Книга: Последняя картина Сары де Вос
Назад: Сидней Август 2000 г.
Дальше: Благодарности

Хемстеде
Зима 1649 г. / Лето 2000 г.

Неделю шел снег, потом с севера налетела буря. Ветки деревьев обледенели. В предвечерних сумерках Сара и Томас смотрят на белый простор из окна своего каменного домика позади главной усадьбы. Когда ван Схотен наконец ушел на покой и переехал к больной сестре в Утрехт, Томаса назначили управляющим. Вскоре после того – весной 1638-го – они с Сарой поженились и переехали в отдельный домик. Корнелис, который сейчас на восьмом десятке, никогда не любил официальных званий (старший дворецкий, судомойка, лакей), так что по-прежнему зовет Томаса конюхом, а Сару – приезжей художницей. Летом она учит отпрысков богатых семейств, приезжающих на отдых из Амстердама и Харлема, – объясняет им принципы перспективы, как писать цветы и сараи. Зимой помогает мефрау Стрек, которой уже тяжело подниматься по лестницам: убирает в комнатах на верхнем этаже, носит Корнелису еду, когда тот впадает в меланхолию и сидит у огня в чайной. Иногда она делает наброски, но, по правде сказать, за последние годы не закончила ни одной картины. Эта привычка как-то исчезла за новыми домашними хлопотами. Сара счастлива – она сама бы первая это признала, – но ей не хватает волнения неоконченной картины, косых ответных взглядов мира вокруг.
Почти всю весну и лето они проводят на воздухе. Томас любит собирать грибы и мхи, рвать полевые цветы и удить рыбу. Любовь к этим занятиям он перенял у Корнелиса, и Сара подозревает, что Томас стремится поддержать огонек добывательства теперь, когда старик не выходит из дому. Как-то Томас все лето по указанию Корнелиса таскал строительный лес в тайное место. Хозяин поручил ему поставить сторожку на восточном краю поместья, опасаясь соседей-браконьеров, но потом забыл. Так что в июне этого года Томас сказал Саре, что построил им zomerhuis с видом на прибрежные дюны. Когда тепло и настроение подходящее, они перебираются в крохотный домик, расписную деревянную шкатулку у моря. Сара предпочитает каменный дом и удобную кровать, но уступает Томасу с его азартом первопроходца. Они жарят рыбу на углях, купаются в реке, спят на овчине. Томас складывает в аккуратные кучки вереск и грибы-паутинники, которыми Сара красит шерсть. Эти маленькие приношения напоминают ей о Катрейн. Годы идут, а Томас так и остается семилетним.
Иногда она по часу-другому сидит с альбомом, глядя на Северное море. Уже много лет не было такого, чтобы сюжет захватывал ее, требуя воплощения. После похоронной сцены были другие картины, в некоторые она уходила с головой, но потом желание писать растворилось в приятных будничных хлопотах. Сара думает об этом, делая наброски, растушевывая перистое облачко или линию дюн на фоне бледного неба. Странно, что она больше не тяготится беспечностью своих дней. Ее сон глубок и спокоен, словно у деревенской собаки. Она с радостью предвкушает наступление темноты, когда все затихает и Томас рассказывает о своих мальчишеских проделках, о дядьях-моряках и злых незамужних тетках. У летнего домика есть люк в покатой крыше, прямо над кроватью, и Томас любит открывать его ночью, словно говоря жене: смотри, я собрал все эти звезды для тебя. Впрочем, Сара подозревает, что он просто не до конца положил черепицу. Она чувствует, что он приукрашивает свои истории и всякий раз перед сном показывает ей все пять созвездий, какие умеет находить. Для нее это самое верное свидетельство истинной любви.
Она смотрит из окна каменного дома на хрупкий белый мир за окном, на обледенелые ветки яблонь, на покрытую инеем изгородь и не верит, что когда-нибудь и впрямь будет тепло. Из раздумий перед запотевшим стеклом ее выводит Томас – целует в щеку и говорит, что погода меняется. Его слова: «Прокатимся вечером на коньках» – звучат как приглашение к чуду.

 

Элли едет из Лейдена в арендованном автомобиле. Августовские Нидерланды – воплощение симметрии и кальвинистской строгости, зеленые поля строго квадратны и разрезаны сеткой каналов, нигде ни бугорка. Голландцы любят летом выезжать на природу, жить в кемпингах и времянках не больше беседки. Они переправляются на пароме на остров Тексель или на дюны Зеландии и месяц читают босиком в палатке. Или едут в Германию и Францию с домиками-прицепами и запасом консервов и туалетной бумаги до Страшного суда из страха перед непривычным бытом за пределами родных одомашненных низин. Оправились ли они от желания истребить на корню все дикорастущее, которое обуяло их в семнадцатом веке? И все они хотят быть свободными, босыми, искренними, живущими в единении с природой и ждут не дождутся своего ежегодного паломничества в кемпинг под звездами. Элли хочется поделиться этими наблюдениями с пассажиром-голландцем, но знает, что он обидится, поэтому просто смотрит на красивую местность и думает, как много переменилось в ее жизни за двое суток. Она вылетела из ветреной сиднейской зимы, а теперь ведет арендованный «пежо». Рядом Хендрик, в багажнике – ее подделка.

 

Шторм улегся вскоре после наступления темноты, из-за облачной полосы вышла полная луна. Томас напильником точит коньки так остро, что ими можно разрезать яблоко. Сара берет орехи, сушеные фрукты и мех с приправленным пряностями вином. Они надевают теплые шапки, варежки и шарфы и, забросив коньки на плечо, выходят на мороз, выпуская изо рта облачка пара. Вся округа заледенела, плющ обратился в сплетение сосулек, петли ворот еле открываются. Сара с Томасом направляются к тому участку реки, где она расширяется в нескольких милях от заброшенного городка. У Томаса это излюбленное место для летней рыбалки – в тамошних каменистых омутах много форели. В лесу намело снега до середины икры. Луна редкими проблесками выглядывает над кронами деревьев. Пробираясь по снегу, Сара смотрит вверх на луну и на звезды в млечном мареве. Она уже несколько месяцев не видела чистого неба.
Они доходят до реки. Лед толстый и почти прозрачный там, где ветер сдул снег, – такой ровный, что видно искаженное отражение ночного неба. Сухой тростник шуршит и потрескивает на ветру. Томас и Сара стоят рядом, он обнимает ее за плечи. Она смотрит на окошко выметенного льда и думает о медлительных рыбах в холодном течении над илистым дном, как те видят их через линзу замерзшей воды: два человека должны представляться им двухголовым чудищем. Томас бросает большой камень, чтобы проверить прочность льда. Звук приятный, глухой. Многие голландцы могут по этому звуку определить, насколько крепок лед. В сильные морозы некоторые пробегали на коньках от Лейдена до Амстердама за считаные часы. Томас и Сара садятся на холодные камни, надевают коньки и отпивают по глотку вина «для согрева». Сара первая съезжает на лед. Руки она держит за спиной и отталкивается одной ногой. Томас едет следом, окликает ее. Она оборачивается, катится спиной, лицо весело раскраснелось.
– Догоняй, старый увалень! – кричит Сара. – Я побегу до самого моря!

 

Хендрик по затрепанному автомобильному атласу указывает дорогу до Хемстеде. Он говорит, раньше тут были загородные поместья аристократии.
– Теперь здесь старенькие семейные гостиницы и виллы, куда заселяются немецкие нувориши со всеми своими бесчисленными отпрысками.
Элли поворачивает голову и видит у него в руках факс – тот же самый, с которым он ее встретил. Хендрик – странный сообщник в ее нынешнем деле, но она чувствует к нему что-то вроде симпатии.
Когда Элли приехала в частную лейденскую галерею, он стоял у входа, держа факс, словно выигрышный лотерейный билет. После их общения в Сиднее Элли ждала, что Хендрик будет держаться заносчиво, даже враждебно, но он приветствовал гостью с дружелюбной, почти мальчишеской радостью. Анонимный покупатель из Америки предложил за картину «На опушке леса» вдвое больше, чем заплатил за нее музей. Телеграфный перевод пришел несколько часов назад, после того как Хендрик по телефону разыскал владельца коллекции в Швейцарии.
– Когда пришло ваше электронное письмо, что вы едете вернуть картину, я ничего не понял и очень удивился. Но теперь все встало на свои места. Покупатель вам поручил быть его личным курьером. Вы приехали оформить документы и получить оригиналы подписей перед тем, как отвезти картину в Америку. Мой работодатель возвращается сегодня вечером.
Дикция шпиона времен Второй мировой войны никуда не делась, как и жидкая бороденка и четыре серьги в левом ухе, однако на родной почве это отчего-то не казалось демонстративным и нарочитым. Может быть, просто Хендрик ничего больше не стремился доказать. Элли вошла в трехэтажный кирпичный дом на канале, от волнения не замечая люстр и картин. Только в Голландии дверь старинного особняка открывает сотрудник галереи, одетый, как анархист. Элли спросила, безопасно ли оставить картину в багажнике арендованного автомобиля.
– Мы будем смотреть за вашей машиной из окна, – сказал Хендрик. – Мой велосипед пристегнут цепочкой у входа. Чаю сделать?
Он велел ей приглядывать за улицей и ушел ставить чайник. Элли смотрела в окно, ожидая, когда все уляжется в голове. Разумеется, Хендрик удивился, что картину хотят вернуть всего через несколько дней после открытия выставки. Через десять минут он уже расхаживал перед окном, держа в руке чашку с блюдцем.
– Господин ван Фоорт рыщет по швейцарским чердакам, как тигр в поисках поживы, – говорит он, дуя на чай.
После нескольких минут такого разговора он вдруг что-то вспомнил, ушел и вернулся с другим серым листком факса.
– Это пришло среди ночи, для вас.
Хендрик протянул ей листок напечатанной стороной вниз, будто сам не читал.
Элли, все улажено. Надеюсь, вы знаете, что делать с картиной.
Искренне ваш МдГ
Элли видела, что эти строки для Хендрика – загадочная шифровка, и он не спросит, кто такой МдГ. Мир коллекционеров чтит анонимность, возводя ее в ранг чистоты.
– Американский покупатель, видимо, очень хочет скорее заполучить картину, раз не дал ей повисеть на выставке, – сказал Хендрик. – А может, не желает, чтобы публика видела его личное сокровище.
Неужели ван Фоорт не поинтересовался, из-за чего возвращают картину? Или он целиком удовлетворен версией про нетерпеливого американского покупателя? Элли пила чай и собиралась с силами для признания. Она ждала мгновения, когда достанет пятидесятистраничный отчет Хелен Бёрч, главного специалиста Художественной галереи Нового Южного Уэльса, неопровержимо доказывающий, что картина в багажнике арендованного автомобиля – подделка, написанная в двадцатом веке. Весь долгий перелет Элли представляла, как скажет это Хендрику и владельцу галереи. Как покается, возьмет ответственность на себя и спросит, сколько денег они хотят получить в качестве компенсации. Возможно, она употребила бы слова из запечатанного в конверт, но не отправленного заявления об уходе: «Меня сгубили время, обстоятельства и свинцово-оловянистая желтая». В бледном северном свете это объяснение показалось ей фальшивым и мелодраматичным. Правдивей было бы сказать, что она воспользовалась картиной де Вос для проверки собственных нереализованных талантов, что была неосторожна, одинока и зла на весь мир, что хотела какого-то единения, хотела отыскать под лессировками и свинцовыми белилами тот слой, в котором Сара по-прежнему бредет через туман старого лака, сломленная горем, но источающая живописную премудрость. Тысячу часов я пыталась думать руками и головой Сары, отключившись от всего остального. Да, это было бы куда честнее. Но никому в мире не интересен ее самоанализ, а уж Хендрику и подавно. Кому, кроме нее, хочется знать, зачем она это сделала? Это больше не забота Хендрика. И он, и владелец галереи счастливо выведены из уравнения.
Элли внезапно захотелось остаться одной в гостиничном номере и осознать огромность того, что совершил Марти. Тремя строчками смазанного факса он не только устранил подделку, но и дал Элли разрешение жить дальше. Она ощутила, как уходит страх и одновременно накатывает гнев за то, что ей удалось так легко отделаться. Вместо того чтобы каяться в грехах, она принялась расспрашивать, откуда взялся «Зимний пейзаж с детской похоронной процессией».
Хендрик посмотрел в окно и сказал:
– Мой работодатель хранит все документы у себя в кабинете. Я знаю только, что картина куплена в Хемстеде у вдовы, которая распродает фамильное наследство по одной картине за раз. Ей не хватает денег на содержание старого дома или что-то вроде того.
Элли смотрела, как он расхаживает перед окном, и гадала, насколько далеко заходят его устремления.
– Не получится ли у нас с вами сделать совместную работу по де Вос? Пока я здесь, мне бы хотелось провести некоторые дополнительные исследования, посмотреть, не удастся ли заполнить кое-какие лакуны.
Хендрик повернулся к ней:
– Вам разве не надо везти картину в Америку?
– У меня есть несколько дней. Я помещу ее в банковский сейф.
– Какую работу? – спросил Хендрик, снова глядя в окно.
– Может, нам удастся уточнить ее биографию? Мы знаем, что она продолжала писать после Амстердама и возможны новые находки. Мы с вами могли бы опубликовать совместную статью про де Вос. Про финальную главу ее жизни.
Хендрик метнул на Элли взгляд с другого конца помещения. Освещенный солнцем канал создавал ореол вокруг его головы.
– Эту биографию в значительной степени создали вы. На ней построена ваша карьера.
Слова прозвучали довольно резко, но Элли угадывала чувства Хендрика. Он целыми днями трудится на отсутствующего владельца галереи, ездит на ржавом велосипеде; конечно, он считает себя обделенным, недооцененным, мечтает прорваться в высшую лигу больших музеев.
– Ваша правда, – сказала Элли. – Но теперь я хочу ее исправить.
Она внезапно поняла, что ничего не боится и может сказать что угодно. Ей снова было двадцать шесть – возраст юношеских амбиций, когда все только начинается.
– Сколько вам лет? – спросила она.
– Тридцать два.
– Вы и дальше хотите быть хранителем картин, которых никто никогда не увидит?
Хендрик допил чай и уставился в окно.
– Карьера пролетает в один миг. Уж поверьте мне, – добавляет она.
По его затылку было видно, как он набрал в грудь воздуха и медленно выдохнул.
Когда он обернулся, перед ней был другой человек. По его лицу расползалась широкая улыбка, которую он тщетно силился сдержать.
– За мной, пожалуйста.
Он повел Элли к лестнице, держа в одной руке связку ключей, в другой – чашку с блюдцем. Они поднялись к кабинету владельца, и Хендрик отпер дверь.
– Он записывает все, – сказал Хендрик. – Вплоть до того, как зовут кошку коллекционера.
Сейчас она поглядывает на него в арендованном автомобиле. Показалась Спарне, липы на берегу, деревянные лодочные сараи, раскрашенные в бутылочно-зеленый и небесно-синий цвета. Хендрик указывает дорогу по своему устаревшему атласу, говорит, что поворот к гостинице будет «приблизительно через триста метров впереди от нас».

 

Морозный воздух щиплет щеки, Сара летит по льду, сцепив руки за спиной, звук коньков о лед – словно точишь нож на оселке. Ей хочется катиться и катиться, растянуть это удовольствие до полуночи. Вдоль берега поблескивают обледенелые деревья, над ними мерцают звезды. Такое чувство, будто зарываешься в нагую плоть ночи. Вот кости, каркас – деревья, словно корабельные шпангоуты, держат небо, а его отражение еле различимо в тусклом зеркале льда. Все проносится мимо, кроме неба и ее мыслей, которые будто бы одинаково раздались вширь и медленно вращаются по часовой стрелке. Сара думает про картины, про семейные застолья и про Катрейн, одно словно вытекает из другого, потом про Барента и Томаса; воспоминания о матери, вяжущей у очага, сменяются большой миской апельсинов в зимнем свете. Все нанизано на линии, прочерченные ее коньками, на плавные кривые и резкие черты мечтаний. Она – свет на льду, невесомый пассажир.
Томас катится далеко позади, но уже не окликает ее, лишь по временам издает громкий веселый вопль. У Сары мелькает мысль доехать до разрушенного городка и запеть во всю глотку, чтобы Грита вышла из своего убежища посмотреть, что происходит. На краткий миг она забыла, что Грита умерла, ее кости лежат в мерзлой земле рядом с костями мужа, детей и соседей. Под конец они с Томасом забрали Гриту домой, и Сара ухаживала за ней в последние недели. Медленное угасание, так не похожее на скоротечную болезнь Катрейн. Сара заходила в гостевую комнату и видела, что пуховая постель опустела, а Грита спит под открытым окном на своих кроличьих шкурках. Она умерла, как жила, – словно спартанка или нищенствующая монахиня. Саре не хватает ее общества, ее рассказов о жизни в городке. Она оборачивается проверить, что Томас не совсем отстал, и видит, как он выкатывается из-за поворота, всплескивая обеими руками, словно гусь, который хочет взлететь. Сара смеется, катится спиной, дыхание морозным облачком клубится перед лицом. Есть такие удивительные закутки во времени, думает она, где все чувства звенят, как колокол, и мир переполнен благодатью.
Первое мгновение она не понимает, что провалилась под лед. Вода обжигает холодом. Освещенное луной небо сменяется куполом разбитого белого стекла. Формы и звуки искажены. Только пытаясь вдохнуть, Сара понимает, что захлебывается. Руки молотят по воде, будто она пытается взобраться по лестнице. Все темнеет, ее тянет к холодному донному илу.
Ноги – как свинцовые гири, карманы полны камней. Она брыкается, но не чувствует дна. Наверху, надо льдом, скрипят коньки Томаса. И тут она слышит собственный голос – не булькающий вопль, а словно кто-то стонет во сне в темной комнате на дне реки. Звук пугает ее. Сара видит, как паника вырывается наверх струйкой пузырьков, и понимает: все, чего она хочет, – наверху, над зазубренной трещиной льда. Мерцающую ночь жестоко вырвали из ее рук. Зрение туманится; в темноте перед глазами возникает голый древесный сук. Затем все замедляется. Сара видит изящные воронки течения, несущие рыб и древесный мусор вниз по реке. Видит вмерзшие в лед звезды, второе небо со своими собственными созвездиями. Томас здесь, сует вниз длинный сук, погружает лицо в ледяную воду, его голос вибрирует на границе между двумя мирами.

 

Вдова – мефрау Эдит Зеллер – держит домашнюю гостиницу без намека на приветливость. Богатые немцы и амстердамцы материализуются из списка гостей, и она отправляет их в холодные, чересчур пышные комнаты. Если зимой ломается водопровод или постояльцев маловато, она продает картину или старинный письменный стол. Так было уже много лет. Антиквариат дает деньги на ремонт, туристы – на жизнь и бензин для автомобиля. Стесненная в наличных средствах вдова сидит на многомиллионном наследственном богатстве. Элли видит это все, пока мефрау Зеллер выдает им ключи, видит по выцветшим обоям с пятнами на месте снятых картин, в ламинированных инструкциях, требующих выключать воду, когда чистишь зубы, и не стоять долго под душем. Вдова каким-то образом несет бремя фамильного богатства. Она ведет их в комнаты на первом этаже. Номер Элли – узкий и голый, наводящий на мысль о болезни и подкладных суднах: раковина на тумбе, вышитое полотенце для рук, вид на запущенный сад.
За обедом они заводят разговор о похоронной сцене, мягко расспрашивают вдову, откуда взялась картина, как долго была в семье и так далее. Мефрау Зеллер согрела им овощное рагу с копчеными колбасками, и Элли гадает, возьмут ли с них деньги за эти вчерашние объедки. Они едят в одной из двух обшарпанных кухонь; дверь в столовую закрыта для туристов давным-давно. Вдова вспоминает этапы домашнего упадка, словно стихийные бедствия: бедность после смерти отца, вечный холод и сырость, когда у них с матерью не было денег на дрова и керосин, тоску после того, как умер муж, а дети разъехались. Банкир в Англии, консьерж в Париже.
– А откуда у вас коллекция картин? – спрашивает Элли.
– Что-то досталось от дальнего родственника с отцовской стороны, что-то отец покупал сам. Во время второй войны тут были немецкие солдаты и грабежи. Старые семьи прятали картины по соседям и в сараях, многие картины пропали.
– Картина, которую мы купили в прошлом году, сцена с детским гробом, – говорит Хендрик по-голландски. – У вас есть другие полотна Сары де Вос?
Мефрау Зеллер жует и задумывается:
– Боюсь, я никогда не слышала этого имени.
Элли внезапно чувствует усталость – отголоски смены часовых поясов.
– Можно нам посмотреть вашу коллекцию?
Вдова поднимает взгляд от тарелки:
– Картины по всему дому. Некоторые на стенах, некоторые на чердаке, некоторые неизвестно где. Мой юрист из Хемстеде составляет мне документы для продажи. Вроде бы он когда-то сделал список.
Они едят и больше о картинах не разговаривают. Позже, когда тарелки убраны и половина света в доме потушена, мефрау Зеллер приносит в комнаты полотенца – жесткие, грубые, пахнущие лимоном. Элли благодарит, и они некоторое время болтают в коридоре. Ни с того ни с сего мефрау Зеллер спрашивает, поедут ли они завтра смотреть развалины.
– Это возле старого поселка. Прекрасное место для пикника, – говорит она. – У нас в Нидерландах очень много развалин, но очень мало замков. Голландцы не очень-то любят вельможных дам и господ.
Элли хотела упомянуть восхищение голландцев королевой Беатрис, но вместо этого просто соглашается с услышанным.
– Что за развалины? – спрашивает она.
– Бывшего городка, – отвечает вдова.
– С картины?
Та кивает, но в лице внезапно появляются настороженность и испуг. Элли уже не в первый раз думает, а не начинается ли у старухи деменция.
Хендрик вышел из комнаты послушать их разговор. Он говорит по-голландски:
– Мефрау, это развалины того городка, что изображен на картине с похоронной процессией?
– Там похоронили всех жителей, – отвечает вдова. – Я приготовлю вам бутерброды с сыром для пикника.
Она желает им доброй ночи и уходит по длинному коридору.

 

Сара просыпается в синий вечерний час, большой дом вокруг темен и расплывчат. Она лежит в круге света от очага, на узкой перине в чайной. Она знает, что здесь Корнелис обычно лечит свою меланхолию, вбирая Восток по чашечке за раз. В очаге ярко пылает огонь, и Сара видит сгорбившегося в кресле Барента с мятой газетой на коленях. Только через мгновение она понимает, что это Томас, что и время, и жизнь другие. Ей снился Барент, снилось, что она идет за Катрейн через лес и по пещере. Закрыв глаза, Сара видит обрывки образов. Черные тюльпаны и сверкающие ледяные ребра. Она вновь садится на кровати и смотрит через окно на сугробы. Очень хочется пить, но жалко будить Томаса. Сара видит, как они вместе плывут по недвижному озеру, потом переходят реку вброд рядом с бегущим табуном. Она просыпается от нового сна.
Утром над ней склоняется доктор из Харлема, рядом Томас. На фартуке врача алеет островок крови. «Это моя?» – удивленно думает Сара. Хочется спросить, но для этого нужно чересчур много сил. Она видит свои ноги с отмороженными пальцами, почерневшие ногти. Они чужие, словно белые аптекарские пузырьки на каминной полке или лужи подтаявшего снега в саду. Сара смотрит на свои руки: о радость, эти розовые худые пальцы – мои! Она указывает на гусиное перо и недописанное письмо, одно из скорбных посланий Корнелиса заграничным адресатам. Пишет на обороте: «Я хочу лежать в своей постели, в своем доме». Врач говорит, ей нельзя шевелиться. Кровь на его фартуке как-то странно втягивает багрянец из воздуха. Пятно в форме вздыбленного льва, совсем как на флаге провинции. За ней прислали послов – они придут, неся мирру и луковицы, завернутые в муслин, – детки «Семпер Августуса».

 

Элли и Хендрик с утра съездили на велосипедах в развалины, добросовестно снабженные бутербродами и кусками клеенки для пикника. Теперь Элли вернулась туда одна, ее подделка вынута из рамы и снята с подрамника, сложена и убрана в рюкзак, словно флаг, который предстоит развернуть. Хендрик думает, что картина в лейденском сейфе, ждет, когда Элли полетит с ней в Америку. В какое-то краткое мгновение Элли думала, что найдет высокую точку, с которой Сара писала похоронную сцену. Но они нашли только груды камней и кирпича, редкие остатки труб, дверных или оконных проемов. И все же это особая земля, место, где Сара жила или где побывала. Надписи на разбитых могильных плитах не разобрать, редкие сохранившиеся имена и даты почернели от времени. Церемония – сожжение картины у реки, – вероятно, неуместна. Элли всегда была атеисткой и не доверяла религиозным обрядам. Однако есть что-то в самой идее приношения Саре де Вос. Элли нашла у вдовы на кухне спички и жидкость для розжига. Она расстилает полотно на берегу, брызгает жидкостью. Чиркает спичкой – в воздухе остается запах серы. Углы холста чернеют и скручиваются. Элли смотрит, как вспучиваются красочные слои, как затягиваются дымом. Когда вспыхивают желтые шарфы конькобежцев, в огне видно что-то вроде звездной пыли. Картина на траве горит очень красиво. Элли смотрит и думает, напишет ли еще когда-нибудь что-то свое.

 

На третий день лихорадки Сара просит дать ей ручное зеркальце и гребень. Она сидит в постели и расчесывает свои длинные темные волосы, держа пряди в пальцах. Лицо в овальной раме принадлежит какой-то незнакомке. Пылающие щеки, обветренные губы, запавшие глаза. Она с отвращением возвращает зеркало Томасу и спрашивает:
– Ты помнишь, как проклеивать и грунтовать холст?
Голос вернулся, но по-прежнему тихий и сиплый. Доктор говорит, что-то с горлом.
Томас смотрит на нее нетерпеливо, скрестив руки на груди:
– Еще бы не помнить! Этим я тебя и пленил.
Сара руками показывает размер полотна, просит загрунтовать его в теплый землистый тон.
– Ты точно уже в силах писать? – спрашивает Томас. – Доктор запретил тебе утомляться.
Сара оседает на подушку и закрывает глаза.
– Я буду писать в кровати, просто чтобы ты не волновался.
Вечером она видит у кровати готовый холст размером фут на фут, натянутый на подрамник из штакетин. Грунт чуть темнее, чем ей хотелось, – больше в рыжий, чем в бежевый, но нанесен ровно и гладко. Рядом на столике растертые пигменты для ее палитры – свинцовые белила, смальта, желтая охра, немного азурита. Сара не знает, сколько она спала. Томас снова здесь, принес бульон на подносе.
– Что ты будешь писать? – спрашивает он.
Сара пожимает плечами и смотрит в окно. Голые вязы чернеют в вечерних сумерках.
– Ничего, на чем лежит снег или лед.
Томас улыбается, гладит ее плечо, уходит поесть и заняться работой.
Сара понимает, что это будет последняя ее картина. Сознание, как важно выбрать правильный сюжет, на миг лишает ее сил. Прежде чем нанести первую линию мелом, прежде чем подмалевок наметит формы и пропорции, она должна погоревать о том, чего никогда не напишет. Зябликов под застрехой сарая, читающего в беседке Корнелиса, Томаса, склоненного над розами в саду, яблони в цвету, грецкие орехи рядом с устрицами, Катрейн в расцвете ее краткой жизни, Барента, спящего под сиренью, цыган на ярмарке, полуночных гуляк в кабаке… Каждая картина – изображение и ложь. Мы переставляем людей и вещи, усиливаем свет, создаем сумерки, хотя на самом деле сияет полуденное солнце.
Затем она приступает к работе, отгоняя сожаления тонкими линиями светлого мела. Рука дрожит, так что сперва Сара упражняется на оборотной стороне холста. Она выбирает позу и ракурс и лишь потом переворачивает холст. До конца дня она пишет линии и отдельные поверхности, заново тренируя руку и глаз. Временами накатывает изнеможение, тогда Сара кладет холст себе на грудь, давая просохнуть слою. Ей хочется написать что-то, за что она никогда не бралась, что-то истинное. В ее лихорадочных снах рыбина с глазами-черничинами плывет над илом, коньки Томаса скребут по льду над головой, в ледяное окно светит бледная луна. Кожа горит от воспоминаний. Иногда Сару будит собственный стон. Она открывает глаза и видит себя в надежном каменном доме, среди прямых углов. Пишет еще час, потом долго смотрит в окно. В один из дней, ближе к вечеру, Томас подъезжает на лошади к окну и улыбается Саре над головой кобылы с белым пятном на лбу. Оно называется «звездочка», это пятно, вспоминает Сара. Ей хочется помнить имена. Помнить, как Томас глядел на нее из сумерек.

 

Элли поднимается на чердак, неся с собой фонарик и перчатки. Запах сырости на узкой лестнице как будто живой. От воспоминаний о Бруклине перехватывает горло. Она боится худшего – что, даже если здесь сохранились десятки картин, спрятанных от фашистов, как уверяет вдова, они безнадежно испорчены. На полу валяются газеты и сухие трупики насекомых, на стенах – пятна плесени. Коробки с книгами и одеждой, ящик с деревянными игрушками. Нет, сюда очень давно не заходили. Элли идет к триптиху выходящих на север окон – стекло покрыто жирной пленкой грязи. Судя по всему, тут гнездятся голуби, потому что пол усеян пометом. В одной из стен – чулан с деревянной дверцей. Элли открывает ее и светит фонариком внутрь, но видит лишь голые провода и паутину. Она возвращается в коридор, открывает другую дверь. За дверью комнатенка, заставленная сундуками и продавленными чемоданами. Элли начинает открывать их один за другим. Пожелтевшие черно-белые снимки 1920-х годов, фотографии семьи на отдыхе, открытки из заграничных отелей. Дети счастливо улыбаются рядом со статуями в парке или бегают по северным пляжам. В жестяном чемодане, завернутые в саржевое покрывало, обнаруживаются восемь холстов – каждый свернут и перевязан лентой, по краям виден ряд крохотных дырочек от гвоздей, которыми они крепились к подрамнику. Элли надевает перчатки и разворачивает одеяло. Раскатывает каждый холст и находит, чем придавить углы. Очень скоро перед ней уже разложены фламандские, голландские, английские полотна, частью девятнадцатого века, но частью и семнадцатого. Одна картина кажется ей знакомой – что-то в мазках, в свете. Молодая женщина сидит перед мольбертом, но повернута к зрителю. Лицо открытое, свежее, темные волосы убраны под чепец, подбородок упирается в широкий диск кружевного воротника. Несмотря на свободные мазки и естественность позы – локоть лежит на спинке стула, в руке кисть, словно перо, – одета она парадно. Художница никогда не села бы за мольберт в алом бархатном платье с праздничным воротником. Она приоделась для какого-то торжественного случая. Рядом на мольберте неоконченное полотно – молодой человек на лошади за окном в свинцовом переплете заглядывает в комнату, волосы в косом северном свете – словно ореол. Он как будто плывет в воздухе, проецируется с полотна в мастерскую художницы. Она, художница, все еще молода, несмотря на дату 1649 в нижнем левом углу. Ей снова двадцать, все только начинается, она обернулась к нам, когда мы входим в дверь, губы приоткрыты, как будто она вот-вот заговорит.
Назад: Сидней Август 2000 г.
Дальше: Благодарности