Книга: Веселая жизнь, или Секс в СССР
Назад: 57. На веранде
Дальше: 59. Почему Толстой не дул в ус?

58. Последняя подпись

Нет, не читал я вашего «Живагу»,
Но знаю: автор – гад, герой – дебил.
И я бы дефицитную бумагу
Куда полезней злоупотребил.

А.
В парткоме сидела, закутавшись в павловопосадский платок, Арина и, всхлипывая, вязала варежку.
– Ну что? – спросил я.
– Ничего хорошего. Вечером приедет Ленка и останется ночевать. Ник, гад, специально постригся и у своего предка фирменную брызгалку выпросил. «Интим-спрей» называется. Из Гамбурга привезли. Готовится, сволочь! Что делать?
– А что ты в прошлый раз делала?
– Не помню. Пьяная была в хлам.
– Напейся снова!
– Издеваешься?
– Почему? Кто не помнит – тот не страдает.
– Ты чего сегодня такой злой?
– А чему радоваться-то? У себя?
– Ну да. Только не в себе. Ждет тебя…
– Остальные уже там?
– Ушли.
– Почему? Я же не опоздал.
– Он всех членов комиссии по одному вызывал.
…Владимир Иванович курил, стоя у окна и глядя на прохожих. Пепельница была полна изжеванных папиросных окурков. Увидев меня, он вздохнул, кряхтя, нагнулся к сейфу, достал и сунул мне машинописные странички, сплоченные железной скрепкой.
– Подписывай!
– Что это?
– Решение вашей комиссии.
– Но мы же еще не собирались.
– Считай, что собирались. Все уже подмахнули. Ознакомься и закорючку поставь!
Пропустив три абзаца про решения XXVI съезда КПСС, моральный облик и роль многонациональной советской литературы в коммунистическом воспитании, я прочел следующее: «Мы, нижеподписавшиеся члены комиссии парткома Московской писательской организации СП РСФСР по персональному делу члена КПСС Ковригина А. В., всесторонне изучив обстоятельства дела, а также внимательно ознакомившись с текстом «Крамольных рассказов» вышеназванного автора, пришли к следующему решению, строгость которого продиктована…»
Дальше шел абзац про международную напряженность, провокацию с корейским «Боингом», про воду на вражью мельницу, про подрывную работу западных разведок и их «радиоподголосков»… В конце объявлялся приговор, выделенный нижним подчеркиванием: «…учитывая тяжесть содеянного поступка, порочащего высокое звание коммуниста, а также цинично-непримиримую и дерзкую в отношении советского строя позицию, занятую автором клеветнического опуса, комиссия рекомендует партийному комитету исключить Ковригина А. В. из рядов КПСС и поставить вопрос о целесообразности его пребывания в Союзе писателей СССР…»
– И Зыбин это подписал? – тихо спросил я.
– Конечно.
– И Ашукина?
– Без звука.
Я открыл последнюю страничку, чуть отличавшуюся от прочих оттенком и фактурой. Там в столбик были напечатаны по алфавиту фамилии всех членов комиссии, а напротив теснились, наезжая друг на друга, как в зарплатной ведомости, разноцветные росчерки. У Капы подпись оказалась разборчивая, словно из школьной прописи. У Флагелянского – затейливая, вроде виньетки, у Застрехина на конце почему-то стоял твердый знак, а у Зыбина вышла загогулина, похожая на удивленного червяка. Борозда поставил три буквы «БИН». В самом верху, возле слов «Председатель комиссии Полуяков Г. М.» оставалось немного свободного места.
– Ручку дать?
– У меня есть.
Я аккуратно расписался на четырех копиях.
– Ну вот… Теперь документ в порядке. Один экземпляр можешь взять себе, чтобы жизнь медом не казалась. – И Шуваев убрал оставшиеся бумаги в сейф.
– Значит, все-таки исключаем? – спросил я, пряча странички в портфель.
– Значит – так.
– И ничего нельзя было сделать?
– Нельзя. Я куда только не стучался. Стена. Пастернака им, сволочам, мало. Хотя тот, царствие ему небесное, за дело огреб.
– Как это за дело?
– Подожди, я же тебе уже рассказывал.
– Нет.
– Разве? Ну, тогда слушай и на ус мотай. То, что он рукопись итальяшкам передал, ты, конечно, знаешь? Не сам, разумеется, передал, а через эту свою фифу Ивинскую. Прямо закон жизни: как только старый кобель с молодой сучкой завяжется – жди сюрпризов!
– А что ему оставалось делать? – Коньяк придал мне смелости. – У нас же его не печатали!
– С чего ты взял? Да, «Новый мир» и «Знамя» ему отказали. А кому они не отказывали, тебе, что ли?
– Да уж, особенно – «Знамя»…
Я не забыл, с каким омерзением редакционная дама Наталья Иванова, удивительно похожая на возбужденную очковую змею, швырнула мне в лицо рукопись «Дембеля», прокартавив: «Забирайте эту мерзость и убирайтесь!»
– Я и сам, Егорушка, лагерные стихи до сих пор не могу напечатать, – вздохнул Шуваев, – даже почти никому не показываю. Зачем редакторов в дурацкое положение ставить? Негоже – значит нельзя. Подождем, пока можно станет. Негоже нам, как безродным космополитам, «непроходняк» на Запад сплавлять. Ты смотри, мил друг, поосторжней с этим! – Владимир Иванович улыбнулся синими губами.
– Скажете тоже! – замахал я руками, вспомнив слова Бутова.
– В журналах Пастернаку, конечно, отказали, но в «Совиздате» «Живагу» печатать дозволили, конечно, после проработки и доработки. А кто не дорабатывал, покажи! Но ему же, гению, не терпелось, да еще эта звезда на вешалке Ивинская подзуживала и сводила его с кем не поподя… Без ЦРУ тоже дело не обошлось.
– ЦРУ?
– А чего ты ухмыляешься? Организация серьезная. Щупальца по всему миру распустила…
– Владимир Иванович, но это же чистая шпиономания.
– Может, ты и прав, Егорушка, но такое уж мы поколение, до печенок испуганное. Только не в этом суть. Гораздо важнее, почему на Пастернака все тогда накинулись, как собаки. Любой факт, мил человек, надо в конкретно-исторических условиях рассматривать. Вот ты представь: тысяча девятьсот пятьдесят восьмой, оттепель. Год-другой, как людей из лагерей стали выпускать. Про войну и про плен полправды хотя бы разрешили писать, а раньше-то ведь только: «гремя огнем, пылая блеском стали…» Люди зашевелились. Даже троцкисты недобитые из-под ковра выглянули, а прежде дышать боялись. Никита Сергеевич послабление писателям дал, мол, валяйте, кайтесь от души, как при Сталине дрожали. Тогда-то и Солженицын вынырнул. Но предупредили: знайте меру – в Ленине и в партии сомневаться ни-ни! А еще нельзя отдавать рукописи за границу без разрешения. И вся недолга! По сравнению с прежним ярмом – курорт, Гагры, Кисловодск! Так нет же, этот сукин сын, Борис Леонидович, отдал роман за кордон. Да еще с хитрым таким скандалом: издательство выбрал вроде бы почти коммунистическое… Ему-то Нобелевская замаячила, а нам – снова ярмо и зона. Начальство взбесилось: прикроем, мол, вашу мелкобуржуазную вольницу к чертовой матери! А какая вольница? Только-только сажать перестали. Хрущ топал-орал: «Даже свинья не гадит там, где ест!» А жрал Борис Леонидович в три горла. Ты дачу его в Переделкино видел?
– Видел…
– Не каждый член Политбюро такую имел. Вот тогда все и поднялись: фронтовики, сидельцы, троцкисты недобитые, молодежь. Все озлились: «Ну что за гнилой овощ этот самый Пастернак! В революции не участвовал, на Гражданской не воевал, в библиотеке у Луначарского отсиживался. Но про лейтенанта Шмидта поэмку накатал. Первым стихи про великого Сталина сляпал…»
– Не может быть!
– Точно. В «Правде» напечатано. У меня и вырезка где-то валяется. Почти всех, кто с ним начинал, пересажали или перестреляли. Маяковский с Есениным сами на себя руки наложили. А с этого как с гуся вода: на свежем воздухе в Переделкино Шекспира переводил да жен менял, пока мы воевали и баланду лагерную хлебали. Наконец всем послабление вышло, ну и сиди, где сидел, шекспирь дальше, куда ты со своим малахольным Живагой лезешь, зачем о Гражданской войне пишешь, если в глаза ее не видал, для чего нас с властью ссоришь, гад? Да и роман-то, по совести сказать, слабый вышел, рыхлый. Правильно Набоков сказал: «Беспомощная путаная дрянь с опереточными злодеями…»
– Набоков?
– Ну да, Набоков.
– А вы-то откуда знаете?
– От верблюда. Книжица есть такая, для служебного пользования, в ней разные цитаты собраны. Бен Гурион, например, считал, что «Доктор Живаго» – это худшее из всего написанного евреем о евреях.
– Да вы что?!
– Погоди, парень, ты сам-то роман читал?
– Не привелось… – сознался я.
– Не горюй! Я тебе принесу. Уникальное издание, карманное. Его нарочно враги выпустили, чтобы нашим олухам в Женеве на Фестивале молодежи и студентов раздавать.
– Спасибо! Я аккуратно читаю.
– Заметил. Но не в этом суть. На Пастернака тогда все – и правые, и левые, и евреи, и русаки – взъелись: «Так-перетак, зачем ты, сытый небожитель, нас, грешных, с властью стравливаешь? Тебе Нобелевка, а нам сапогом в рыло!» Знаешь, как его на собраниях несли? Но особо Ковригин отличился! Любо-дорого! Молодой был, горячий…
– Ковригин?
– Ну да! Его как раз тогда заметили и двигать стали. Кто ж знал, что Лешку на том же переклинет? Урок не впрок. Пастернак-то понял потом, во что его втянули, и до срока помер. Смотри, чтобы твой «Дембель» тоже куда-нибудь не усвистал! Сгоришь.
– Владимир Иванович, но ведь это же моя рукопись… В конце-то концов…
– Пил?
– Немного.
– Я же предупреждал! А если бы тебя сегодня к Черняеву позвали? Кто наливал?
– Лялин.
– От этого не отвяжешься. Послушай меня, Егор: хер – он тоже вроде твой, а куда не попадя совать нельзя. Понял?
– Вы о чем?
– Сам знаешь. Ты, чую, французских фильмов на фестивале насмотрелся. А мы с тобой в СССР живем. Знаешь такую страну?
– Знаю.
– Видно, плохо знаешь. Вон, глянь-ка!
Шуваев показал в окно на длинноногую старшеклассницу с портфелем. Из-под коротенького пальто виднелась синяя форменная юбка.
– Девка уже в соку, по ночам небось томится. А попробуй-ка! Получишь, как с куста, десять лет за развращение несовершеннолетней. Зато где-нибудь в Индии или в том же Афганистане она бы уже трех ребятишек нянчила. И никто бы слова тебе не сказал. Понял меня? И какая страна в этом смысле нормальнее, еще вопрос. Надо жить по законам того царства-государства, где родился. Нельзя – значит нельзя. Я же его, носорога, умолял: покайся, Леша, уймись, повинную голову топор не рубит. Уперся: я – Ковригин! Подумаешь, Ковригин! И не таких в муку истолкли.
– А если он во Франкфурте попросит политическое убежище?
– Ты-то откуда про Франкфурт знаешь? – Секретарь парткома с тревогой посмотрел на меня.
– Так мы же делегацию на парткоме утверждали… – спохватился я.
– Ну да, ну да… Накрылся Лешкин Франкфурт. Отказ пришел. Невыездным стал наш классик. Вот оно как бывает! Собрание сочинений ему в «Худлите» зарубили, набор первого тома рассыпали. «Наш современник» повесть вернул. Если мы его завтра исключим – совсем беда!
– А что же делать?
– Сам всю голову сломал. То, что вы с Капой и Зыбиным придумали, – чепуха на постном масле. Даже не пытайтесь. Не знаю, как тут быть. Мне все эти игры хуже горькой редьки. У меня сердце маленькое, врачи вообще удивляются, как я до сих пор жив. Ладно, иди, газетой занимайся. Некролог Клинского поставили в номер?
– Обижаете!
– Ступай. И не пей сегодня! Водка – враг совести. А завтра совесть всем нам понадобится.
Честно говоря, тогда, 3 октября 1983 года, я вышел из парткома, ухмыляясь. Мне было жаль этого доброго, честного, измученного Владимира Ивановича, настолько замороченного жизнью, что он верил в глупые страшилки про всемогущее ЦРУ и всерьез считал скандал с великим романом Пастернака (мною тогда еще не осиленным) результатом многоходовой операции западных спецслужб. Вот уж и впрямь испуганное поколение! Только в 2010 году, когда в американской печати появились рассекреченные документы, касающиеся операции «Доктор Живаго», я подивился тому, насколько был осведомлен Шуваев. Все оказалось чистой правдой – и про Ивинскую, и про спецтираж для Фестиваля молодежи в Женеве. В секретной инструкции ЦРУ исполнителям без обиняков объяснялась цель операции: любыми путями портить налаживающиеся отношения Советской власти с интеллигенцией. Но особенно поразила меня судьба миланского издателя романа «Доктор Живаго» некоего Фельтринелли: тот, будучи платным агентом ЦРУ, сначала тусил среди итальянских коммунистов, а потом получил новое задание и, перебежав в «красные бригады», подорвался в клочья, когда собирал бомбу для очередного террористического акта. Вот вам и «страшилки советского агитпропа». Слушайте старших, мои молодые читатели!
Назад: 57. На веранде
Дальше: 59. Почему Толстой не дул в ус?