Глава 21
Мартовские Аиды
Аллея превратилась в снежно-водяное месиво, и я чувствовал, как леденеют промокшие ноги, отнимаются пальцы, стынут и не гнутся колени, как холод поднимается в живот, в сердце, как он заливает меня полностью, вызывая не ознобную дрожь, а спокойное ледяное окостенение. Это не мартовская талая жижа замораживала меня — это студеные плывуны времени вырывались из глубины и волокли меня по каменистому руслу воспоминаний, чтобы влиться в их проклятущую кольцевую реку времени. В конце дорожки темнел причал — Дом творчества архитекторов, старинная дворянская усадьба, обезображенная модерновой реставрацией. Да, именно здесь, по этой аллее мы прогуливались с Людкой Ковшук, которую я инструктировал перед большим совещанием с участием нашего незабвенного министра тов. Игнатьева С. Д. «S.D.» Это был прогон, генеральная репетиция предстоящего спектакля, и собрали на это совещание всех участников представления, всю труппу, всех занятых в постановке. А Магнуст легонечко подталкивал меня локтем в бок:
— Вспоминайте, вспоминайте… Вам есть о чем вспомнить…
Да, мне есть о чем вспомнить. Но только вспоминать неохота. И я сказал ему дрожащими от стужи и напряжения губами:
— Не могу… Замерз… У меня нет сил…
Магнуст коротко, зло хохотнул:
— Это мы сейчас поправим.
Мы вошли в вестибюль Дома творчества, и, судя по тому, как он уверенно здесь расхаживал и люди почему-то с ним здоровались, он, видимо, был здесь не впервой. Он вел себя уверенно — спокойно, решительно — нагло — свой человек! Правду сказать, эта железная сионистская морда везде вела себя очень уверенно. Они ведь у нас везде свои люди. В гардеробе на вешалке болтались висельниками несколько шуб. Я бросил на деревянный прилавок свою куртку и, дрожа и теснясь озябшим сердцем, пошел за Магнустом, который растворил большую стеклянную дверь и направился в буфет. Здесь был красно-черный полумрак, тепло, пахло жизнью. Он подтолкнул меня к столику, а сам повернулся к стойке:
— Много кофе и коньяк!..
Алчно глотнул я из фужера золотисто-желтую жидкость, и сердце, будто от валерьянки, впитало счастливый жизненный импульс: оно дернулось, стукнуло, забилось, оно начало колотиться, разбивая объявшую его ледяную корку. Я сидел в тепле, в тишине, в коньячной сумери, ощущал, как утекает из меня холод, и хотел только одного: чтоб исчез Магнуст и я остался здесь один. Но Магнуст не мог никуда исчезнуть, он, видимо, будет жить со мной всегда.
— Вспоминайте! — говорил он время от времени. — Вспоминайте, вам есть о чем вспомнить.
Он повторял это как заклинание. И я, ненавидя его и стараясь сопротивляться, все равно вспоминал. Я поднимал свою память, тяжелую, зло огрызающуюся, как зимнего медведя из берлоги. Я не хотел, чтобы эти воспоминания возвращались ко мне, но они назойливо роились, подступали яркими, совсем не потускневшими картинами прошлого, которое, я надеялся, истаяло навсегда. В буфет ввалилась большая группа наших бессмертных зодчих с гостями иностранцами, не то голландцами, не то шведами. Хохот, шутки, громкий говор, хлопанье по спинам.
Наши вкручивали им арапа о необходимости сотрудничества для укрепления творческих и культурных связей, а иностранцы, как гуси, блекотали в ответ: «О-ла-ла-ла-го-то-ла-ла-ла…» Буфетчица включила стоящий на стойке радиоприемник, и казенный дикторский голос радостно сообщил, что сейчас будет транслироваться концерт образцово-показательного оркестра комендатуры Московского Кремля и Ансамбля песни и пляски конвойных войск МВД. Я поднял тяжелую голову, посмотрел Магнусту в лицо и сказал ему искренне, от всего сердца:
— Зря ты радуешься, дорогой мой зятек, Магнуст Теодорович! Нет у тебя никакой победы. Хойтэ принадлежит вам, а Морген — нам. Всю жизнь вы, иностранная гультепа, будете веселиться под музыку ансамбля конвойных войск.
Покачал головой Магнуст:
— Не всегда. Поэтому я и хочу от вас правды.
— На кой она тебе? — развел я руками. — Эта правда теперь уже не страшна, а смешна.
— Вот и посмеемся вместе, — сказал вежливо Магнуст, и я пригубил еще один фужер. Пролетела стопка-душегреечка. Сладкая горячая волна подтопила ледник, в который я вмерз, мне очень хотелось спать. Но Магнуст въедливо спросил:
— Это совещание в Сухановке было до официального сообщения госбезопасности о врачах-отравителях? Или после?
— До. До сообщения, — кивнул я. — Дня за три-четыре.
На этом совещании было принято решение ускорить всю акцию на два месяца. Мне было тяжело говорить. Плохо слушался язык, еле шевелились губы, и слова умирали во рту, их трупики невнятно выпадали на стол. Господи Боже мой, как отчетливо я помню текст этого сообщения! Может быть, потому, что первый вариант его писал я сам? Сейчас, спустя десятилетия, так отчетливо всплыла перед глазами газетная полоса.
«…Органами государственной безопасности раскрыта террористическая группа врачей, ставивших своей целью путем вредительского лечения сократить жизнь активным деятелям Советского Союза. Шпионы, отравители, убийцы, продавшиеся иностранным разведкам, надев на себя маску профессоров-врачей, пользуясь оказанным им доверием, творили свое черное дело.
Группа врачей-вредителей, эти изверги и убийцы, растоптали священное знамя науки, осквернили чудовищными преступлениями честь ученых.
Подлая рука убийц и отравителей оборвала жизнь товарищей А. А. Жданова и А. С. Щербакова, ставших жертвами банды человекообразных зверей.
Врачи-преступники умышленно игнорировали данные обследования больных, ставили им неправильные диагнозы, назначали неправильное, губительное для жизни „лечение“.
Органы государственной безопасности разоблачили банду презренных наймитов империализма. Все они за доллары и фунты стерлингов продались иностранным разведкам, по их указкам вели подрывную террористическую деятельность. Американская разведка направляла преступления большинства участников террористической группы.
Вовси, Б. Коган, Фельдман, Гринштейн, Этингер и другие — эти врачи-убийцы были завербованы международной буржуазно-националистической организацией „Джойнт“, являющейся филиалом американской разведки.
Во время следствия арестованный Вовси заявил, что он получил директиву „об истреблении руководящих кадров СССР через врача в Москве Шимелиовича и известного еврейского буржуазного националиста Михоэлса“. Другие участники группы — Виноградов. М. Коган, Егоров — являлись давнишними агентами английской разведки, по ее заданиям они давно творили преступные дела.
Врачи-убийцы поставили себе задачу вывести из строя любимейших народом военачальников — маршалов Василевского, Говорова, Конева, Штеменко.
Преступная банда врагов нашей Родины, продавшаяся рабовладельцам-людоедам из США и Англии, поймана с поличным. Презренных наймитов империалистов ждет суровая и справедливая кара. Следствие будет закончено в ближайшее время…»
* * *
— А почему пришлось ускорить? — спросил Магнуст.
— Случилась утечка информации. И на старуху бывает проруха, — развел я руками.
Н-да-те-с, и на нашу старуху — Контору — случается проруха. Эта проруха, а точнее говоря, прореха в защитном панцире нашей секретности прохудилась в конце пятьдесят второго года, когда дело врачей уже набрало полную силу и Внутренняя тюрьма, Лефортово и Бутырка были заполнены фигурантами по предстоящему справедливому возмездию. Эту прореху прогрыз в нерушимой стене нашей всеобщей таинственности Джекоб Финн — старый резидент в Канаде.
Почтенный канадец Джекоб Финн, именовавшийся когда-то в миру Яковом Наумовичем Халфиным, был бойцом старого набора, опытным и хитрым шпионом, отбывшим на загранработу несколько десятилетий назад, еще во времена начальника стратегической разведки Артузова. Этакий Янкель при дворе короля Артура Христиановича Артузова. На западе Халфин сделал очень успешную финансовую карьеру, стал преуспевающим капиталистом и отменным организатором шпионской сети во всей Северной Америке. Именно через него установили связь с супругами Розенбергами, когда-то спершими секрет американской атомной бомбы.
И вот — перед генеральной заменой всех еврейских кадров — Финна дернули в Москву на установочный инструктаж. На самом деле планировалось его послушать, посмотреть его старые связишки в Москве, подверстать данные оперативной разработки для более живописного расклада будущего дела и окунуть в подвал.
А Джекоб Финн меж тем, покрутившись неделю в центральном аппарате, быстро смекнул что к чему. Видимо, капиталистические предпринимательские мозги, поставленные на школу чекистского воспитания, крутятся быстрее, чем у всякого остального населения. Во всяком случае, Яша Халфин понял, что именно грозит всему его семитскому племени здесь в ближайшее время. И совершил неслыханный во все времена финт. Этот человек нарушил священный для нас всех закон дисциплины. Никому не могло прийти в голову, что при команде «Сесть на снег! Руки за голову!» человек может вместо спокойного сидения на снегу и терпеливого ожидания пули в затылок встать и побежать, или поползти, или потихоньку прокрасться в сторону — во всяком случае, не выполнить приказ.
А Джекоб Финн это сделал. Он оторвался от наружного наблюдения, установленного за ним круглосуточно, выехал в Ленинград и там со своим канадским паспортом пересек границу и убыл в Финляндию, поскольку никому не пришло в голову давать указание в сводку-ориентировку на все контрольные погранпункты о необходимости задержать канадского подданного Джекоба Финна. И выехал!
Я вообще думаю, что он привез с собой пару запасных настоящих паспортов с визами. Из Финляндии он дал деру в Америку и там пошел в ЦРУ и сдался, подробно проинформировав их о готовящемся процессе над евреями. В общем-то нам очень помогла дубиноголовость наших контр-агентов и постоянных оппонентов — американских шпионов. В их ученые эгзхедские головы не мог прийти такой уголовно-дерзкий и идиотически-наглый план наказания целого народа через обвинение его врачей. Поэтому информация Джекоба Финни не вызвала надлежащего доверия, хотя кое-что они стали проверять, и отдельные сведения стали просачиваться в прессу, общественное мнение и конгрессменские круги.
И тогда у нас было решено — пока американцы не расчухались совсем — провести депортацию евреев в сжатые сроки. Для этого нас и собрал всех в Сухановке Семен Денисыч Игнатьев. И моя нежная белотелая голубка Людочка Ковшук уже принимала в нем участие, поскольку моими усилиями она стала одной из центральных разыгрывающих фигур.
С той памятной ночи, когда мы вместе уехали со дня рождения ее брата и я пообещал ей славу национальной героини, она сильно продвинулась. Моими ходатайствами и рекомендациями ее перевели в первое терапевтическое отделение Кремлевской больницы. Людка освоила электрокардиографию и стала ассистентом-помощником у всех этих профессоров — еврейских умников. Мне было необходимо, чтобы она могла по крайней мере исчерпывающе объяснить, каким образом они пытались отравить, убить, замордовать, замучить наших несчастных безответных главнейших командиров. На основании ее свидетельских показаний как основного фактора обвинения и строилось дело.
Каждый день она плакала и говорила мне, что не запомнит все, что ей надо говорить, а я успокаивал ее, ласкал, объяснял и обещал твердо, что еще месяц, еще неделя, еще день — и она проснется знаменитой на весь мир. И эту часть своего обещания я выполнил, потому что через неделю после разоблачения банды врачей-убийц и отравителей во всех газетах был опубликован Указ Президиума Верховного Совета о награждении ее орденом Ленина за помощь, оказанную правительству в деле разоблачения врачей-убийц.
Эх! Сладкая ты моя, безмозглая, любвеобильная мясная патриотка! Разве ты могла представить себе, что в твой адрес пойдут сотни тысяч писем, понесут бесчисленные почтовые сумки с телеграммами, что знаменитые писатели будут печатать в газетах и журналах о тебе восторженные очерки, что борзописцы и пииты посвятят тебе свои вдохновенные строки! Запомнил почему-то одно стихотворение:
Позор вам, общества обломки,
За ваши черные дела.
А славной русской патриотке
На веки вечные — хвала!
Но это уже все было потом. А тогда, на совещании в административном корпусе Сухановки, мы сидели рядом, и время от времени я под столом сжимал твое пышущее жаром бедро, успокаивая и напоминая, что я здесь, рядом с тобой и что мы будем вместе до самого конца.
Я и это обещание выполнил. Мы с тобой были вместе до самого твоего конца. И Семен Денисыч лично похвалил Людку, нас поучили, выставили нам оценки.
— Учитесь, учитесь у простой русской женщины… — гундел он. — Как надо любить Родину и ничего не бояться.
Произнеся эти слова, Семен Денисыч задумался ненадолго, и жирные мыши его бровей заползали по лицу. Он сказал задумчиво, будто размышляя вслух:
— Она ведь вступила в борьбу с целой группой профессоров со всякими там степенями и званиями, с именами! Академики! Это было трудно ей, очень трудно, и пускай ее стыдили за медицинское невежество или обвиняли в легкомыслии, а она не опустила ни головы, ни рук. И она победила в этой крайне сложной, мучительной борьбе. Ведь у этой своры расставлены везде свои люди.
Мы с восторгом и почтением слушали высокую оценку труда Людмилы Гавриловны из уст министра, восхищенно мотали головами, цокали языками, завистливо вздыхали по поводу исполнения ею на репетиции роли, придуманной и написанной нами. Потом от общепатриотической лирики перешли к делам сугубо практическим. Начальник ГУЛАГа генерал-лейтенант Балясный объяснял нам сложность одновременной депортации двух миллионов евреев.
— Это вам не яйца в кармане катать — два миллиона жидков перетырить из одного конца страны в другой, — пояснял он. — Вы сами хотя бы задумайтесь: если только в одном месте построить их в колонну по пять, то на сколько растянется эта колонна! Можете представить?
В присутствии министра Балясный всячески хотел показать трудности предстоящей ему работы, стягивая одеяло успеха с нас на себя.
— Значит, если в уме прикинуть… — генерал наморщил мудрый лоб, но, не в силах совладать с хитростями арифметики, придвинул блокнот. — Маршевый шаг в колонне — один метр, это, значит, расстояние между шеренгами. Если будем считать отряды по пять тысяч человек — это километровой длины колонна. На ее охрану нужно конвойный взвод.
Значит, нам надо перегнать к местам погрузки в вагоны этапные марши длиной четыреста километров. И четыре дивизии конвоя. Ну, тут есть специалист Министерства путей сообщения, он подскажет, сколько нам понадобится вагонов.
Я думаю, если взять обычный телятник на сорок человек, ну, туда можно набить человек восемьдесят по крайней мере. Конечно, без вещей. Скорость движения предстоит…
Дальше шли бесконечные математические выкладки.
Специалист-путеец в форме генерала железнодорожных войск затеял с ним спор.
Походя выяснилось, что в нашем традиционном бардаке не решен вопрос, куда все-таки повезем: на полуостров Таймыр — предварительно намеченную базу расселения, или в конец Сибири — Биробиджан. Если далеко на Восток — в Биробиджан, то ехать почти в три раза дальше, но железнодорожное сообщение позволит их компактнее депортировать. Поэтому после долгого обсуждения было решено предложить правительству сделать центром сосредоточения Биробиджан, там у них существует какая-то их опереточная государственность, там их удобнее будет складировать.
Игнатьев прекратил спор, задав вопрос по существу:
— Мне надо входить к товарищу Сталину с вопросом: как быть с евреями-половинками? У кого, значит, только отец или мать евреи?
Возник горячий спор. Минька Рюмин категорически настаивал на переселении всех, в ком есть еврейская кровь, без исключения.
— Полумер для полужидков признавать не будем, — пошутил он категорически.
Игнатьев задумчиво спросил:
— Ну, а как быть с семьями? У кого муж или жена — того, это самое?
Минька решительно рубанул:
— Или пусть отказываются, или нехай едут с ними. Но если отказываются, то только через всеобщее оповещение, чтобы никаких недомолвок тут не было.
Генерал Балясный, посовещавшись на месте с мордоворотом из конвойных войск, попросил по крайней мере два месяца на подготовку операции.
— К середине марта будем готовы, — заверил он.
Лютостанский, давно тосковавший от невозможности встрять в разговор — тут ему не по чину было разговаривать, — в конце концов все-таки не удержался и тонким голосом спросил:
— А как быть с Левитаном?
Все на мгновение остановились и удивленно повернулись к нему.
— А что? — спросил Игнатьев.
— Ну все-таки любимец народа, еврейский дьякон, как бы голос Советов, — сказал Лютостанский, гадко захихикал и торопливо добавил: — У меня есть предложение — может быть, записать на магнитофонную пленку его сообщение о выезде всех евреев к местам нового проживания? Запустим ее по радио, а сам он уже будет в это время трястись в эшелоне, — и радостно потер руки.
Все засмеялись.
— Ну что же, идея деловитая, — кивнул одобрительно Игнатьев.
Ободренный успехом, Лютостанский полез дальше и тотчас же получил по сусалам.
— А как быть с Кагановичем? — спросил он.
Игнатьев перевел на него тяжелый взгляд крошечных замешоченных глазок и сказал:
— А вот это не вашего ума дело, майор…
И вытряхнул его из разговора, как со стола крошку. Но эта мысль, очевидно, заставила его сосредоточиться на сложной ситуации с главным жидовинским представителем перед лицом Пахановым. Помотал задумчиво головушкой и неспешно сообщил:
— Думаю, что Иосиф Виссарионович, как Христос, явит чудо — там, в Биробиджане, воскресит он им их любимого Лазаря Моисеича…
Все тихонечко заулыбались, захихикали, и я понял, что песенка Кагановича спета.
Такие шутки о действующих членах Политбюро у нас произносят вслух, когда их судьба уже предрешена. Начальник разведки Фитин задал вопрос о том, как отразится на международном положении эта акция. Он располагает, мол, сведениями, что правительства США и Западной Европы могут предпринять очень решительные меры в ответ на депортацию евреев. Игнатьев уверенно махнул рукой:
— Ничего не будет! Иосиф Виссарионович мне точно сказал, что из-за евреев войны с Западом не будет…
И Минька грубовато подъелдыкнул:
— Фраера всегда боятся жуковатых…
Потом начали обсуждать формально-процессуальную сторону исхода евреев из страны в ссылку и их уничтожение.
Здесь главным оратором был Минька Рюмин. Он объяснил, что после проведения казни основных обвиняемых на процессе в крупных городах неизбежно возникнут стихийные погромы, длящиеся в течение недели. Это будет нормальная реакция настоящих патриотов, подлинных граждан, простых советских людей на бандитские действия отдельных изменников Родины — жидов, отравителей, убийц и диверсантов. После этого советское правительство пойдет навстречу пожеланиям оставшихся честных евреев, не причастных к жуткому преступлению, об их добровольном переселении в замкнутую зону для постоянного проживания. Необходимо, чтобы этот исход возглавил какой-то неофициальный авторитетный еврейский лидер…
Слушая Миньку, я понимал дальние прицелы Владислава Ипполитовича Лютостанского. Он не оставил своих надежд убить евреев их собственными руками. А Минька уверенно закончил:
— На этот счет у нас имеются интересные разработки, и я их вам в течение недели представлю на утверждение…
* * *
…Я еще был там, на совещании, в многодесятилетней пропасти прошлого, казалось бы, ушедшего, казалось бы, забытого. Я старался их всех смыть из своей памяти. Я боялся, что Магнуст может расшифровать мои воспоминания и сделать из меня мост между прошлым и будущим. Но он отвернулся от меня, достал бумажник, раскрыл его кожаные пупырчатые створки и добыл пачку купюр, и, когда он разъединял склеившиеся новенькие десятки, на столик выпала его визитная карточка из гостиницы. Я не успел рассмотреть ничего, кроме названия гостиницы — «Спутник». Я сделал большой глоток коньяка и предложил своему мучителю:
— Давай разойдемся по-хорошему. Незачем все это вспоминать. Там только тени и призраки. Все это исчезло навсегда. Я пережил их всех, и в этом моя единственная вина перед тобой. А больше на мне вины нету. Я ведь был только солдат этой погибшей армии…
Магнуст молча смотрел в стол, двигая неспешно на полированной поверхности мерцающий фужер с коньяком, потом откинулся на спинку стула, усмехнулся и сказал почти с грустью:
— Когда я разговариваю с вами, то я всегда вспоминаю защитительную речь Фукье Тенвиля.
— А он что, тоже у нас служил? — спросил я.
— Нет, — покачал головой Магнуст. — Фукье Тенвиль не служил у вас. Он был генеральным прокурором Франции времен Великой революции. И этот маленький человек, бывший лавочник, добился гильотины для тысяч людей. Среди них были вся королевская семья, Дантон, Камил де Мулен, Жак Ру, Гебер, Шомет, Кутон, Робеспьер, Сен-Жюст, ну просто всем он отрубил голову…
Я наклонился к Магнусту:
— Ну и что же сказал этот замечательный человек?
— Когда его судили термидорианцы, он объяснил: сюда следовало привести не меня, а начальников, чьи приказы я исполнял… Я думаю, что вы, уважаемый полковник, должны были бы написать на своих знаменах.
— Мне — не надо! Термидор еще не наступил. А ты меня судить не можешь.
— Я уже говорил вам, господин полковник, что я не суд и определять вашу вину не собираюсь.
— А чего же ты хочешь тогда?
— Я хочу правды! Я хочу узнать, как вы убили рабби Элиэйзера Нанноса.
— Не убивал я твоего деда, — ответил я устало. — Я вообще о нем ничего не знал, это все придумал Лютостанский.
— Но переговоры с моим дедом вели вы. Лютостанский его только мучил, — горько вздохнул Магнуст. Это было правдой. Немало подразузнал он о нашем прошлом, надо отдать ему должное.
Этот проклятый жидюга Мерзон, видимо, разболтался там всерьез. То ли они вытрясли из него информацию, то ли его пресловутые муки совести ели? Во всяком случае, правду говорят: жид прощеный — что конь леченый. Зря я пожалел тогда Мерзона! Но объяснять это Магнусту было сейчас неуместно. Я лишь сказал, что, мол, да, конечно, переговоры с Элиэйзером Нанносом я вел, но только как старший по званию, притом выполняя приказ заместителя министра государственной безопасности Рюмина. Магнуст вздохнул и кротко спросил:
— Он же, видимо, приказал вам вести переговоры и с Раулем Валленбергом?
— Нет, он мне не приказывал вести переговоры с Валленбергом. Я их вел по собственной инициативе. И только с целью облегчить страдания вашему народу. Если бы Валленберг принял наши условия, то всем от этого было бы только легче…
Видит Бог — чистая правда! Если бы Валленберг, содержавшийся в нижнем ярусе Сухановской тюрьмы, принял наши условия, всем от этого было бы только лучше.
Но он, варяг жидовский, сука скандинавская, еврейский наймит, не принял наших условий, и всем от этого стало хуже, а уж ему-то — в первую очередь!
Больше года его держали в режимном отделении Сухановки. Это было специальное помещение в полуподвальном этаже — нижний ярус. Оно было высотою метра полтора, и, конечно, зеку валленберговского роста находиться там было затруднительно. Круглые сутки он жил согбенно — когда Валленберга привели ко мне, то он был уже неисправимо горбат. Нижний ярус обладал еще тем замечательным достоинством, что по стенам шли отопительные трубы, к которым нельзя было прислониться — от них исходило тугое марево смрадного жара. А вместо пола были уложены чугунные решетки, под которыми с нежным шорохом и романтическим журчанием текли сточные воды. Зимой перепад температур между полом и потолком в этих камерах составлял градусов двадцать.
Когда я впервые увидел Валленберга, то невольно обратил внимание, что его руки скрючены жутким ревматизмом. Держался знаменитый герой у нас очень тихо, напуганно, почти затравленно. Но я имел уже некоторый опыт общения с такими тихарями и знал, что сломать его будет трудно, если он сам не пойдет навстречу.
— Вам нужен переводчик? — спросил я его. — Или вы уже освоились и говорите по-русски?
Он готовно покивал головой:
— Да, я могу говорить по-русски. Я много разговаривал по-русски.
— В таком случае мы сможем потолковать с глазу на глаз. О чем бы мы с вами здесь ни договорились, это останется, между нами — в случае если вы примите мое предложение. А если оно вам почему-либо не подойдет, это тоже останется подробностью вашей биографии.
Валленберг смотрел в пол. Он уже научился великой зековской науке — никогда не смотреть следователю в глаза.
— Я вас слушаю, — сказал он тихо, и меня удивило, что в его голосе, во всей его сгорбленной фигуре не было тревожного ожидания перемены судьбы, которое приходится так часто наблюдать у выдернутых из камеры долгосрочников.
— Господин Валленберг, я уполномочен сделать вам предложение. Оно несложно, необременительно и вполне нравственно. Дело в том, что по соображениям государственной безопасности, с одной стороны, и руководствуясь заботой о безопасности еврейского населения в СССР — с другой стороны, принято правительственное решение депортировать евреев в один из отдаленных районов страны для компактного проживания. Это делается в целях сохранения его культурной и этнической общности…
Валленберг еле заметно усмехнулся и мельком полоснул меня взглядом.
— Ах, даже так, — сказал он. — Вы сильно продвинулись…
У меня не было времени и желания устраивать с ним дискуссию, и я сухо отрезал:
— Да, именно так. Вам предлагается определенного рода миссия. Она состоит в том, чтобы вы переговорили с заключенным Элиэйзером Нанносом, который до ареста являлся одним из главных раввинов на территории СССР и носит самозваный титул Вильнюсского гаона. Применительно к цивилизованным религиям это соответствует рангу митрополита.
Так же быстро Валленберг взглянул на меня и сказал:
— Я, как вы знаете, много имел дел с евреями и хорошо знаю, что такое цадик. Но о чем я должен говорить с ним?
— О том, чтобы он возглавил этот еврейский исход. Мы заинтересованы в том чтобы инициациатива исходила от самих евреев и от их духовных вождей. Нам не кажется правильным, чтобы возглавляли это движение казенные, официальные советские евреи. Мы полагаем, что этот позыв должен возникнуть из народных недр, из духовной среды…
Валленберг молча рассматривал носы своих арестантских бутсов, долго молчал, потом, все так же не поднимая взгляда, спросил:
— Вы что, боитесь еврейского восстания?
Я засмеялся:
— Ну, это уж вы тут совсем в заключении обезумели. Какое может быть восстание? Никакого восстания мы не допустим. Но для всех будет гораздо лучше, если переезд евреев к новому месту жительства пройдет быстро, организованно, в обстановке духовного единения и сплочения всего народа без всяких неприятных эксцессов.
Валленберг покачал головой:
— Вы хотите, чтобы евреи подтвердили представителям мировой общественности добровольность их исхода в ссылку?
— Нет, — усмехнулся я. — Мы хотим предложить Элиэйзеру Нанносу роль нового современного Моисея.
Валленберг вздохнул и медленно спросил:
— Я не понимаю, какая роль отводится мне?
— У вас очень простая роль. Наннос наверняка хорошо знает, кто вы такой. Вы своей проеврейской деятельностью достаточно прославились. Мы хотим, учитывая вздорный, тяжелый нрав этого старика, чтобы вы поговорили с ним и объяснили ему преимущества предлагаемого нами плана.
— А если цадик откажется?
— Тогда он погубит свой народ, потому что третьего не дано: или они организованно и спокойно переедут к месту нового поселения, или они должны будут неблагоразумно умереть.
Валленберг глубоко вздохнул, как зевнул:
— А почему я это должен сделать?
— Не почему, а зачем, — поправил я. — Если вы сумеете уговорить Элиэйзера Нанноса, то мы разрешим вам выехать на родину…
Валленберг не вздрогнул, не дернулся, внешне он оставался так же каменно спокойным. После короткого молчания он сказал:
— Вы держите меня здесь восемь лет, и однажды вы вынуждены будете меня отпустить. Даже если я не совершу эту мерзость предательства. Я готов подождать еще несколько лет.
Я встал, прошелся по комнате, подошел к нему и положил руку на его плечо:
— Господин Валленберг, не надейтесь. То, что вы мне сказали, — это глупость. Для вашей страны и для вашей семьи вы уже давно мертвы. Следы ваши затеряны навсегда. И если вы не проявите благоразумия и не захотите нам помочь, вы никогда отсюда не выйдете, вы безвестно сгниете в этом мешке…
Валленберг снова судорожно вздохнул-всхлипнул:
— За эти годы я отучился удивляться чему-либо. Во всяком случае, я хочу вам сказать, что я не сделаю этой подлости, ибо вы хотите моим именем и именем цадика Элиэйзера Нанноса прикрыть убийство целого народа. Я не боялся в Венгрии гестапо, я и здесь вас не испугаюсь…
И все это он говорил скрипучим тихим испуганным голосом.
Я развел руками:
— Ничего утешительного тогда вам сообщить не могу. У вас есть возможность поразмышлять пару дней. Если вы передумаете, уведомите меня о том, что вы готовы на переговоры. Если вы не надумаете ничего разумного — я повторяю снова, — вы умрете здесь безвестно.
Больше я никогда его не видел. Через четыре года после этой встречи Громыко уведомил шведов, что Валленберг скончался семнадцатого июля сорок седьмого года в больнице Внутренней тюрьмы от сердечного приступа. Я не знаю, жив ли Валленберг сейчас или он скончался от сердечного приступа, но спустя шесть лет после его мнимой смерти я разговаривал с ним, и был он горбат, искривлен ревматизмом, почти облысел, хотя дух его был несокрушимо тверд. Он ведь так и не согласился! И пришлось мне с Лютостанским и Мерзоном лететь на лагерный пункт Перша на самом севере Печорской лагерной системы.
Печорлаг был сердцем, фактической столицей автономной северной республики Коми. Это была воистину комическая республика, всегда находящаяся в коматозном состоянии. Любой человек, прошедший нашу машину перевоспитания в этой республике, научался комическому отношению ко всем жизненным испытаниям на воле.
Для перевоспитания отдельных заблудших душ здесь были созданы необходимые условия, и весьма способствовал этому местный климат: летом — бездонные болота и беспросветные тучи комаров и мошки, зимой — мягкий бодрящий морозец до пятидесяти пяти градусов по Цельсию, и нравы здесь соответствовали этому уютному климату, потому что когда мы подъехали к воротам лагкомандировки Перша, то на вахте увидели застреленного зека и отдельно лежащую отрубленную голову с вислыми усами. Начальник лагпункта Ананко отрапортовал мне и, проследив за взглядом Мерзона, пояснил:
— Сегодня урки отрубили заступом голову завстоловой.
— А что они так занервничали? — поинтересовался я.
— Да он не соглашался выдавать им дополнительные «бациллы» на еду, а приварок урки не едят.
— Из политических, что ли, завстоловой? — спросил Мерзон.
— Конечно, — усмехнулся Ананко. — С урками бы до такого безобразия не дошло.
Он проводил нас в контору и поинтересовался:
— Пообедаем, конечно, сначала? Или хотите поговорить с кем?
Лютостанский, хмельной от нетерпения поизгаляться над цадиком, предложил сначала поговорить. А я велел сначала подавать обед. Начальник лагпункта угостил жареной медвежатиной, семгой собственного посола, печеной картошкой, разварным мясом с хреном и большим количеством водки. Потом мы перешли и оперчасть, где нас уже дожидался доставленный зек Элиэйзер Наннос, номер Ж-3116.
Элиэйзер Наннос сидел на табурете в углу комнаты, и вид у него был одновременно величественный и несчастный. Ярко-голубые детские глаза под низко надвинутой лагерной ушанкой, серебристая борода на засаленной груди лагерного клифта, значительная неподвижность и поджатые под себя ноги в валяных опорках. У него был вид пророка, упавшего по недосмотру в выгребную яму. Лютостанский быстро повернулся к начальнику лагеря Ананко и спросил трезвым, официальным тоном:
— Доложите, пожалуйста, нам интересно знать: почему у вас зек небритый?
Ананко от неожиданности заерзал и неуверенно пробормотал:
— Как бы на него разрешение было… согласно его духовному званию.
— Это вы что еще выдумываете? — подступил к нему Лютостанский. — От кого это разрешение такое? Существует общий нерушимый порядок — зек должен быть санитарно-гигиенически чист, побрит и помыт. Сегодня же побрейте ему бороду.
Ананко подтянулся почти до стойки «смирно» и отрапортовал:
— Слушаюсь! Будет исполнено…
Наннос покосил выпуклым глазом на Лютостанского и ничего не сказал, хотя явно понял, что тот ему уготовил. Собственно, ничего страшного, ни боли, ни страдания, просто порядок надо соблюдать! Цадик, которого обрили, — это вещь особенная, вроде ощипанного догола орла. Дед со своим несчастно-горделивым видом изображал, будто не понимает по-русски или не хочет с нами разговаривать.
Я заметил Ананко, что, возможно, не надо брить заключенного, если он действительно является духовным лицом. Надо только выяснить, насколько он готов подтвердить это свое состояние. Наннос и бровью не повел, он не хотел клевать на легкую приманку. Тогда я приказал Лютостанскому:
— Владислав Ипполитович, объясните, в чем существо нашего вопроса заключенному Нанносу.
Лютостанский, расхаживая по кабинету оперчасти и обращаясь не только к Нанносу, но и к нам ко всем, подробно рассказал о чудовищном преступлении, совершенном евреями против всего нашего народа, Родины и лично товарища Сталина. И пояснил проистекающие отсюда неизбежные последствия для этого злонравного народца. После чего предложил Нанносу объявить всем своим соплеменникам о необходимости под его знаменами добровольно отправиться на поселение в Биробиджан. Наннос слушал его по-прежнему безучастно, не глядя на него, не реагируя.
— Спросите его по-еврейски — он понял, что ему говорят? — велел я Мерзону. Мерзон быстро проклекотал что-то, обращаясь к Нанносу, я вычленил из этого рокочущего потока слов обращение «рабби». Это и Лютостанский, видимо, заметил, потому что он глумливо выкрикнул:
— Мы — не рабы, мы — рабби.
Наннос кивнул и что-то коротко сказал Мерзону. Тот повернулся ко мне:
— Наннос понял, что ему объяснил Владислав Ипполитович.
— И что? — поинтересовался я. — Он хочет подумать или готов дать ответ сразу?
Мерзон перевел. Наннос не спеша, внятно и медленно проговорил гортанную фразу. Мерзон объяснил:
— Ему не о чем думать, он готов ответить вам немедленно.
Я кивнул, и Наннос что-то долго говорил Мерзону, после чего тот, запинаясь и испуганно отводя от меня глаза, продекламировал:
— Вы хотите убить евреев… Не вы первые в этой истории… К сожалению, боюсь, и не вы последние… Но все, кто пытался за эти три тысячи лет убить евреев, никогда не думали о том, что живой народ нельзя умертвить, пока он не захочет сам умереть… Народы умирают, только выполнив свою функцию… Евреи смогут умереть, только дав миру новый Божий закон, слив землю людей с нашими далекими праотцами… После того как великую благодать и мудрость принесет Мессия…
— Пусть он здесь не разводит свое дурацкое мракобесие, — сказал Лютостанский. — Ему предложена четкая программа: или он согласен с ней, или подохнет сегодня же, как собака!
Потом он повернулся ко мне за сочувствием:
— Павел Егорыч, подумать только: народ наглецов! Это же ведь у них написано, что Бог им сказал: «Вас одних я признал из всех племен земли и взыщу Я с вас за все грехи ваши». Может, это он нам поручил взыскать за все грехи? — развеселился Лютостанский. Я был не уверен, что Мерзон переводит все, как надо, и переспросил его:
— Ну-ка, осведомись еще раз у Нанноса — он все понял, что ему сказали?
Мерзон быстро заговорил с цадиком и через мгновение повернулся ко мне, растерянно-разводя руками:
— Зек сказал, что царь Соломон понимал язык сумасшедших…
Мне было жалко смотреть на Мерзона. Он стоял рядом со мной, и мне казалось, что от плющащего и давящего его напряжения он источает острый запах ацетона.
— Мерзон, скажи раввину, что, если он откажется от нашего предложения, евреи будут все равно депортированы силой и он станет виновником неизбежной гибели и страданий очень многих людей. Понимает ли он, какую берет на себя ответственность?
Выдержка изменила раввину, и он, не дожидаясь мерзоновского перевода, сказал гортанно, с акцентом, но очень ясно:
— Я понимаю… К сожалению, это вы не понимаете, что когда я предстану на суде перед Великим Господином, то он не будет меня упрекать за то, что в этой жизни я не стал Моисеем. Он будет меня упрекать за то, что я не захотел стать рабби Элиэйзером…
Вмешался Лютостанский:
— Павел Егорович, да что с ним разводить антимонии! Не понимают они человеческого языка.
Он покрутил в руках зажигалку Мерзона, потом чиркнул колесиком, вспыхнул золотистый язычок, он придвинул зажигалку к лицу раввина, и пламя коснулось седой бороды старика. Остро запахло в комнате паленой шерстью, Наннос отдернул голову, и из огромного голубого глаза потекла слеза. Он отодвигался испуганно от Лютостанского, а тот придвигал ближе шипящую зажигалку, но раввин упрямо тихо бормотал:
— Мир зла и скверны порождает забвение…
Лютостанский обрадовался:
— Для тебя, старик, точно наступает мир забвения. Ты пока не готов к разговору с нами, тебе надо подумать. Сейчас с тебя снимут лагерный клифт, и ты налегке, чтобы думалось быстрее, пока подождешь на улице… — Потом повернулся к начальнику лагеря и деловито распорядился:
— Вы его слегка подразденьте и отправьте до утра в БУР. Думаю, что завтра он будет много сговорчивее…
Старик приподнял голову и тихо сказал:
— Я не буду сговорчивее ни сегодня, ни завтра, никогда… Каждый еврей должен помнить, что он звено цепи от Адама до Мессии, и вы не сделаете меня убийцей народа моего…
— Ты просто старый дурак! — заорал Лютостанский. — Не хочешь вести себя по-людски, мы тебе покажем, как с тобой надо обращаться.
Старик встал со стула и, наверное, догадавшись, что я здесь старший, окрепшим голосом довольно твердо сказал, и еврейский заискивающий акцент почти исчез из его речи:
— Вы сами не понимаете, что творите. Завтра, прорицаю вам, наступит конец света! И грех станет великим, как мир… и тогда забрезжит конец времен. Добро и зло станут неотличимы… расвет зальется сумерками… И слово будет, как молчание, а немота покажется истиной… И истина эта — страх, и страх ваш окажется смертью!..
Лютостанский без замаха ударил его костистым кулачком в лицо и закричал:
— В БУР его! Разденьте его, вон отсюда!
Я видел, что нам не удастся переломить старика, и поэтому не возражал, когда его, полураздетого, кинули в неотапливаемый лагерный карцер — БУР. До утра старик окостенел…
И этот сумасшедший Магнуст хотел, чтобы я это все сейчас изложил ему! Чтобы я вспомнил все подробности для общественного обсуждения своей роли в смерти Элиэйзера Нанноса. Да не дождётся он никогда этого! Лютостанского нет, и Мерзона нет, и Ананко сгнил наверняка где-то давно. Никто нам не судья. Я один пережил их всех и не скажу никому ничего. Никогда! И раскаяния моего не будет. И ответа пусть не ждут…