Книга: Веселая жизнь, или Секс в СССР
Назад: 58. Последняя подпись
Дальше: 60. Трагедия ошибок

59. Почему Толстой не дул в ус?

Шагая с нашим веком в ногу,
Он поспевал едва-едва,
А пил нечасто и немного:
Раз в день от силы литра два…

А.
В холле я встретил Веню Пазина, он старательно прикнопливал к стенду новые фотографии, сделанные на юбилейных вечерах Ираклия Андроникова и Михаила Танича, автора знаменитой песенки «А у нас во дворе…». Если бы, мне кто-нибудь сказал тогда, что именно обаятельный телевизионный лермонтовед Андроников и накатал роковую «телегу» в ГПУ на своих друзей обэриутов, я бы плюнул лжецу в лицо. О век спасительного неведения, где ты?
– Ну ты зайдешь ко мне или нет? – спросил Пазин, обидчиво морща острый носик.
– Зайду.
– Пошли сейчас!
– Не могу, мне сегодня газету подписывать.
– Зря, таких «нюшек» ты еще не видел.
Отвязавшись от Вени, я, здороваясь со знакомыми литераторами, добрался до гардероба и наконец вдел руки в плащ, расторопно поданный Козловским. Но у самого выхода на мне повис пьяный в хлам Влад Золотуев – бывший секретарь партбюро поэтов. Недавно его стремительно переизбрали за пьяную шутку на собрании. Он съязвил, что ненавидит в поэзии картавость. Сразу несколько заслуженных членов, начинавших литературную жизнь еще в идиш-секции ССП (ее разогнали по делу космополитов), возмутились и просигналили куда следует. Золотуева сразу задвинули. За прилюдный антисемитизм карали строго. На его место срочно выбрали тихую Ашукину, вообще не знавшую, как мне сначала казалось, слова «еврей».
После падения Влад, и прежде считавший водку диетическим продуктом, стал пить так, словно ему поручили осушить подземное озеро алкоголя. Иногда его могучий организм давал сбои, и на поэта накатывали мечты о трезвой жизни, краткие, как лето на Шпицбергене.
– Жора… – Золотуев схватил меня за плечо и зашептал многонедельным перегаром: – Ковригин – совесть русской литературы. Ты продался евреям?
– Никто никому не продавался. – Я попытался высвободиться, но он вцепился в меня, как в последнюю надежду.
– Тебя проклянут потомки!
С большим трудом мне удалось оторвать его пальцы от моего рукава, но едва я сделал это, как он начал заваливаться набок.
– Увезите немедленно! – подскочил Бородинский. – Позор! Сейчас приедет консул Великобритании!
– А что у нас сегодня?
– Кружков читает новые переводы.
– Я переводил Ф-р-роста! – взревел Влад. – А ваш Гришка Кружков…
– Немедленно увезите его! Я вызову милицию…
– Евреи – жалкие интерпретаторы. Они не способны создать новое! – орал Золотуев.
– Какая милиция? Он секретарь партбюро поэтов! – преувеличил я.
– А вот уж и нет! – злорадно возразил осведомленный Семен Аркадьевич. – И вообще, коммунисты так не пьют!
– Пьют! – прорычал Влад. – Пигмей!
– Что-о?! – взвился наш цербер, болезненно воспринимавший любые намеки на свой малый рост, хотя за долгую жизнь мог бы и привыкнуть. – Вызовите наряд!
– Сейчас увезу, сейчас… – успокоил я, озираясь.
– Поехали в Переделкино! – роняя вислые слюни, заплакал Влад. – Там хорошо! Там мой дом…
– Не могу – мне еще газету подписывать.
Упав с партийных вершин, от тоски Влад еще и развелся, а точнее – жена, которую он во хмелю лупил по-черносотенному безжалостно, выставила его из дому и вставила новый замок. Теперь он жил где придется. Иногда в Переделкино, если пустовал номер. Год назад я уже возил его домой, и закончилось это феерической историей. Вы не поверите, но с пьяных глаз Влад перепутал…
Вдруг я увидел моего поэта-сверстника Женю Юхина. Светясь лирическим простодушием, он шел в гардероб, крутя на пальце номерок, будто пропуск в рай.
– Женя! – позвал я. – Ты куда?
– А что? – осторожно ответил он, подозревая в моем вопросе намек на его общеизвестный роман с немолодой литературной львицей, которая ввела юношу в русскую словесность, фигурально выражаясь, за руку.
– Будь другом, подержи Влада! Я в туалет сбегаю. Мне его еще везти в Переделкино.
– Ладно, только быстрей… – доверчиво согласился Женя.
Передав Юхину Золотуева, шатающегося, как стрелка метронома, я метнулся направо и дальше – вниз к туалету. Надо знать Дом литераторов: в подвальном этаже располагались не только сортир, но еще нижний буфет и бильярдная, причем, пройдя насквозь, можно было по специальному тоннелю попасть в Дом Ростовых, где обитало правление СП СССР, или, как его еще называли, Большой союз. Там сидел сам Марков – классик соцреализма, Герой Социалистического Труда, член Верховного Совета СССР и ЦК КПСС. Мягкий и отзывчивый, Георгий Мокеевич еще не ведал, что с ним случится через три года. Выступая на открытии 7-го съезда писателей пред очами всего Политбюро во главе с Горбачевым, он от чувства ответственности прямо на трибуне впадет в предобморочный ступор, огорчит начальство, будет в тот же день сдан на пенсию и окончит дни в безвестности.
А из особняка Ростовых можно было, миновав внутренний скверик, выйти на параллельную улицу Воровского, к Театру киноактера. Так я, подлец, и поступил. По дороге мне повстречался высокий плечистый Вадим Секвойский, у которого десять лет назад я занимался в поэтическом семинаре. С тех пор мэтр издали наблюдал за моими успехами с отеческой ревностью. Он с кием наперевес вышел из бильярдной, чтобы освежиться в нижнем буфете коньячком, но, увидав меня, помрачнел, подозвал и, оглядевшись, шепнул:
– Жора, вы понимаете, что навсегда можете испортить себе биографию! Поверьте, один сомнительный эпизод перевесит потом все хорошее. Мы-то с ярмарки едем, а вам в литературе еще жить и жить!
– Спасибо за заботу, учту…
Проскочив тоннель, я поднялся по ступенькам и очутился в узком коридоре Большого союза. Навстречу, заслоняя просвет, двигался, словно огромный поршень, Юрий Николаевич Перченко, большой начальник, отвечавший, так сказать, за материальную сторону советской литературы: квартиры, машины, ордена, путевки, загранкомандировки и т. п. Перченко был так толст, что на самолет ему брали два билета: в одном кресле не помещался. За ним просительной тенью семенил тощий поэт Скляр и, всунув шевелящиеся губы в большое начальственное ухо, скулил:
– Юрий Николаевич, невозможно в квартире работать. Шум. Пыль. Схожу с ума. Окна выходят на улицу.
– На какую улицу?
– Горького.
– Ну так давай в Измайлово тебя перекинем. Зелень. Тишина.
– Нет, что вы… Мне бы в центре, но во двор окнами. А?
Я вжался в дверную нишу, пропуская начальство, но толстяк, заметив меня, остановился и хитро прищурился:
– А вот и наш дембелек! Сколько там дней до приказа осталось?
– Завтра, – вздохнул я, поняв аллегорию и подыграв.
– Очень на тебя надеемся, паренек, не подведи! Сделаешь дело – заходи, о будущем потолкуем. – На прощание он совершил невероятное – подал мне свою пухлую руку.
Его пожатие напоминало железные тиски, обернутые ватой.
Они двинулись дальше по коридору, и Скляр продолжал нудить в ухо начальнику:
– Юрий Николаевич, мне бы и площадь увеличить. Книги ставить некуда…
Скатившись вниз по ступенькам и махнув рукой знакомому гардеробщику, я выскочил на улицу. Там веяло горчащей осенней прохладой. Над головой старинные усадебные липы смыкали редеющие кроны, а сквозь них, как сквозь прорехи в золотой парче, виднелись темно-синее небо и зеленые облака, какие бывают только в городе. Посреди клумбы с увядающими календулами и настурциями сидел в покойном кресле, чуть склонив голову, бронзовый Толстой.
«Была бы у меня Ясная Поляна, Лев Николаевич, я бы тоже в ус не дул!»
На Садовом кольце злобно рычали машины, остановленные красным светом. Пешеходы старались в короткий зеленый промежуток перебежать широченную площадь Восстания. Две учительницы переводили через проезжую часть класс, видимо, шли из зоопарка. Несчастные педагогини мольбами и угрозами подгоняли шалящих детей и с ужасом смотрели на оскалившиеся радиаторы автомобилей: те как раз взревели с новой силой на желтый сигнал светофора.
«Не задавят, конечно, а все равно страшно!» – подумал я, вспомнив Алену, в нее бес непослушания вселялся чаще всего при переходе проезжей части.
В редакции пахло валерьянкой. С разбегу я налетел на все то же зеркало в кудрявой раме.
– Какого черта!
– Не волнуйся, экселенс, купили, сейчас увезут. – Крыков сложил ладони в индийской мольбе.
– А дома ты чего не торгуешь?
– Эта старая сука, графиня, как сортир мыть, так сразу слепая, а как мебель занесу – звонит в милицию, мол, тут у нас спекулируют. Баб можно сколько угодно водить, это она понимает, а спекуляция ни-ни… Убить ее, что ли?
– Убей.
– Жалко. Она Ленина видела.
– Как там твой Палаткин? Что-то он плохо выглядит… – Я хотел добавить про звонок из ремстройжилконторы, но удержался.
– Еще бы! Ему такие дозы антибиотика колют, в организме ничего живого не осталось. Хоть немного отдохну от него. Заколебал! Совсем на девочках повернулся. А ты заходи!
– Мне еще газету подписывать.
– Потом приезжай. У Лисенка подружка есть – по первому свистку прибегает.
– Никаких подружек, но как-нибудь, может быть, и загляну. Не один.
– Ого!
– Сможешь на пару часов отъехать?
– Без вопросов. Да, чуть не забыл. – Крыков вынул из кармана и протянул мне червонец.
– Что это?
– Комиссионные. Благодаря тебе зеркало этому горному барану за триста сорок впарили. А вот и еще, тоже от него, презент… – Боба протянул мне коричневый плоский брусок, издававший несвежий аромат.
– Что это?
– Бастурма. Настоящая. Пастухи в горах вялят.
– Как-то странно пахнет…
– В этом весь цимес!
– Спасибо.
Я взял деньги и заглянул в залу: Маша делала Макетсону массаж головы. На столе стояли пузырек валерьянки и пустой стакан с темно-коричневым осадком на дне. Выпученные глаза ответсека страдали.
– Вы разве не на собеседовании? – удивился я.
– Т-с! – Он приложил палец к губам.
– Где Торможенко?
– На Цветной уехал, – сообщила Маша, погружая хищные пальцы в пегие седины любовника, точно пианист – в клавиатуру рояля.
– Давно?
– Не очень. Унесите скорее!
– Что?
– Это! – она кивнула на брусок у меня в руках.
Зайдя в кабинет, я первым делом завернул сомнительную бастурму в первый попавшийся листок и убрал подальше в ящик стола, потом закурил и несколько минут, чтобы успокоиться, смотрел в окно на торопливые ноги прохожих, К концу дня их стало больше. Мое сердце разбухло и ныло, как мочевой пузырь после пивного бара. Я набрал рабочий телефон Жеки, но там было занято. Зашел безутешный Макетсон.
– Меня вызывают, – еле слышно произнес он рыдающими губами.
– Куда?
– На Лубянку.
– Когда?
– Завтра к девяти ноль-ноль. Даже не представляю, что случилось!
– Вас решили заслать нелегалом в Южную Корею.
– Шутите?
– Да какие тут шутки! Опять вас завтра на работе не будет. Сегодня-то вы идете туда?
– Иду, – потупился он.
– Значит, мне номер подписывать?
– Вам… Все так хорошо складывалось. Расцвел гимнокалициумс. Большая редкость!
– Значит, вы ездили в Обираловку?
– Да, и объяснился с женой. Она все поняла и отпускает меня. Благородная женщина! Правда, мою коллекцию кактусов хочет оставить себе на память. Это для меня страшный удар!
– А дети?
– Детям она объяснит, что у папы теперь очень важная работа и приезжать я буду только по субботам.
– Везет же! Меня бы за такое убили на месте.
– Моя жена не такая, – мучительно улыбнулся ответсек. – Как вы думаете, она не могла пожаловаться на Лубянку?
Вбежал взволнованный Гарик. Он тоже подстригся, но в отличие от Макетсона стильно. На нем была новая кожаная куртка цвета грязного апельсина. От водителя разило парфюмом так, словно он принял ванну из одеколона «Арамис».
– Починился? – спросил я.
– Немножко. А где мой талон? Маша сказала, что талонов нет. Почему, Егор-джан? Мне семью надо кормить, им арев…
– Какую еще семью? – удивился я.
– Какую надо!
– Пойдем-пойдем, голодающий. – Макетсон, приобняв шофера, повлек его из кабинета.
Проводив взглядом водителя, который на глазах превращался в плейбоя, я снова набрал номер Жеки, и он снял трубку:
– Салют-суперфосфат! Ты куда исчез?
– В Переделкино уехал.
– С чего это вдруг? Ты же никуда не собирался.
– Мы поссорились. Наверное, будем разводиться.
– Из-за чего?
– Нинка нашла у меня в кармане гондоны.
– Какое гондоны?
– Мы с тобой в аптеке купили. Помнишь?
– Ну, и сказал бы: для дома для семьи.
– Они же располовиненные.
– Объяснил бы: теперь поштучно продают.
– Она же не дура.
– Это верно. Плохи дела.
– А тут еще Лета звонила, нарвалась сначала на Нинку, потом на тещу.
– Еще хреновей! Влип ты, Жорыч. Что делать будешь?
– Пока в Переделкино отсиживаюсь, а там посмотрим. Слушай, я тебе говорил, что мои полки пришли?
– Вроде говорил.
– Будь другом, сходи ко мне – замерь стену в кабинете. Надо понять, сколько штук брать.
– Бери, сколько дадут! Что останется, я возьму. Сестре тоже полки нужны.
– Я так и хотел, но ты все равно сходи, заодно посмотри, как там обстановка. Хоккей?
– Хоккей! А как там Ковригин?
– Завтра все решится.
– Слушай, весь наш «ящик» просит: не гнобите мужика! Правильно он пишет.
– От меня ничего уже не зависит. Ты-то как там с Нюркой? Сказал ей про сберкнижку?
– Нет. Знаешь, я подумал, может, оно и к лучшему. Так бы деньги давно расфуфрились, а теперь уже приличная сумма набежала. Бабы бережливые. Что есть, то есть. Ну, давай, Жорыч, держись! Меня к начальству зовут.
Зеркала в коридоре уже не было. Зато в зале я застал интересную картину: из-под стола вылез багровый от натуги Макетсон, он расправил в пальцах скомканный продовольственный талон и со значением протянул водителю:
– Бери, Гарик, и помни, кто и как к тебе относится!
Заметив меня, ответсек смутился, а Синезубка нервно хихикнула.
Назад: 58. Последняя подпись
Дальше: 60. Трагедия ошибок