Книга третья
Под следствием
Часть V
Страшный суд
23. Телефонный звонок
Вечером 1 декабря 1934 года Хрущева позвали к телефону.
Звонил Каганович: «Я говорю из Политбюро, прошу вас, срочно приезжайте сюда». Приезжаю в Кремль, захожу в зал. Каганович встретил меня. У него был какой-то страшный и настораживающий вид, очень взволнованный, в глазах стояли слезы. Слышу: «Произошло несчастье. В Ленинграде убили Кирова».
Заместителя управляющего Военно-химическим трестом и бывшего представителя польской компартии при исполкоме Коминтерна Вацлава Богуцкого звонок застал дома. С ним (в квартире 342) были его жена, библиотекарь из Института Ленина Михалина Иосифовна, и их девятилетний сын Владимир, который много лет спустя написал воспоминания.
Однажды вечером отца позвали к телефону. Он подошел, как обычно. Но вдруг во время разговора лицо его стало резко меняться. С глубоким волнением он задавал отдельные отрывочные вопросы. Ответов мы не слышали, но тон разговора и выражение его лица нас с мамой насторожили. Когда он повесил трубку, на глазах у него выступили слезы. Мама встревоженно спросила, кто звонил, что случилось? Он назвал фамилию звонившего (это был кто-то знакомый из аппарата Коминтерна или ЦК, сейчас не помню) и тихо сказал: «Кирова убили». Такого выражения горя на лице отца я больше никогда не видел…
Родители Инны Гайстер, которой тогда тоже было девять лет, обратили внимание, что их соседи по лестничной площадке, начальник строительства Сельскохозяйственной выставки Исаак Коростышевский и его жена, горевали меньше, чем они. «Мама сказала, – рассказывала Инна, – что они так не переживают, потому что у них нет детей». Смерть Кирова стала личной трагедией, которую разные советские семьи переживали в меру своего эмоционального опыта и политической сознательности. Но все понимали, что, как сказал Хрущев, «все изменилось».
Агнесса Аргиропуло и Сергей Миронов были в Днепропетровске, где Миронов руководил областным управлением НКВД. 1 декабря Агнесса пришла домой и увидела в прихожей фуражку Миронова.
Я удивилась, что он уже дома, быстро прошла в кабинет. Гляжу, он сидит в шинели, даже не раздевался, лицо нездешнее, мысли далеко. Я уже поняла: что-то случилось.
– Что с тобой? – взволнованно.
Он – коротко:
– Кирова убили.
– Какого Кирова?
– Ну помнишь, я тебе на вокзале показывал в Ленинграде.
Я вспомнила. У меня очень хорошая зрительная память. Правда, в Ленинграде я Кирова видела мельком.
Как-то у Сережи выдалось несколько свободных деньков, и мы решили «протряхнуться» в Ленинград: из Москвы на «Красной стреле» туда-назад, там день «покутим». На вокзале мне Сережа показал, шепотом назвал:
– Киров – секретарь обкома.
Среднего роста, лицо располагающее, с нами поздоровался приветливо, сказал:
– Что, наш Ленинград решили навестить?
Начальником Управления НКВД Ленинградской области был Медведь, затем там появился еще Запорожец. Мы их обоих хорошо знали по санаторию в Сочи. Медведь Филипп – большой, плотный. Запорожец – высокий, стройный, прославился на гражданской войне, был ранен в ногу, хромал. Жена Запорожца Роза была красавицей. У них долго не было детей, прошел слух, что вот сейчас она наконец-то на четвертом месяце. Каждый день она уходила гулять надолго в разные концы – семь-восемь километров туда, семь-восемь километров обратно – тренировалась, укрепляла себя к родам…
– Убит? – удивилась я. – Кем?
– Убийца задержан, фамилия Николаев. – И добавил, резко усмехнувшись: – Плохо работают товарищи ленинградские чекисты!
У него бы, мол, такого не произошло! Но было и облегчение, что это случилось не в его области.
Приемный сын Сталина Артем Сергеев (которому в 1934 году исполнилось тринадцать), сказал буквально то же, что Хрущев: «После этого все изменилось». Близкий друг Сергеева Анатолий Грановский (сын директора Березниковского химического комбината Михаила Грановского) написал примерно то же самое:
Эта новость произвела неуловимую перемену во всем. Люди вели себя так, как будто врач сказал им, что у них опухоль и предстоит выяснить, раковая ли она. Они перестали обсуждать свое состояние и строить предположения – они просто ждали. Впрочем, скоро оказалось, что виноваты троцкисты. Я слабо представлял себе, что значит это слово, но знал, что речь идет о чем-то чудовищном. Я всему верил и не мог вообразить, к чему приведет этот один выстрел.
* * *
Козел отпущения – центральная фигура в человеческой жизни. Общество, ощущающее себя в опасности, избавляется от виновных, восстанавливает свою целостность и пытается предотвратить повторение кризиса, разыгрывая его в виде ритуала или раскаиваясь в содеянном (и наказывая виновных в наказании невинных). И термин, и практика коренятся в жертвоприношении.
И принесет Аарон тельца в жертву за грех за себя и очистит себя и дом свой. И возьмет двух козлов и поставит их пред лицем Господним у входа скинии собрания; и бросит Аарон об обоих козлах жребии: один жребий для Господа, а другой жребий для отпущения; и приведет Аарон козла, на которого вышел жребий для Господа, и принесет его в жертву за грех, а козла, на которого вышел жребий для отпущения, поставит живого пред Господом, чтобы совершить над ним очищение и отослать его в пустыню для отпущения.
Оба козла – для отпущения: оба страдают за грехи наши, и оба нужны ради выкупа богам и искупления живущим («выкуп» и «искупление» – однокоренные слова). Древние греки боролись с несчастьями, изгоняя или убивая убогих («фармакой»). Многие мифы о сотворении мира начинаются с изгнания дьявола или его сподвижников. Некоторые героические повествования (в том числе об Адаме, Моисее, Парисе и Эдипе) начинаются с ритуальной ссылки или попытки детоубийства. Для внедрения сельского хозяйства необходима смерть Авеля. Для основания Рима необходимо сиротство Ромула и Рема и гибель последнего.
Что бы ни было в начале, слово или дело, человеческое жертвоприношение – один из старейших локомотивов истории. Почти вся литература – так или иначе о козлах отпущения. Комедия изображает изгнание с точки зрения общества, трагедия – с точки зрения изгнанника. Комедия посвящена социальному исцелению – временному или мнимому изгнанию главных героев (снобами, драконами, лицемерами, неправедными законами и неуступчивыми родителями) и их последующему триумфу, сопровождаемому раскаянием или казнью вредителей. Чтобы Дэвид Копперфильд возмужал, а мистер Микобер (потомок сверхъестественных помощников и слуг-плутов) «начал жизнь сначала», Урия Хип должен уйти. Относительно недавней и чрезвычайно успешной вариацией на тему козла отпущения является жанр детектива, который Нортроп Фрай определил как «ритуальную драму вокруг трупа, в ходе которой перст социального осуждения указывает на нескольких подозреваемых, пока не останавливается на одном из них. Ощущение, что жертву выбирают по жребию, усиливается благодаря малой убедительности доказательств виновности». В пессимистической версии герой теряет надежду на реформирование общества, переосмысляет жертвоприношение и отправляется в добровольную ссылку (буквально, как Чацкий, или символически, как бравый солдат Швейк). В сюжетах о Ное, Лоте и Энее обновление мира требует двух жертв: геноцида и изгнания.
Трагедия (от греческого слова «козел») посвящена акту жертвоприношения и фигуре жертвы. Эдип, Макбет и Анна Каренина в каком-то смысле виновны; Жанна Д’Арк, Йозеф К. и Тэсс из рода д’Эрбервиллей в каком-то смысле невиновны; Ифигения, Иисус и Ромео и Джульетта – принципиально невинны и сознательно жертвенны. Но главное не в этом (как объясняет Иову судья последней инстанции). Трагедию интересует не состав преступления, а неизбежность падения. Агнцы и козлы идут на заклание вместе. Иисус был распят одновременно с двумя разбойниками, безумным и благоразумным, и в каком-то смысле за то же (Софокл без труда указал бы на гордыню Иисуса). Все отверженные – искупительные жертвы. И наоборот. Злодеи комедии («печально известные Хипы») могут обернуться трагическими героями, а трагические герои могут оказаться невинными. Эдип начинает жизнь как брошенный младенец, а кончает как отверженный царь. То же происходит с Моисеем. Роман Харпер Ли «Убить пересмешника» посвящен традиционному американскому ритуалу казни козла отпущения: суду над черным мужчиной по обвинению в изнасиловании белой женщины. При этом неофициальный подозреваемый и главный обвинитель тоже традиционные козлы отпущения – загадочный отшельник и городской пьяница. Черный мужчина остается невинной жертвой, неофициальный подозреваемый оказывается героем-победителем, а главный обвинитель наказан как безумный разбойник. Все легко узнаваемы и связаны узами родства; самый знаменитый городской пьяница в Америке – отец Гека Финна.
Козлы во плоти ассоциируются с кризисами: от семейных скандалов и школьных «темных» до «окончательного решения» и «войны с террором». Жертв выбирают из числа чудаков, чужаков и обладателей опасного знания (калек, жрецов, близнецов, ростовщиков, торговцев, инородцев, монахов, аристократов, старух и знахарей) и обвиняют в совершении преступлений, угрожающих основам общественной жизни: отравлении, кровосмешении, изнасиловании, детоубийстве, людоедстве, иконоборчестве, кровавых жертвах и бессмысленных разрушениях. Если кризис не ослабевает, к поиску виновных присоединяются новые группы преследователей, а к старым обвинениям – новые. Если поисками занимается судебная система, искусные допросы и серийные признания вовлекают друзей и родственников подозреваемых и ведут к раскрытию крупных заговоров. В конце 1620-х – начале 1630-х, в разгар «религиозных войн» и после нескольких подряд неурожаев, охота на ведьм в баварском Бамберге завершилась сожжением нескольких сотен человек, включая почти всю городскую элиту. Одним из них, согласно протоколу допросов, был бургомистр Йоханнес Юниус.
В среду 28 июня 1628 г. был допрошен без пристрастия Йоханнес Юниус, бургомистр Бамберга, по обвинению в колдовстве – как и вследствие чего впал в этот порок. Возраст – пятьдесят пять лет, родом из Нидервайзиха в Веттерау. Утверждает, что невиновен, ничего не знает ни о каких преступлениях и никогда не был отступником; говорит, что его оклеветали перед Богом и людьми и что не может быть свидетелей, которые видели бы его на ведьминских шабашах.
Очная ставка с доктором Георгом Адамом Хааном. Говорит, что клянется жизнью, что полтора года назад видел его, Юниуса, на ведьминском шабаше в комнате городского совета, где они ели и пили. Обвиняемый все отрицает.
Очная ставка с Эльзе Хопфен. Говорит, что Юниус был на большом болоте на ведьминских плясках, а до этого осквернил просфору. Юниус все отрицает. Ему сказано, что его сообщники сознались и показали на него и что ему дается время на размышление.
В пятницу 30 июня 1628 г. Юниусу было без пыток предложено во всем сознаться, но он опять отказался, вследствие чего, так как он ни в чем не сознался, к нему применены пытки.
После пяти дней пыток и «увещеваний» Юниус сознался в том, что был соблазнен дьяволицей, отступил от Бога, вступил в тайный сговор, участвовал в ведьминских плясках, осквернил просфору и покушался на убийство сына и дочери (но убил гнедую кобылу). 24 июля 1628 года он написал секретное письмо дочери.
Тысячи пожеланий доброй ночи моей горячо любимой дочери Веронике. Безвинным пришел я в эту тюрьму, безвинным пострадал, безвинным умру. Потому что любого, кто здесь окажется, либо превратят в ведьму, либо будут мучить, пока он – Бог ему в помощь – что-нибудь не придумает. Я расскажу, что произошло со мной. В первый день пыток со мной были доктор Браун, доктор Коцендорфер и два незнакомых доктора. Доктор Браун спросил: «Кум, как ты здесь оказался?» Я ответил: «По навету и по несчастью». «Послушай, – говорит он, – ты колдун. Сознайся по доброй воле. Если не сознаешься, вызовем палача и свидетелей». «Я не колдун, – говорю, – и совесть моя чиста. Мне нечего бояться; приведите хоть тысячу свидетелей, я с радостью всех выслушаю». Сначала привели сына канцлера, а потом Эльзе Хопфен. Она сказала, что видела меня на большом болоте. Я ответил: «Я никогда не отступал от Бога и, с Его помощью, никогда не отступлю. Стерплю, что должен стерпеть». После этого – спаси меня, милостивый Боже, – пришел палач, связал мне руки и вставил пальцы в тиски, так что из-под ногтей и отовсюду потекла кровь, и я четыре недели не мог шевелить пальцами, как видишь по почерку… Потом меня раздели, связали руки за спиной и вздернули к потолку. И я подумал, что не увижу больше ни земли, ни неба. И так восемь раз поднимали и опускали, и я претерпел страшную муку…
Это произошло в пятницу 30 июня, и я все, с Божьей помощью, стерпел… И палач повел меня обратно в тюрьму и вдруг говорит: «Умоляю вас, милостивый государь, сознайтесь, ради Бога, в чем-нибудь, не важно в чем. Придумайте что-нибудь, потому что выдержать пытку, которую вам назначат, нет никакой возможности. И даже если выдержите, не будет вам облегчения, потому что пытки будут следовать одна за другой, пока вы не сознаетесь. Только тогда они вас отпустят, как видите по их судебным процессам, которые все как один…»
Осознав ужас моего положения, я попросил, чтобы мне дали священника и день на размышление. В священнике мне отказали, но время на размышление дали. И вот, дитя мое, сама посуди, перед каким выбором я оказался и до сих пор нахожусь. Я должен признаться в том, что я колдун, хотя это неправда, и отказаться от Бога, хотя никогда раньше этого не делал. Я промучился весь день и всю ночь и наконец надумал вот что. Раз мне не дали священника, у которого я мог бы спросить совета, я сам что-нибудь придумаю, скажу это устами и словами, хоть это и неправда, а потом исповедаюсь у священника. И пусть те, которые заставили меня сказать неправду, отвечают перед Богом… И я во всем сознался, и все было ложью…
После этого мне велели сказать, кого я видел на шабаше. Я сказал, что никого. «Старый сукин сын, – говорят, – сейчас палача позовем. Разве там не было канцлера?» «Был», – говорю. «А еще кто там был?» Я сказал, что больше никого не узнал. Тогда они говорят: «А ты вспомни все улицы города, одну за другой, и иди от рыночной площади по одной улице, а обратно по другой». Мне пришлось назвать еще несколько человек. Дошел до длинной улицы. Сказал, что никого не знаю, но пришлось назвать восемь человек. В Цинкерверте назвал еще одного. Прошел по верхнему мосту до Георгиевских ворот, сказал, что никого не знаю. «А в замке, – говорят, – знаешь кого-нибудь? Говори, не бойся». И так по каждой улице. Но я сказал, что больше никого не знаю. Тогда они позвали палача, велели ему обрить мне все тело и приказали пытать. «Сукин сын знает кое-кого на рыночной площади, каждый день с ним видится, а называть не хочет». Я знал, что они имеют в виду Дитмайера. Пришлось и его назвать.
После этого я должен был перечислить свои преступления. Я ничего не сказал.
«Вздерни сукиного сына!» Тогда я сказал, что собирался убить детей, но вместо этого убил лошадь. Но этого было мало. Тогда я сказал, что осквернил просфору, и меня отпустили.
Такова моя исповедь, дитя мое. И за это я должен погибнуть. Но все это ложь, и да поможет мне Бог.
И приписал на полях: «Дитя мое, на меня показали шесть человек: канцлер, его сын, Нойдекер, Цанер, Урзель Хоффмайстер и Эльзе Хопфен – ложно и под пытками, в чем сами признались перед казнью. Умоляли, чтобы я их, Христа ради, простил и сказали, что ничего, кроме хорошего, обо мне не знают и что их заставили клеветать, так же как и меня самого».
* * *
В 80-е годы XX века, в разгар «культурных войн» вокруг аборта, гомосексуализма и института семьи, тысячи американцев подверглись обвинениям в пытках и изнасилованиях маленьких детей. В 1980 году две супружеские пары из округа Керн в Калифорнии были приговорены к 240 годам тюремного заключения за истязания своих детей и продажу их в сексуальное рабство. Следующим летом еще несколько человек из того же округа были приговорены к срокам от 273 до 405 лет за то, что одурманивали своих детей наркотиками, подвешивали их к потолку и периодически насиловали в присутствии третьих лиц. В марте 1984 года семь воспитателей из детского сада Макмартин в городе Манхэттен-Бич под Лос-Анджелесом были арестованы за сексуальные преступления против 360 детей. По версии обвинения, они пили кровь, ели экскременты, резали детей на куски и устраивали оргии в подвалах, на кладбищах и на воздушных шарах. В последующие десять лет несколько сотен детских садов в США предстали перед судом по обвинению в «ритуальном насилии». Процессы начинались с жалобы одного или нескольких родителей и быстро разрастались в массовые кампании с участием различных учреждений и активистов. Доказательствами служили показания детей и, в некоторых случаях, признания подзащитных. Никаких шрамов, фильмов, останков, непосредственных свидетелей и подземных ходов представлено не было. Большинство подзащитных не видели своих обвинителей и не подлежали презумпции невиновности.
В тот же период сотни взрослых начали обвинять родителей в сексуальном насилии. В августе 1988 года две молодые женщины из округа Тёрстон в штате Вашингтон внезапно вспомнили, что в течении многих лет подвергались сексуальному насилию со стороны своего отца, помощника шерифа и окружного председателя республиканской партии Пола Ингрэма. Когда коллеги Ингрэма из полицейского отделения сообщили ему об этом, он отверг все обвинения, но добавил, что, так как его дочери не стали бы лгать о подобных вещах, у его души может быть «темная сторона», о существовании которой он ничего не знает. После нескольких часов допросов он признал свою вину. Спустя еще полгода он признался, что принадлежит к сатанинскому культу, члены которого пьют кровь, убивают младенцев и насилуют людей и животных. К июню 1993 года более четырех тысяч американцев обвинили своих родителей в сексуальном насилии. Около 17 % обвинений касались сатанинских ритуалов. Согласно статье работника отдела наказаний штата Айдахо, разосланной в полицейские участки по всей стране, сатанинские культы приносили в жертву от пятидесяти до шестидесяти тысяч человек в год. В 1988 году психиатр Бенетт Г. Брон, по оценке которого около пятидесяти тысяч американцев страдали от «раздвоения личности» в результате сексуального насилия, заявил, что сатанинские культы США подчиняются международной организации, «структура которой аналогична структуре коммунистических ячеек».
Судебная активность сопровождалась сообщениями в прессе об отравленных леденцах на Хэллоуин, сетях детской порнографии, убежищах для избитых женщин, кодированных сообщениях в рок-песнях и тысячах похищенных детей (изображенных на молочных пакетах во всех продовольственных магазинах). Христианские фундаменталисты, защищавшие дом и семью от дьявола, и радикальные феминистки, защищавшие женщин и детей от патриархии, объединили усилия в борьбе с дьяволом. Когда Фрэнк Фустер, владелец детского сада в пригороде Майами, был осужден по четырнадцати обвинениям в сексуальном насилии и приговорен к 165 годам тюремного заключения, редакционная статья в «Майами Геральд» попыталась выразить чувства своих читателей:
Мало кто из преступников в истории Южной Флориды заслуживал пожизненого заключения больше, чем Фрэнк Фустер Эскалона. Он сидел в детском саду «Лесная прогулка» как ядовитый паук, соткавший страшную паутину. Он совершал акты сексуального насилия над детьми, вверенными ему их родителями… И если эти ужасы должны были произойти, то ради того, чтобы были сделаны правильные выводы. Законы пересмотрены, жертвам оказана помощь, родители получили больше прав, общественное самосознание повышено. А чудовище Фустер проведет остаток своей неестественной жизни в клетке, где ему и место.
Психотерапевты играли роль полицейских, а полицейские занимались психотерапией. И те и другие оказались вовлечены в сложносочиненный поиск скрытых врагов и утраченной памяти. Количество врагов и воспоминаний росло в прямой пропорции к затраченным усилиям. Один из пионеров археологии насилия, психиатр Лоуренс Паздер, утверждал, что сексуальные хищники создали тайное общество «нормальных с виду» чудовищ, которые проникли во все сферы общества под личиной «врачей, священнослужителей и представителей самых разных профессий». Согласно социологическому опросу 1991 года, около 50 % социальных работников в Калифорнии считали, «что сатанинское ритуальное насилие является результатом общенационального заговора хищников и детоубийц, многие из которых пользуются авторитетом в обществе и ведут нормальный с виду образ жизни. Большинство опрошенных полагает, что жертвы актов экстремального насилия склонны вытеснять память о них».
Согласно теории, на которой основывались обвинения, «вытеснению» (репрессии) подлежали не запретные желания, а реальные акты насилия. Память вытеснялась немедленно вслед за событиями; терапия заключалась в «восстановлении памяти» во имя исцеления жертвы и наказания виновных. Признания добывались и толковались психотерапевтами, не связанными правилами проверки и подтверждения. Помощник шерифа Пол Ингрэм был пятидесятником, привыкшим «говорить на языках», и полицейским, обученным теории «вытесненной памяти». После нескольких часов допроса он сказал следователям: «Я верю, что они говорят правду и что я их насиловал на протяжении длительного времени, а потом вытеснил память об этом». Три дня спустя он попросил пастора Джона Братуна из Церкви Живой Воды изгнать вселившегося в него дьявола. Совместные усилия следователя и заклинателя принесли немедленный результат. И тот и другой были практикующими психотерапевтами.
Ингрэм стал вспоминать людей в плащах, стоящих на коленях вокруг костра. Ему показалось, что он видит труп. Слева от него стоял кто-то в красном плаще и не то в платке, не то в шлеме. «Наверное, дьявол», – предположил он. Люди стенали и причитали. Ингрэм вспомнил, как он стоял на какой-то платформе и смотрел на огонь. Кто-то дал ему большой нож и велел принести в жертву живого черного кота. Он вырезал бьющееся сердце и поднял его над головой на острие ножа.
Другим источником признаний был шантаж обвиняемых, известный как «сделка со следствием». Двадцатипятилетней Джине Миллер, проходившей в качестве второстепенной обвиняемой на одном из процессов в округе Керн, предложили юридический иммунитет, новую идентичность, финансовую помощь и опеку над ее четырьмя детьми в обмен на признание факта участия в сатанинском сексуальном насилии и согласие дать показания против других подсудимых. Она отказалась, ссылаясь на свою невиновность, и получила 405 лет тюремного заключения – больше, чем предполагаемые «вожди культа». Во фрейдистской судебной системе отрицание вины являлось ее доказательством и симптомом (не актом самозащиты, а «защитным механизмом»). 7 июля 1995 года, после девяти лет тюремного заключения за сексуальное насилие в детском саду, где он работал сменщиком дворника, Томас Макикин написал письмо журналисту Марку Пендерграсту: «Я один из тех, кого ни за что посадили. С 1992 года у меня было три слушания о досрочном освобождении, и все три раза мне отказали, потому что я не окончил курсы для сексуальных преступников. А когда я их окончил, психолог сказал, что не может рекомендовать меня к досрочному освобождению, потому что я настаиваю на своей невиновности, а значит, нахожусь на стадии отрицания».
Когда дело Пола Ингрэма начало рушиться под тяжестью босхианских деталей, которыми он снабжал следствие, суд пригласил специалиста по «культам» Ричарда Офши из Калифорнийского университета в Беркли. Тот заключил, что воспоминания Ингрэма не могут быть подлинными, и посоветовал ему отозвать признание. После двух месяцев раздумий (он вел специальный дневник, в котором классифицировал воспоминания по степени надежности) Ингрэм написал в Библии «умер для себя» и подал заявление об отмене признания. Ему ответили отказом. Перед оглашением приговора он сказал: «Я стою перед вами и перед Богом. Я никогда не насиловал своих дочерей. Я не виновен в этих преступлениях». Он был приговорен к двадцати годам тюремного заключения и отсидел пятнадцать.
В августе 1984 года тридцатипятилетний иммигрант с Кубы Фрэнк Фустер и его семнадцатилетняя жена из Гондураса, Илеана Флорес, были арестованы за ритуальное насилие над двадцатью детьми в пригороде Майами. Государственный прокурор округа Дейд и главный обвинитель Джанет Рено (баллотировавшаяся на следующий срок) пообещала «сделать все возможное для того, чтобы виновные понесли заслуженное наказание». Илеана провела шесть месяцев в одиночном заключении при ярком электрическом свете. Как она рассказала семнадцать лет спустя: «Я была одна в крошечной камере с кроватью и унитазом. Но меня все время переводили из камеры в камеру. Никогда не забуду одну такую камеру. Она называлась 3А1. Никогда не забуду, потому что большинство людей там… Это была одна большая комната, поделенная на камеры. И большинство людей, то есть все, кто там был, были или под наблюдением из-за попытки самоубийства, или сумасшедшие. И все голые». Адвокат сказал Илеане, что ее единственный шанс – признать вину и дать показания на мужа. Два психолога из организации «Бехейвиор чейнджерс» («Меняем поведение») приходили к ней в тюрьму тридцать пять раз. «Это определенного рода манипуляция, – объяснил один из них, доктор Майкл Раппапорт. – Сначала создаешь хорошее настроение, а потом переходишь к тяжелым вещам». Несколько раз приходила Джанет Рено. «Приходила и говорила: «Здравствуй! Я Джанет Рено, государственный прокурор». Я ей говорю: «Я невиновна». А она: «Боюсь, что виновна. Ты обязана нам помочь». Я к тому времени уже около года в тюрьме сидела, точно не помню. Я очень надеялась, что она мне поможет. Но я ее боялась, особенно после того, как она сказала, что, если я им не помогу, она так сделает, что я никогда оттуда не выйду».
Двадцать второго августа 1985 года Илеана согласилась признать себя виновной. «Я хочу, чтобы вы знали, – сказала она в зале суда, – что я признаю себя виновной не потому, что чувствую себя виновной, а потому что я думаю… Я думаю, что это в моих интересах и в интересах детей, и суда, и всех тех, кто связан с этим процессом. Но я не чувствую себя виновной. И этих преступлений не совершала».
Сидя между Раппапортом, который время от времени обнимал ее за плечи, и Джанет Рено, которая держала ее за руку, Илеана рассказала, что Фрэнк насиловал ее, поливал кислотой, вставлял в анус распятие, а во влагалище – пистолет и змею и заставлял заниматься оральным сексом с детьми. Если она не могла вспомнить какой-либо эпизод, Раппапорт просил перерыва; проведя несколько минут наедине, они возвращались, и она продолжала давать показания. Фрэнка приговорили к шести срокам пожизненого заключения и 165 годам дополнительно. Илеана получила десять лет плюс десять условно, провела три с половиной года в программе для несовершеннолетних правонарушителей и была депортирована в Гондурас. В марте 1993 года Джанет Рено была назначена генеральным прокурором Соединенных Штатов (после того как два предыдущих кандидата сняли свои кандидатуры из-за скандалов с нелегально проживавшими в США нянями). Спустя месяц она приказала федеральным войскам начать операцию по захвату жилого комплекса апокалиптической секты «Ветвь Давидова». Во время штурма с применением танков и артиллерии в здании начался пожар, в котором погибло семьдесят шесть человек. Джанет Рено объяснила свое решение опасениями, что дети членов секты подвергались сексуальному насилию.
Летом 2001 года Илеана попросила телевизионный канал Пи-би-эс взять у нее интервью. Журналист спросил, «произошли ли на самом деле» события, о которых она рассказывала на процессе.
Ответ. Нет.
Вопрос. Независимо от того, что вы думаете о Фрэнке Фустере как муже и человеке, виновен ли он в преступлениях, за которые его осудили и посадили в тюрьму?
Ответ. Нет, не виновен.
Вопрос. Делал ли он то, о чем вы рассказывали? Были ли вы свидетелем поступков, в совершении которых его обвиняли? Поступков в отношении детей, которые бывали у вас дома?
Ответ. Я никогда ничего подобного не видела.
Вопрос. Вся эта чудовищная история, известная как дело о сексуальном насилии в детском саду «Прогулка в лесу», – имела ли она место в реальности?
Ответ. Нет, не имела… Я никогда никаких детей и никого не обижала. Ничего этого не было.
В июле 1998 года тот же журналист взял интервью у Фрэнка Фустера, отбывавшего первое из шести пожизненных заключений.
Вопрос. Фрэнк, предлагали ли вам сделку со следствием?
Ответ. О да. Настаивали. Предлагали пятнадцать лет. И если бы я согласился, я вышел бы отсюда десять лет назад.
Вопрос. А почему вы не согласились?
Ответ. Потому что я невиновен. Я пошел на суд не только ради себя, но и ради детей. Я пошел на суд ради Илеаны. Я пошел на суд ради всех людей, которые в этом участвовали. Кто-то должен был сказать правду. И я решил это сделать. И сделал.
На момент написания этой книги Фрэнк Фустер провел в тюрьме тридцать лет.
* * *
Козлов отпущения приносят в жертву всегда и повсюду – символически (в мифах, фильмах, храмах) и во плоти (пока в США охотились на сатанистов, в ЮАР живьем сжигали колдунов и предателей, а в бывшей Югославии «этнически чистили» союзные республики). Некоторым обществам удается ограничивать жертвоприношения особыми обстоятельствами; другим приходится импровизировать акты очищения во время внезапных катастроф. Секты (группы единоверцев, противостоящие развращенному миру) – по определению осажденные крепости. Милленаристские секты (секты, готовящиеся к апокалипсису) находятся в состоянии перманентной моральной паники. Чем лихорадочнее ожидание, тем непримиримее враг; чем непримиримее враг, тем важнее внутренняя сплоченность; чем важнее внутренняя сплоченность, тем нужнее козлы отпущения.
Мюнстерские анабаптисты изгнали католиков и лютеран, ввели принудительное крещение взрослых (обязательное членство в секте для всех граждан) и пришли к выводу, что никто из правоверных не «совершенен, как совершенен их небесный Отец». Тайпинские воины потеряли способность отличать «манчжурских варваров» у ворот небесной столицы от скрытых врагов внутри. Робеспьер утверждал, что подлинные «враги народа» – не аристократы и иностранцы, столпившиеся у границы, а граждане, «разлагающие мораль и оскобляющие гражданскую совесть». Армаггедон требует охоты на ведьм.
Египет мог быть наказан многими казнями, но когда зараза распространилась на избранный народ, Моисей встал в воротах стана и сказал:
Кто Господень, – ко мне! И собрались к нему все сыны Левиины. И он сказал им: так говорит Господь Бог Израилев: возложите каждый свой меч на бедро свое, пройдите по стану от ворот до ворот и обратно, и убивайте каждый брата своего, каждый друга своего, каждый ближнего своего. И сделали сыны Левиины по слову Моисея: и пало в тот день из народа около трех тысяч человек. Ибо Моисей сказал: сегодня посвятите руки ваши Господу, каждый в сыне своем и брате своем, да ниспошлет Он вам сегодня благословение.
Отступники не только объединяются с внешним врагом; они хуже внешних врагов, потому что они познали путь правды. Как писал Петр во Втором послании: «Лучше бы им не познать пути правды, нежели, познав, возвратиться назад от преданной им святой заповеди. Но с ними случается по верной пословице: пес возвращается на свою блевотину, и вымытая свинья идет валяться в грязи».
В преддверии Конца все враги связаны друг с другом и с неправедными мыслями. Те, которые делают сознательный выбор, хуже тех, которые не слышали святой заповеди. Скрытые враги хуже злодеев с печатью на лбу. В милленаристских сектах (и унитарных государствах с сектантскими ожиданиями вроде Арагона и Кастилии времен «католических монархов») все враги злостные и скрытые, и нет врагов опаснее лжепророков.
Сатана – падший ангел; Антихрист – лже-Христос; Иуда – облеченный особым доверием апостол. Корей, который спросил у Моисея, почему он «ставит себя выше народа Господня», – левит, поставленный Господом выше его народа (избранного из всех народов). Аарон, который отступил от Бога, сделав золотого тельца, – брат Моисея и первый священнослужитель. Мариам, которая присоеднилась к Аарону, спросив, «одному ли Моисею говорил Господь», – их старшая сестра и спасительница младенца Моисея. Иудейский бог не гнушался кумовства (Корея поглотила земля, Мариам вернулась после семидневной ссылки, а Аарон был прощен). Его неподкупные наследники не могли себе этого позволить. В проповеди об учиненном левитами побоище Кальвин сказал женевцам: «Безжалостно убивая братьев своих, вы демонстрируете преданность Богу, ибо преступаете законы природы во имя верховенства Господа».
Все сектанты практикуют самоанализ и взаимное наблюдение с целью разоблачения инакомыслия. Милленаристы подозрительнее и оптимистичнее других, потому что сегодняшние враги – последние. Как писал Петр (вопреки собственной логике):
Ибо, если Бог ангелов согрешивших не пощадил, но, связав узами адского мрака, предал блюсти на суд для наказания; и если не пощадил первого мира, но в восьми душах сохранил семейство Ноя, проповедника правды, когда навел потоп на мир нечестивых; и если города Содомские и Гоморрские, осудив на истребление, превратил в пепел, показав пример будущим нечестивцам, а праведного Лота, утомленного обращением между людьми неистово развратными, избавил (ибо сей праведник, живя между ними, ежедневно мучился в праведной душе, видя и слыша дела беззаконные) – то, конечно, знает Господь, как избавлять благочестивых от искушения, а беззаконников соблюдать ко дню суда, для наказания.
То, что это случалось раньше, – лучшая гарантия того, что этого больше не произойдет. Вернее, произойдет всего один раз. Беззаконники рождены как животные, «на уловление и истребление», и как животные умрут. В этот раз навсегда.
* * *
Большевики жили в осажденной крепости. Революция и Гражданская война сопровождались «концентрированным насилием» против легко опознаваемых врагов из верхней части бухаринского списка («паразитические слои», «непроизводительная административная аристократия», «буржуазные предприниматели-организаторы» и «административная бюрократия»). Увещевания 1920-х годов были попыткой преодолеть великое разочарование, аналогичной Второму посланию Петра (главная тема которого – очевидное неисполнение пророчества). Третьим и решительным боем стала сталинская революция против остального списка, включая «техническую интеллигенцию», «зажиточное крестьянство», «среднюю, а отчасти и мелкую городскую буржуазию» и «духовенство, даже неквалифицированное». XVII съезд партии провозгласил победу, условно простил сомневающихся и положил начало царствию святых.
Открытых врагов не осталось. Большинство советских граждан превратились в «беспартийных коммунистов». Государство не настаивало на коллективном крещении и изгнании номинальных иноверцев (как в случае мюнстерских анабаптистов и «отвоеванной» Испании), но результат был тот же: все подданные стали по определению верующими, а всякое инакомыслие – проявлением отступничества (а не вражеского сопротивления). Поддержание внутреннего единства требовало не концентрированного насилия, а «поперечного разреза души» (как выразился административный директор Нового театра при обсуждении «обратной стороны сердца»). Бухарин называл это дисциплиной, «принудительный характер которой тем сильнее чувствуется, чем меньше добровольной, внутренней дисциплины, т. е. чем менее революционен данный слой или данная группа пролетариата. Даже пролетарский авангард, который сплочен в партию переворота, в коммунистическую партию, устанавливает такую принудительную самодисциплину в своих рядах; она ощущается здесь многими составными частями этого авангарда мало, так как она совпадает с внутренними мотивами, но тем не менее она есть». Бухарин не раз ощутил это на себе. После праздника победы, к которому он присоединился из «обоза», все советские граждане оказались в его положении.
Насколько эффективны были самодисциплина и принудительная дисциплина? С одной стороны, квартиры наполнялись зятьями и скатертями, Дон Кихоты сменялись Санчо Пансами, а Израиль Вейцер женился на Наталии Сац и купил костюм. С другой – школа, радио и «работа над собой» успешно воспитывали таких «беспартийных большевиков», как Володя Иванов и Лева Федотов. Социализм был делом времени, а время было неуловимым, но предсказуемым. Как писал Петр: «Одно то не должно быть сокрыто от вас, возлюбленные, что у Господа один день, как тысяча лет, и тысяча лет, как один день. Не медлит Господь исполнением обетования, как некоторые почитают то медлением; но долготерпит нас, не желая, чтобы кто погиб, но чтобы все пришли к покаянию». То же справедливо в отношении истории, которая терпеливо ждала, пока экономические предпосылки выстраивались в ряд, а Володя Иванов и Лева Федотов работали над собой. Враги стояли у ворот, курицы и петухи путались под ногами, но в 1934 году казалось, что большевики последуют совету Петра, сохранят веру и не поддадутся увещеваниям наглых ругателей. И вдруг, в первый день последнего месяца волшебного года, зазвонил телефон.
* * *
Почему убийство заметного, но ничем не замечательного чиновника привело к моральной панике, которая «все изменила»?
Первая причина – внутренняя. Советский Союз был осажденной крепостью в капиталистическом окружении, а Дом правительства – в Советском Союзе. Теория, согласно которой все советские люди в одночасье обратились в коммунистическую веру, означала, что открытые враги стали скрытыми, принудительная дисциплина перестала быть действенной, а каверинская трактовка «обратной стороны сердца» (согласно которой друг и враг – братья-близнецы) оказалась правильной. Дом правительства находился в осаде в Советском Союзе, а старые большевики – в Доме правительства. Пока Володя Иванов и Лева Федотов работали над собой, курицы и петухи делали свое дело (темпами, о каких строители вечных домов не могли и мечтать). Святые правили болотом.
Вторая причина – внешняя. Советский Союз всегда был осажденной крепостью, но к тому времени, как XVII съезд провозгласил победу, продуктивная метафора стала геополитической реальностью. На востоке Япония оккупировала Манчжурию и приблизилась к границам СССР. На западе родина марксизма (и традиционный антипод и отчасти учитель всего русского) попала в плен к враждебной милленаристской секте. Фашизм, который большевики считали звериным оскалом капитализма, был проявлением племенной обиды ветхозаветного типа. Падшие народы Европы восстали против Вавилона в попытке восстановить утраченное достоинство. Разные партии действовали с разной степенью решительности, но только в Германии революционное движение достигло апокалиптических масштабов, захватило власть в государстве, провозгласило третий и последний Рейх и принялось исполнять собственное пророчество. Евреи Европы стали для германского фюрера тем же, чем Идумея и «рослые Савейцы» были для древних Иудеев, а белые люди – для «израильтян» Еноха Мгиджимы и раса Тафари. Выступая в Рейхстаге 30 января 1939 года, Гитлер сказал: «Если международному финансовому еврейству удастся, в Европе и за ее пределами, ввергнуть человечество в еще одну мировую войну, следствием будет не большевизация человечества и победа еврейства, а истребление еврейской расы в Европе».
Подобно большевикам (и в отличие от большинства других милленаристов), Гитлер был в состоянии исполнить свое пророчество. Подобно большевикам (и большинству других милленаристов), он восстал против тайных источников неправедной власти. Враг был один и тот же, но большевики считали его классом, а нацисты – племенем. И те и другие считали главного конкурента орудием Вавилона. Оба следовали за Марксом, но Гитлер этого не знал, а большевики не знали этого о Гитлере и редко читали введение к «Критике гегелевской философии права» и статью о «Еврейском вопросе». Последний и решительный бой (Endkampf) должен был выяснить, кто зверь, а кто топчет точило вина ярости и гнева. Чтобы одержать победу, нужно было осушить болото.
24. Признание вины
Поиск убийц Кирова начался на самом верху и сосредоточился на падших ангелах. Специальное постановление ЦИК и СНК от 1 декабря предписывало ограничить следствие десятью днями, вручать обвинительные заключения за сутки до рассмотрения, слушать дела без участия сторон, не допускать обжалований и помилований и расстреливать осужденных немедленно по вынесении приговора. По воспоминаниям Н. И. Ежова, Сталин вызвал его и главу Комсомола Косарева и сказал: «Ищите убийц среди зиновьевцев». 16 декабря Зиновьев и Каменев были арестованы. 29 декабря убийца Кирова Леонид Николаев и еще тринадцать человек были расстреляны. 16 января семьдесят пять бывших оппозиционеров в Ленинграде и шестнадцать в Москве (в том числе Каменев и Зиновьев) были приговорены к различным срокам заключения. Один из руководителей следствия, Г. С. Люшков, три года спустя бежал в Японию и заявил, что «все эти мнимые заговоры никогда не существовали и все они были преднамеренно сфабрикованы. Николаев, безусловно, не принадлежал к группе Зиновьева. Он был ненормальный человек, страдавший манией величия. Он решил погибнуть, чтобы войти в историю героем. Это явствует из его дневника».
Каменев и Зиновьев сначала отрицали свою вину, но потом поняли, что дело не в конкретных поступках. «Здесь не юридический процесс, – сказал на суде Каменев, – а процесс политический». Вернее, душеспасительный. После окончания следствия Зиновьев написал письмо следователям (которыми руководил Яков Агранов).
Тов. Агранов указал мне на то, что дававшиеся мною до сих пор показания не производят на следствие впечатления полного и чистосердечного раскаяния и не говорят всего того, что было.
Сроки следствия приближаются к самому концу.
Данные мне очные ставки тоже, конечно, производят на меня свое действие. Надо и надо мне сказать следствию все до конца.
Верно, что то, что я говорил в предыдущих показаниях, содержит больше о том, что я мог бы сказать в свою защиту, чем о том, что я должен сказать для полного обличения своей вины. Многое я действительно запамятовал, но многого не хотелось додумать до конца, а тем более сказать следствию до самого конца.
Между тем я хочу разоружиться полностью.
Вопрос заключался не в том, кто виновен в убийстве Кирова, а в том, что лежит по другую сторону сердца Зиновьева.
Я был искренен в своей речи на XVII съезде и считал, что только в способе выражений я «приспособляюсь» к большинству. А на деле во мне продолжали жить две души.
В центральной группе б. «зиновьевцев» были и более сильные характеры, чем я. Но вся беда в том, что все наше положение, раз мы не сумели по-настоящему подчиниться партии, слиться с ней до конца, проникнуться к Сталину теми чувствами полного признания, которыми прониклась вся партия и вся страна, раз мы продолжали смотреть назад, жить своей особой «душной жизнью», – все наше положение обрекало нас на политическую двойственность, из которой рождается двурушничество.
Полному разоружению мешал страх – страх «перед историей» и страх «попасть в положение человека, который чуть ли не разжигал терроризм по отношению к вождям партии и советской власти». К концу следствия стало ясно, что единственное средство положить конец терроризму – признаться в его разжигании. «Пусть на моем тяжелом примере учатся другие, пусть видят, что значит сбиться с партийной дороги и куда это может привести».
Он был приговорен к десяти годам в Верхнеуральском политизоляторе (Татьяна Мягкова прибыла туда годом ранее). «Чем сильнее становится СССР и чем безнадежнее положение врагов, – говорилось в секретном письме ЦК партийным организациям, – тем скорее могут скатиться враги – именно ввиду их безнадежного положения – в болото террора». Зиновьевцы оказались, «по сути дела, замаскированной формой белогвардейской организации, вполне заслуживающей того, чтобы с ее членами обращались как с белогвардейцами». На очереди были другие оппозиционеры. «Нужно, чтобы члены партии были знакомы не только с тем, как партия боролась и преодолевала кадетов, эсеров, меньшевиков, анархистов, но и с тем, как партия боролась и преодолевала троцкистов, «демократических централистов», «рабочую оппозицию», зиновьевцев, правых уклонистов, право-левацких уродов и т. п.».
В 1935 году было арестовано 3447 бывших оппозиционеров, а в 1936-м – 23 279. Проверка партийных документов в мае – декабре 1935 года привела к исключению 250 тысяч членов партии и аресту 15 тысяч. Следствие по делу о распространении слухов среди персонала Кремля кончилось разоблачением террористической организации. Два человека были приговорены к расстрелу, 108 – к различным срокам заключения. Секретарь ЦИК и администратор кремлевских привилегий Авель Енукидзе был исключен из партии за «политическое и бытовое разложение».
Разложение и предательство в партийных рядах ассоциировалось с наличием социальных групп, заинтересованных во внутреннем расколе и иностранном вмешательстве. В феврале – марте 1935 года «остатки разгромленной буржуазии» в составе 11 072 человек (4833 глав семей и 6239 членов семей) были высланы из Ленинграда (в основном в «спецпоселения» на севере страны). Летом и осенью советские города были «очищены» от 122 726 «уголовных и деклассированных элементов» и 160 тысяч «беспризорных и безнадзорных детей». Около 62 тысяч детей были помещены в «детоприемники» НКВД, около 10 тысяч переведены в систему уголовного правосудия. Постановление ЦИК и СНК от 20 апреля 1935 года распространило применение смертной казни на несовершеннолетних старше двенадцати лет.
Чистки и аресты проводились на основании «учетных списков» НКВД, в которых значились бывшие члены эксплуататорских классов, политических партий и партийных оппозиций, а также бывшие кулаки, исключенные члены партии и лица, замеченные в ведении «контрреволюционных разговоров» и «дискредитации руководства партии».
Особое место в списках занимали лица, связанные с иностранными государствами. Убийство Кирова совпало с ростом напряженности в отношениях с Японией и Германией. Зимой и весной 1935 года приграничные районы Украины, Карелии и Ленинградской области были «очищены» от немцев, поляков, финнов, латышей и эстонцев. Из Азербайджана и «национальных республик» Северного Кавказа были высланы кулаки и «антисоветские элементы». По мере того как кольцо окружения сужалось, а учетные списки росли, все больше людей, так или иначе связанных с враждебными государствами, становились потенциальными шпионами. Вскоре все соседние государства стали враждебными, а потенциальные шпионы – реальными. Опыт Гражданской войны в Испании добавил новый повод для поиска внутренних врагов и новый термин для их обозначения. Значительная часть населения СССР превратилась в «пятую колонну» вражеской армии. В 1935–1936 году 9965 человек было арестовано по обвинению в шпионаже (3528 в пользу Польши, 2275 в пользу Японии и 1322 в пользу Германии). Как сказал в подобной ситуации Робеспьер: «Разве не очевидно, что смертельная схватка между свободой и тиранией неделима? Разве внутренние враги не являются союзниками внешних?»
В начале 1936 года Ежов – по приказу Сталина и при содействии Агранова – разоблачил преступную связь между зиновьевцами и троцкистами. Оставшиеся на свободе зиновьевцы и 508 троцкистов были арестованы, расстреляны, отправлены в лагеря или использованы для создания новых дел. «Исключительно тяжелая работа в течение трех недель над Дрейцером и Пикелем, – писал Ежову следователь А. П. Радзивиловский, – привела к тому, что они начали давать показания». Е. А. Дрейцер в прошлом был троцкистом, Р. В. Пикель – зиновьевцем. «Тяжелая работа» заключалась в угрозах, лишении сна и обращениям к партийной совести. «После вашего последнего допроса 25.I., – писал бывший троцкист В. П. Ольберг, – меня охватил отчего-то ужасный, мучительный страх смерти. Сегодня я уже несколько спокойнее. Я, кажется, могу оговорить себя и сделать все, лишь бы положить конец мукам».
Зиновьева привезли для новых допросов. 14 апреля 1936 года он написал письмо Сталину:
При всех обстоятельствах мне осталось жить во всяком случае очень недолго: вершок жизни какой-нибудь, не больше.
Одного я должен добиться теперь: чтобы об этом последнем вершке сказали, что я осознал весь ужас случившегося, раскаялся до конца, сказал советской власти абсолютно все, что знал, порвал со всем и со всеми, кто был против партии, и готов был все, все, все сделать, чтобы доказать свою искренность.
В моей душе горит одно желание: доказать Вам, что я больше не враг. Нет того требования, которого я не исполнил бы, чтобы доказать это… Я дохожу до того, что подолгу пристально гляжу на Ваш и других членов Политбюро портреты в газетах с мыслью: родные, загляните же в мою душу, неужели же Вы не видите, что я не враг Ваш больше, что я Ваш душой и телом, что я понял все, что я готов сделать все, чтобы заслужить прощение, снисхождение…
В секретном письме от 29 июля 1936 года ЦК сообщил партийным комитетам, что «троцкистско-зиновьевский контрреволюционный центр и его вожди Троцкий, Зиновьев и Каменев окончательно скатились в болото белогвардейщины, слились с самыми отъявленными и озлобленными врагами Советской власти» и «не только превратились в организующую силу последышей разгромленных классов в СССР, но… стали еще головным отрядом контрреволюционной буржуазии за пределами Союза, выразителями ее воли и чаяний». В сложившихся условиях «неотъемлемым качеством каждого большевика… должно быть умение распознавать врага партии, как бы хорошо он ни был замаскирован».
Процесс состоялся три недели спустя. Все шестнадцать подзащитных, в том числе Зиновьев, Каменев, Дрейцер, Пикель и Ольберг, признали свою вину и были приговорены к расстрелу. Приговор был приведен в исполнение на следующий день. Троцкий и его сын Лев Седов были осуждены in absentia. Радек писал в «Известиях»:
Спекулируя на остатках старого большевистского доверия к ним, лже-покаявшимся, рассчитывавшим на благородство партии, они построили систему лжи и обмана, систему двурушничества, какой не знает история человечества… Они стали фашистами, и они работали на польский, германский, японский фашизм. Вот историческая правда. И она была бы исторической правдой, даже если бы не было никаких доказательств их связи с фашистскими разведками.
Вскоре после процесса по обвинениям в связи с троцкистско-зиновьевским центром было расстреляно еще 160 человек. Несколько тысяч бывших оппозиционеров было арестовано. 26 сентября 1936 года Ежов стал народным комиссаром внутренних дел. Спустя три дня Политбюро утвердило проект о необходимости «расправы» с ранее арестованными «троцкистско-зиновьевскими мерзавцами». 4 октября Политбюро (в составе Кагановича, Молотова, Постышева, Андреева и Ворошилова) приняло «предложение т.т. Ежова и Вышинского о мерах судебной расправы с активными участниками троцкистско-зиновьевской контрреволюционной террористической организации по первому списку в количестве 585 человек» (то есть без рассмотрения персональных дел). Новые аресты вели к новым признаниям, которые вели к новым арестам. Некоторые из бывших оппозиционеров работали директорами предприятий; за их арестами последовали аресты директоров, которые никогда не были оппозиционерами».
* * *
Бухарин на встрече с ударниками во время альпинистского похода на Эльбрус
На августовском процессе Каменев и Зиновьев назвали Радека и бывших правых (Бухарина, Рыкова и Томского) в числе участников заговора. Томский застрелился у себя на даче в Болшеве 22 августа. Бухарин, который охотился и писал пейзажи на Памире, спустился с гор и отправил Сталину телеграмму: «Только что прочитал клеветнические показания мерзавцев. Возмущен глубины души. Вылетаю Ташкента самолетом 25 утром». Анна Ларина, недавно родившая сына, встретила его в аэропорту. «Н. И. сидел на скамейке, забившись в угол. Вид у него был растерянный и болезненный. Он хотел, чтобы я его встретила, опасаясь, что арест произойдет в московском аэропорту». Два дня спустя он отправил в Политбюро длинное письмо, в котором доказывал свою невиновность и обсуждал возможные мотивы своих обвинителей. Письмо кончалось мольбой:
Я сейчас потрясен до самого основания трагической нелепостью положения, когда, при искреннейшей преданности партии, пробыв в ней тридцать лет, пережив столько дел (ведь кое-что я делал и положительное), меня вот-вот зачислят (и уж зачисляют) в ряды врагов – да каких! Перестать жить биологически – стало теперь недопустимым политически. Жизнь при политической смерти не есть жизнь. Создается безысходный тупик, если только сам ЦК не снимет с меня бесчестья. Я знаю, как теперь стало трудно верить, после всей зловонной и кровавой бездны, которая вскрылась на процессе, где люди были уже не-люди. Но и здесь есть своя мера вещей: не все люди из бывших оппозиционеров двурушники.
Пишу вам, товарищи, пока есть еще капля душевных сил. Не переходите грани в недоверии! И – прошу – не затягивайте дела подследственного Николая Бухарина: и так мне сейчас жить – тяжкая смертельная мука, – я не могу переносить, когда даже в дороге меня боятся – и, главное, без вины с моей стороны.
Что мерзавцев расстреляли – отлично: воздух сразу очистился. Процесс будет иметь огромнейшее международное значение. Это – осиновый кол, самый настоящий, в могилу кровавого индюка, налитого спесью, которая привела его в фашистскую охранку. У нас даже мало оценивают, мне сдается, это международное значение. Вообще жить хорошо, но не в моем положении. В 1928–29 преступно наглупил, не учитывая всех последствий своих ошибок, и вот даже теперь приходится расплачиваться такой ужасной ценой.
Привет всем вам. Помните, что есть и люди, которые искренне ушли от прошлых грехов и которые, что бы ни случилось, всей душой и всем сердцем (пока оно бьется) будут с вами.
Тридцать первого августа он написал отдельное письмо Ворошилову, в котором, обращаясь к Полибюро и партии, спрашивал, неужели они думают, что он говорил о Кирове неискренне.
Поставьте честно вопрос. Если неискренне, то меня нужно немедля арестовать и уничтожить: ибо таких негодяев нельзя терпеть.
Если вы думаете «неискренне», а сами меня оставляете на свободе, то вы сами трусы, не заслуживающие уважения.
А если вы сами не верите в то, что набрехал циник-убийца Каменев, омерзительнейший из людей, падаль человеческая, то зачем же вы допускаете резолюции, где (Киевская, напр.) говорится о том, что я «знал» черт знает о чем?
Где тогда смысл следствия, рев. законность и прочее?
Смысл следствия и революционной законности заключался в том, чтобы установить, искренен ли он. Единственным доказательством его искренности служили его собственные утверждения. Как Томский сказал на XVI съезде партии в 1930 году, у кающихся грешников нет ничего, кроме слов, а слова, по мнению съезда, – вздор, тлен, сотрясение воздуха. «Кайся, кайся без конца и только кайся». Согласно извещению ЦК, Томский покончил с собой, «запутавшись в своих связях с контрреволюционными троцкистско-зиновьевскими террористами». Бухарин не хотел кончать с собой. Его стратегия состояла в генерировании слов – слов, обращенных к партийному руководству в целом и некоторым руководителям в отдельности. Вторая часть письма адресована лично Ворошилову.
Хорошо было третьего дня лететь над облаками: 8° мороза, алмазная чистота, дыхание спокойного величия.
Я, б. м., написал тебе какую-то нескладицу. Ты не сердись. Может, в такую конъюнктуру тебе неприятно получить от меня письмо – бог знает: все возможно.
Но «на всякий случай» я тебя (который всегда так хорошо ко мне относился) заверяю: твоя совесть должна быть внутренне совершенно спокойна; за твое отношение я тебя не подводил: я действительно ни в чем не виновен, и рано или поздно это обнаружится, как бы ни старались загрязнить мое имя…
Советую когда-либо прочесть драмы из французской рев[олю]ции Ром. Роллана.
Извини за сумбурное письмо: у меня тысячи мыслей, скачут как бешеные лошади, а поводьев крепких нет.
Обнимаю, ибо чист,
Ник. Бухарин
31. VIII.36
Ответ пришел через три дня.
т. Бухарину
Возвращаю твое письмо, в котором ты позволил себе гнусные выпады в отношении парт. руководства. Если ты твоим письмом хотел убедить меня в твоей полной невиновности, то убедил пока в одном: впредь держаться от тебя подальше, независимо от результатов следствия по твоему делу, а если ты письменно не откажешься от мерзких эпитетов по адресу партийного руководства, буду считать тебя и негодяем.
К. Ворошилов
3. IX.36 г.
Бухарин ответил в тот же день.
Тов. Ворошилову
Получил твое ужасное письмо.
Мое письмо кончалось: «обнимаю».
Твое письмо кончается: «негодяем».
После этого что же писать?
Но я хотел бы устранить одно политическое недоразумение.
Я писал письмо личного характера (о чем теперь очень сожалею). В тяжком душевном состоянии; затравленный, я писал просто к человеку большому; я сходил с ума по поводу одной только мысли, что может случиться, что кто-то поверит в мою виновность.
Бухарин совершил ту же ошибку, которую совершил Осинский, когда в январе 1928 года попытался отделить Сталина вождя от Сталина человека. Руководство партией не та работа, с которой возвращаются домой.
Через несколько дней Бухарина вызвали в ЦК на очную ставку с его другом детства (и отцом главного соперника за руку Анны Лариной) Григорием Сокольниковым. Сокольников после ареста начал давать показания о связях правых с Каменевым и Зиновьевым. Каганович, который присутствовал на очной ставке, писал в Сочи Сталину: «Бухарин после ухода Сокольникова пустил слезу и все просил ему верить. У меня осталось впечатление, что, может быть, они и не поддерживали прямой организационной связи с троцкистско-зиновьевским блоком, но в 32–33, а может быть, и в последующих годах они были осведомлены о троцкистских делах… Во всяком случае, правую подпольную организацию надо искать, она есть. Я думаю, что роль Рыкова, Бухарина и Томского еще выявится».
Вскоре прокуратура объявила, что не располагает достаточными доказательствами для возбуждения дела против Рыкова и Бухарина. Следствие по делу Радека продолжалось. По воспоминаниям Лариной, Радек позвонил Бухарину и попросил о встрече (они были соседями по даче). Бухарин ответил отказом, но Радек пришел, заверил Бухарина в своей невиновности и попросил написать Сталину. «Перед уходом Радек вновь повторил: «Николай! Верь мне – верь, что бы со мной ни случилось, я ни в чем не виновен!» Карл Бернгардович говорил взволнованно, подошел ближе к Н. И., простился, поцеловал его в лоб и вышел из комнаты». Через несколько дней Бухарин написал Сталину:
Ко мне прибежала жена Радека и сообщила, что он арестован.
Умоляю и от себя, и от него только об одном, чтобы дело прошло через твои руки. Просила сказать, что Радек готов отдать последнюю каплю крови за нашу страну.
Я тоже ошеломлен этим неожиданным событием и – несмотря на всяческое «но», на излишнюю доверчивость к людям, на ошибки в этом отношении – считаю себя просто обязанным партийной совестью сказать, что мои впечатления от Радека (по большим вопросам, а не пустяковым) только положительны. Может, я ошибаюсь. Но все внутренние голоса моей души говорят, что я обязан тебе об этом написать. Какое страшное дело!
Поручителями за искренность Радека были внутренние голоса души Бухарина. Поручителем за искренность Бухарина был Сталин, которого Бухарин считал старым другом по прозвищу Коба и одновременно «персональным воплощением ума и воли партии». «Только ты можешь меня вылечить, – писал он 24 сентября. – Я не просил о приеме до конца следствия, так как считал, что это политически тебе неудобно. Но теперь я еще раз просто всем существом прошу тебя об этом. Не откажи. Допроси меня, выверни всю шкуру, но поставь такую точку над i, чтоб никто никогда не смел меня лягать и отравлять жизнь, загоняя на Канатчикову дачу».
Двуединство Сталин/Коба строилось по образцу пар Ленин/Ульянов и Ленин/Ильич, в создании которых участвовал Бухарин. По версии Кольцова, Ульянов, «который берег окружающих, был с ними заботлив, как отец, ласков, как брат, прост и весел, как друг», был неотделим от Ленина, «принесшего неслыханные беспокойства земному шару» и «возглавившего собой самый страшный, самый потрясающий кровавый бой против угнетения, темноты, отсталости и суеверия». Со временем Ильич сменил Ульянова, но доктрина не изменилась. И «Ленин», и «Ильич» широко использовались в названиях улиц, городов и колхозов. Как писал Кольцов: «Два лица – и один человек. Но не двойственность, а синтез».
Основатель большевизма был Моисеем, равноудаленным от Бога (Истории) и людей. Его преемник стоял ближе к Истории, потому что История подошла ближе к завершению. После провозглашения победы на XVII съезде партии «зодчий» этой победы (как назвал его Радек) стал неделимым. «Иосиф», «Виссарионович», «Джугашвили» в любых сочетаниях не могли использоваться для наименований, а прозвище «Коба», никогда не фигурировавшее как публичный символ, вышло из употребления. После того как оппозиции стали бывшими, а враги скрытыми, отступничество превратилось в неискренность, а двуединый вождь – в «товарища Сталина». Только Бухарин пытался остаться в Истории, апеллируя к старой дружбе. «Дорогой Коба», – писал он 19 октября.
Прости еще раз, что я позволяю себе тебе писать. Я знаю, сколько у тебя дел, и что ты, и кто ты. Но, ей-богу, ведь я только тебе могу написать, как родному человеку, к которому можно прибегнуть, зная, что не получишь пинка в зубы. Не думай, ради всего святого, что я хочу фамильярничать. Я, вероятно, больше других понимаю твое значение. Но я пишу тебе, как когда-то Ильичу, как настоящему родному, которого даже во сне вижу, как когда-то Ильича. Это странно, быть может, но это вот так… Если бы ты обладал каким-нибудь инструментом, чтоб видеть, что творится в моей больной голове…
Николай Бухарин
Четвертого декабря 1936 года Бухарина и Рыкова вызвали на пленум ЦК, частично посвященный их делу (другая часть отводилась обсуждению новой конституции). Ежов прочитал доклад об участии бывших правых в террористической деятельности. Бухарин настаивал на своей невиновности, опровергая конкретные обвинения и обращаясь к ЦК с просьбой о доверии. Сталин объяснил всю сложность положения: «Бухарин совершенно не понял, что тут происходит. Не понял. И не понимает, в каком положении он оказался и для чего на пленуме поставили вопрос. Не понимает этого совершенно. Он бьет на искренность, требует доверия. Ну хорошо, поговорим об искренности и о доверии». Каменев и Зиновьев, продолжал он, говорили об искренности, а потом обманули доверие партии. Другие бывшие оппозиционеры говорили об искренности, а потом обманули доверие партии. Недавно арестованный первый заместитель народного комиссара тяжелой промышленности Георгий Пятаков предложил в качестве доказательства своей искренности лично расстрелять осужденных террористов, включая собственную жену, а потом обманул доверие партии.
Вы видите, какая адская штука получается. Верь после этого в искренность бывших оппозиционеров! Нельзя верить на слово бывшим оппозиционерам даже тогда, когда они берутся собственноручно расстрелять своих друзей.
…Вот, т. Бухарин, что получается. (Бухарин. Но я ни сегодня, ни завтра, ни послезавтра ничего не могу признать. Шум в зале.) Я ничего не говорю лично о тебе. Может быть, ты прав, может быть – нет. Но нельзя здесь выступать и говорить, что у вас нет доверия, нет веры в мою, Бухарина, искренность. Это ведь все старо. И события последних двух лет это с очевидностью показали, потому что доказано на деле, что искренность – это относительное понятие.
Томский был прав: слова ничего не значили. Но Томский сделал неправильный вывод: самоубийство, продолжал Сталин, – это «средство бывших оппозиционеров, врагов партии сбить партию, сорвать ее бдительность, последний раз перед смертью обмануть ее путем самоубийства и поставить ее в дурацкое положение». Самоубийство – доказательство неискренности. «Я бы вам посоветовал, т. Бухарин, подумать, почему Томский пошел на самоубийство и оставил письмо – «чист». А ведь тебе видно, что он далеко был не чист. Собственно говоря, если я чист, я – мужчина, человек, а не тряпка, я уж не говорю, что я – коммунист, то я буду на весь свет кричать, что я прав».
Бухарин кричал, но слова ничего не значили. И факты тоже. Попытки Бухарина и Рыкова указать на нелепость обвинений отвергались как не имеющие отношения к делу. Вопрос заключался не в том, совершили ли они определенные поступки, а в том, что они предали партию в прошлом, а значит, могли сделать это снова. А раз могли, значит – предали. И чем больше Бухарин кричал, тем больше путался. В чем заключалась главная задача накануне последней войны? В том, признал он в своей речи на пленуме, чтобы «все члены партии снизу доверху преисполнились бдительностью и помогли соответствующим органам до конца истребить всю ту сволочь, которая занимается вредительскими актами и всем прочим». А кто эта сволочь? Девять категорий, подлежащих «концентрированному насилию», плюс бывшие оппозиционеры, которые оказались сволочью. Можно ли доверять Каменеву и Зиновьеву? Нет, нельзя (после их расстрела «воздух сразу очистился»). Можно ли доверять Бухарину?
Ответ на этот вопрос был жизненно важен для Бухарина и, возможно, интересен Кобе, но несущественен для Истории и товарища Сталина. «В истории бывают случаи, – писал Бухарин Ворошилову, – когда замечательные люди и превосходные политики делают тоже роковые ошибки «частного порядка»: я вот и буду математическим коэффициентом вашей частной ошибки. Sub specie historiae (под углом зрения истории) это – мелочь, литературный материал». Общий принцип разделялся всеми; частный случай Бухарина подлежал рассмотрению. Пленум постановил «принять предложение т. Сталина: считать вопрос о Рыкове и Бухарине незаконченным. Продолжить дальнейшую проверку и отложить дело решением до следующего пленума ЦК».
* * *
Рыковы – Алексей Иванович, его жена Нина Семеновна Маршак, их двадцатилетняя дочь Наталья, которая преподавала литературу в Высшей школе пограничников, и их многолетняя сожительница Гликерия Флегонтовна Родюкова (она же Луша, родом из Нарыма, где Рыковы жили в ссылке, когда родилась Наталья) – получили распоряжение переехать из Кремля в Дом правительства. Они въехали в квартиру 18, пустовавшую со времени ареста Радека (Радек и Гронский незадолго до того поменялись: Гронский переехал на одиннадцатый этаж, а Радек, которому не нужно было столько места, – на десятый, рядом с Куусиненом). Прошло ровно десять лет с тех пор, как председатель Совнаркома Рыков образовал Комиссию по постройке Дома ЦИК и СНК и назначил Бориса Иофана главным архитектором. По воспоминаниям Натальи, единственными людьми, которые навещали их в Доме правительства, были сестра Нины Семеновны и одна из племянниц Рыкова. Почти полная изоляция, писала она, «нравственно надорвала Рыкова».
Алексей Рыков и Нина Маршак
Он замкнулся в себе, был молчалив, почти не ел, молча ходил из угла в угол, напряженно думая. Иногда, так же напряженно думая, часами лежал. Как это ни странно, курил он в эти дни меньше, чем обычно. Видно, забывал даже и об этой давней своей привычке… За это время он очень постарел, волосы поредели, постоянно были как-то всклокочены, лицо осунувшееся, с синевато-бледными кругами под глазами. Видимо, он не спал. Он не разговаривал. Только думал и думал…
Бухарин, Анна Ларина, их сын Юрий, отец Бухарина Иван Гаврилович и с трудом передвигавшаяся первая жена Бухарина Надежда Михайловна Лукина продолжали жить в бывшей квартире Сталина в Кремле (они поменялись по просьбе Сталина после самоубийства его жены). По воспоминаниям Лариной:
Обстановка нашей комнаты была более чем скромной: две кровати, между ними тумбочка, дряхлая кушетка с грязной обивкой, сквозь дыры которой торчали пружины, маленький столик. На стенке висела тарелка темно-серого репродуктора. Для Н. И. эта комната удобна была тем, что в ней были раковина и кран с водой; здесь же дверь в небольшой туалет. Так что Н. И. обосновался в той комнате прочно, почти не выходя из нее…
Н. И. изолировался даже в семье. Он не хотел, чтобы заходил к нему в комнату отец, видел его страдания. «Уходи, уходи, папищик!» – слышался слабый голос Н. И. Однажды буквально приползла Надежда Михайловна, чтобы ознакомиться с вновь поступившими показаниями, а потом с моей помощью еле добралась до своей постели.
Н. И. похудел, постарел, его рыжая бородка поседела (кстати, обязанность парикмахера лежала на мне, за полгода Н. И. мог бы обрасти огромной бородой).
Пятнадцатого декабря «Правда» опубликовала статью о том, что «троцкистско-зиновьевские шпионы, убийцы, диверсанты и агенты гестапо работали рука об руку с правыми реставраторами капитализма, с их лидерами». Бухарин написал официальную жалобу в Политбюро и личное письмо Сталину.
Что мне теперь делать? Я забился в комнату, не могу видеть людей, никуда не выхожу. Родные – в отчаянье. Я – в отчаянье, ибо почти бессилен бороться с клеветой, которая со всех сторон душит. Я надеялся, что ты все же имеешь на руках то добавочное, что меня хорошо знаешь. Я думал, что ты знаешь меня больше, чем других, и что при всей правильности общей нормы недоверия этот момент войдет в качестве какой-то слагаемой величины в общую оценку.
Сталин написал главному редактору «Правды» Льву Мехлису. «Вопрос о бывших правых (Рыков, Бухарин) отложен до следующего пленума ЦК. Следовательно, надо прекратить ругань по адресу Бухарина (и Рыкова) до решения вопроса. Не требуется большого ума, чтобы понять эту элементарную истину».
Решением вопроса занимался Ежов. Бывших оппозиционеров арестовывали или привозили из лагерей и заставляли давать показания на Рыкова и Бухарина (а также на себя и других). Как писал М. Н. Рютин: «Мне на каждом допросе угрожают, на меня кричат, как на животное, меня оскорбляют, мне, наконец, не дают даже дать мотивированный отказ от дачи показаний». И как писал Л. А. Шацкин, следователи требуют ложных показаний «в интересах партии». И тот и другой писали Сталину, который воплощал интересы партии. Сталин – в интересах партии (sub specie historiae) – руководил кампанией, инструктировал Ежова, редактировал признания и предлагал новые имена и идеи.
После трех месяцев допросов, которые вел Борис Берман (брат начальника ГУЛАГа Матвея Бермана и муж сестры средневолжского коллективизатора, а ныне первого заместителя начальника управления НКВД по Московской области Бориса Бака), Радек начал давать показания на Бухарина. 13 января 1937 года они встретились на очной ставке в присутствии Сталина, Ворошилова, Ежова, Кагановича, Молотова и Орджоникидзе. Радек обвинил Бухарина в участии в террористической деятельности. Бухарин спросил, зачем он лжет. Радек пообещал объяснить.
Должен сказать, что никто меня физически не принуждал к тому, что я должен показать. Никто мне ничем не угрожал раньше, чем я дал показания. Мне тов. Берман сказал: я вам не заявляю, что будете расстреляны, если будете отказываться. Я вам не заявляю, что не будете расстреляны, если дадите показания, которые мы считаем правильными. Кроме того, я довольно взрослый человек, чтобы не верить никаким обещаниям, если человек находится в тюрьме.
Он не пытался спасти свою шкуру, утверждал он, потому что давно с ней распрощался. Самым трудным («товарищи засвидетельствуют») было начать давать показания на Бухарина.
Сначала не ориентировался на общеполитическое значение этой вещи на процессе и т. д., затем сказал себе: всякое отрицание этой вещи на суде послужит только к укреплению, поэтому надо ликвидировать дело, и в первую очередь потому, что идет война. И тогда сказал себе, что никакая дружба не позволяет скрывать, что кроме зиновьевско-троцкистской организации остается еще организация правых.
Показания Радека сочетали нужные признания с объяснениями, зачем они нужны. Некоторые объяснения были предварительными и нуждались в переработке. Сталин вычеркнул вводную часть перед двоеточием и после «укреплению» вписал «террористических организаций».
Три дня спустя Бухарин спросил у «дорогого Кобы», «не понимается ли каким-нибудь одним – неизвестным – звеном партийный долг так, что меня нужно угробить a priori?» Он готов умереть за партию, но не как ее враг. «Я не знаю более чудовищно-трагического положения, чем мое: это – бездонная трагедия, и я изнемогаю. Т. Ежов в простоте душевной говорит: Радек тоже сперва кричал, а потом… и т. д. Но я-то – не Радек, и я-то знаю, что я невиновен. И ничто и никто и никогда не заставит меня сказать «да», когда правда состоит в «нет».
Но что, если партии необходимо, чтобы Бухарин сказал «да»? Скажет ли он «нет»? «Если я вывожусь из ЦК, то нужна политическая мотивировка. В любой ячейке я должен тогда признавать себя виновным в том, в чем я отказывался себя признавать перед вами. Это невозможно. Тогда – вылет из партии. И, таким образом, конец жизни». Единственным спасением было убедить партию, или по крайней мере Кобу, что все это – измышления «мерзавцев». «И когда я смотрел на мутные блудливые глаза Радека, который со слезами лгал на меня, я видел всю эту извращенную достоевщину, глубину низин человеческой подлости, от которой я уже полумертв, тяжко раненый клеветой».
Он не отправил письмо Кобе. Вместо этого он написал письмо товарищу Сталину, с копиями другим свидетелям очной ставки, в котором изложил свои соображения в менее исповедальном ключе и с новым заключением: «Я – за партию, за ЦК, за СССР, за победу, что бы ни говорили про меня на основании наветов черных и хитрых людей. Это – не газетная концовка, а глубокое убеждение и сердцевина жизни».
На процессе «антисоветского троцкистского центра», который открылся 23 января (через неделю после того, как Бухарин отправил свое письмо), Радек рассказал, что у него ушло два с половиной месяца на то, чтобы во всем разобраться. «Если здесь ставился вопрос, мучили ли нас во время следствия, то я должен сказать, что не меня мучили, а я мучил следователей, заставляя их делать ненужную работу». Раздел о Бухарине был отредактирован в соответствии с предложениями Сталина.
Я знал: положение Бухарина такое же безнадежное, как и мое, потому что вина у нас, если не юридически, то по существу, была та же самая. Но мы с ним – близкие приятели, а интеллектуальная дружба сильнее, чем другие дружбы. Я знал, что Бухарин находится в том же состоянии потрясения, что и я, и я был убежден, что он даст честные показания советской власти. Я поэтому не хотел приводить его связанного в Наркомвнудел. Я так же, как и в отношении остальных наших кадров, хотел, чтобы он мог сложить оружие. Это объясняет, почему только к концу, когда я увидел, что суд на носу, понял, что не могу явиться на суд, скрыв существование другой террористической организации.
Радек получил наконец возможность публично разыграть то, что было отрепетировано на очной ставке: признать свою вину, дать показания на других и объяснить, зачем это нужно. Единственное доказательство обвинения, заявил он в своем последнем слове, – это его показания и показания Пятакова («все прочие показания других обвиняемых, они покоятся на наших показаниях»).
Я признал свою вину и дал полные показания о ней, не исходя из простой потребности раскаяться, – раскаяние может быть внутренним сознанием, которым можно не делиться, никому не показывать, – не из любви вообще к правде, – правда эта очень горька, и я уже сказал, что предпочел бы три раза быть расстрелянным, чем ее признать, – а я должен признать вину, исходя из оценки той общей пользы, которую эта правда должна принести.
Польза заключалась в разъяснении той элементарной истины, что накануне последней войны любое сомнение есть союз с дьяволом. С активными террористами государственная власть справится («в этом мы не имеем, на основе собственного опыта, никакого сомнения»). Главную опасность представляли «полутроцкисты, четвертьтроцкисты и одна восьмая-троцкисты», которые из гордости, легкомыслия или «либерализма» способствовали активным террористам. «Мы находимся в периоде величайшего напряжения, в предвоенном периоде. Всем этим элементам перед лицом суда и перед фактом расплаты мы говорим: кто имеет малейшую трещину по отношению к партии, пусть знает, что завтра он может быть диверсантом, он может быть предателем, если эта трещина не будет старательно заделана откровенностью до конца перед партией».
Лион Фейхтвангер, присутствовавший на процессе, писал, что никогда не забудет Радека:
Я не забуду ни как он там сидел в своем коричневом пиджаке, ни его безобразное худое лицо, обрамленное каштановой старомодной бородой, ни как он поглядывал в публику, большая часть которой была ему знакома, или на других обвиняемых, часто усмехаясь, очень хладнокровный, зачастую намеренно иронический, ни как он при входе клал тому или другому из обвиняемых на плечо руку легким, нежным жестом, ни как он, выступая, немного позировал, слегка посмеиваясь над остальными обвиняемыми, показывая свое превосходство актера, – надменный, скептический, ловкий, литературно образованный. Внезапно оттолкнув Пятакова от микрофона, он встал сам на его место. То он ударял газетой о барьер, то брал стакан чая, бросал в него кружок лимона, помешивал ложечкой и, рассказывая о чудовищных делах, пил чай мелкими глотками. Однако, совершенно не рисуясь, он произнес свое заключительное слово, в котором он объяснил, почему он признался, и это заявление, несмотря на его непринужденность и на прекрасно отделанную формулировку, прозвучало трогательно, как откровение человека, терпящего великое бедствие. Самым страшным и трудно объяснимым был жест, с которым Радек после конца последнего заседания покинул зал суда. Это было под утро, в четыре часа, и все – судьи, обвиняемые, слушатели – сильно устали. Из семнадцати обвиняемых тринадцать – среди них близкие друзья Радека – были приговорены к смерти; Радек и трое других – только к заключению. Судья зачитал приговор, мы все – обвиняемые и присутствующие – выслушали его стоя, не двигаясь, в глубоком молчании. После прочтения приговора судьи немедленно удалились. Показались солдаты; они вначале подошли к четверым, не приговоренным к смерти. Один из солдат положил Радеку руку на плечо, по-видимому предлагая ему следовать за собой. И Радек пошел. Он обернулся, приветственно поднял руку, почти незаметно пожал плечами, кивнул остальным приговоренным к смерти, своим друзьям, и улыбнулся. Да, он улыбнулся.
Радек предлагал себя – а также Бухарина, среди прочих – в качестве козла отпущения, метафоры душевной слабости, воплощения запретной мысли. Он никого не убивал и ни в каких заговорах не участвовал, но в большевизме, как в христианстве и любой идеологии неразделенной веры, нет ничего важнее мысли (души, сердца). «Вы слышали, что сказано древним: не прелюбодействуй. А Я говорю вам, что всякий, кто смотрит на женщину с вожделением, уже прелюбодействовал с нею в сердце своем». Взаимозаменяемость мыслей и дел была главной темой диалога Радека с государственным обвинителем А. Я. Вышинским. Вожделение еще более преступно, чем телесное прелюбодеяние. Согрешивший в мыслях виновен в любых действиях, к которым они могут привести. Все преступные действия – следствие греховных мыслей, а значит, преднамеренны.
Вышинский. А вы были за поражение или за победу СССР?
Радек. Все мои действия за эти годы свидетельствуют о том, что я помогал поражению.
Вышинский. Эти ваши действия были сознательными?
Радек. Я в жизни несознательных действий, кроме сна, не делал никогда. (Смех.)
Карл Радек
Бухарин был не единственным, кто вспомнил «достоевщину». На следующее утро «Правда» опубликовала статью заведующего отделом литературы и искусства И. Лежнева (Исая Альтшулера). Статья называлась «Смердяковы».
Сейчас на скамье подсудимых – выродки фашизма, предатели, изменники родины, вредители, шпионы, диверсанты – самые злые и коварные враги народа. Они предстали перед судом во всей своей омерзительной наготе, и мы увидели новое издание Смердяковых, воплощенный в плоть и кровь отвратительный образ. Смердяковы наших дней вызывают смешанное чувство негодования и гадливости. Это не только идеологи реставрации капитализма, это – моральное обличье фашиствующей буржуазии, продукт ее старческого маразма, сумасшедшего беснования и гниения заживо.
Метафора наготы заимствована из статьи Радека о предыдущем показательном процессе. Как сказал Вышинский: «Радек думал, что он писал о Каменеве и Зиновьеве. Маленький просчет! Этот процесс исправит эту ошибку Радека: он писал о самом себе!» Радек был воплощением отвратительного образа, воплощавшего греховную мысль. Он превратился в символ, в Мефистофеля, предавшего себя в попытке предать других. Как сказал на суде Вышинский, «он свободно курил везде и всюду свою трубку, пуская дым в глаза не только своим собеседникам». И как писал в «Правде» Лежнев:
Как, должно быть, хихикал в кулак этот иезуит, этот плюгавенький ханжа с театрально-деланной внешностью а-ля Онегин, когда пускал в ход свою словесную пиротехнику и браво фехтовал на газетной сцене бутафорским картонным мечом!
Гнусная, проституированная душонка, заплеванная и загаженная отбросами империалистических кухонь, пропитанная вонью дипломатических кулис, – эта кокотка мужского пола имела еще наглость поучать советских журналистов и писателей высокой морали и классовой выдержанности. Сколько миллионов фальшивых слов изрек этот субъект, сколько раз изобличал продажных буржуазных журналистов! Сколько фальшивых славословий позволял себе этот предатель – гнуснейший из гнусных – и припадал поцелуем своих растрепанных губ гулящей девки! Не успевали просохнуть на его статьях чернила, как Радек бегал на дипломатические приемы в иностранные посольства и нес там вторую, всамделишную службу у империалистических господ, шушукался, как бы вернее погубить ту самую социалистическую демократию, которую он за час до того восхвалял.
И если – потрясенный всем этим – вы в изумлении останавливаетесь и спрашиваете себя, как возможно такое двуличие, как возможна такая глубина нравственного падения, то Достоевский устами Смердякова отвечает вам:
– Притворяться-с… совсем не трудно опытному человеку.
Притворялся ли Радек на процессе? Многие друзья Фейхтвангера так думали.
И мне тоже, до тех пор, пока я находился в Европе, обвинения, предъявленные на процессе Зиновьева, казались не заслуживающими доверия. Мне казалось, что истерические признания обвиняемых добываются какими-то таинственными путями. Весь процесс представлялся мне какой-то театральной инсценировкой, поставленной с необычайно жутким, предельным искусством.
Но когда я присутствовал в Москве на втором процессе, когда я увидел и услышал Пятакова, Радека и их друзей, я почувствовал, что мои сомнения растворились, как соль в воде, под влиянием непосредственных впечатлений от того, что говорили подсудимые и как они это говорили. Если все это было вымышлено или подстроено, то я не знаю, что тогда значит правда.
Через два дня после оглашения приговора поэт большевистского подполья, Александр Воронский, был арестован в своей квартире в Доме правительства.