Книга: Криминальные романы и повести. Сборник. Кн.1-14
Назад: Глава 19 Дом малютки Скуратова
Дальше: Глава 21 Мартовские Аиды

Глава 20
Нет, ты не прав, Фауст…

Свербящий пронзительный голос Магнуста бормашиной прорвал барабанную перепонку, сверлом вошел в мой дремлющий мозг, убаюканный воспоминаниями, затуманенный жидкостью для ращения волос на затылке. Интересно, а изнутри, через кровь, действует эта жидкость на плешь? Или только при втирании?..
— Что вам интересно? — переспросил Магнуст.
— Интересно, куда ты пропал, зятек мой дорогой! Мы с тобой теперь всегда вместе — как попугайчики-неразлучники…
— Вот уж не подумал бы, что вы соскучитесь по мне, дорогой фатер, — сухо засмеялся Магнуст.
— И не прав ты вовсе! — всполошился я. — Мне разговоры с тобой — и боль острая, и радость светлая! Душа воскресает…
— Я готов вам помочь на этом пути, — хмыкнул недоверчиво Магнуст.
— Вот именно! Стучите — будет вам отворено, как сказано в Писании, — благостно призвал я.
Магнуст на том конце провода от удовольствия, видно, башкой замотал — мне послышался дребезг его цепочек, звонил и бряцалец:
— Не сомневаюсь, что вы в своей Конторе широко попользовались этой заповедью!
— Было дело, было… — легко согласился я. — И сами «стучали», и на «стук» отворяли. Да ты и сам знаешь — в нашей с тобой работе без «стука» никуда.
— У нас с вами работы разные, — отрезал он холодно.
— А никто этого не знает никогда. До конца работы, во всяком случае. Да дело не в этом… Мне тут намедни мыслишка одна важная в голову пришла…
— Я заметил, что в вашу голову не важные мыслишки не приходят, — серьезно заметил Магнуст.
— Правильно, сынок, заметил. Тут и тебе есть над чем подумать. Фауст-то был не прав!
— В каком смысле? — обсскуражился Магнуст.
— В самом главном — не с тем он обращался к Мефистофелю, не надо было в молодость проситься…
Магнуст задержался с репликой, наверное, быстро считал-прикидывал еврейским своим хитрожопым разумением: какую подлянку я ему заготовил?
— А о чем ему надо было просить Мефистофеля? — послушно задал он наконец предписанный ему вопрос.
— О долгой жизни. Понимаешь? Не о возвращенной молодости — в этом нет проку, а о продленной старости. Надо было торговаться не за прошлое, а за будущее…
Магнуст думал одно мгновение:
— Нет. Эта мыслишка у вас не очень важная.
— Почему? — искренне удивился я.
— Потому что вы не понимаете условий игры. Я не Мефистофель и покупать, вашу душу не собираюсь. Да и, скорее всего, вам и продавать-то нечего. Нет у вас товара…
— А чего же ты хочешь?
— Чтобы вы за свое будущее расплатились из своего прошлого…
— Глупая сделка, — вздохнул я. — Обычно за свое прошлое расплачиваются будущим…
— Да, — подтвердил Магнуст. — Это когда хотят мести…
— А ты?
— А я хочу суда. Правды. Научения людям.
— Трудную тогда ты сыскал себе работенку, — посочувствовал я ему.
— Ничего, не жалуюсь. — И заверил меня: — Она мне по силам…
Глупый, самонадеянный зверь, дерзко рвущийся в силки. Ладно, если тебе нужен суд, я готов. Приду с адвокатом своим, с Сенькой Ковшуком. А Магнуст, обеспокоенный моим молчанием, быстро сказал:
— Давайте встретимся, погуляем, поговорим… Потом, если захотите, вместе пообедаем…
Ага, я еще давешний обед наш не переварил. Погуляем… Боится прослушивания… Ладно…
— С радостью, — готовно откликнулся я. — Называй время и место…
— Через час. Около вашего дома, на улице…
* * *
Суда он хочет! Тоже мне, хрен с горы, свалился на мою голову! Я, может быть, и не возражал бы, чтобы он моим прошлым дал научение будущим людям, кабы в этом великом правдосозидании не затерялся один мелкий пустяк — мое настоящее. Мой горестно-немощный, безвидно-похмельный сегодняшний день.
Простым будущим людям, которые при содействии Магнуста будут жить теперь только по правде, и героям страшного прошлого, исчезнувшим как бы навсегда — им на мое настоящее, ищущее только покоя, забвения и опохмелочки, — им на него наплевать. А мне — нет. И прошу не забывать незначительную, но довольно важную подробность: я единственный мост, соединяющий пропасть между настоящим вчера и непришедшим завтра. Поэтому со всей сердечной искренностью и партийной принципиальностью я крикнул на весь мир шепотом: не хочу! Не хочу, чтобы бессчетные орды умерших, замученных, убитых шли по мне — по мосту — из прошлого в будущее. Их так много, и так согласно они будут просить суда, справедливости, возмездия, что возникнет — как в школьном учебнике — резонанс. И мост — я, мое настоящее — разрушится, распадется, рухнет в пучину небытия. Нет, дорогой зятек, не могу я вам пойти навстречу.
Я вам отказываю. А в трибунале, который вы учинили незаконно, неконституционно, не правово, мои интересы, я уверен, сможет достойно представить мой старый адвокат, мой верный правозащитник Сенька Ковшук. Он должен достойно и глубоко аргументированно пояснить: почему, при каких обстоятельствах и с какой целью был лишен жизни на спецкомандировке Перша Печорской лагерной системы Главного управления лагерями МГБ СССР зек Наннос Элиэйзер Нахманович, 76 лет, отбывающий по статьям 58-1 58–10, 58–11, 59-3 небольшой срочок наказания в 25 лет. Необходимо отметить, что поскольку пенитенциарная политика советского права никогда не делала наказание самоцелью или, упаси Боже, местью и карой, а пеклась только о перевоспитании недостаточно сознательных сограждан, то предполагалось, что полностью перевоспитавшийся Элиэйзер Наннос в цветущем возрасте — ему будет всего 101 год — выйдет на волю и заживет счастливой жизнью. Никаких препятствий для этого не просматривалось. Но он сам не захотел, он по глупости своей и еврейскому упрямству предпочел умереть. Как говорится, вольному — воля…
АУДИ, ВИДЕ, СИЛЕ
В те поры пришел уже Семен Денисыч Игнатьев, новый наш министр. Вот уж действительно как гром с ясного неба! Этакий беззвучный, не очень заметный гром…
После ареста Абакумова в Конторе стало ясно, что всей компании Берии сказано громкое «фэ!», и на авансцену вылез маленковский свояк и выкормыш Крутованов. Он вывалил из тележки Абакумова, по его материалам вседержитель нашей безопасности помещен в 118-ю камеру блока «Г», и ни у одного человека не было сомнений, что не сегодня-завтра Крутованов пересядет в кабинет председателя правления страхового общества «Россия». А ведь никакого приказа об отстранении Абакумова от должности министра не поступало! И никакого распоряжения о назначении кого-либо исполняющим его обязанности тоже не было. Чудеса, да и только! Чистая фантастика! Поезд из проклятого прошлого в светлое будущее катился без машиниста. Великая автоматика — дисциплина ужаса гнала наш паровоз вперед. В коммуне, надо полагать, будет остановка! Опустела только приемная Абакумова — длинный «вагон», сгинул бесследно кондуктор Кочегаров, и всю утреннюю почту уже носили на подпись к Круту. А в приемной его напуганно и возбужденно сопела толпа генералов, мгновенно перекочевавшая сюда из абакумовского «вагона».
Не знаю, когда спал в эти дни Крут, потому что уезжал он с Лубянки около семи утра, а в десять тридцать, свежий, аккуратно причесанный, в шикарном костюме, пахнущий английским лавандовым одеколоном, он начинал ежедневное оперативное совещание. В три часа отправлялся обедать, а в шесть возвращался в кабинет и до утра — доклады, рапорты, накачки, вздрючки, указания, поручения. Он взял игру на себя. Не знаю — и никто не узнает никогда, — обещал ли ему что-то Великий Пахан, говорил ли ему о чем-то свояк или это как-то само собой подразумевалось, а может быть, своей инициативой, ярко продемонстрированной верностью, гигантской работоспособностью хотел он показать, что нет и быть не может другого претендента на кресло главного страховщика России.
И вся бериевская шатия откатилась в глухую оборону. Их будто паралик схватил — власть утекала из рук на глазах, и они были бессильны что-то сделать. Совершенно очевидно, что Всевышний Пахан в этом раунде бесконечного соревнования решил дать по ушам брату своему мингрельскому Лаврентию и основательно приподнять бабьемордого холуя Маленкова. Смешно, что в руках бериевских кровожадных бойцов было три четверти сил самого страшного карательного механизма в мире, и им достаточно было лишь быстро и легонько обернуться — не только от Маленкова с его компанией, но от самого полудохлого дедугана Сосо Джугашвили не осталось бы вонючего пара.
Но универсальность этой гениальной бесовской машины и состояла как раз в том, что они не могли сговориться между собой даже перед реальной угрозой их общей катастрофы. Они сидели по своим роскошным кабинетам и покорно, терпеливо ждали приказа о назначении министром Крута, после чего все они будут выгнаны, разжалованы, брошены на понизовку, часть арестована, а кто-то убит. Ибо знали — сговариваться нельзя! Тридцать лет с лишним — без выходных, каникул и праздников — они изо дня в день существовали удивительной жизнью, которая полностью, всецело, тотально состояла из лжи, вероломства, обмана, интриг, корыстного доносительства, всеобщего предательства, обязательного лицемерия, льстивого криводушия, лакейской униженности и палаческой безжалостности. И усвоили, как «Отче наш»: любой человеческий поступок, любое нормальное душевное проявление караются тюрьмой и смертью.
Поразительный факт — миллионы людей здесь были казнены за участие в заговорах. А я утверждаю, что первый настоящий заговор в этой стране возник только тогда, когда перестали карать за несуществующее!
Да, да, да! Я это утверждаю, потому что я был выдумщиком, пружиной, исполнителем этого заговора! Свидетельствую: это был вовремя задуманный, правильно организованный и грамотно осуществленный заговор. И назывался он — «ликвидация врага народа, английского шпиона, муссаватиста и дашнака, члена Президиума ЦК КПСС, первого заместителя Председателя Совета Министров СССР Л. П. Берии»…
* * *
Но это все было через два с половиной года, а тогда все эти кровавые трусы попрятались по норам и ждали с ужасом приказа о назначении нового министра государственной безопасности. И наконец он грянул… И товарищ Сталин показал всем, почему ни Лавруха, ни Маленков, ни Каганович — вообще никто из его шайки — не может с ним тягаться. А назначил он министром Семена Денисовича Игнатьева. Не лихого бесстрашного проходимца Крутованова, не хитроумного палача Кобулова, не террориста Судоплатова, не шпиона Фитина, не убийцу Рухадзе и не своих подрастающих тонкошеих молодых вожденят.
Игнатьева! Министр государственного ничтожества Семен Денисыч — не личность и не профессионал политического сыска — мог гарантировать Пахану одно: бесшумную и безжалостную борьбу кланов в Конторе с неизбежным доносительством наверх о любом нелояльном слове или поступке конкурента. И ладушки! Великая изощренная прихотливость изгибов судьбы — почернел, закаменел от ярости и унижения Крут, а я наконец впервые за эти недели смог облегченно вздохнуть. Ибо ключи от главного хранилища тайн Абакумова, где лежало мое досье на Крута, попали в карман к этому сумрачному тяжелоносому существу, новому главному страхователю России с бесприметным лицом понятого.
На второй день работы Игнатьев назначил расширенное совещание руководства и актива министерства. Минька сквозь зубы процедил мне: «Сергей Павлович Крутованов приказал тебе присутствовать». По его роже было видно, что он не одобряет своего шефа — на кой черт понадобилось присутствие второстепенных служащих, когда мы с вами, товарищ генерал, и так уже почти у самого кормила… Но я сразу понял, что этот неукротимый бес задумывает новый виток нескончаемой интриги в борьбе за это скользкое, манкое кресло.
Из всех государственных добродетелей Игнатьева на меня самое большое впечатление произвела его чистоплотность. На столе около него лежала стопка белых бумажных салфеток, и, когда раздавался звонок правительственной связи, Игнатьев брал салфетку, аккуратно оборачивал ею телефонную трубку и тогда подносил к уху: «Игнатьев слушает…» С несколькими из присутствующих он поздоровался за руку — и тут же побрызгал на ладонь из синего флакона духами «Огни Москвы» и тщательно протер салфеткой. И молвил свое первое слово нам веско и грозно:
— Ф-фатит!
Мы все замерли, а он разъяснил:
— Ф-фатит, товарищи, либеральничать! Пора всем нашим врагам, врагам нашей Родины, партии и лично товарища Сталина, накрутить ф-фосты по-настоящему…
Я взглянул на счастливое лицо Миньки Рюмина и понял, что отныне из уважения к дикции нового министра он станет меня называть «Ф-фаткин». А Игнатьев упоенно вещал:
— Ф-фатит ф-фастаться и рапортовать об успехах! Надо их продемонстрировать…
Да-тес, это была сильная речуга. Квакающее, булькающее бормотание. До вчерашнего дня он был завотделом партийных, профсоюзных и комсомольских органов ЦК ВКП(б). Игнатьев был узкий специалист — по органам.
— …и тогда партия нам всем поставит пятерку, если все будут так отдаваться работе, как полковник Рюмин… — докладывал министр. Минька горделиво-застенчиво опустил долу поросячьи очи. — А работать на тройку с минусом или на двойку с плюсом нам не позволит товарищ Сталин… Угроза сионистской агрессии налицо…
Наверное, Игнатьев раньше был учителем. Нет, учителем был батько Нестор Махно. А этот наш батька говорит, что начал свою карьеру с престижной должности постового милиционера в Херсоне. Ах, папаша Джо, изысканный кулинар острых блюд! Какой необычный испек ты всем слоеный пирог — из злодеев и дураков, изуверов и ничтожеств. Игнатьев С. Д., Служебный Дурак, C.D., Siecherheitdiest нашей безопасности, все говорил, булькал, объяснял, расставлял всем оценки, и на его плоском пухлом лице с тонкими злыми губами беспокойно ползали широкие серые брови, как сытые мыши по тарелке. Ему явно нравилось быть министром, потому что, во-первых, можно было всех учить и ставить оценки, а во-вторых, он ни на миг не задумывался, чем это может кончиться. А подумать, ей-богу, было над чем.
Неискупимый Каинов грех убийства ближнего своего поставили на государственный поток, индустриально-механическую основу. Логика событий, а точнее сказать, безумный абсурд происходящего подсказывал, что скоро, очень скоро в нашей кочегарке будет большая смена вахты. В общем, это довольно естественно, когда сажают авиаконструктора Туполева за то, что он, оказывается, продал Мессершмитту чертеж истребителя. Пусть он даже причитает при этом, что никогда истребителей не делал, а строил бомбардировщики. Это не страшно, это детали. Ничего особенного нет в том, что приземлили профессора Гумилева, который отказался добровольно дать деньги на памятник Ивану Грозному.
Приходите, сказал, когда на памятник Малюте Скуратову будете собирать. Ясно, на что намекал. Нормально арестовали личного врача Сталина, собиравшегося его медленно отравлять мышьяком. Этот самый Виноградов признался во всем, когда его взяли, и добавил при этом: только люди и крысы убивают себе подобных, не испытывая чувства голода… Конечно, не страшно, что побрали уже почти всех — от педиков до эсперантистов, от немцев до гагаузов, тринадцатилетних девчонок и дремучих стариков. И вполне естественным казалось, что пожар и чума террора вырвались на братские сопредельные территории. В Болгарии их Контора — «Вытряшние Работы» — вытрясала кишки из Косты Трайчева и его сообщников. В Румынии славная «Секуритатная сигуранца» раскрыла шпионскую паучью сеть Анны Паукер. Чехословацкая «Статни беспечность» обеспечила благополучное выпадение из окна Массарика и взялась за стати Рудольфа Сланского. И Ласло Райк полетел прямо из Будапешта в рай.
А титовская «Главняча» молотила кого ни попадя, всех подряд. Мне нравилось название югославской Конторы — «Главняча» — хотя они, конечно, были самозванцы, ибо настоящая Главняча была у нас. Вот именно — Главняча.
АУДИ, ВИДЕ, СИЛЕ
Но постепенно становилось жутко. Очень жутко было от мысли, что в этом же здании в камере 118 «Г» Внутренней тюрьмы сидел вчерашний министр Абакумов и соседние камеры стали помаленьку набиваться его клевретами и приспешниками. А когда в одночасье опускают из кабинетов в камеры сразу двадцать девять генералов Конторы — значит, всю вахту скоро заменят. И не понимали этого только такие дураки, как новый министр Игнатьев, или кто просто боялся думать об этом, или кто был оглушен гремящим над страной призывом: «Тит! Иди жидов молотить!» — лозунгом, полюбившимся в мире со времен разрушения ихнего Храма.
Я знал, что грядет огромное, просто всеобщее смертоубийство, где полягут все — и правые, и виноватые. Тем более что никаких правых не осталось. Все были виноваты, поскольку и на людей-то перестали быть похожи, а превратились в странные существа, будто не появились они в обычных родилках, а вынули их из диковинных обжиговых печей или машинных конвейеров и принимали их не повитухи, а контролеры ОТК.
Да, жизнь подвела черту на пороге общего расчеловечения. Голодные, измордованные до идиотизма граждане, проснувшись поутру, возносили благодарственную молитву Всевышнему Пахану и начинали клясть жидов-космополитов, из-за которых мир корыстно-неблагодарно забыл, что порох придумали не китайцы, а русский мастеровой Василий Порохов, а компасом пользовались во времена князя Игоря, и паровоз у Ползунова пополз и запыхтел раньше, чем у Фултона, а Маркони, гад, спер радиоприемник у Попова, и никакого не было Гуттенберга, а первопечатником был дьяк Федоров — пусть через сто лет после немца из Майнца, но первопечатником, и электролампочками Париж освещался Яблочкова, а лучшие в мире яблочки вывел Мичурин, которого вейсманисты-шпионы убили, столкнув с выращенной им клюквы, а первый в мире самолет построил Можайский, и пускай никогда не взлетал этот самолёт, а был, по существу, крылатым паровозом, но все равно — по задумке — это был наш приоритетный самолёт…
А во всем остальном эти люди должны были быть счастливы, ибо мы сделали их беззаботными, как птицы. Они боялись вспоминать про вчера и не смели думать про завтра. Беспечно-странная жизнь — никто, начав утром борозду на поле, не знал, закончит ли ее вечером. И, разведя в очаге огонь, не ведал, доведется ли попробовать похлебку. Да, в целом все было неплохо. Этот мир был готов к тому, чтобы мы его убили. И мы были готовы. И надеялись, что нам не будет мешать новый министр С.Д., который пообещал сейчас:
— Нет препятствий для успешной нашей работы! С государственными вопросами выйдем на товарища Сталина, с ведомственными смело выходите на меня, рассмотрю, не мешкая…
Вот так-то! Войдем и выйдем… Да, так оно и получилось: вошли в свое прошлое, а вышли в будущем. Мы вошли в него с огромным оперативно-следственным делом «Врачи-убийцы», а сейчас Магнуст вышел на меня с вопросами и претензиями. Мне ли отвечать на них? Боюсь, многовато чести для меня, скромного специалиста по технике безопасности — государственной безопасности, я имею в виду. Идея моя — что правда, то правда. Ну, а уж само дело — задачка для меня непосильная. Я думаю, что только на первое установочное совещание по разработке «Врачи-убийцы» Игнатьев С. Д. собрал больше людей, чем во всем твоем МОССАДе вонючем работает, дорогой ты мой зятек, Магнуст!..
Игнатьев молча, не перебивая, слушал доклад Крута.
Наверное, С.Д. очень хотел перебить, поучить и выставить оценку своему быстромыслу-заместителю, но министр явно плохо петрил в специфике оперативных комбинаций и опасался вслух ляпнуть какую-нибудь профессиональную глупость. А как всякий партийный работник, он привык вкладывать всю душу в любимое дело, которое ему поручили позавчера, и сейчас он демонстрировал нам свое душевлагалище тяжелыми вздохами по поводу вероломства и душегубства профессоров-отравителей. Игнатьев размечал доклад Крута вздохами, как знаками препинания — у него были даже вопросительные вздохи. Когда Крут резюмировал предложения, С.Д. был похож на вспотевший от горестного волнения асфальтовый каток.
— Нам народ, нам история не простят, коли мы этим проф-фостам шкуру до костей не спустим, — напутствовал он нас.
Животное! Неприятный тип, конечно, но все равно лучше пусть будет этот серый безмозглый скот, чем кровоядный разбойник Абакумов! Я читал это на лице Крута и соглашался с ним. А выяснилось чуть погодя, что мы с ним оба крупно ошибались. Но это потом выяснилось. Недооценили мы тогда С. Д. Неукротимый боец Крут, уже затевая новый круг интриги, шепнул мне товарищески, доверительно:
— А он неплохой мужик, Семен Денисыч! — Помолчал, пожевал губами и добавил почти поощрительно: — Жаль только кургузый какой-то…
А кургузый мужичок Игнатьев, оглядевшись помаленьку, обжив не спеша министерское кресло, ознакомившись с игрой и игроками, разобрался неторопливо с кладовой тайн в своем сейфе, принадлежавшем некогда Абакумову. Нашел мое досье на Крута, извлек его из пустоты и безвременья главного тайнохранилища державы и приделал ему ноги. И как ловко!..
Но это потом было, а тогда мы занимались формированием дела. Работенки хватало — созданная специально для Миньки Рюмина Следственная часть по особо важным делам выделилась из Следственного управления на правах главка и росла как на дрожжах. Скоро на Миньку пыхтело более ста следователей. Ну, а уж оперативников-то никто и не считал! Если бы эти ребята не были такими остолопами, они могли бы экстерном в два счета выучиться на врачей, потому что ежедневно по многу часов занимались со всем цветом советской медицинской мысли в полном составе. Мне кажется, что ни одного настоящего головастого профессора мы не пропустили, всех спустили к нам в казематы! Вместо почившего Моисея Когана подтянули его братана — Борис Борисыча. Вместо забитого ногами Этингера взяли его сына. Вместо казненного Шимелиовича — этого по-честному, по приговору — дернули Раппопорта. Чтобы профессор Михаил Егоров не скучал, подсадили ему профессора Петра Егорова. К Преображенскому — Зеленского. К Виноградову — Шерешевского. Фельдмана к Фейгелю, Гринштейна к Гельштейну, Серейского к Збарскому, одного Незлина к другому Незлину… И конца и края им было не видать, всем этим светилам и шишкам. И все они в камерах светили довольно тускло…
Да и странно было бы ждать от них, чтобы они там сверкали, лучились и светились, когда их медленно, но верно подвигали к участию в спектакле, который заканчивается довольно необычно для исполнителей главных ролей: под занавес, под бурные несмолкающие аплодисменты, переходящие в овации, под восторженные крики и возгласы миллионов зрителей — всех актеров вешают. Не в каком-нибудь там переносном смысле, а буквально, как говорилось в старину, «повесить за шею». Да, за шею. Для этого предусматривалось сценарием даже принятие Верховным Советом специального закона — «подвергнуть смертной казни через повешение». И не где-нибудь в темном закоулке, сыром подвале, безвидном подземелье, а на Лобном месте, на Красной площади, в самом пупе первопрестольной нашей столицы. Честное слово, не шучу! Святой истинный крест! Это Лютостанский придумал.
Я смотрел на истерический азарт моего гнойного полячишки и видел, с какой страстью, с какой искренней горячностью пробивает он среди наших недоумков этот бредовый план, и видел, что он близок к торжеству двух основных идей своей жизни — унижению и мучительству евреев и окончательному позорному посрамлению советской государственности. Лютостанский сипел, убеждал, агитировал и доказывал, и как-то постепенно так получилось, что иного финала этому кровавому представлению уже и не предвиделось.
Не знаю, понимал ли кто-нибудь, что если эта публичная казнь свершится, то наше Отечество будет навсегда исторгнуто из сообщества цивилизованных народов и всему нашему будущему будет нанесен невосполнимый урон, но ни один человек не возразил Лютостанскому. И я сдержанно, но тепло, чуть-чуть завистливо нахваливал эту замечательную режиссерскую находку в предстоящем небывалом спектакле. Правда, моим мнением уже никто особенно и не интересовался.
Произошла любопытная штука — я стал незаметен на сером фоне кулис, откуда старался не высовываться, пока на авансцене разворачивались такие яркие события и орудовал первый герой-любовник Минька Рюмин с призванной им компанией хищных ничтожеств. Для театра это вещь довольно обычная. Когда пьеса принята и утверждена к постановке, любимец всех — драматург — начинает мешать своим присутствием. Он хочет давать советы, указания, он считает возможным вмешиваться в решения и задумки режиссера, он поправляет актеров, недоволен реквизиторами, сетует на гримеров и возмущается осветителями.
Лучшая участь для автора — пропасть до премьеры. В те поры я ничего не знал про театр, но хорошо все понимал про нашу Контору, и потому сделал все от меня зависящее, чтобы не только исчезнуть из виду, но и свое авторство этого кошмарного действа изгладить из памяти живущих. Тем более что соискателей бессмертной авторской славы в представлении «Убийцы в белых халатах» было предостаточно. Надо отдать должное Лютостанскому — он проявил недюжинные организационные способности. Он был так занят, что пришлось бросить даже любимое занятие — вырезание бумажных цветов.
Пользуясь вакуумом в нежной рюминской душе, похожей, наверное, на свинячий кишечник — я ведь отошел на вторые роли, — Лютостанский Владислав Ипполитович поселился там как друг-солитер. Он просиживал у Миньки часами, делясь своими выдумками и планами, которые на другой день Рюмин обнародовал в виде приказов, распоряжений и указаний. Лютостанский правильно надоумил его специализировать работу аппарата: одни занимались только следствием, другие — планированием версий внутри следственного дела, третьи — перспективными разработками, четвертые — подготовкой общественного мнения. Вот эта группа была занята мифотворчеством. Они сочиняли злые глупые сказки, и агентурный аппарат, сексоты и стукачи, разносили их мгновенно по городу и стране. А учитывая диковинную дикость нашего народонаселения, эти кошмарные басни воспринимались как евангелические откровения. Так, например…
Жидовка-врачиха в детском саду запустила ребятам вшей с брюшнотифозной инфекцией. А молодой врачонок-жиденок добавлял во внутренние инъекции полграмма ацетона — 36 человек парализовало… Ну, а бывший главврачище-жидовище выдал бригаде малярш, красивших поликлинику, на опохмелочку два литра древесного спирта — одна баба умерла, семеро ослепли… Жидолог-уролог под видом операции кастрировал фронтовика, молодого парня, героя-инвалида… Евролог-нефролог совершенно здоровому человеку вырезал почку… А рентгенолог — жидила красноглазый — по часу держал людей под экраном, у 47 человек белокровица открылась, в медсанчасти на заводе «Динамо» дело было… И в 13-й горбольнице анестезиолог — тварь сионистская, — как только хирург отворачивался, так он русским людям кислород из баллона перекрывал, на столе кончались, в сознание не приходя…
В сознание не приходя. По-моему, мы все жили, в сознание не приходя. Страна была полна этими слухами — люди отказывались идти на прием к врачам-евреям, кого-то сильно поколотили, кого-то прибили совсем. Но все эти штучки были лишь легким дуновением приближающейся бури народного гнева, невесомыми зефирами, обогнавшими ураган всечеловеческого негодования. Потому что впереди предстоял процесс, а после процесса должна была быть прилюдная казнь, а после казни — Великий ПОГРОМ, а уж для оставшихся — ИЗГНАНИЕ.
Господи Боже, из-за этого несостоявшегося изгнания мне и надлежит сейчас надеть штаны и идти на встречу с Магнустом. Ибо из-за предполагавшегося изгнания мне и пришлось познакомиться с его дедом — рабби Элиэйзером Нанносом…
Пора надевать штаны. Штаники вы мои серенькие, брючата мои фланелевые, порты вы мои, у Ив Сен-Лорана домотканые! Куда запропастились?
Не могли же вы исчезнуть в небытие вместе с моими форменными темно-синими бриджами с голубым кантом. Пропали в пропасти времен мои бриджи вместе с щегольским полковничьим мундиром с набивными ватными плечами. Не жалел я никогда денег на одежку — не унижался ношением казенных кителей. Мне форму шил выдающийся портняга — рижский еврей Яшка Гайер. Ах, хорошо шил!
По-настоящему работал — как сейчас уже никто не работает. Ибо старался не за совесть, а за страх! Страха иудейского ради ткань этот еврюга пластал, ласкал, лепил — я себя впечатывал в защитного цвета френчик без складочки, без морщиночки. Не так давно встретил я на улице Яшку Гайера. Старый стал, жалуется, что работы нет: никто больше не шьет костюмов. Все мои клиенты или умерли, или уехали отсюда, или носят заграничное. Как вы, например…
Не пример я тебе, Яшка. Ничего ты не понимаешь, глупый портняжка. Мой карденовский твидовый пиджак — внук давно истлевшего, сшитого на заказ полковничьего мундира. Его правопреемник. Наследник и законный представитель. Как галстук Тревира. А телячьей паленой кожи башмаки фирмы «ЕТ» — воспитанные элегантные потомки моих до черного сияния наблищенных хромовых сапог. И вместо копны чуть вьющихся темно-русых волос — аккуратная стрижка «Сасон видаль», прикрывающая намечающуюся на затылке плешь, которой так стесняется моя славная женушка Марина…
Да и сам-то я, застенчивый деликатный интеллектуал, вялый безобидный тихоня, — отдаленный мутант, неузнаваемый последыш моего далекого пращура — полковника П. Е. Хваткина, старшего оперуполномоченного по особо важным делам при министре государственной безопасности. И ты, в ухо, в рот долбанный Магнуст, не буди во мне голос предка, не тревожь моего анабиозно-спящего зверя, не заставляй переобувать мягкую обувь «ЕТ» на подкованные сапоги-прохоря!
— Марина! Я ухожу, буду к вечеру… — крикнул я куда-то в глубь квартиры, где обитала моя рыжевато-белокурая Баба Яга, плавно летающая по кухне в ступе и гугниво отмахивающаяся алым помелом своего грязного языка. Пойду, пожалуй.
Пойду на встречу с моим будущим покойным зятем Магнуст Теодорычем. Щелкнул лифт пластмассовой челюстью дверей, заглотнул меня, как мясную крошку, спустил по гулкому пищеводу шахты в подъезд, чтобы выкинуть в мир. Желудок, переваривающий самого себя. И последний оплот на берегу этой прорвы — Тихон Иваныч, родная душа. Консьерж, украшенный разноцветными планками вохровских орденов, сержантских медалей, со значком ветерана войны. У меня есть такой же. Только не скажем мы с Тихоном никому, где и с кем воевали, какие мы удержали рубежи, где тот фронт, где у нас всегда без перемен.
— Вольно! — скомандовал ему лениво, и дед душевно рассупонился, заулыбался, кивнул мне неуставно фамильярно.
— Подали вам машину, Павел Егорыч, — сообщил мне, намекнул, что видит, мол, какие за мной зарубежные авто заезжают.
Ах ты, упырек мой дорогой, вечнослуживый! Не лижи свои бледно-синие губы от радости, не радуйся, простодушный конвойный! Не твоего стука опасаюсь я сейчас, не от твоей хитрой ухмылки сердце теснит! Черноватый курчавый ариец, что дожидается за рулем поданного мне «мерседеса», — не дичь которую ты вовремя засек и высмотрел. Охотник он! На меня и на тебя, дубина ты старая, стоеросовая. И чтобы переиграть его, надо мне все свое былое мастерство, все секреты моего необычного ремесла припомнить, оживить в себе дремлющие инстинкты — умение и готовность убить первым. Не буду с тобой разговаривать, конвойный ты мой, сторожевой, караульный ты наш, охраняющий. Нельзя силы тратить. Только палец воздел указующий и предупредил строго:
— Бди!
Распахнул дверцу мерседесовскую, тяжелую, лакированную, бесшумную, бросил свою измученную похмельем плоть на упруго-тугие подушки сиденья, посмотрел в ехидную морду Магнуста и сказал ему деликатно:
— Здравствуй, сынок дорогой! Как у вас говорится — гут шабэс! А у нас есть песня такая: «Сегодня мой родной Абраша — выходной, сегодня я иду к нему домой…»
Магнуст покачал головой, вздрогнули-звякнули его цепочки и бряцальца:
— Нет, сегодня вы еще не идете ко мне домой. Рано… Вы еще не готовы…
Машина сыто, басовито рявкнула мотором, помчалась по грязному, расплеванному слякотью проезду, вспарывая с сиплым сипением густые снеговые лужи.
— Ну, не готов так не готов, — смиренно развел я руками. — А если не секрет, поделись, Магнустик, сокровенным: когда, интересно знать, удостоюсь я вашего сердечного, широкого, традиционного иудейского гостеприимства?
Магнуст проскочил на красный свет, вывернул на Ленинградское шоссе, погнал в сторону центра. Он вздыхал, цокал языком, мотал башкой, будто сам с собой советовался, решение важное принимал, пока наконец не надумал:
— Когда я получу от вас аффидевит…
— Господи, это еще что такое? — переполошился я.
Магнуст, не отрывая взгляда от дороги, скосил на меня зрачок, дрогнул змеистой губой:
— Я помню, что вы учились на медные деньги. Но думаю, что как профессор права вы прекрасно знаете: аффидевит — заверенный документ, официальное свидетельство, имеющее силу судебного доказательства…
— А-а-а, вон оно что! — вздохнул я облегченно, прикрыл глаза в похмельной истоме и, подремав одно мгновение, спросил тихо: — А судить-то кого собираетесь?
— Вас лично, обстоятельства и время! — отчеканил Магнуст, будто из пистолета над ухом шмальнул.
— Снова здорово! — устало вздохнул я. — Вот навязался ты на мою голову! Дался тебе я со своими ничтожными делишками…
Машина вписалась в плавный поворот перед Красной площадью, миновала Манеж, оставила олеворучь зубчатый багровый булыжник Кремля, легко взлетела на Каменный мост. Магнуст молчал и грязно-русофобски ухмылялся. Вот уж воистину — дал мне дьявол послушание!
— Слышь, сынок, а ты меня приглашал прогуляться — так и будем в машине моцион принимать? — поинтересовался я.
— Нет, не будем, — успокоил Магнуст. — Мы погуляем на воздухе. Мы с вами на дачу едем… В санаторий, так сказать…
«Мерседес» гнал в сторону кольцевой дороги по Калужскому шоссе.
— Да-а, это замечательно! Мне нужен воздух. Здоровья нет совсем. Старость, сынок, не радость. Ты молодой, здоровый, ты этого пока не понимаешь. А когда человек — вот как я — на пороге своего биологического ухода, распада тканей, гниения плоти, испарения духа — это тогда тяжело…
Магнуст сочувственно вздохнул:
— При таком самочувствии вам будет легче принять неизбежное…
— Ой, Магнустик, ты о чем это? — притворно всполошился я. — Никак ты меня убивать собрался?
Смешно, как все возвращается на круги своя — тысячу лет назад точно так же я вез в машине своего агента-ювелира. Но в отличие от агента Дыма я не боялся, что Магнуст меня застрелит или утопит. Дело в том, что мне надо было, чтобы агент Замошкин замолчал навсегда, а Магнуст хотел, чтобы я разговорился во всю мочь памяти. Магнуст похмыкал, помычал и неожиданно серьезно сказал:
— Вас убивать бессмысленно. Мне кажется иногда, что вы бессмертны, как людское зло…
— Ну и спасибочки тебе, сынок, на добром слове! А едем-то мы куда? Санаторий-то чей?
Не поворачиваясь ко мне, Магнуст сухо обронил:
— Санаторий имени Берии…
Елки-моталки! Вот он, гад, что удумал! Следственный эксперимент — реставрация совершенного преступления с выездом обвиняемого на место происшествия.
Мелькнул дорожный указатель направо: «Дом творчества архитекторов „Суханово“ — 1 км». «Мерседес» промчался мимо облезлого дома дворцового типа, свернул налево и остановился с визгом, вознеся по сторонам волны мокрого грязного снега. Трехэтажная постройка за забором, много снующих мышино-серых людей в милицейской форме — здесь сейчас какая-то школа милиции. Я слышал об этом, а сам не видал. Не видал и не бывал здесь множество лет. Пожалуй, с тех самых пор…
«Сухановка». Санаторий имени Берии. Самая страшная следственная тюрьма МГБ. Да, немного, пожалуй, людей вышло отсюда. Наверное, не осталось никого, кто мог бы внятно рассказать, что здесь вытворяли много лет подряд…
— Итак, дорогой фатер, я вижу, мне удалось пробудить в вашем горячем сердце чекиста ностальгические воспоминания об этой юдоли скорби, — сказал спокойно-уверенно Магнуст. — Давайте погуляем по этим элегическим аллеям и вспомним вместе, что здесь происходило с вами незадолго до смерти Сталина…
— Ошибочку даешь, сынок, — пожал я плечами и вылез из машины на воздух. — Я к «Сухановке» отношения не имею — мои клиенты здесь не сидели… Я и не припомню, когда я здесь был…
Магнуст крепко взял меня под руку и, гуляючи, повел неспешным шагом вокруг «Сухановки», мимо бесконечного забора, в сторону Дома творчества.
Остервенело орали и дрались в голых кронах деревьев грачи, ветер нес солоноватый запах воды и древесной прели.
— Я понимаю, что на пороге биологического ухода человека слабеет память, исчезают незначительные пустяки, вроде плана уничтожения целого народа. Но я вам помогу — я буду вам напоминать детали и частности, и вы сможете вспомнить картину в целом…
Итак, январь 1953 года. Вы гуляете по этой аллее с доктором Людмилой Гавриловной Ковшук. Ее-то, надеюсь, вы не забыли? Вы ведь ее создали, как Пигмалион Галатею…
Правду говорит жидоариец, пархитос проклятый. Я изваял из дерьма свою Галатею, оживил ее в картонных корочках уголовного дела, дал ей небывалую, невероятную славу. Но Пигмалион женился на своем ожившем куске камня. А я на Людке не женился, я обошелся с ней совсем по-другому…
Как известно советским людям из пьесы прогрессивного английского писателя Бернарда Шоу, девочку-замарашку подобрали на панели профессор Хиггинс и полковник Пикеринг. И сделали из нее вполне знаменитую леди. Я произвел сокращение штатов, совместив полковника и ученого в одном лице — в своём. И сделал из бессмысленной пухнастой девки национальную героиню, затмившую своей всенародной славой всех знаменитых баб в отечественной истории. Это была звездная судьба — такая же яркая и такая же короткая. Ее имя знали четверть миллиарда человек — ей-богу, немало! А вся история с Людкой Ковшук — от начала до конца, от восхода до заката, от возникновения до исчезновения, — вся она заняла чуть меньше трех месяцев. И подобрал ее я — полковник-учитель — не на панели, а в ресторане «Москва». На дне рождения моего боевого друга Семена Ковшука — ее родного, можно сказать, единоутробного брата. Большая была гулянка!
Я приехал с небольшим опозданием, и почти все уже были сильно пьяные. Она сидела во главе стола рядом с блаженно дремлющим Семеном, олицетворяя его родословную, семью и вечное бобыльство. Большая, белая, красивая, с темно-русой косой, уложенной в высокую корону. Я выкинул с места ее правого соседа — какого-то малозаметного шмендрика, сел рядом и налил себе и ей по фужеру коньяка.
— За знакомство! — и чокнулся с ней.
— Со свиданьицем, — кивнула она и сделала хороший глоток.
— Павлуша, — наклонился ко мне ближе Семен, — это сеструха моя Людочка! Ты к ней грабки свои ухватистые не тяни, она у меня, как цветок чистый…
— Послушай, цветок чистый, — обратился я к Людке, — что это они тут так быстро нарезались?
— Не знаю, — пожала она круглыми плечами и сморгнула малахитово-зеленым глазом. — На работе устают, наверное… Много нервничают…
— А ты на работе не нервничаешь? — поинтересовался я.
— Не-а, — покачала она головой и розовым, кошачье-острым язычком облизнула пухлую нижнюю губу. — У меня работа хорошая, спокойная…
Семен дернул за руку сестру:
— Ты, Людка, держи с ним ухо востро. Оглянуться не успеешь — он уже между ляжек урчать приладится…
— Отстань со своими глупостями! — жеманно мотнула своей русой короной Людка.
— Глу-у-упостями! — обиженно протянул Ковшук. — Ты его не знаешь! Он у нас орел! Один на всю Контору! Далеко пойдет, коли мне не прикажут остановить его…
Я и ухом не повел, легонько погладил ее ладонь, ласково сказал:
— Не обращай внимания. Ты про свою работу говорила…
— Я в Кремлевской больнице работаю. Физиотерапевтом…
Ай да цветок чистый! Мы-то знаем, зачем в Кремлевке берут в физиотерапию да в водные процедуры, в массажную таких вот молодых красивых девок!
А праздник меж тем бешено развивался. Славные мои коллеги, товарищи и отчасти подчиненные, устав на нашей тяжелой, нервной работенке, теперь отдыхали вовсю. Один спал, аккуратно уложив морду в блюдо с рыбой, другой наблевал на дальнем конце стола, двое мерились силой, уперев локти на столешницу и надувшись до синевы, вязко ругались матом, оперативник Столбов задумчиво ел руками из вазы крабов в майонезе, все жадно пили, а Лютостанский танцевал.
Конечно, это надо было видеть. Кажется, он один пришел на гулянку в форме и теперь праздновал свой час. Ломаной, развинченной в каждом суставе походкой он подходил к любому ресторанному столику и, не спрашивая ни у кого разрешения, брал бабу за руку и вел танцевать. И ни один из геройских кавалеров не прогнал его прочь, и бабу силком не возвратил на место, и галантного Владислав Ипполитыча по морде не хряснул. Потому что на этой голенастой лупоглазой саранче был броневой панцирь майора госбезопасности. Забавное это было зрелище — танцует саранча в человеческий рост.
Лютостанский танцевал хорошо, гибко, ловко, легко. И удивительно непристойно. Он прижимал к себе партнершу так, что она входила всеми своими мягкостями во все изгибистые сочленения его остроломаного тулова, он мял ее и тискал, наклонял под собой до самого пола, вздергивал на себя, и в каждом повороте его сухая, тощая нога в синих бриджах оказывалась у нее между ляжек. Это были странные танцы. Он своих партнерш в центре зала, на глазах растерянных кавалеров раздевал, мял, насиловал, и, когда замолкала музыка, у этих баб был затраханный вид. Но никто слова не вякнул — на Лютостанском была защитная форма с синими кантами. Он так распалился этими танцами, похожими на сексуально-эротическую физкультуру, что с разбега уцепил Людку Ковшук за руку и шаркнул ножкой:
— Разрешите?..
— Пошел вон, — сказал я ему ласково.
— Что-что? — переспросил он удивленно, все еще пребывая в своем пляско-половом экстазе.
— Ничего, — пожал я плечами. — Деликатно предлагаю пойти на хрен… Не по твоим зубам девочка…
То ли он выпил в этот вечер лишнего, то ли его вялые гормоны от запаха женского пота и одеколона забушевали, то ли Минька Рюмин его чем-то обнадежил, но вдруг этот говенный лях забыл свою трусливую сдержанность и спросил с вызовом:
— А почему? Интересно было бы узнать!..
И вылупил на меня огромные серо-зеленые глаза удавленника.
— Потому что у тебя сфинктер слабый, — громко засмеялся я. — Если узнаешь, кто ее танцует, ты посреди зала обоссышься…
Людка испуганно-внимательно посмотрела на меня, и Лютостанский сразу очнулся от припадка храбрости, залепетал что-то невнятное, загугнил, закланялся, и я по-товарищески добро сказал:
— Иди, Владислав Ипполитыч, иди танцуй, не маячь. Тут тебе ничего не светит…
Он нырнул в месиво пляшущих тел, а Людка, придвинувшись ко мне ближе, спросила:
— А кто меня танцует?
— Я.
— Чего-то не заметила, — неуверенно усмехнулась она.
— Ты просто об этом еще не знаешь. Не успел сказать…
Через час все уже напились до памороков.
Никто и не заметил, как мы ушли. Была середина ночи, весна. Плотный, тугой ветер ходил колесом но Манежной площади. Город дремал жадно и зыбко, как солдат в окопе. Люди спали тревожным и сладким сном, пластаясь по своим кроватям, судорожно, как любимых, тискали подушки и круче вворачивались в коконы одеял, потому что и во сне помнили: в любой миг их могут поднять из постелей, в которые они не вернутся никогда. И поскольку мы, вынимавшие людей из постелей, знали, что завтра могут вынуть нас самих, то так и получилось, что по ночам мы никогда не спали. Работали или отдыхали, а все равно ночь была нашим днем. Одно слово — Кромешники. И в ту ночь я не спал.
Людка занимала угловую комнату в коммунальной квартире, и, когда мы шли по коридору, она негромко пришептывала:
— Не стучи каблуками… Соседи… Неудобно… Боюсь…
А я засмеялся:
— Плюнь… Скоро в отдельную большую квартиру переедешь…
Она хихикала тихонько:
— Ты, что ли, отжалеешь? — Не понимала, глупая, какую роль я ей назначил в будущей пьесе. Не знала, что всенародной героине, можно сказать, спасительнице Отчизны негоже жить в обычной коммуналке…
Я лежал, задрав ноги на спинку кровати, а Людка мылась в большом эмалированном тазу, и спазмы похоти накатывали на меня неукротимо, как икота. В полумраке комнаты дымилось белизной ее гладкое тело, по которому с шорохом скатывались струйки воды, тяжелая охапка волос рухнула на спину — густая русая плащаница до самой круглой оттопыренной попки, похожей на две свежие, наверняка горячие сайки. И гудящие от упругости волейбольные мячи грудей. Сладкий, безусловно, человек. Каких, интересно знать, министров и маршалов умирающую старческую плоть она оживляла своей физиотерапией в Кремлевской больнице? Я этим интересовался не от ревности, а по делу. Если бы мне даже не пришла в голову гениальная мысль ввести ее в комбинацию, я бы ее все равно не отпустил просто так. Эта бабочка при правильном с ней обращении могла бы стать незаменимым агентом. Но я ей придумал предназначение выше. Я наметил для нее роль спасительницы Родины…
Да, это был надежный товарищ по койке. Лихая рубка получилась — с песнями и с криками, с нежными стонами и с воплями счастливого отчаяния. Не знаю — может быть, изголодалась она от физиотерапевтической нудьбы, именуемой половой жизнью командиров, а может быть, я ей по душе пришелся, но заснула она только под утро. Истекала ночь, неслышно густел свет, и лицо ее на подушке проступало, как на фотобумаге в проявителе изображение. Таяла таинственность сумрака, и мне виделось красиво-грубое лицо ее брата Семена, и в этом было что-то извращенчески-отвратительное, и она мне была противна. А Людка почувствовала, наверное, это во сне, проснулась и, не открывая глаз, просительно-быстро сказала:
— Солдатик, женись на мне — тебе хорошо со мной будет… Я только тебя любить буду…
Я поцеловал ее в закрытые глаза и со смешком шепнул:
— Я тебе не нужен… Я тебя через год за маршала выдам замуж…
— Маршалы старые…
— Через год будут другие маршалы… Новые… Молодые…
Она куснула меня легонько за мочку и спросила:
— А на кой я молодому маршалу сдалась?
Я прижал ее к себе:
— Если будешь меня слушать, через год маршалы будут считать за честь тебе руку поцеловать…
Назад: Глава 19 Дом малютки Скуратова
Дальше: Глава 21 Мартовские Аиды

DenisViemo
chăm sóc con đúng cách