Книга: Белые лошади
Назад: Глава 2 Мама
Дальше: Глава 4 Зови-меня-Гинзбург

Глава 3
Жуковского, пятнадцать

И всё же по возвращении в Питер недели три ещё, мысленно твердя «Жуковского, пятнадцать», Стах не решался туда нагрянуть. Его родная бабушка Дора вполне могла жить-себе-поживать; говорят же, что у людей, прошедших лагеря, крепкая закваска. Ей – так он прикинул – могло быть за восемьдесят. И вполне вероятно, что мозги у неё на месте. Он по «скорой» навидался такого старичья: с высоким давлением, чуть ли не в диабетической коме, одной ногой в могиле… они командовали с носилок – как ловчее вдвигать их в машину.
В общем, думал, крутил так и сяк… выстраивал диалог: что он скажет, что, предположительно, ответит она. Интересно, думал, обнимут ли они друг друга? Пожалуй, трусил. Да что там: сильно бздел, ощущая внутреннюю дрожь при одной лишь мысли о встрече: с одной стороны – жгучее желание обрести настоящее-кровное, – родная бабушка всё же, не хухры-мухры. С другой стороны…
Другая сторона всяко-разно торчала из всех его доводов. С чего ты взял, бесстыжая твоя рожа, спрашивала эта другая сторона, что баба Валя, сотни раз подтиравшая твою детскую жопку, – тебе не родная? Или яснее ясного вдруг представлял: если Дора жива и в своём уме, если она ещё человек… то, как ни крути, он несёт ей весть о смерти дочери, и никуда от этого не деться, и для старухи это – не новогодний подарок.
Но желание узнать, ощутить… заглянуть в другую пьесу… Выцыганить из жизни второй шанс…
Да чем тебе первый-то не годится? – тут же спрашивал себя с издёвкой, и не знал, что на это сказать. А чувствовал вот что: стрелка его внутреннего компаса сбилась и мечется-дрожит. Не проходило дня… да что там – часа не проходило! – чтобы его мысли снова и снова не возвращались к трагедии погибших, посаженных, измордованных и загубленных неизвестных родственников; кровных, понимаешь ли, родственников!.. Вообще, это новое, обрушившееся на него чувство буквально сводило с ума. Ночами он лежал, прислушиваясь к току собственной крови, и ему казалось, что это уже другая кровь, что он превращается в какого-нибудь Вадим Вадимыча, или даже в Вэлвеле, и отныне судьба его – примётывать пальто и платья, и отбегать, и пританцовывать… А даже если и не примётывать! Всё равно: пританцовывать.
Хотел ли он этого? Готов ли был преобразиться в иное существо – а он точно знал: хочешь не хочешь, придётся преобразиться. Так кто он – Бугров? Бугеро-Бугерини? Граевский? Ё-моё, кто ещё свалится на единственную привычно-личную его голову?!

 

Наконец в воскресенье отговорился от дежурства на «скорой», отложил конспекты, с утра побрился, натянул нарядный свитер, брюки, самолично отглаженные на общежитской кухне… За последние месяцы он прикупил кой-чего из шмоток, а Дылде купил настоящую дамскую сумочку из красного кожзаменителя с псевдозолотым замочком. (Когда выбирал, подумал: опять – цыганское золото.)
Короче, собрался и пошёл.

 

Дом оказался старопетербургским, облезло-монументальным, жёлто-песочного цвета… – наш славный старый дом. В парадную вели несколько ступеней вниз, истёртых до такого состояния, словно пару веков назад они были сотворены из остывающей и не вполне застывшей лавы, впоследствии волнисто закаменевшей и в непогоду – скользкой. Стах вошёл и чуть не растянулся…
Зачаточный лифт – ласточкино гнездо – натруженно сновал вверх-вниз. Складные хлипкие двери-шторки стягивались руками, как полы старенького пальто.
Он ошибся и вышел на третьем этаже. Бегом взмыл по ступеням до нужной двери, пробежал глазами по фамилиям-звонкам, и как толкнули его: «Д. Граевская». Нажал… опять нажал… Выждал пару секунд, притоптывая на коврике, и вновь погрузил палец в серую кнопку. Звонок, мать его за ногу!!! – не работал. Он стал нажимать все кнопки подряд, матерясь сквозь зубы.
Наконец – шагов не расслышал – замки стали крякать, цепочки шевелиться, дверь приотворилась. Выглянула бледная остроносая старуха в буреньком фланелевом халате, ноги в тёплых тапках, на голове пучок волос заколот частоколом шпилек. Он жадно обежал взглядом это лицо – неприязненно-равнодушное, успел ужаснуться: неужели – моя? – отбросить это, понестись в мыслях дальше…
– Кого вам? – спросила она.
– Мне… я… я хотел бы увидеть Дору… – выдохнул Стах.
– Дору? – подозрительно щурясь, переспросила старуха и обернулась в глубь квартиры, глядя почему-то на пол.
– Где-то она тут ползала… Подождите… – И пошла вдаль, мимо дверей, под каждой из которых лежал свой коврик или тряпка, тягуче выкрикивая:
– Муса-а! Здесь пришли Дору смотреть.
Жива, слава богу, – мелькнуло, – пусть инвалид, пусть на коляске, пусть ползает…
– Из кружка? – послышался устрашающий, какой-то вулканический рык: «иссс крррушшшка?!»
– Вроде нет, – отвечала старуха. – Посторонний какой-то парень.
Третья справа дверь отворилась, оттуда выскочил краб: полусогнутый, сутулый, на кривых ногах, с длинной шеей – мощный (даже в слабом жёлтом свете коридорной лампочки видно – мощный!) старик. Когда он приблизился, Стах увидел нечто поразительное: кожа его дублёного, иссечённого морщинами лица была как шкура слона – такого же тёмно-серого цвета. Но голые руки (краб был в майке) пузырились незаурядными мышцами, сплошь покрытыми татуировкой. Стах, уже насмотревшийся в «скорой» самых разных персонажей и живописнейших алкашей, всё-таки был изумлён столь штучным типом. В груди у старика перекатывалась, дребезжала и рокотала мокрота: старый курильщик.
– Ну?! – спросил он, умудрившись и это коротенькое гладкое междометие пророкотать.
– Здравствуйте, Муса… э-э-э… – вежливо проговорил Стах (сразу просёк, что расписной старичина уважает воспитанных). – Мне бы Дору повидать.
В отличие от соседки, старик не удивился и, видимо, не заподозрил в желании «постороннего парня» ничего крамольного.
– Пойдём, – он мотнул головой в сторону двери. Стах двинулся за ним, с невероятной скоростью перебирая варианты и картины предстоящей ему встречи с бабушкой. С родной бабушкой. Родной. Что это значит?

 

Самой родной была покойная баба Валя: он всегда помнил тепло её пухлой ладони на своей макушке, и как она купала его, маленького, осторожно перекрывая ладонью его ноги, когда подливала в тазик из чайника горячую струю, и как потом, голого, нежно промокала чистой простынёй, увещевая:
– Не рыпайся! Красиво стой… А вот, жопка ещё мокрая… а крантик наш маленький просушить?.. Насчёт крови там, наследственности-генов… он всё понимал – умом; а кожа, тело, сердце тосковало по мягким рукам бабы Вали. Так что же сейчас?..

 

За те несколько мгновений, пока шёл по коридору, упершись взглядом в застиранную, колыхавшуюся на спине старика дырчатую майку, он вспомнил разговор с сестрой Светланой наутро после маминых похорон, – когда, сильно волнуясь, вывалил ей всё про нашу семейную тайну. Про вот что оказываетсямама наша, выходит… Вспомнил непроницаемое лицо сестры и то, как на его вопрос – что, мол, со всем этим делать? – она ответила:
– Забыть, и как можно скорее.
– Почему? – спросил он озадаченно.
– Потому, – дёрнулась она, – что именно Виталику, с его допуском, эти торжественные преображения совершенно ни к чему. И Ксанке с Антоном это на фиг не сдалось, они в Израиль не собираются. Так что ты не фанфарь с этим, ага? Тоже мне – аристократические предки!
Он помолчал, выжидая, что ещё скажет единоутробная сестрица, какую весть донесёт к нему эта на редкость удалённая родственная связь. Задумчиво наблюдал, как она складывает посуду в раковину – высокая, сутуловатая, слегка лопоухая, когда закладывает за уши тощие пряди, и в общем, некрасивая – в батю. Почти не слушал, как она рассуждает, упирая на секретность допуска мужа, на интересы детей: пятнадцатилетняя дочь наметила поступать в МГИМО, двенадцатилетний сын мечтал о военно-морской карьере.
Он подумал вдруг: как неразумно всё же распорядилась природа в их случае: отчего бы не выдать девочке мамины васильковые глаза, мамины изобильные кудри… На черта ему, парню, идиотская роскошь этих зарослей на башке, – всё равно всю жизнь стричься под машинку.
Он вздохнул и сказал:
– Ну… у меня-то секретов поменьше. Так что извини. Мне бы хотелось разобраться: откуда, собственно, я взялся и частью чего являюсь.

 

…Перед дверью старик посторонился, пропуская его вперёд. Стах хватанул губами затхлого коридорного воздуху и вошёл.
Комната оказалась большой, свободной, в два окна, с тремя или четырьмя предметами мебели: кровать у стенки, стол, нечто вроде комода и пара стульев, – и потому просматривалась насквозь и по всем углам, чем-то напоминая школьную комнату старухи Баобаб. Она была пустой. В смысле – без единого живого существа.
Стах недоуменно обернулся:
– А… где?
– Да вон же, – кивнул ворсистым седым подбородком Муса куда-то в угол, где под стулом стоял небольшой перевернутый тазик.
– До-ора… До-рочка, лапонька моя! – ласково прорычал он. – К тебе пришли, моё солнце…
Из бурого тазика выдвинулись четыре чешуйчатых подставки, высунулась змеиная башка, покрытая седоватой коркой, и всё сооружение медленно двинулось из-под стула с жестяным цокотом когтистых лап.
Ну что, пронеслось в уме, рожу ему раскроить? Отзвездить так, чтоб неповадно было над людьми подшучивать?.. За месяцы работы в «скорой» ему пришлось научиться усмирять разных алкашей и окровавленных хулиганов, которые, несмотря на увечья, не давались в руки врачей. (Собственно, его обязанностью на «скорой» было таскать за врачом сумку с лекарствами, делать уколы и ругаться с родственниками больных, бывало, что и морды бить – родственникам, – смотря по тому, в каком состоянии они вызывали бригаду и в каком состоянии оказался пострадавший.)
– Это Дора? – спросил Стах необычайно кротко, как начинал обычно разбег к дальнейшему мордобою.
– До-ора, Доронька… – ласково пел-рокотал старикан, склоняясь к огромной черепашине и указательным пальцем поглаживая омерзительную древнюю змеиную голову с полузакрытыми плёнчатыми глазами. Черепаху, кажется, действительно звали Дорой. Но не её же, чёрт побери, имя было прописано под дверным звонком!
– Я, к сожалению, ищу другую Дору, – сдержанно произнёс Стах. – Женщину. Старую женщину. Дору Граевскую.
Старик резко выпрямился.
– А на что она тебе? – сухо поинтересовался он.
Вновь захотелось измордовать этого типа, заставить говорить по-человечески, отвечать на вопросы, предъявить настоящую Дору Граевскую, которую, судя по реакции, он отлично знает. Из последних сил сдерживаясь, Стах проговорил:
– Послушайте, Муса… э-э-э… уважаемый. Если вы знаете, как мне найти Дору Граевскую, то скажите, пожалуйста, пока я такой вежливый. Я не всегда вежливый. Но вы пожилой человек, и мне не хотелось бы… э-э-э… конфликта. Дело в том, что я её внук.
Вместо ответа старик довольно жёстко взял Стаха за плечо, потянул к окну и молча всмотрелся в его лицо. Помолчал…
– Похоже на то… – проговорил медленно. Отпустил плечо парня, ухватил левой клешнёй стул, подтащил к заднице и тяжело на него опустился.
– Значит, Сонечка выжила… – проговорил самому себе.
– Сонечка… мама, да… Она умерла месяц назад, но тогда – вы имеете в виду войну? – да, тогда она…
– Я имею в виду, – прорычал старик, – где она была?! Почему не искала мать?! Почему до самой смерти Дора мучилась, и рыскала, и тосковала, и плакала, и посылала запросы на Соню Граевскую во все города и посёлки… до последнего дня! Ничего! Ни слова! Ниоткуда! Столько лет!!!
Он трясся так, что слишком большая майка, свободно висящая на засаленных лямках, колыхалась на груди от глубинных взрывов его хриплых воплей, и каждый вопль он припечатывал кулаком по собственному узловатому колену.
Стах положил руку на каменное, синее от татуировки плечо старика.
– Её удочерили, – тихо проговорил он. – Сменили фамилию. Она попала в семью очень хороших людей, и… согрелась. Мало что помнила, кроме скитаний и ужаса… Видимо, боялась. Мне, сыну, открылась в самом конце, перед смертью. Только имя. Послушайте, Муса… э-э-э… я бы хотел кое о чем вас расспросить… только напомните, пожалуйста, ваше отчество.
Задрав щетинистый подбородок, старикан смотрел на гостя долгим пристальным взглядом, неумолимо приближаясь откуда-то издалека, словно сейчас налетит смерчем, завалит обломками, так что уже и не выбраться.
– Зови меня Гинзбург, – сказал старик.
И комната подалась куда-то вбок, уплывая и крутясь, как та огромная бобина от электрокабеля, что неслась на Сташека в детстве, запущенная хоботом старого морщинистого слона. А навстречу выплыл плечистый оркестрион-гренадёр, выкашливая свою коронную «Шумел-гудел пожар московский». И где-то совсем близко старуха Баобаб, с шумом втянув хлебок своего чифиря, проговорила: «Это Зови-меня-Гинзбург подсуетился. Решил, что сие кабацкое развлекалово должно осенять местный интерьер. Да. Зови-меня-Гинзбург. Он же – Муса Алиевич Бакшеев, свирепый зэка, поборовший судьбу…»
Назад: Глава 2 Мама
Дальше: Глава 4 Зови-меня-Гинзбург