Книга: Восемь гор
Назад: Глава 7
Дальше: Часть третья Зима моего друга

Глава 8

В августе мы доделали крышу. Она состояла из двух слоев досок, между которыми мы положили металлический лист в качестве изоляции. Сверху все было покрыто лиственничной щепой: мы клали ее внахлёст, а между рядами щепы разместили желоба водостока. Внутри обшили потолок еловой вагонкой: лиственница должна была защищать дом от дождя, ель – удерживать тепло. Слуховое окно в крыше мы устраивать не стали. Поэтому даже летним полднем внутри царил полумрак. В окошки, выходившие на север, прямой свет не падал, зато, выглянув в одно из них, я увидел напротив сияющую гору – она высилась за озером. В этот час отвесные склоны и каменистые сыпухи были ослепительно белыми. Свет отражался от них, словно от зеркала, и попадал в дом: так устраивают жилища на теневой стороне.
Я вышел на плато полюбоваться освещенной солнцем горой. Потом повернулся к нашей горе, Гренону, закрывавшему небо. Захотелось взабраться на вершину и посмотреть, как выглядит барма сверху. Уже два месяца Гренон каждый день возвышался прямо у меня над головой, но я о нем даже не вспоминал: наверное, теперь, когда стояло лето, ноги сами захотели на него подняться. Мои ноги опять стали сильными и рвались вперед, а лето манило на вершины.
Бруно слез с крыши, где он занимался весьма кропотливой работой. Нужно было закрепить между скалой и крышей свинцовый лист, чтобы в дождливые дни вода не просачивалась внутрь. Приходилось шаг за шагом подбивать лист молотком, придавая ему нужную форму: лист должен был плотно прилегать к скале, повторяя все ее выступы и углубления. Свинец – мягкий металл, и, если работать аккуратно, он будто припаивается к скале. В итоге крыша и стена становились надежной защитой.
Я спросил Бруно о тропе на Гренон, он показал путь от озера и дальше по склону. Тропа терялась в зарослях ольхи, шла сырым лесом, а потом вновь появлялась на поросших травой кручах. Бруно объяснил, что дальше находится не гребень, как могло показаться, а другая котловина, и в ней другое озеро – поменьше нашего. От озера до самой вершины тянулась сыпуха. Настоящей тропы не было, я мог разве что наткнуться на пирамидку из камней или на тропинку, которой ходили серны: в любом случае, Бруно указал мне на седловину хребта, где еще лежал снег. Если все время идти на снег, сказал он, не ошибешься. Так я мог выбраться на хребет, а оттуда легко дойти до вершины.
– Хочу туда забраться, – сказал я. – В субботу или воскресенье, если будет солнечно.
– Да иди прямо сейчас, – посоветовал Бруно. – С этим я и сам справлюсь.
– Уверен?
– А то. У тебя сегодня выходной. Иди, иди!

 

Верхнее озеро было совсем не похоже на наше. Последние невысокие сосны и лиственницы, последние деревца ивы и ольхи постепенно уступали место скалам, за гребнем воздух уже был разреженным, как на высокогорье. Озеро походило на зеленоватую лужу, окруженную скудными пастбищами и зарослями черники. Два десятка коз, которых никто не пас, собрались у разрушенного дома. На меня они почти не обратили внимания. Тропа заканчивалась здесь, среди тропок, которыми ходили животные, последняя редкая травка сменялась крупными камнями сыпухи. Мне был хорошо виден снег на вершине, и я вспомнил одно из отцовских правил: я провел воображаемую линию от себя к снегу и двинулся в путь. В ушах звучал отцовский голос: прямо, вот тут и иди.
Я давно не поднимался выше уровня леса. Один я так высоко никогда не заходил, но, видимо, чему-то научился за все эти годы, потому что продолжал путь по камням без особого труда. Еще чуть выше я заметил пирамидку и стал ориентироваться на нее. Я перемещался с камня на камень, и, повинуясь инстинкту, предпочитал крупные, устойчивые камни неустойчивым. Камни словно пружинили: они не поглощали шаги, как земля или трава, а возвращали ногам энергию толчка, дарили телу силы продолжать путь. Я обнаружил, что, ставя ногу на камень и перенося свой вес вперед и вверх, делал второй ногой более широкий шаг: в конце концов я начал прыгать по камням, а потом и вовсе перестал следить за движениями ног, теперь они сами выбирали путь. Я знал, что могу им доверять, что они не подведут. Я вспомнил отца, как он радовался, когда поднимался выше пастбищ и оказывался в мире скал. Наверное, теперь и я испытывал такую же радость.
Когда я добрался до заснеженной седловины, после бега мне пришлось отдышаться. Я остановился пощупать августовский снег. Он был зернистый и обледеневший – такой твердый, что приходилось соскребать его ногтями; я набрал горсть снега и протер лицо и шею, чтобы освежиться. Потом пососал снег, пока губы не стали гореть, и одолел последний участок сыпухи – до самой вершины. Тут я увидел противоположный склон Гренона, его солнечную сторону: у меня под ногами после скалистого пояса тянулся пологий луг, на дальнем краю которого стояли хижины, рядом паслись коровы. Мне почудилось, будто я в одно мгновение спустился на несколько тысяч метров или перенесся в другое время года. Передо мной светило солнце, с пастбища доносился звон колокольчиков, а за спиной у меня была грустная, пасмурная осень, мокрые скалы, островки снега. Сверху – два озера, похожие, словно близнецы. Я поискал глазами дом, который мы строили с Бруно, но, видимо, я поднялся слишком высоко, а может, наш дом хорошенько спрятался – я не разглядел его с горы, из которой и было сложено наше жилище.
Каменные пирамидки стояли в нескольких метрах ниже хребта, вдоль красивого карниза. Но мне хотелось полазать: участок показался нетрудным, и я решил двинуться дальше по хребту. После многолетнего перерыва я положил ладони на скалу, отыскал опору для ног и подтянулся. Хотя с точки зрения скалолазания все было проще простого, мне пришлось полностью сосредоточиться на отдельных движениях. Нужно было снова думать, где ухватиться рукой, куда поставить ногу, а равновесие удерживать, не используя силу, добиваясь легкости. Вскоре я потерял ощущение времени. Я больше не видел горы вокруг, не видел спускающиеся вниз два мира на двух разных склонах: существовали только скала перед моими глазами да мои руки и ноги. Так продолжалось, пока я не добрался до места, откуда уже некуда было подниматься. И тут я сообразил, что стою на вершине.
“И что теперь?” – подумал я. На вершине лежала кучка камней. За этим примитивным памятником красовалась громада Монте-Роза с глядящими на небо ледниками. Наверное, надо было прихватить с собой пива – отпраздновать взятие высоты, но я не испытывал ни восторга, ни облегчения: я решил выкурить сигарету, попрощаться с отцовской горой и спуститься вниз.
Я до сих пор узнавал каждую вершину. Я курил и провожал их глазами с востока на запад, а в памяти всплывали названия. Интересно, на какой высоте я находился? Мне показалось, что я преодолел три тысячи метров, но мой живот вел себя спокойно, и я решил поискать какой-нибудь указатель. Тут я увидел в кучке камней металлический ящичек. Мне было известно, что в нем лежит. Открыв дверцу, я обнаружил тетрадку в пластиковом пакете, который полностью не уберег от влаги эти листки в полоску: бумага промокла, а потом высохла. Еще там лежали две ручки, которыми редкие путешественники записывали свои мысли, а иногда только имя и дату. Последний побывал здесь чуть больше недели назад. Я полистал тетрадь и понял, что на эту голую, неприглядную вершину, к которой не вели тропинки, в тени которой стоял мой дом и которую я ощущал своей, за год поднималось человек десять, а первые записи в тетради были сделаны очень давно. Я прочел несколько имен и бесцветных фраз. Создавалось впечатление, будто, проделав такой трудный путь, никто не находил слов, чтобы описать свои чувства, поэтому почти все оставляли банальные поэтичные или напыщенные фразы. Я принялся листать тетрадь с конца, испытывая к человечеству все большее раздражение. Я сам не знал, что ищу, пока не нашел две строки, датированные августом 1997 года. Знакомый почерк. Знакомое настроение. Там было написано: “Поднялся из Граны за 3 часа 58 минут. По-прежнему в отличной форме! Джованни Гуасти”.
Я долго смотрел на слова, оставленные моим отцом. Чернила немного размыло водой, подпись читалась лучше, чем сам текст. Подпись человека, который привык часто расписываться – не имя и фамилия, а ставший автоматическим жест. Восклицательный знак говорил о том, что у отца было прекрасное настроение. Он был один – по крайней мере, это следовало из записи; я представил себе, что он карабкается по камням и поднимается на гребень, как сделал я. Разумеется, отец поглядывал на часы, на гребне он пустился бегом. Ему хотелось непременно подняться меньше, чем за четыре часа. Он стоял на вершине и радовался, гордый своими ногами, довольный тем, что опять видит свою сияющую гору. Мне захотелось вырвать эту страницу и сохранить, но потом показалось, что это кощунство. Как можно уносить с вершины камень? Я убрал тетрадку в пакет, хорошенько его завернул и положил обратно в ящик.

 

В следующие недели я находил и другие отцовские послания. Я изучал карту его маршрутов и отправлялся на самые непопулярные вершины, о которых в долине никто не вспоминал. В середине августа на ледниках Монте-Роза можно было увидеть немало альпинистских связок: люди со всего мира заполнили приюты, но я отправлялся в такие места, куда, кроме меня, никто не захаживал – разве что какой-нибудь одинокий альпинист – ровесник отца или постарше. Когда я его обгонял, мне казалось, будто я встречаюсь с отцом. А им, наверное, казалось, что они встречаются с сыном: видя, что я приближаюсь, они делали шаг в сторону и восклицали: “Дорогу молодым!” Я заметил, что им приятно со мной поболтать, и стал останавливаться при встрече. Иногда мы перекусывали вместе. Все они возвращались в одни и те же горы тридцать, сорок, пятьдесят лет, они, как и я, отдавали предпочтение горам, которые не привлекали альпинистов, – безлюдным склонам, где с годами ничего не менялось.
Седоусый мужчина признался, что здесь он осмысливает свою жизнь. Словно, проходя раз в год по старой тропе, он погружался в воспоминания, и память возвращала его в далекое прошлое. Как и мой отец, он родился в деревне, но в другой области – между Новарой и Верчелли, где выращивают рис. Из его родного дома за полями было видно Монте-Роза; еще в детстве ему объяснили, что там, в горах, рождается вода: питьевая, речная, вода для полива рисовых полей – вся вода, которой они пользовались, брала начало в горах, пока на горизонте сияют ледники, засуха не грозит. Этот мужчина мне нравился. Несколько лет назад он овдовел и очень скучал по жене. Его лысая голова была покрыта пятнами, как от загара; пока мы разговаривали, он набивал табаком трубку. Потом он достал из рюкзака флягу, капнул пару капель граппы на сахарок и протянул мне. “Проглотишь и помчишься вперед, как паровоз, – сказал он. Немного спустя прибавил: – М-да, горы – лучшее место для воспоминаний”.
Теперь я тоже начинал это понимать.
На вершине меня ждал покосившийся крест, а иногда даже креста не было. Я нарушал покой горных козлов: они отходили в сторонку, но не убегали. Самцы открыто выражали недовольство моим присутствием, державшиеся позади самки с детенышами удалялись на безопасное расстояние. Если везло, у основания креста или среди камней я находил железный ящик.
Отцовская подпись стояла во всех тетрадках. Отец был всегда немногословен и всегда горд собой. Порой мне приходилось долго листать тетрадь, чтобы найти среди записей, оставленных лет десять назад, четыре слова: “И эта высота взята”. Подпись – “Джованни Гуасти”. Однажды отец, видимо, был в особенно хорошей форме и так обрадовался, что даже написал: “Горные козлы, орлы, свежий снег. Словно переживаю вторую молодость”. В другой раз он оставил запись: “Густой туман до самой вершины. Старые песни. Душа поет”. Я знал все его песни наизусть, до чего было бы здорово распевать их вместе среди тумана. Ту же меланхоличную нотку я расслышал в другой записи, сделанной всего год назад: “Вернулся в горы после долгого перерыва. Как жаль, что мы все не можем остаться здесь, не спускаться больше в долину, чтобы никого больше не видеть”.
“Все мы” – это кто? – подумал я. Где я был в тот день? Неужели отец уже чувствовал, что с сердцем неладно, что еще могло с ним приключиться, чтобы он написал такое? “Не спускаться больше в долину”. То же чувство зародило в его сердце мечту поселиться почти на самой вершине, в неприступном, отрезанном от всего мира месте, и жить вдали от всего и всех. Прежде чем убрать тетрадку обратно в ящик, я всякий раз переписывал отцовские слова и дату записи к себе в блокнот. Сам я в тетрадках никогда не писал.

 

Наверное, мы с Бруно действительно жили теперь с отцовской мечтой. Мы встретились вновь в то время, когда жизнь словно взяла паузу: один возраст закончился, начинался другой… Сами мы поняли это куда позднее. Находясь у бармы, мы видели парящих над нашими головами соколов и замерших на страже у своих норок сурков. Глядя вниз, на озеро, порой мы видели рыбаков – одного или двух, иногда кто-то проходил мимо, но путники не смотрели вверх и не пытались нас разглядеть, а мы, в свою очередь, не спускались их поприветствовать. Августовскими вечерами мы ждали, пока все уйдут, чтобы поплавать. Озеро было ледяным, мы соревновались, кто дольше просидит в воде, а потом выскакивали и носились по лугу, пока кровь не начинала опять бегать по венам. У нас тоже имелась самодельная удочка – палка с леской, на которую я, тем не менее, что-то ловил, используя в качестве наживки кузнечиков. Тогда на ужин у нас была жаренная на огне форель и красное вино. Мы сидели у огня и пили, пока не становилось совсем темно.
Теперь я тоже ночевал в горах. Я спал в строящемся доме, под самым окном. В первый раз я долго лежал в спальнике, любуясь звездами и слушая ветер. Даже повернувшись на другой бок, я ощущал присутствие скалы, словно она была наделена магнетизмом или силой притяжения: так бывает, когда лежишь с закрытыми глазами, а кто-то подносит тебе руку ко лбу, и ты ее чувствуешь. Мне казалось, будто я сплю в пещере, выдолбленной в скале.
Как и Бруно, я быстро отвык от цивилизации: в деревню я спускался раз в неделю, неохотно, только чтобы запастись провизией. Странно было, прошагав каких-то пару часов, опять оказаться среди машин. Торговцы обращались со мной как с обычным туристом, разве что немного чудаковатым, и мне это нравилось. Когда я ступал на тропу, чтобы вернуться обратно в горы, сразу становилось легче. Я грузил на мула хлеб, овощи, колбасу, сыр, вино, хлопал его по попе, и дальше мул шагал сам, дорогу он уже выучил. Наверное, мы и правда могли остаться жить в горах, – никто бы этого не заметил.

 

В конце августа полили дожди. Их я тоже помнил. Такие дни приносят в горы осень: когда появляется солнце, оно уже не такое теплое, лучи света падают косо, тени удлиняются. Когда я был маленьким, окутывавшие вершины стайки неспешных, бесформенных облаков подсказывали, что пора трогаться в путь: я сердился на небо, ведь лето продлилось совсем недолго, разве оно началось не вчера? Разве могло лето так стремительно пролететь?
У бармы дождь уже клонил луговые травы, разрисовывал в горошек озерную гладь. Дождь стучал по нашей крыше, его шум сливался с потрескиванием огня. В те дни мы обшивали еловой вагонкой одну из комнат и, чтобы не замерзнуть, затопили найденную мной печку. Печку мы поставили у каменной стены. Скала за печкой нагревалась и отдавала тепло комнате, еловые доски должны были его сохранить. Но это было дело будущего: пока дом стоял без двери и окон, ветер дул нам в шею, косой дождь заливал внутрь. Было приятно сидеть в доме, закончив работу: глядеть на печку и подбрасывать в нее дрова – найденные в старых развалинах деревяшки.
Однажды вечером Бруно поделился своими планами. Он решил купить дядин выгон. Давно откладывал деньги. Двоюродные братья, радуясь возможности избавиться от плохих воспоминаний, назначили цену. Все, что Бруно накопил, пошло на выплату задатка, на остальное он надеялся взять ссуду в банке. Работа в барме стала генеральной репетицией, теперь Бруно знал, что справится. Если все пойдет хорошо, следующее лето он проведет, как и нынешнее: он хотел отремонтировать строения, купить скот, а через пару лет возродить альпийское пастбище.
– Отличный план, – сказал я.
– Коровы теперь стоят гроши, – ответил Бруно.
– А держать их выгодно?
– Не очень. Но это не важно. Будь дело в деньгах, я бы так и работал каменщиком.
– Тебе надоело?
– Нет, не надоело. Но я знал, что это не на всю жизнь. Я могу этим заниматься, но это не мое призвание.
– А в чем твое призвание?
– Жить в горах.
Сказав это, он посерьезнел. Он редко так говорил, только когда рассказывал о своих предках, древних жителях гор, о которых он узнал, бродя по лесам и одичавшим полям, с детства исследуя заброшенные дома. Раньше ему казалось, что людям суждено уйти отсюда, что ему предначертана та же судьба, что и всем жителям долины. Что лучше смотреть вниз – туда, где работа и деньги, а не вверх – туда, где развалины да дикие заросли. Бруно рассказал, что дядя в последнее время совсем не ухаживал за выгоном. Стул ломался – он сжигал его в печке. Находил сорняк и даже не вырывал. Отец Бруно разражался бранью, если речь заходила о выгоне, коров бы он охотно застрелил. От того, что все постепенно разваливалось, его охватывало злое веселье.
Но Бруно знал, что сам он не такой. Он был далек от отца, от дяди и двоюродных братьев – и в один прекрасный день понял, на кого он похож, от кого у него любовь к горам.
– От твоей мамы, – сказал я. Раньше я об этом не думал и только сейчас догадался.
– Да, – сказал Бруно. – Мы с ней два сапога пара.
Он долго молчал, давая мне возможность взвесить эти слова, потом прибавил:
– Только она – женщина. Если я уйду жить в лес, мне никто ничего не скажет. Если это сделает женщина, скажут, что она ведьма. Если я молчу, кого это волнует? Я просто неразговорчивый. Если молчит женщина – значит, она тронулась умом.
Это было правдой, мы все так думали. Я и сам очень редко разговаривал с его матерью. Даже сейчас, когда я спускался в Грану за продуктами и она давала мне картошку, помидоры и тому. Со времен моего детства она не изменилась – чуднáя женщина, работающая в огороде, на склоне долины, разве что совсем исхудавшая и сгорбившаяся.
Бруно сказал:
– Будь мама мужчиной, она бы жила как ей заблагорассудится. Вряд ли она рвалась замуж. Уж точно не за отца. Ей повезло, что она сумела от него избавиться.
– Как ей это удалось?
– Она перестала разговаривать. И проводила все время с курами. Чего от такой добьешься? Рано или поздно придется оставить ее в покое.
– Это она тебе рассказала?
– Нет. А может, да, но не такими словами. Не важно, кто. Я сам все понял.
Я знал, что Бруно прав. Я сам понял важные вещи о своих родителях. В голове звучали слова: “Ей повезло, что она смогла от него избавиться”. Я подумал, можно ли сказать то же самое о моей маме. Зная ее, я этого не исключал. Может, в ее случае правильнее говорить не о везении, а об облегчении. С отцом было нелегко. Он любил командовать, быть в центре внимания. В его присутствии никого, кроме него, на свете не существовало: он хотел быть тем, вокруг которого строилась наша жизнь.
– А ты? – спросил меня Бруно чуть погодя.
– Что я?
– Чем займешься?
– Наверное, уеду. Если получится.
– Куда?
– Наверное, в Азию. Точно еще не знаю.
Я рассказывал ему, что мечтаю о путешествиях. Я устал от того, что денег на них не хватало: в последние годы я выбивался из сил, но еле сводил концы с концами. Мне ничего особенно не было нужно, кроме свободы колесить по свету. Сейчас, получив отцовское наследство, я покрыл долги и мечтал уехать куда-нибудь. Сесть на самолет и провести несколько месяцев вдали от дома. Как это будет, я представлял себе смутно, хотелось найти интересную историю и попробовать ее изложить. Раньше я никогда не писал.
– Наверное, здорово взять и уехать, – сказал Бруно.
– Поедешь со мной? – предложил я. В шутку, но и не совсем в шутку. Было грустно, что мы уже закончили работу. Раньше мне ни с кем не было так легко.
– Не-е, это не для меня, – ответил Бруно. – Это ты уезжаешь и возвращаешься, а я торчу здесь. Так было всегда, нет?

 

Когда к сентябрю дом был готов, он выглядел так: одна комната из дерева, другая – из камня. Деревянная комната была большой и теплой, здесь стояли печка, стол, две табуретки, ларь и буфет. Кое-что из мебели мы нашли в разрушенных домах неподалеку, я все починил, почистил и ошкурил, кое-что сколотил для меня Бруно из досок старого пола. Под крышей, у стены-скалы, были антресоли, на которые можно было залезть по приставной лестнице, – самый теплый и уединенный уголок. Стол мы поставили у окна, чтобы, сидя за ним, смотреть наружу. Каменная комната была маленькой и прохладной, мы собирались использовать ее как погреб, мастерскую и склад. Там мы оставили многие инструменты и ненужные доски. Туалета, водопровода и электричества не было, зато окна закрывали толстые стекла и у нас была массивная дверь с засовом, но без замка. На замок запиралась только каменная комната. Это было необходимо, чтобы у нас не своровали инструменты, деревянная комната не запиралась – так делают в горных приютах на случай, если кто-нибудь будет проходить мимо и ему понадобится помощь. Теперь расстилавшийся вокруг дома луг был чистенький, словно сад, дрова лежали в сухом месте под навесом, моя маленькая кривая сосенка смотрела на озеро, хотя с тех пор, как я ее посадил, она не стала ни крепче, ни здоровее.
В последний день я отправился в Грану за мамой. Она надела тяжелые кожаные ботинки, которые я помнил с детства: других горных ботинок у нее никогда не было. Я боялся, что ей будет трудно подниматься, но мы шли вверх неспешно, в ее темпе и ни разу не остановились. Я шагал сзади и смотрел на нее. Больше двух часов мама держала ровный, медленный ритм. Казалось, она просто не способна потерять равновесие или поскользнуться.
Маме очень понравился дом, который построили мы с Бруно. Стоял прозрачный сентябрьский день, воды в реках было мало, на пастбищах увядала и сохла трава, воздух уже был не такой теплый, как в августе. Бруно затопил печку, в доме было уютно, мы сидели у окна и пили чай. Мама всегда любила окна, она долго так сидела и смотрела наружу, пока мы с Бруно собирали вещи, которые предстояло отнести вниз. Потом я увидел, что мама вышла на плато и стала все внимательно разглядывать, словно стараясь запомнить: озеро, камни сыпухи, вершины Гренона, наш дом. Она долго глядела на надпись, которую мы сделали накануне на отвесной скале молотком и зубилом. Я обвел буквы черной краской. Надпись гласила:
ДЖОВАННИ ГУАСТИ
1942–2004
В ПАМЯТЬ О НЕМ ЛУЧШИЙ ГОРНЫЙ ПРИЮТ
Потом мама позвала нас спеть песню. Ее поют, когда умирает кто-то, кто очень любил горы. В песне просят Господа позволить умершему и на том свете гулять по горам. Мы с Бруно знали ее. Мне казалось, что мы все сделали правильно, как надо. Оставалось сказать только одно: я долго думал и решил объявить об этом сейчас, чтобы мама тоже слышала, чтобы у меня был свидетель, который будет об этом помнить. Я сказал Бруно, что хочу, чтобы дом был не моим, а нашим. Моим и его. Чтобы он принадлежал нам обоим. Я не сомневался, что именно этого и хотел отец, что на самом деле отец оставил дом нам обоим, но главное – я сам этого хотел, ведь мы построили его вместе.
– С этой минуты, – сказал я Бруно, – можешь считать этот дом своим, как я считаю своим.
– Ты уверен? – спросил он.
– Да.
– Ну, ладно, – ответил он. – Спасибо.
Потом достал из печки угли и выбросил. Я закрыл входную дверь, взял мула под уздцы, велел маме идти вперед, а потом все четверо пошли, подстраиваясь под мамин шаг, в сторону Граны.
Назад: Глава 7
Дальше: Часть третья Зима моего друга