понимал, что покупаю.
– Они по-прежнему у вас?
– Разумеется.
Элли с улыбкой смотрит на его отражение в стекле.
Слышно, как в вестибюле убирают стулья, – церемония открытия близится к концу.
– Я вдруг понял, что страшно устал, – говорит Марти. – Думаю, старичку пора на боковую. Из-за смены часовых поясов у меня через несколько часов наступит утро.
Они обсуждают, как доставить Марти в гостиницу – босого и со стертыми пятками. Надевать туфли он отказывается.
– А какая гостиница? – спрашивает Элли.
– Из головы вылетело, но это близко. У меня где-то должен быть ключ от номера с названием.
– У меня мысль. Подождите, я сейчас вернусь.
Через несколько минут она возвращается с инвалидным креслом из гардероба.
– Садитесь. Я вас отвезу.
Он в ужасе:
– Ни за что на свете я не позволю вам катить меня в ночи на этой штуковине. У меня осталось примерно двадцать процентов чувства собственного достоинства, а такая поездка обойдется мне значительно дороже.
Элли смеется и широким жестом указывает на хромированное кресло, словно на приз в телевикторине. Теперь смеется только Марти.
– Я пойду босиком.
– У нас в Австралии есть такси.
– Проводите меня.
Они кладут его туфли в бумажный ресторанный пакет, кресло-каталку оставляют у стойки. Народ почти разошелся – остались только самые стойкие и пьяные. Сотрудники кейтеринговой компании собирают бокалы из-под шампанского и тарелки в пластиковые лотки. Марти приходит в голову внезапная мысль, и он мягко берет Элли за локоть, словно направляя ее в танце.
– Как они вообще вынесли чертову картину из моего дома? И кто сделал снимки? Ваш сообщник мне так и не сказал.
Он по-прежнему держит ее за локоть, теперь – под предлогом, что ему трудно устоять на ногах. Элли изумлена, что не вздрогнула, не ощутила электрического разряда. Она дивится этому и одновременно говорит:
– Печальная истина состоит в том, что я понятия не имею. Меня не посвящали в логистику. Мне просто заплатили за копию.
Марти задумчиво опускает голову.
– Тот же частный детектив, что дал мне вашу фамилию и адрес, сказал, что, по его мнению, это была кейтеринговая компания, обслуживавшая наш благотворительный обед в ноябре пятьдесят седьмого. Он считал, кто-то из ее сотрудников подменил картину, но доказать это мы не смогли.
Из-под арки, ведущей в выставочную галерею, на них изумленно воззрился Макс Калкинс. Марти видит себя и Элли его глазами: босой старый аристократ в закатанных брюках и с бумажным пакетом в руке, ковыляет, ведя за локоток куратора. Марти кивает Максу, которому что-то втолковывает пожилая спонсорша, и говорит Элли:
– Погодите, я хочу посмотреть новую де Вос.
– Вы же говорили, что ничего не видите.
– Вы мне расскажете, что там.
Элли поворачивает к галерее. Макс и спонсорша, прекратив разговор, смотрят на них.
– Элли, все в порядке? – спрашивает Макс.
– У мистера де Гроота случился приступ подагры, я провожаю его в гостиницу.
Марти прячет улыбку. Он чувствует, что Макс хотел бы его допросить, но утратил дар речи от сюрреалистичности происходящего.
Они доходят до картин де Вос и останавливаются перед похоронной сценой.
Элли мгновение стоит в задумчивости, потом начинает:
– Похоронная процессия несет детский гроб от темной церкви. Облака угрюмые, кучевые. Вы знаете, что голландцы называют такое небо wolkenvelden – «поле облаков». Река подо льдом, как на вашей картине. Де Вос писала зиму и лед, как Аверкамп. Есть дети и зрители – они идут рядом с процессией или смотрят с замерзшей реки. Ниже по течению деревня, но окна темны, из труб не идет дым. Мертвое затишье. Самое необычное в композиции, что картина написана как будто сверху.
– В каком смысле?
– Как будто художница писала с верхушки дерева или крыши очень высокого дома. Точка схода – далеко за заснеженными полями. Картина подписана и датирована тысяча шестьсот тридцать седьмым годом. Мы думали, де Вос к тому времени уже умерла. Или по крайней мере перестала писать.
Марти почти готов сказать: «Я мог бы отправиться с вами. В Лейден. Куплю нам билеты бизнес-класса. Будем прочесывать местность, искать ее следы». Он смотрит на картину и воображает ответ Элли. Она скажет что-нибудь остроумное, но категоричное: «Мы оба знаем, что это будет интересно примерно часа три».
Постояв в галерее еще чуть-чуть, они направляются к выходу. Макс Калкинс куда-то исчез, остались только поглядывающие на часы охранники. Марти с Элли выходят на улицу и направляются в сторону города.
– Смотрите под ноги, – говорит Элли. – Наркоманы приходят сюда колоться, вы можете наступить на шприц.
– Я все равно не вижу своих ног, так что мое спасение целиком зависит от вас.
Марти по-прежнему держит ее за локоть, чуть сжимая его.
– Это очень большая ответственность. Вы помните название своей гостиницы?
Марти роется в кармане брюк, находит ключ и протягивает его Элли. Она читает название: «Шератон в Парке».
Они доходят до конца Домейн, над древесными кронами уже виден собор Святой Марии. Два шпиля пробуждают в Марти ностальгию по вере, которой у него никогда не было. Он говорит: «А можем мы пройти через парк?» – и Элли отвечает: «Мне не улыбается, чтобы меня ограбили, когда я веду разбитого подагрой старика». Они проходят мимо Сент-Джеймсского вокзала и сворачивают налево, на Элизабет-стрит. Улицы по большей части пусты, редкие прохожие с удивлением поглядывают на странную пару. Сидней в ветреную августовскую ночь. Они доходят до «Шератона», и Марти наконец убирает руку с локтя Элли.
– Конечная станция, – говорит она.
– Глупо, конечно, но я хотел бы попрощаться в очках. Весь вечер вы были для меня светлым вихрем, который благоухает жасмином.
Элли думает отправить его за очками, а самой подождать на улице. Потом решает, что он – старик на девятом десятке, проделавший такой путь, чтобы загладить вину, и в его жизни осталось ограниченное число поездок на лифте, а покуситься на нее в гостиничном номере он не сможет, даже если бы захотел. Не то чтобы годы совсем его выхолостили – между ними по-прежнему ощущается некоторое электрическое напряжение, – но его потенция колеблется на грани восприятия, прибывает, убывает, исчезает совсем.
Они молча поднимаются на верхний этаж. Элли открывает номер Марти его ключом-картой, поскольку, очевидно, это входит в ее новую роль. Такой ли была бы ее жизнь, выйди она за человека на пятнадцать лет себя старше?
Марти стоит, сжимая бумажный пакет с туфлями, обводит номер глазами, ища очки.
– Я рада, что вы приехали, – говорит Элли. – С чем-то мне стало проще.
Он близоруко смотрит поверх телевизора.
Элли видит очки на ночном столике и подает их Марти. Тот надевает их, моргает, долго смотрит на нее и наконец произносит:
– Вы и на день не изменились с двадцати пяти лет.
– Я ни за что на свете не хотела бы вернуться в свои двадцать пять.
– Я вас не виню. Не важно. Ваша жизнь в шестьдесят наполнена событиями.
Элли обводит глазами номер, затем вновь смотрит на Марти:
– Я бы солгала, если бы сказала, что все простила.
– Не надо лгать.
– Но все так, как должно быть. Нравится вам такая мудрость?
Он тихонько смеется, стряхивает слезу с левого глаза.
– Дурным тоном было бы разводить мелодраму. Так что прощайте. Пожалуйста, берегите себя. Я считаю вас исключительным человеком, с которым мне выпало счастье встретиться.
Элли и не ждала, что ощутит такую тяжесть в груди.
– И вы себя берегите, – говорит она.
Сейчас можно было бы обняться или поцеловаться, но этот момент уходит. Они медленно пожимают друг другу руки, потом она поворачивается к выходу. Марти закрывает за ней дверь и медленно идет к кровати, чтобы раздеться. Он знает, что не уснет, поэтому включает телевизор и щелкает пультом, меняя каналы. Наконец снимает слуховой аппарат, кладет на ночной столик, но оставляет телевизор включенным. Нила ругает его, когда он лежит у себя со стаканом сельтерской, без слухового аппарата, под бубнящий телевизор, вне времени. Целый вечер в почти беззвучном, серебристо-голубом свете. Так ему думается лучше всего – прошлое и настоящее сплавляются во что-то осмысленное. Он носит прошлое в кармане, как пузырек антацида. Ты переживаешь жену, потом коллег и друзей, потом бухгалтера и консьержа. Ты больше не ходишь в оперу, потому что мочевой пузырь не выдерживает до антракта. Для походов в гости нужна стратегия и калибрация слухового аппарата. Все твои спортивные пиджаки тебе велики, потому что ты усыхаешь, твоих плеч в них уже не видно. Ты ждешь смерти, не думая о ней. Это лицо, заглядывающее тебе в окно. Ты живешь в трех комнатах двадцатикомнатного триплекса, остальные закрыты, словно холерный барак. Живешь на руинах прошлого, жалеешь, что не был достойным, любящим, талантливым и смелым. Ты был эгоистичным и тщеславным, мог любить, но всегда давал меньше, чем имел. Ты копил и приберегал для себя. Жил среди красивых вещей. Картины у тебя на стенах, голландские речки и фламандские крестьянские празднества, темнеют от времени, но связывают тебя с родом корабелов и банкиров, смотревших на них на исходе собственных дней. Подобно деревьям, они дышали воздухом вокруг себя, а теперь выдыхают атомы и молекулы прежних владельцев. Они могут просуществовать тысячи лет, эти картины, и это поддерживает тебя, когда ты плывешь над поверхностью сна. Скользишь по пруду, называла это Рейчел, или это ты ей так когда-то сказал? Надо выключить свет, но ты не хочешь вставать. Ты оставишь лампы гореть всю ночь.
Назад: Манхэттен Октябрь 1958 г.
Дальше: Хемстеде Зима 1649 г. / Лето 2000 г.