Внезапно мое одиночество кончилось: у меня появился сосед. Представился:
– Бывший прокурор Новосибирской области Ягодкин…
– Бывший председатель «Спартака» Старостин…
Ягодкин был арестован на год позже меня и слышал, как немецкое военное радио объявило об аресте братьев Старостиных за то, что они не эвакуировались из Москвы, потому что ждали прихода немцев. Неужели в этот бред кто-то верил?
В наших долгих разговорах прокурор любил меня просвещать:
– Поймите, мы не в суде и не в прокуратуре, а в органах НКВД. У них особые права. Если доказательств против арестованного будет собрано мало, они дело могут в суд не передавать. Его рассмотрит коллегия, или так называемая «тройка», постановления которой никаким амнистиям не подлежат. Значит, выгоднее попасть в суд, где вы услышите обвинение, а до этого прочитаете дело. Из НКВД оправданными не уходят. Идет война. Не дай бог, гитлеровцы начнут снова реально угрожать Москве. Вы думаете, с политическими будут возиться, подавать вагоны, куда-то увозить или оставлять врагу? Нет, мы балласт, от которого сразу же постараются освободиться. Вы должны это понимать.
Примерно месяца полтора спустя я услыхал и от своего следователя подобный прогноз. Только тогда у меня мелькнула мысль: не дуют ли они в одну дуду?
Потом Петр мне рассказывал, что очень похожий, судя по моим описаниям, человек сидел и с ним. Правда, под другой – не Ягодкин – фамилией.
Вроде искренне желая добра, Ягодкин убеждал:
– Николай Петрович! Вас здесь держат почти два года. Признать невиновным не позволит честь мундира. Вы идете во главе дела. Не мучайте себя и братьев… Самое умное – добавить несколько фраз к похвалам зарубежного спорта. Склоните к таким же «мелочам» и остальных. Получите за это статью 58 пункт 10 «антисоветская агитация» – она, как правило, передается в суд… Послушайте, когда волки гонятся за крестьянином, он, чтобы спасти себя и лошадь, бросает им поросенка, которого купил в городе на базаре. И вы должны что-то бросить, вас же загробят. Тем самым дадите возможность следствию выпутаться из вашего дела и закончить его. Да и сами наконец выберетесь из этого дома, что, поверьте мне, бывает здесь не так часто. Другой возможности выкарабкаться я просто не вижу…
Ягодкина часто уводили на допросы по ночам. Но если он являлся «подсадной уткой», то ведь спокойно вместо допросов мог спать и подкармливаться. Хотя он не гнушался и малым. Когда я признал свои высказывания насчет изъянов нашего спорта, мне разрешили передачу. Я, естественно, поделился ее содержимым с соседом. Смотрю, он ест и яичную скорлупу. Спрашиваю:
– Александр Александрович, что же вы скорлупу едите?
– Как что? – отвечает. – В ней кальций, зачем полезному для организма пропадать…
Ягодкин спал в камере и днем. И очень оригинально. На стекла своих очков он налепил «зрачки» из хлебного мякиша. Когда надзиратель смотрел в «глазок», создавалось впечатление: заключенный сидит и смотрит. А он мирно спал. Я всегда ему завидовал.
Наконец, по-моему, наше дело следственным органам просто-напросто надоело – никаких сенсаций оно не обещало, а нудная возня с «антисоветской агитацией» явно не соответствовала рангу центра этого ведомства. Однажды Есаулов сказал:
– Ну какие вы политические преступники? Какие вы политики? Я вижу, какой вы политик…
Они сами пришли к заключению, что с точки зрения политической мы не мастаки.
Где-то осенью 1943 года меня повели к начальнику управления генерал-лейтенанту Федотову.
Человека с более свирепым лицом я не встречал. Он потребовал от меня полноценных признаний, угрожая применением санкций к нашим семьям. И закончил резко:
– Даю вам две недели, потом пеняйте на себя. Может быть, это нескромно, но я причисляю себя к разряду людей храбрых. Я, правда, не так храбр, как Петр Попов, знаменитый спартаковский защитник, он вообще понятия «страх» не признавал. Я тоже слово «страх» не понимаю. «Опасность» – такое слово мне понятно. Я их не боялся, и они, вероятно, это чувствовали. Держался с ними спокойно. Мне казалось, что я их не только переживу, но и большую память в людях оставлю. Все-таки капитан сборной долгие годы не забывается. А самое главное, держался так спокойно потому, что знал: ни в чем не виноват.
Но угроза семье – это было уязвимое место.
При следующей встрече я сказал Есаулову, что мало верю в то, будто жена и дочери в Москве…
– Ну а если я дам вам свидание с женой и она лично подтвердит вам свое благополучие, следствие двинется к окончанию?
– Двинется… – ответил я.
Анализируя этот двусторонний компромисс, я понял, что надежда на освобождение из внутренней тюрьмы – жестокая иллюзия. С другой стороны, поскольку в войне произошел перелом, в Москве наверняка затеплился интерес к футболу, а восемь человек из «Спартака» так долго сидят и неизвестно за что… Народ извечно поддерживает слабого… «Ведомству» разумно было открыть клапан и успокоить общественное мнение: мол, следствие закончено, суд определит наказание.
Кроме того, Есаулов постоянно твердил:
– Ну что, Николай Петрович, все сидите? А ведь у вас есть возможность, получив срок, подать заявление и идти на фронт. Страна нуждается в крепких людях. Вы должны быть неплохим солдатом. Это вас реабилитирует, на этот счет есть специальное решение.
(Он, конечно, обманывал, потом я узнал, что политических на фронт не отправляли.)
Обещанное свидание состоялось… Я встретился с женой в присутствии следователя, задал ей заранее разрешенные мне вопросы. Она ответила, что работает, дочки учатся, но скрыла, что их втиснули в восьмиметровую комнатушку прислуги, а две другие комнаты квартиры со всем, что в них было, опечатали. Младшая дочь спала на гардеробе, вторую кровать негде было поставить.
После свидания я «сознался» в нескольких критических фразах, произнесенных в адрес советского спорта. Ягодкин помог мне выдумать и те антисоветские высказывания, которые я якобы слышал от своих брать ев. Они знали мой почерк и, когда следователь показал им «признания», поняли, что, значит, так нужно, и подтвердили их. На этом следствие «благополучно» закончилось.
Анализ Ягодкина полностью совпал с мнением следствия…
Сейчас я не знаю, кем считать Александра Александровича – добрым или злым гением нашей семьи?
С одной стороны, мы все прожили после реабилитации в Москве по 30 с лишним лет, а с другой – каждый из нас промытарился 12 лет по пересыльным тюрьмам и лагерям.
Кстати, если Александр и Андрей поверили моему почерку сразу, то Петр – нет… Следствию пришлось устраивать нам очную ставку. На этой встрече Петр предстал настолько исхудавшим и болезненным, что я особенно остро понял: дальше тянуть дело нельзя. Допускаю, что и мой вид вызвал у него тревогу.
– Петя, – сказал я, – признавай свои высказывания… Свои ошибки будем исправлять на фронте… С «пятьдесят восьмой» суд может удовлетворять просьбы об отправке на фронт, а то идет война, а мы торчим в тюрьме…
Он согласно кивнул:
– Хорошо… Я подпишу…
– Надеюсь, – обратился я к Есаулову, – что вы разрешите ему передачу, как неделю назад разрешили мне. Он в этом остро нуждается…
Петр вышел из заключения с двумя туберкулезными кавернами в легких – результат побоев на допросах, – соперированными уже в Москве после реабилитации.
Александру относительно повезло: следователь ему достался «мягкий», он предпочитал спокойно дожидаться показаний «чужих» подопечных, проходивших по делу.
Хуже пришлось Андрею. Пытки бессонницей, как я уже говорил, серьезно нарушили его вестибулярный аппарат: он не мог самостоятельно передвигаться.
Вновь наступило время неопределенности. Следствие вроде бы закончилось, а суда все не было. Тревожное ожидание я пытался заглушить чтением классики в дореволюционном издании. На каждой книге стоял штамп: «Из личной библиотеки Н. В. Крыленко». То, что они хранились в тюрьме НКВД, не оставляло сомнений в судьбе их прежнего владельца, прокурора и министра юстиции СССР.
Только потом узнал: задержка, которой я был обязан своими литературными занятиями, объяснялась тем, что Андрей полтора месяца провел в больнице Бутырской тюрьмы, где заново учился ходить.
Конечно, два года прошли далеко не в курортных условиях. Но я отдаю себе отчет: участь многих узников Лубянки была гораздо хуже. Почему из нас не «выжали» то, что хотели? Не могу ответить на этот вопрос, могу лишь предположить. Берия расправлялся с руководителями партии и государства, родственниками членов Политбюро. Разумеется, известность Старостиных помешать ему не могла. Но Старостины существовали не сами по себе. В сознании людей они являлись олицетворением «Спартака». Это многое меняло. Предстояло расправиться не просто с несколькими заключенными, а с поддержкой и надеждами миллионов болельщиков, простых советских людей. Думаю, именно авторитет «Спартака» облегчил нашу участь.
В ноябре 1943 года нас судила Военная коллегия Верховного суда.
После чтения обвинительного заключения председатель суда Орлов начал с вопроса:
– Признаете ли вы себя виновным в предъявленных вам преступлениях?
Я ответил примерно так:
– Да, я все это высказывал, не подозревая, что это преступно…
Довольно коротко и быстро, по моему примеру, «признались» остальные, кроме последнего – Евгения Архангельского. Он заявил, что не намерен подтверждать «фантазии», надуманные Николаем Старостиным… Никакой «антисоветчиной» он, Архангельский, никогда не занимался и заниматься в будущем не намерен. От сказанного на предварительном следствии отказывается… Его признание – результат незаконных методов воздействия…
Это был глас вопиющего в пустыне абсолютного беззакония и произвола.
Через три дня мне вменили в вину восхваление буржуазного спорта и попытки протащить в советский спорт буржуазные нравы; Петру – единственную фразу, что колхозы себя не оправдывают, а ставки советских инженеров малы; Александру и Андрею – то же, что и мне… Нам, как членам партии, дали по десять лет, беспартийным Станиславу Леуте и Евгению Архангельскому – по восемь.
После суда нас в одной тюремной карете отвезли в Бутырскую тюрьму, и до следующего утра мы, не видевшись около двух лет, наговорились вдосталь…
Тон настроению в тот вечер задал Андрей, который на вопрос тюремного врача «Есть ли жалобы?» ответил: «У меня есть…»
Тот, скрывая под маской служебной суровости закономерное любопытство к известным спортсменам, переспросил:
– На что же вы жалуетесь?
– На приговор… Много дали!
Едва за ним дверь камеры захлопнулась, мы дружно рассмеялись. Десять лет лагерей по тем временам – это был почти оправдательный приговор. Будущее казалось не таким уж мрачным.
Наутро нас рассадили по разным камерам, и только через долгих двенадцать лет я снова увидел Андрея и Петра. Да и с Александром лишь случайность однажды свела меня ненадолго в пересыльном пункте.
…Если внутренняя тюрьма пугала одиночеством, то Бутырки – количеством заключенных в камере.
Многие спали по очереди. На нарах устраивались разве что «блатные». Если на ночь доставалось место на привинченном к полу столе, это считалось удачей. А для новичков – «валетом» на полу, у параши. На каждого приходилось, дай бог, по квадратному метру. Но этот метр, как ни странно, порождал труднообъяснимое чувство – чувство «камерной» общности, видимо отражающее естественное человеческое стремление не ощущать себя один на один с грядущей неизвестностью. Его трудно объяснить словами, но мне довелось пережить момент, когда надзиратель равнодушно выкрикнул мою фамилию и добавил:
– С вещами.
Поверьте, в этот миг можно многое отдать за то, чтобы хотя бы еще на сутки, на день, на час остаться в немыслимой тесноте переполненной, вонючей, грязной, но уже твоей камеры.
По пути на Север я попал в гигантский пересыльный пункт – город Котлас. На «пересылках» люди могли сидеть годами. Если вас отправляли оттуда через месяц, это считалось быстро. В Котласе я познакомился с кинодраматургом Алексеем Каплером. Мы подружились. Интеллигентнейший человек. Он вел себя в трудновыносимых условиях с редким достоинством.
Однажды мне сообщили, что кто-то приехал на свидание. Время лихое, общение с политическими – большой риск. Шел в контору с волнением, гадал: кто бы это мог быть? Оказалось, сестра, Клавдия. Надо сказать, что и она, и Вера везде и всюду продолжали за нас бороться.
Второй муж Клавдии, Виктор Дубинин, работал старшим тренером «Динамо» и в этом качестве не менее одного раза в неделю бывал в кабинете у министра госбезопасности Абакумова. Бедного Дубинина родство со Старостиными не особенно устраивало. Узнать, где мы, как мы, и даже в известной степени повлиять на нашу судьбу он мог через Абакумова, но опасался. А вот со свиданием решился помочь: звонок из Москвы сделал свое дело. Местные власти дали свидание, что в «пересылках» категорически запрещалось.
Через три месяца я наконец прибыл в Ухту – тогда небольшой городок, в окрестностях которого добывалась нефть. Отдельные лагерные пункты располагались в 300–400 километрах от него. Зато в самом городе имелись стадион и кинотеатр, действовал каток, существовал даже свой театр, в труппу которого входили в основном заключенные: актриса из Китая, танцовщица из Ленинграда, пловчиха из Москвы…
Но в перечне «развлечений» города главное место занимал футбол. Ему вновь суждено было благосклонно распорядиться моей судьбой. Популярность «Спартака» шла намного впереди меня. Я еще маялся в Котласе, а в Ухте генерал-лейтенант Бурдаков, начальник Ухтлага, уже определил мою участь.
Не дав осмотреться, меня прямо с вокзала повели знакомиться с футболистами, среди которых были и вольнонаемные, и осужденные. Капитан местной команды Сергей Баловнев оказался ловким на поле и в жизни парнем. На «пересылке» он чувствовал себя как дома и сразу мне заявил:
– Николай Петрович, мы вас ждем давно, будете работать с нами. Генерал души не чает в футболе. Это он вас сюда вырвал.
На другой день меня привели в порядок, постригли, помыли, побрили и повезли к генералу на показ.
В приемной, где хозяйничала его секретарша Лена, очень красивая молодая брюнетка, сидели начальники десятков подразделений и отделов.
И тут же я – «политический». С годами я перестал удивляться тому, что начальники, бывшие вершителями судеб тысяч и тысяч людей, олицетворением бесчеловечности и ужасов ГУЛАГа, столь благожелательно относились ко всему, что касалось футбола. Их необъятная власть над людьми была ничто по сравнению с властью футбола над ними.
В лагерях не только отбывали срок, работали и умирали. Там жили. Они стали формой человеческого существования. Это было страшно: в созданной системе ценностей футбол превращался в средство выживания.
Разделавшись с «текучкой» лагерной жизни, генерал вызвал меня. Я вошел: за столом сидел человек двухметрового роста, килограммов под сто тридцать, с большой головой и высоким лбом. Он посмотрел на меня из-под густых седых бровей и спросил (потом я слышал подобные вопросы сотни раз):
– Как же это могло случиться? Я уже знал, что надо отвечать:
– Непростительная ошибка с моей стороны.
– Хорошо, что вы это понимаете. И вам мой совет, а может быть, даже больше, чем совет: не заводите дружбу с заключенными, особенно с уголовниками. Сейчас они начнут к вам липнуть со всех сторон. Вам выдадут круглосуточный пропуск и разместят на стадионе. Там у меня живут несколько осужденных футболистов, в том числе Баловнев. Он вам поможет освоиться и все расскажет. Идите устраивайтесь.
Вот так я начал работать тренером команды ухтинского «Динамо».
«Сам» любил футбол беззаветно и наивно, почти по-детски. В тонкостях не разбирался, но гол приводил его в восторг, который он не скрывал. На стадион он всегда водил жену – пожилую располневшую даму… В дни матчей управление заканчивало работу на полчаса раньше и в полном составе, вслед за начальником, отправлялось на футбол.
Когда в Ухту приехала на календарную игру команда «Динамо» из Сыктывкара, мы разгромили ее со счетом 16:0. Это был, по-моему, самый счастливый день для генерала Бурдакова. После каждого гола он поворачивался к сидевшему за ним на трибуне министру МВД республики и, широко разводя руки в стороны, хлопал в ладоши прямо перед его носом. Если бы это было во власти Бурдакова, я думаю, он меня в тот же день освободил бы…
Пробыл я в Ухте всего год, но отдельные эпизоды до сих пор сохранились в памяти… Помню, например, такой разговор Бурдакова с генералом Барабановым – начальником Интлага.
– Ну, когда ты со своей командой приедешь в Ухту, где я тебя вдребезги расшибу, как Сыктывкар? – спрашивает Бурдаков.
– Приеду, приеду, – отвечает Барабанов по селектору. – А кто кого расшибет, будет видно – ведь у меня сейчас команду-то тренирует Старостин!
– Какой Старостин?
– Александр… Вот какой.
– Да? Но все равно приезжай… Мой Старостин – Николай – покажет твоему Старостину, где раки зимуют.
– Ну, это мы еще посмотрим, который из них кому покажет.
Вот каким образом я узнал, где «тянул» срок Александр.
В своей книге «Звезды большого футбола» я описал и другой случай, который произошел в кабинете того же Бурдакова. Это было как раз перед игрой с командой Сыктывкара. Я докладывал генералу о состоянии команды.
– Все ли были на тренировке?
– Не было Шарапова – инженера местной электростанции.
– Почему?
– Его не отпустили с дежурства.
Бурдаков нахмурил брови и включил диспетчерскую связь. Через несколько секунд я услышал испуганный голос директора станции, его прервал густой бас генерала:
– Ну, рассказывай, как дела?
– Товарищ генерал, у нас все в порядке.
– Ты считаешь, что все в порядке? А почему инженер Шарапов не был на футбольной тренировке вчера? Почему? Ты что, не знаешь, что у нас игра через два дня?
– Товарищ генерал, некому было дежурить.
– А ты сам не мог?
– Вы знаете, у меня то одно, то другое…
– Скажи, ты на футбол ходишь?
– Нет. Дела не позволяют, товарищ генерал.
– Ему дела не позволяют! У него дел много! А вот Лаврентию Павловичу дела позволяют на футбол ходить. Ну, конечно, у него дел-то ведь меньше, чем у тебя на электростанции. Так, что ли? Мне позволяют – я хожу. Всему управлению позволяют. А тебе не позволяют? Ну, хорошо, мы продолжим этот разговор.
И, положив трубку, обратился ко мне:
– Разве можно доверить электростанцию человеку, который не ходит на футбол? – И, не дав мне открыть рот, сам же ответил: – Конечно нет.
Бурдаков был жестким человеком. Но к футболистам питал заметную слабость, давал им все допустимые льготы: разрешал круглосуточные пропуска, представлял на досрочное освобождение через местный нарсуд тех, кто был осужден по уголовным статьям, попадавшим под амнистии.
Не знаю, убедительно ли прозвучит моя мысль, но мне кажется, что социальная роль футбола, его общественная значимость в предвоенные годы сформировалась благодаря особому к нему отношению людей. Его словно отделяли от всего, что происходило вокруг. Это было похоже на неподвластное здравому смыслу поклонение грешников, жаждущих забыться в слепом обращении к божеству. Футбол для большинства был единственной, а иногда последней возможностью и надеждой сохранить в душе маленький островок искренних чувств и человеческих отношений.
…Прошел год, я только-только начал привыкать к местным нравам, к своему положению. И вдруг предписание ГУЛАГа – отправить Старостина на Дальний Восток, в Хабаровск. Бурдаков терялся в догадках, нервничал: ему казалось, что до Москвы дошли слухи о моем относительно льготном пребывании в Ухте. Но и теперь, когда на карту была поставлена его служебная репутация, а может быть, и карьера – нарушение правил содержания в лагере политзаключенного могло не сойти с рук, – генерал попытался оставить меня у себя в Ухте: отправил в один из лагпунктов в глухой тайге, а в Москву сообщил, что я нездоров и следовать в Хабаровск не могу.
Зимой 1945 года я узнал, что такое лесоповал.
В тайге, километрах в трехстах от Ухты, несколько деревянных построек. Высокий забор с колючей проволокой, вышки с пулеметами. Это и есть лагпункт. Подъем в шесть утра. Все толпятся у двери (кто с пилой, кто с топором), подталкивая друг друга в спину, – никому не хочется первым выходить из барака на 30-градусный мороз. Ругань конвоя, пинки, удары прикладами – и построенная колонна исчезает в кромешной темноте. Дорога до повала – 5–6 километров, и каждый день она уходит дальше и дальше. Когда-то лес валили рядом с лагпунктом, но его давно здесь уже вырубили, вокруг лишь кустарник…
Как только колонна выходила за ворота лагеря, власть конвоя над людьми становилась абсолютной. Злой конвой – страшнее этого мне не доводилось встречать в жизни. Нарушение любого из правил следования типа «шаг вправо, шаг влево – считается побегом, огонь без предупреждения», «не разговаривать» при злом конвое могло иметь, как говорил мой сосед по нарам – филолог, мастак придумывать новые слова, – полулетальный исход. Он смотрел в корень. Конвоиры менялись, но их всех уравнивало одно постоянное право: право убивать. И все-таки, несмотря на обжигающий холод и жестокий конвой, хотелось, чтобы дорога к повалу была бесконечной. Увы, она всегда кончалась… И начиналась работа. Причем у каждого своя – 58-я валила лес, уголовники играли в карты. «Шестерки» быстро разводили костер, стелили вокруг него еловые ветки, на которые усаживались «паханы», доставалась колода…
Когда я впервые узнал, что на языке гулаговских документов уголовники именовались загадочным словосочетанием «общественно близкие элементы», то посчитал это каким-то чиновничьим бредом. Но потом понял: все дело в том, о каком обществе вести речь. Если об обществе надзирателей и конвоя, то для них, безусловно, уголовники являлись не то что близкими, а просто родными элементами. Начальники лагпунктов относились к уголовникам благосклонно.
Бригадир показывает заключенным, с чего начинать. А начинать приходится с откопки ствола дерева, засыпанного снегом на целый метр, и только потом пилить, пилить, пилить… Через час многие с трудом таскают за ручки плохо разведенные и плохо наточенные пилы. Через 4 часа – обед из лагеря, естественно, полуостывший. Вы к этому времени уже подустали, и вся одежда на вас мокрая. И на ногах не валенки, а чуни из старых автопокрышек, обмотанные тряпьем. Пока к костру доберешься, там все «лучшее» уже разделено. Значит, похлебаете то, что досталось, возьмете кусок хлеба и опять назад, пилить. Хлеб выдается по выработке. Если вы наработали 150 граммов, бригадир все равно пишет наряд на 400, иначе от голода в следующий раз просто не дойдете до леса.
Потом наступает срок вывозить дрова. Получается, что заготовлено по документам в 4–5 раз больше фактического. Начинают разбираться, где остальные. Остальных нет и не может быть. А хлеб-то съеден по этим нормам. Значит, надо составлять акт на разлив какого-нибудь ручья, благо таких в тайге много, который размыл и унес сложенные поленницей дрова. Надо гнать «туфту». Ею пронизаны отчеты всех лагпунктов.
Северные дни коротки… Два-три часа после обеда, и пора «домой»… Конвой старается вернуться с колонной засветло… Но половина из заключенных в промокших от снега чунях еле-еле передвигает ноги. До лагпункта тащатся два с лишним часа. Столько же времени они будут сушиться и отогреваться у больших железных печей в бараках… Отсюда страшный бич тех, кто работает на повале, – туберкулез.
Вольнонаемных врачей явно не хватало, поэтому привлекались медики из числа заключенных, а чаще вовсе обходились фельдшерами с весьма приблизительными понятиями о медицине. Но сама по себе должность лагерного «лекаря» делала его фигурой влиятельной. При желании он вполне мог до определенной степени облегчить участь отбывавшим срок. Если в бюллетене значилось «освободить от работы», начальник обычно не рисковал направлять больного в лес.
В Ухтлаге главным врачом был некто Соколов – страстный футбольный болельщик. Как-то он меня вызвал и предложил:
– Николай Петрович, давайте я вас пристрою в свой санотдел. Вы же физкультурник. Вы знаете, что такое массаж?
– Конечно, знаю.
– Будете массажистом.
Санчасть в лагере занимала отдельный громадный барак. Прошло почти 50 лет, а не могу забыть ту картину. У меня есть странность: трудно переношу кашель окружающих, даже близких людей. Он меня раздражает. Я унаследовал это от отца. Помню, когда мы начали кашлять, мама давала нам подушку:
– Закройтесь, чтобы отец не слыхал.
Когда я вошел в барак, забитый полуживыми существами, они все кашляли. Но это был не кашель – это был булькающий свист, который вырывался из легких. А как забыть их лихорадочные глаза, обреченные на смерть лица…
И вот что еще снится мне иногда по ночам. Я знал секретные сводки, где указывалось, сколько работоспособных, сколько больных, сколько «черных» – так обозначались умершие – находится в лагере. Каждый день в Ухте умирало не меньше 40 человек. Тела свозились в морг. Черт меня дернул туда пойти. Я увидел горы голых трупов, которые пожирали сидевшие на них сотни крыс…
Несмотря на все ужасы, работать в санчасти считалось удачей. Часто туда напрашивались люди, не имеющие о медицине никакого представления. У нас был такой фельдшер – в прошлом писатель, молодой парень, но с бородой и усами. Поэтому когда к нему приходили, то первое, что ему говорили: «Батя (раз у него борода – значит, батя), запиши меня к врачу». Он смотрел на пришедшего хмуро: «Ты здоров». – «Я болен, батя». Он в ответ: «Ты здоров, Матя». Отсюда и повелось. Заключенные стали его звать «Матя». «К Мате надо сходить – полечиться».
Так случилось, что Ухтлаг оказался лагерем литературного профиля. Поваром числился тоже писатель, из Ирана, по имени Назым. Он был обвинен в шпионаже. В бараке у него почему-то была отдельная полукомната. Обычно к нему заходили и спрашивали:
– Вы старший повар?
Назым лежал на высокой кровати (где он ее взял – загадка, на ней валялись подушки, и он спал полусидя) и отвечал:
– Я – иранский шпион, что тебе надо?
Это была занимательная картина. Старший повар – фигура по влиянию где-то чуть пониже врача. Повар мог вас накормить, поддержать. Вы ему суете котелок на троих, а он вам, если хочет, наливает на пятерых.
– Назым, прибавь компоту.
– Тебе и так воды не надо пить.
– Но компот-то ведь жирный. Вот такие порой были диалоги.
В Бутырках на стене писали: «Федот, не верь следователю». И здесь были свои постулаты. Первый: «Никогда не делай сегодня того, что можешь перенести на завтра». Второй: «Съешь все сегодня, не оставляй на завтра». Но был еще главный закон: выжить и пережить тех, кто тебя посадил.
…Несмотря на все старания, Бурдаков не смог оставить меня у себя в лагере, хотя, думаю, искренне хотел. Когда он вышел в отставку и вернулся в Москву, то несколько раз звонил мне. Соединяла нас по телефону, как когда-то в Ухте, та самая секретарша Лена, которую тогда полушутя-полусерьезно называли вторым человеком в Ухтлаге. Судя по всему, с годами она сумела сохранить свои отношения с генералом.
В книге «Звезды большого футбола» я описал эпизод разговора Бурдакова с директором электростанции. Кто-то ему эту книгу показал. И вот в трубке его густой бас:
– Николай Петрович, читаю твои «Звезды».
Я насторожился, ожидая, что сейчас он выкажет обиду за написанное, но вдруг слышу:
– Ну, спасибо тебе большое, что не забыл обо мне. Ведь ты меня в советском футболе увековечил. Когда ты придешь ко мне в гости, чтобы мы с тобой те времена вспомнили?
Я ничего конкретно не ответил, обещая позвонить…
…От Ухты до Котласа я ехал почти в «райских» условиях. Кроме меня, в купе-камере тюремного вагона было только двое: пожилой профессор-филолог и молодой парень, карманный вор.
У профессора были с собой узелок с провизией, остатки полученной недавно посылки. Не успел я осмотреться, как вор конфисковал «профессорский паек» и устроился с ним на верхней полке. От обиды и бессилия профессор заплакал.
– Верни, что взял, – сказал я парню.
– Отдыхай, батя, – лениво ответил он.
Я крепко схватил его за воротник телогрейки и, рванув, сбросил с полки. Он лежал в грязном, заплеванном проходе, не понимая, что произошло.
– Вернешь? – спросил я. В свои 42 года я был достаточно физически крепок и еще не забыл навыков кулачных боев на Москве-реке.
– Ладно, батя, раз ты такой принципиальный, то верну…
После этого все происходило «чинно и благородно», до Котласа мы докатили без инцидентов.
На Север и на Урал заключенных гнали тысячами. Добирался я по маршруту Ухта – Котлас – Вологда–Киров – Молотов – Свердловск – Омск – Новосибирск–Красноярск – Иркутск – Чита – Хабаровск целых полгода и прибыл к месту назначения 8 мая 1945-го.
Большую часть этого путешествия я промаялся в «пересылках», которых насчиталось с добрый десяток. Да и в тюремных «вагончиках» суток тридцать «перекемарить» пришлось… В купе тюремного вагона набивали по 36 человек. Сейчас даже не верится, что мы там умещались… Все стремились занять лежачее место на вторых нарах, лицом к решетке, отгораживающей коридор. Там было больше воздуха, кроме того, можно у конвоя выпросить глоток воды, знать, что кругом делается… На третьих нарах и выше слишком жарко, внизу под лавкой – холодно. Этап являлся для заключенного «голгофой». Кормили в поезде впроголодь: кусок соленой рыбы, триста граммов хлеба и кипяток… «Оправляться» давали только два раза в сутки, но и при этом на злачное место «выпадало» по триста с лишним посещений ежедневно. Прибытие на очередную «пересылку» воспринималось почти как «амнистия». Хотя у каждой из них были свои особенности и репутация.
Когда я иногда читаю в газетах: «В аэропорту создалась чрезвычайная обстановка из-за скопления нескольких тысяч человек…» – я вспоминаю те места, в которых довелось побывать. В них скапливались десятки тысяч людей. Одна каторжная тюрьма в Иркутске чего стоила!.. Через нее заключенных отправляли в Норильск, на золотопромышленные прииски Сибири и Якутии. Для транспортировки тут требовались не вагоны, а целые составы. Сидящие в «пересылках» в большинстве своем никуда не торопились… Многие умудрялись оставаться там годами. Чем работать на холоде за лишние 200–300 граммов хлеба в сутки, куда умней пребывать на нарах в теплом тюремном помещении.
Заправляли всем, как правило, уголовники. Они имели связи с охраной, через нее сбывали в городе отнятый у «политических» дефицит. Взамен разживались водкой и табаком. В огромных камерах «пересылок» почти в открытую шла картежная игра на что и во что попало. Проигрывали не только вещи, но и людей. И если «шестерка» не выполняла приказ главаря убить человека, наказание было одно – смерть.
Ко мне уголовники относились более чем доброжелательно. С этапа на этап каким-то непонятным для меня образом передавался негласный уговор:
– Старостина не трогать.
Принадлежность к футболу была лучшей охранной грамотой. Когда вечерами по просьбе своих соседей по нарам я начинал вспоминать футбольные истории, игра в карты сразу прекращалась. Самые отпетые рецидивисты тихо, как примерные школьники, слушали мои рассказы. Я мог жить – не тужить.
Но у меня не было желания отсиживаться по «пересылкам», я рвался в назначенный мне Хабаровск в надежде, что местное «Динамо», как это было в Ухте, проявит ко мне интерес. Не зря же меня туда затребовали…
Проведя неделю-другую в очередной «пересылке», я безошибочно определял тех, кто составлял списки на отправку по этапам. И сразу писал заявление с просьбой включить меня вне очереди: еду, мол, по специальному вызову на тренерскую футбольную работу. Опаздываю к наступающему сезону… Таким способом и одолел за полгода столь сверхдалекий путь… Другие тащились вдвое, втрое дольше.
Я часто перебираю в памяти те места, где побывал, и то, чем каждое из них в моей судьбе отозвалось… В Кирове я пережил минуты, незабываемые до конца дней. Наш этап только-только прибыл в кировскую «пересылку». Это была еще царская тюрьма, построенная не наспех, а добротно, с толстыми стенами, теплыми и большими камерами. По сравнению со сталинскими постройками-скороспелками – почти санаторий. Живи – не хочу… И вот однажды открывается дверь камеры и выкрикивают мою фамилию:
– Старостин – на выход!
Я шел и думал, что, наверное, сейчас предложат устроиться в санчасть. Это первое, что мне предлагали, куда бы я ни приезжал, если среди врачей или начальства попадались болельщики. В больнице было чище и сытнее… Да и подальше от картежной игры и драк. Но вижу, ведут меня не в санчасть, а в комнату свиданий. Что за сюрпризы?
Вхожу. За столом сидит майор, начальник тюрьмы, а напротив – Мария Исакова, наша прославленная конькобежка, заслуженный мастер спорта, чемпионка мира. Ничего не понимаю. Откуда? Как? Почему? От удивления не могу вымолвить ни слова. А она, не обращая внимания на майора, бросается ко мне в объятия:
– Николай Петрович!
Начальник тюрьмы встает и молча выходит.
– Здравствуй, Мария! Как ты меня нашла?
– Мне из Москвы позвонил Иван Аниканов, сказал, что вы здесь, и попросил вас навестить. С местным начальством я легко договорилась, я же здешняя знаменитость да еще любимица динамовского руководства. Они на меня тут все не надышатся. У нас в Кирове конькобежные сборы, ребята вам тут передали, что успели собрать. Вот возьмите… – Мария, оглянувшись, быстро подняла подол и достала из чулка мешочек с табаком и деньги – 500 рублей.
– Мария, что ты, не надо, при обыске все равно отнимут.
– Вас обыскивать не будут.
– Мария, девочка моя, я – политический. Не надо было сюда приходить. Это для тебя опасно.
– Мы все знаем, Николай Петрович. Слава богу, что так обошлось. Я не уйду, пока вы это не возьмете…
Я был очень взволнован этим свиданием.
Всегда считал спортсменов членами одной громадной семьи. Вне зависимости от конкуренции, от принадлежности к разным клубам… Соревнования закончились – и мы уже не противники, а спортивные однополчане… Всегда готовые прийти друг другу на помощь. Но то, что сделала Мария Исакова… По тем временам визит к политзаключенному был подвигом на грани самопожертвования. Ведь мог же начальник «пересылки» сообщить в Москву, что разрешить свидание его заставили и что, мол, Исакова вела какие-то разговоры с «пресловутым» старшим Старостиным. И все – прощай, Мария. Так ведь не только с себя ответственность снимешь, но и выслужиться есть шанс. К счастью, все обошлось.
Для меня поступок Исаковой навсегда остался примером высочайшего проявления человеческой солидарности спортсменов.
…Я вернулся в камеру. Табак раздал по нарам, но что делать с деньгами? Они жгли карман, я боялся, что вот-вот будет шмон – тщательный обыск. Тогда карцер. Я лихорадочно пытался что-то придумать, то засовывая деньги в подушку, то пряча их под соломенный матрац. И тут ко мне подошел невысокий седой старик, взял деньги, скатал их трубочкой и вшил в ручку моего чемодана, откуда ловко вытащил кожаную набивку. Закончив «операцию», он по-доброму улыбнулся и сказал:
– Молодой человек, поверьте дореволюционному опыту старого конспиратора: такую головоломку не разгадала бы даже царская охранка, а эти, – последовал кивок в сторону двери, – и подавно не догадаются…
Старик оказался прав. Когда меня на следующий день отправили из Кирова на этап, на чемодан никто не обратил внимания.
…Состав едва тронулся, а кто-то из заключенных сказал начальнику вагона:
– Там Старостин едет… Он в ответ:
– Сейчас я этого самозванца под нары отправлю… Подходит к нашему «купе»:
– Кто тут из вас себя за Старостина выдает?
– Никто не выдает, но Старостин здесь есть – это я. Он внимательно на меня посмотрел и спросил:
– Вы который?..
– Старший… Николай…
– А где остальные?
– Все тоже куда-то едут… Только в других поездах. Он махнул рукой.
…Город Молотов (нынешняя Пермь) встретил нас злым лаем конвойных овчарок и распахнутыми воротами очередной для меня тюрьмы.
Новые здания, порядки, люди. Смена обстановки немного отогнала тяжелые думы, заставила собраться – надо было пережить и эту «пересылку». И тут, пока нас «рассортировывали» по «статьям» и «срокам», подошел ко мне один из местных работников.
– Вы – Николай?
– Да.
– Пойдемте со мной, я вам сейчас приятную встречу устрою… – И повел меня по коридору.
Зачем, думаю, в лазарет идем? Подходим, а в дверях стоит брат Александр и улыбается… Почти два года не видались после суда.
– Ты как здесь?
– Да, видно, так же, как и ты!
– Почему тебя из Инты?
– Не знаю, пришло распоряжение. Я говорю:
– И на меня пришло распоряжение.
– А может быть, – говорит он, – потому, что я через одного вольнонаемного передал жене Зинаиде заявление с просьбой о пересмотре нашего дела.
– Ты поторопился, – отвечаю. – Не время еще сейчас. Не та пока что обстановка.
– Ну, у вас будет возможность разобраться в обстановке, – прервал меня сопровождающий. – Сейчас я вас, Николай Петрович, в одну палату с братом оформлю – для «восстановления сил, подорванных на этапах…», – сострил он. Оказалось, это был тюремный врач.
Так мы с Александром провалялись, думаю, около месяца. Вспоминали прошлое, гадали о будущем. Я спросил:
– Ты знаешь, куда едешь?
– Вроде бы меня гонят в Соликамск.
– Дурная слава у этих лесоповальных лагерей, да и спортом в тех местах не пахнет…
Он в ответ только смеялся:
– Ничего, на наш век хороших людей хватит…
Утверждал, что самое трудное уже позади… Я заставил его взять половину денег, которые дала Мария Исакова. Это все, чем я мог ему помочь перед расставанием… на долгих десять лет, до 1954 года, после которого еще почти тридцать лет прожили мы, все братья, в Москве, душа в душу.
Разговоры с Александром заставили задуматься: почему меня направили в Хабаровск, на Дальний Восток, после того как вначале я очутился в Ухте, на Севере?
Время от времени начальники всех крупных лагерей ездили в Москву, в свое Главное управление, за рабочей силой: их «подразделения» выполняли огромные объемы работ. К примеру, в Ухте, как я уже говорил, добывали нефть, на Дальнем Востоке тянули к океану железнодорожную магистраль стратегического назначения. Результаты этой «народно-хозяйственной деятельности» покоились на костях сотен тысяч людей. Но конвейер «великих» строек не мог давать сбои: вместо погибших требовались новые сотни тысяч. И их присылали…
ГУЛАГ являлся гигантской, величайшей в мире биржей труда. Заключенных строго учитывали по специальностям… Неужели, думал я, там есть и категория спортивных тренеров? Но, так или иначе, мне не раз твердили, что я еду по спецнаряду. Это внушало надежды, которые вскоре оправдались.
«Хозяин» Дальнего Востока генерал-полковник Гоглидзе оказался таким же горячим поклонником футбола, как генерал-лейтенант Бурдаков, но при этом куда более искушенным и знающим толк в этом деле. Он вел футбольную схватку с маршалом Малиновским, который командовал Дальневосточной армией и опекал две армейские команды: хабаровского СКА и Военно-воздушных сил. Именно Гоглидзе затребовал меня в свои владения и, несмотря на противодействие Бурдакова, добился своего, пользуясь тем, что был личным другом Берии.
Во всем этом я до конца разобрался только позже, прибыв в Хабаровск, а пока что колесил через необъятную Сибирь, попадая из «пересылки» в «пересылку», из одного тюремного вагона в другой, с многодневными «экскурсиями» по историческим сибирским каторжным центрам, где когда-то побывали декабристы…
В Иркутском централе у меня неожиданно разболелись верхние передние зубы. Дошло до воспаления надкостницы… После нескольких бессонных ночей я был готов на все… Тюремный эскулап, не прибегая к наркозу (челюсть была очень распухшей), с помощью обыкновенных щипцов «высадил» мне пару зубов… Я считал, что легко отделался: нагляделся я к тому времени, как у многих заключенных от цинги зубы выпадали десятками, хотя нас и пичкали слабодействующими хвойными растворами, «спасая» от этой повальной лагерной болезни…
В первое же утро своего пребывания в Хабаровске я начисто забыл о личных невзгодах и неприятностях. Потому что было утро 9 мая 1945 года. В тот день я искренне верил, что наконец там, наверху, смогут во всем разобраться, а значит, скоро наступят перемены. Я ошибся на 8 лет.
Судьба распорядилась так, что Победу я встретил далеко от Москвы, но… в московской компании. На мое счастье, два сына водопроводчика в доме, в котором я жил в Москве, оба спартаковские футболисты, служили в армии на Дальнем Востоке и играли за хабаровское «Динамо»: один – правого хавбека, другой – правого края нападения. Уже утром 9 мая они пришли на пересыльный пункт, принесли мне еды и коротко ввели в курс дела:
– Николай Петрович, мы знали, что вы прибудете. В хабаровском «Динамо» у нас больше половины москвичей. Все просили вас в тренеры… Да и местные горой за вас…
Однако Гоглидзе решил по-другому… Он, видимо, знал столичную «обстановку» куда лучше Бурдакова и опасался, что мое присутствие непосредственно у него под «крылом» не понравится Москве. Он схитрил: направил меня в Амурлаг, которым управлял генерал-лейтенант Петренко. Так я оказался в Комсомольске-на-Амуре.
Туда меня доставил специально присланный за мной в Хабаровск капитан оперчекотдела Амурлага. Ехали мы в обычном железнодорожном вагоне, а езды там всего одна ночь. Пересыльный лагпункт Амурлага находился около железнодорожного вокзала, в 3 километрах от города.
На вокзале меня уже ждал капитан футбольной команды местного «Динамо» Анатолий Иванович Иванов – начальник гаражей Амурлага и к тому же личный шофер Петренко – фигура довольно значительная, пользовавшаяся у генерала полным доверием… Я понял это, когда он посадил меня в генеральскую машину и привез прямо к себе домой.
В Амурлаге, помимо нескольких официальных зданий, был еще поселок с магазинами, столовыми, банями, кинотеатрами, пожарной частью и стадионом. В этом поселке и жил Иванов. Он познакомил меня с женой Елизаветой Матвеевной и шестилетней дочкой Эллой. После трехлетних скитаний по тюрьмам и лагпунктам я попал в домашнюю обстановку. В то время в Комсомольске-на-Амуре ни в чем не нуждались.
Все продовольствие было американское. Ведь грузы по «ленд-лизу» из Америки шли морем в наш дальневосточный порт, оттуда по вновь выстроенной заключенными железной дороге отправлялись до станции Пивань на правом берегу Амура, затем на американском пароме составы поездов перевозились на левый берег, где и раскинулся Комсомольск.
Не знаю, как и кто официально руководил всей этой гигантской транспортировкой товаров в европейскую часть страны, но у работников Амурлага имелась возможность ходить в американской одежде, есть блины из заморской муки, импортную ветчину и пить чай лучших в мире марок. Всем этим я и был, мягко говоря, удивлен за столом у Иванова после шестимесячного этапа на черном хлебе и «баланде»…
– Ешьте, ешьте, Николай Петрович, вы заморенный, – угощает меня Елизавета Матвеевна. – Давайте я вам еще подложу.
– Спасибо, – говорю, – Елизавета Матвеевна, я сыт, я уже съел две такие большие сосиски…
Вдруг сидящая за столом Эллочка меня поправляет:
– Николай Петрович, вы не две сосиски съели, а три…
Общий смех, но устами ребенка глаголет истина. Я действительно уже к тому моменту съел три. Этой Эллочке сейчас под пятьдесят, она живет в Ленинграде. Когда приезжает в Москву, всегда приходит к нам в гости, и мы обязательно вспоминаем тот случай с сосисками…
Иванов был не глуп. До ареста работал в Москве, в НКВД. В Амурлаге быстро выдвинулся за счет трудолюбия и природной сметки. Всегда знал, что делается у начальства, был вхож к генералу, и, что важнее, ему оказывала покровительство генеральша.
Он фанатично был влюблен в футбол, и мне приходилось, конечно, ставить его в основной состав, хотя в свои 36 лет бегал не так, как раньше, и в борьбе с противником надежно действовал только правой ногой. Словом, горе-защитник.
Но чувства юмора не терял. Как-то после тренировки, когда он, пыхтя, стаскивал бутсы, выслушивая в очередной раз подначки и колкости от партнеров, в раздевалку зашел здоровый парень, недавно переведенный с общих работ на повышение – в шоферы.
– Гражданин начальник, – Иванов приучил своих подопечных обращаться к нему на принятый лагерный манер, – говорят, у вас здесь Старостин?
Я рядом. Но Анатолий, мастер розыгрышей, удивленно спрашивает:
– А ты его знаешь?
– Кольку-то? Да мы с ним столько водки выпили, столько с бабами крутили… Вы ему скажите про меня.
– Зачем же я, ты сам ему скажи. Вот он сидит.
– О! Вы Старостин?
– Вроде да.
– Ну, тогда извините, этот проходимец, который назвался Старостиным, значит, выдавал себя за вас, – выкрутился он.
Вранье в лагерях достигало немыслимых размеров. Иногда это был единственный шанс оказаться в человеческих условиях.
Однажды из соседнего лагеря сообщили, что там сидит знаменитый футболист Василий Карцев. Я всполошился, поднял на ноги все начальство, уговорил их доставить его в Комсомольск…
Через два дня Иванов привел на стадион неказистого белобрысого человека.
– Вот, Николай Петрович, говорит, что он Карцев.
Я с жалостью посмотрел на лже-Василия:
– Ты хоть в футбол-то играешь?
– Конечно. Возьмите меня в дрессировку – увидите.
– Милый, оставайся уж, раз пришел. Будешь мячи подавать. И запомни, дрессировка – в цирке, а у нас тренировка.
…Жизнь моя в Амурлаге началась на редкость благополучно. Генерал Петренко был мужик умный, считался другом генерала Гоглидзе и, похоже, ко мне благоволил. Вместе с ним в Комсомольске жили жена и два сына. Мне везло на высших начальников, сверходаренных физически. Я уже рассказывал о Чудове и Бурдакове. Под стать им был и Петренко – атлет двухметрового роста, весом под 140 килограммов, без каких-либо признаков жира. Нещадно парился в бане и говорил таким густым басом, что мог бы легко заменить в чтении Евангелия знаменитых дьяконов храма Христа Спасителя в Москве Розова и Здиховского. Когда у генерала в Комсомольске неожиданно умерла жена, очень добрая и милая женщина, он крайне тяжело переживал утрату. Окружающие боялись, как бы он не покончил с собой, больше месяца не оставляли его наедине… Если не ошибаюсь, то хозяйство затем повела приехавшая к нему сестра, генерал так больше и не женился.
А где-то в 1950 году, когда железнодорожная магистраль была сдана, ему поручили какую-то новую громадную стройку. Там он проработал недолго. Вскоре Иванов сообщил мне, что он умер.
Сыновья его тоже были богатырского склада ребята, в отца. Старший сын Александр встречался со мной в Москве уже после смерти отца, он до сих пор живет в квартире генерала в доме, что рядом с рестораном «Пекин».
Петренко был заражен футболом, но до разумной степени, головы не терял. Он посещал все игры и во всем опекал команду, хотя формально над ней стоял городской совет «Динамо». Эта организация по своим материальным возможностям не могла идти ни в какое сравнение с Амурлагом, с его миллионным штатом вольнонаемных и заключенных, с учетом японских военнопленных. Конечно, Комсомольск-на-Амуре – не Ухта. Здесь заводы всесоюзного значения: судостроительный, авиационный, чугунолитейный… Но все-таки город больше, как мне казалось, зависел от Амурлага, чем тот от города. Не думаю, чтобы интересы обеих сторон где-то сталкивались, но знаю, что в футболе они тесно совпадали. Когда команда комсомольского «Динамо» выиграла впоследствии Кубок Дальнего Востока и вышла в финал Кубка РСФСР, это был праздник и для Комсомольска, и для Амурлага.
Были среди начальства Амурлага и болельщики-фанаты, наподобие генерала Бурдакова в Ухте. Особенно выделялись двое: полковник Марин, начальник оперчекотдела Амурлага, и начальник вновь строящейся железной дороги Прядко.
Разные внешне и внутренне люди, почти во всем антиподы, но в футбол одинаково безоглядно влюбленные…
Прядко – общительный и артистичный. Когда мы шли на тренировку мимо его дома, он выходил на балкон и кричал с балкона:
– Заслуженный мастер спорта Николай Старостин и мастер спорта Василий Куров, зайдите!
Мы заходили к нему.
– Ну, как вы, сыты?
– Василий Иванович, спасибо. Пока все в порядке.
– Ну, тогда рассказывайте, как дела. – И не отпускал нас, пока не выпытывал все последние новости о каждом игроке.
Марин – решительный и властный, имел возможность досрочно освободить любого уголовника, если считал, что таковой может усилить нашу команду. От него зависела и судьба тех военнопленных, которые, вернувшись из Германии на родину, попали в Амурлаг на «реабилитацию».
В «Динамо» Комсомольска до 1950 года с большим успехом играли бывшие военнопленные: защитник Владимир Месхи и нападающий Илья Хачидзе. Быстро стал вольнонаемным осужденный неизвестно за что Василий Куров, избавился от титула «ссыльный поселенец» не повинный ни в чем Константин Ширинян. Во всем этом чувствовалась покровительская рука Марина…
Ширинян был лучшим нападающим дальневосточного футбола, игроком редких способностей. До сих пор в Комсомольске-на-Амуре стоит его непобитый рекорд в беге на 100 метров – 11,0 секунды. Интересно, как установил он его: отыграл первый тайм в футбол, скинул бутсы и в тапочках без шипов по гаревой дорожке «отсчитал» свои 11 секунд.
Отца Шириняна, рабочего ереванского завода, в конце тридцатых репрессировали, а двух юных сыновей, как членов семьи изменника Родины, выслали на поселение в разные места. Константин попал на Дальний Восток.
Когда в Комсомольск ко мне приезжала жена с младшей дочерью Лялей, Ширинян там с ней познакомился. Позже он несколько лет играл в Москве за команду мастеров ВВС, горячо опекаемую Василием Сталиным. Так вскоре в столице обосновалось семейство Ширинян. Закончив футбольную карьеру, Константин, как и его брат-борец, стал скульптором. Они дружно живут с Лялей, вырастив детей, а теперь и воспитывая внуков.
Из всех известных мне футболистов быстрее его был только Валентин Прокофьев.
Валентин появился в команде «Красная Пресня» в 1925 году, прибыв в Москву из Николаева. Отлично сложенный, высокого (177 см) роста, Прокофьев был рожден для футбола. Природный левша, он этой своей «главной» ногой управлял мячом, как рукой. Сокрушающе бил, но главное… стремительно бегал. Не только сверхрезко, но и на редкость красиво. Я два-три года играл с ним в одной команде, вся линия нападения (Н. Старостин, П. Артемьев, П. Исаков, П. Канунников и В. Прокофьев) которой в это время входила в состав сборной Москвы и котировалась в сборную СССР. Сознаюсь, что во многих играх, стараясь на правом фланге всеми силами не отстать от его рывков с мячом в ногах по левому краю к воротам противника, я восторгался бегом Валентина и кричал во все горло ему то «браво», то «молодец»… А ведь тогда и пресса, и знатоки футбола призывали всех форвардов учиться бегать у… Николая Старостина. Да и тренировался я в спринте ежедневно, не жалея времени и сил, а пресловутый Валентин Феофанович Прокофьев без всякой работы и «заботы» взял и пробежал в Киеве стометровку на каком-то легкоатлетическом соревновании за 10,6 секунды!
Но, как говорят, «бог дал, бог и взял»… Он дал ему талант, но не дал усердия этот талант развивать и хранить. Восторженные почитатели быстро научили Валентина отмечать свои успехи.
Вино делало его заносчивым и скандальным… В нашем коллективе такое не прощалось, и Прокофьев перешел в московское «Динамо». Однажды «набузив» после игры в ресторане своего стадиона на глазах высокого начальства, он по распоряжению руководителя «Динамо» Василия Константиновича Лапина оказался с десятидневным сроком на гауптвахте… А тут через неделю игра «Динамо» – «Пищевики». Матч с подтекстом, особо престижный, футбольная «вендетта».
Команду Лапин накануне собрал в своем кабинете. По его распоряжению привели с гауптвахты и сердитого, как камышовый кот, Валентина Прокофьева…
Легендарный Федор Селин как капитан команды «Динамо» (тренеров в то счастливое для игроков время еще не было) зачитывает Лапину для утверждения состав команды на игру с «Пищевиками»… Последним, как всегда – 11-м по счету, идет левый край. Федор произносит:
– Валентин Прокофьев…
И вдруг тот встает и громко, на весь кабинет, вещает:
– Нет, Валентин Прокофьев играть не будет. Вместо меня пусть сыграет на этот раз Василий Лапин…
Несусветный конфуз! Прокофьева снова отправили «на губу». Вместо него играл кто-то из резерва, и, если мне не изменяет память, «Динамо» встречу не выиграло… В результате этого инцидента В. Прокофьев на следующий сезон оказался в киевском «Динамо».
Выпивка у него вошла в «обиход». Блестящий талант на глазах хирел, а характер портился. Финал трагический. Отчисление из команды, пьяный дебош. Колыма… И смерть в 35 лет от гангрены… Вот уж подлинно – талант и беспутство!..
…Довольно скоро в Комсомольске создалась азартная команда, причем по футболу и по хоккею с мячом, которая затем долго на равных сражалась с очень сильными дальневосточными клубами, такими как «Динамо» и СКА из Хабаровска, Тихоокеанского военного флота – ТОФ – из Владивостока, СКА Воздвиженки, СКА Читы и «Динамо» Благовещенска.
Эти команды подарили спорту немало «звезд», прогремевших потом не только на внутрисоюзном уровне, как, скажем, Ширинян или центрфорвард Хабаровска Болотин. Достаточно назвать заслуженных мастеров спорта Трегубова и Сологубова – лучшую пару защитников в истории хоккея, начинавших свой спортивный путь на Дальнем Востоке. Как жаль, что не захотели уезжать в те годы с Дальнего Востока и такие выдающиеся местные хоккеисты, как Руденко из Комсомольска-на-Амуре и Чмутин из Хабаровска. Они ни в чем не уступали по мастерству великим игрокам, чемпионам мира Трегубову и Сологубову, а по объективным оценкам превосходили их в скорости и в технике…
По мере того как росли успехи команды, росли и мои льготы. Через какое-то время мне было разрешено жить «за зоной», имея так называемый круглосуточный пропуск. Мое правовое положение стало больше напоминать участь ссыльного, чем политзаключенного.
На территории гаража Иванов предоставил в распоряжение футболистов отдельный деревянный дом из трех комнат, где я и поселился вместе с Месхи, Хачидзе и Куровым.
Василий Куров, не знавший страха в жизни и футболе и напрочь лишенный внутренних «тормозов», в целом оказался хорошим и преданным парнем. Сейчас он работает в Усть-Илимске начальником хоккейной команды. Тогда же, в начале пятидесятых, он с полным самопожертвованием разделял все тяготы, сыпавшиеся на мою голову.
Для исполнения обязанностей не то эконома, не то денщика мы выпросили у Марина осужденного за спекуляцию бывшего ленинградского хоккеиста и футболиста Павла Петрова, по кличке Понт. Он часто бывал моим непосредственным противником в играх сборных Москвы и Питера. Когда к нам наведывались другие игроки команды, он варил, парил, жарил, кормил нас и выполнял обязанности «затейника»… По натуре лукавый, он любил задавать им, в основном провинциальным ребятам, вопросы о большом футболе и рассказывать всевозможные «байки» о футбольных подвигах как бывших, так и ныне еще действовавших ленинградских футбольно-хоккейных звезд.
Случались и с ним самим всякие курьезы. Как заключенный, он формально числился в пожарной команде, в помещении которой имелась баня, куда мы ходили париться иногда вместе с генералом Петренко. Рядом стоял особняк, где он жил со своей семьей. Тут же стадион – зимой на нем был каток.
Начальник пожарной охраны, из бывших заключенных, утром как-то увидал Петрова и говорит:
– Иди сюда!
– Что, гражданин начальник?
– Пойдем на каток, Петров, генеральша хочет кататься. К двенадцати часам дня расчистишь снег?
Тот спрашивает:
– Один?
– Ну, у меня сейчас нет никого тебе в помощь. А что, не можешь, что ли?
– Могу. Но при одном условии, гражданин начальник.
– При каком?
– Если вы от аэросаней авиационный мотор с пропеллером мне к заду прикрепите…
Потом ему было не до шуток. Он освободился досрочно, приехал в Ленинград, но со статьей о спекуляции в городе не прописывают. За то время, пока сидел, у него умерла жена, в квартире осталась одна дочка. Места много, а отцу жить не разрешают… Года два-три он так втихомолку у дочки мыкался. Потом, когда я, уже реабилитированный и восстановленный на работе в «Спартаке», в 1954 году попал в Ленинград со своей командой, он нашел меня на стадионе.
– Николай Петрович, что делать? Нет уже сил дальше такую жизнь вести…
– Что делать, спрашиваешь? Пойдем в правительственную ложу просить ленинградское начальство прописать тебя в виде исключения, ведь ты же несколько лет за сборную их города играл…
И пошли, и упросили. И судимость с него за давностью сняли… Да прожил-то он спокойно всего около года: внезапно умер от инфаркта. Отразилась, вероятно, вся эта многолетняя нервотрепка на его сердце.
Но тогда, в 1947 году, Павел Петров так же, как и я, жил надеждами на скорое и счастливое изменение своей участи.
…Другой наш меценат-«фанат», Василий Иванович Прядко, держался со мной дружески и беспрерывно повторял, как толстовский Каратаев, что «все обязательно образуется»…
Он, как начальник железной дороги, еще не принятой тогда Министерством путей сообщения СССР, выделил команде для разъездов на игры в другие города специально переоборудованный спальный вагон. В нем было три двухспальных купе, большой салон, кухня с холодильником и два туалета. Вдоль салона с одной стороны шли в два яруса продольные спальные места для игроков, а с другой – откидные столы для завтраков, обедов, ужинов и чаепитий…
Как правило, вагон этот, поставленный на запасной путь, служил команде во всех городах и гостиницей…
При вагоне находился проводник – одессит Николай Иванович Шевченко, отбывавший срок за аварию с тяжелыми последствиями, которую он учинил в своем городе в качестве трамвайного вагоновожатого.
В лагере он научился «азам поварского искусства» и вовсю кухарил для нашей команды вместе с Петровым.
Николай Иванович, бессемейный, веселый человек, после ужина каждодневно напрашивался спеть ребятам какую-нибудь оперную арию… Он имел приличный баритон и, по его словам, дневал и ночевал в знаменитом Одесском оперном театре…
Закончив вечернюю трапезу, игроки укладывались на свои постели, а наш проводник, надев белую рубашку и галстук, имитируя конферансье, вначале объявлял себя как заслуженного артиста одесской оперы, а затем с упоением исполнял «Тореадора», «Онегина» и другие «баритональные» шедевры…
Ребята яростно аплодировали, кричали «брависсимо», «бис», и «заведенный на всю катушку» певец был бесконечно доволен…
Так коротала вечера футбольная команда комсомольского «Динамо», выезжая на игры первенства Дальнего Востока в Хабаровск, Читу, Благовещенск и Владивосток. На вечерних стоянках нашего вагона на запасных железнодорожных путях я занимал ребят рассказами о громких футбольных схватках, прославленных советских игроках: Канунникове, Бутусове, Федотове, Дементьеве, Жмелькове…
День ото дня, от игры к игре, «с бора по сосенке» крепла и набиралась опыта сборная Комсомольска-на-Амуре, вскоре прозванная на Дальнем Востоке местными болельщиками «Красными дьяволятами».
…Первый раз я увидел Гоглидзе, когда он приехал в Комсомольск по каким-то делам и пришел посмотреть игру, в которой для него совершенно неожиданно «Динамо» Комсомольска обыграло хабаровское со счетом 2:1. Редко встречал таких красивых людей, как Гоглидзе. Он был похож на итальянского кинопремьера. Импозантный, в элегантном штатском костюме. С любопытством разглядывая меня, он высказал пожелание, чтобы местное начальство направляло меня на несколько дней на консультацию с тренером хабаровского «Динамо», так как, по его мнению, комсомольское «Динамо» пока еще не в состоянии противостоять сильным дальневосточным командам армии и флота, а хабаровское «Динамо» располагает возможностями защитить свой престиж в этом регионе. Вероятно, для этой цели, заключил он, следует усилить нашу краевую команду отдельными игроками, к примеру Шириняном, который отлично играл и забил нам оба гола. У него отличная скорость. В этом, как мы знаем, Гоглидзе не ошибался.
Мое правовое положение было настолько неясным, что я не знал, как мне держаться в переполненной местным начальством ложе стадиона, куда меня вызвали: политзаключенный рядом с уполномоченным СТО (Совет труда и обороны) по Дальнему Востоку, первой фигурой в регионе. По слухам я знал, что в Хабаровске он жил в особняке, который когда-то занимал маршал Блюхер.
Я стоял и ждал вопросов, надеясь на поддержку только футбольного мяча, который ведь и собрал всех нас в эту ложу. Я видел, что Гоглидзе расстроен проигрышем своей команды… К счастью, вопросов не было, но совет последовал:
– Не следует, чтобы Москва знала о льготах, которыми вы здесь пользуетесь. Предупредите об этом свою семью…
Я знал, что Гоглидзе очень близок к Берии, чуть ли не его личный друг, поэтому так удивила меня разница в их внешнем облике. Насторожил и его совет… Не трудно было догадаться, что в его фразе под словом «Москва» подразумевался Берия.
– Гоглидзе велел создать для вас все условия для работы и разрешил вызвать жену, – передал мне капитан нашей команды Анатолий Иванов, возивший именитого гостя по Комсомольску в машине начальника Амурлага.
Что только не придумают ради футбола! Как политический, я не имел права на свободу перемещения, а чтобы иметь такую возможность, был вписан в командировочное удостоверение работника оперчекотдела Амурлага, который все пять лет моего пребывания в Комсомольске сопровождал меня в поездках с командой по Дальнему Востоку.
Генерал Гоглидзе регулярно появлялся на играх хабаровского «Динамо» так же, как и маршал Малиновский на выступлениях военной команды хабаровского СКА.
Мое последнее свидание с генералом состоялось при особых обстоятельствах. В перерыве игры между командами «Динамо» (Хабаровск) и «Динамо» (Комсомольск) в тоннеле Василий Куров затеял драку с кем-то из наших соперников.
Гоглидзе сидел в ложе, ему моментально донесли об этом. Он приказал собрать обе комнаты и со всей свитой вошел в раздевалку. Все встали по стойке «смирно».
– Мне доложили, – начал он, – что между динамовцами только что произошел недопустимый, безобразный инцидент, передрались спортсмены – члены одного общества. Причем такого, как «Динамо». Кто в этом виноват?
– Больше всего я, – заявляю и выхожу вперед.
– Почему вы?
– Потому, что зачинщик драки был игрок команды, где я тренер. Именно я поставил Курова играть в основной состав.
Генерал не ожидал такого оборота разговора, но, видимо, он его устраивал: отпадала необходимость наказывать кого-то из игроков его любимой хабаровской команды, и он быстро нашел выход из положения.
– Это, конечно, похвально, что вы взяли на себя вину. Только потому я на этот раз не наказываю вашего Курова. Но вас, Старостин, обязываю навести в команде должный порядок.
Вскоре и он, и Малиновский получили назначение в Москву и отбыли каждый за своей судьбой.
Шефствовать над динамовским футболом Хабаровского края стал полковник Олег Михайлович Грибанов, заместитель Гоглидзе, назначенный исполнять его обязанности.
Грибанову досталось неплохое футбольное наследство. Команда комсомольского «Динамо» конца сороковых добилась на Дальнем Востоке успехов, о которых старожилы города рассказывают молодежи до сих пор.
Это была разношерстная, объединяющая игроков нескольких национальностей, но на редкость спаянная и потому особо боевитая футбольная «единица».
Я и сейчас помню энтузиазм и патриотизм двух грузин – Месхи и Хачидзе, армянина Шириняна, украинца Червончука и местных молодых ребят Руденко, Иванова, Парыгина, Болотина, Смирнова… Тогда я утвердился в мысли, что в футболе побеждает не тот, кто больше может, а тот, кто больше хочет.
Установки команде я старался делать разные, зная, что частные «повторы» воспринимаются тускло… На каждую игру придумывал краткий, но броский девиз, нередко из исторических фраз. Например: «Карфаген должен быть разрушен», «Вперед – и горе Годунову!», «Сарынь на кичку», «Умри, но головой к воротам противника…», «Смелого пуля не тронет, смелого штык не берет…».
Игрокам все это было в новинку и очень нравилось. За день-два до игры они уже любопытствовали: какой будет девиз на очередную игру? Я секретничал и смеясь уверял, что к новому противнику еще должного девиза не подобрал, но вы, мол, готовьтесь, а девиз родится сам по себе…
Как-то после разгромного выигрыша у очередного противника на стадионе «Динамо» в Комсомольске тренер проигравших воскликнул:
– Николай Петрович! Чем вы их так «накачали»? Ведь это же бойцы из «Железного потока» Серафимовича!
Раздумывая над теперешней практикой допинга в спорте, я продолжаю считать, что личный пример тренера и его доброе, верное слово с успехом могут заменить любые анаболики…
Вот так в течение двух-трех лет сложилась в Комсомольске-на-Амуре футбольная команда, воспоминания о которой, как я уже говорил, бытуют на берегах Амура до настоящего времени.
Естественно, что тогда, за эти два года, я близко познакомился с футбольным миром Дальнего Востока. Я не говорю о столице края – Хабаровске, где конкуренция между «Динамо» и СКА сводилась к удовлетворению личных амбиций Гоглидзе и Малиновского, которые, как заправские меценаты, делали все для усиления своих команд. На уровне второй Всесоюзной лиги уже играли футбольные ансамбли в Благовещенске и Чите, а команда Тихоокеанского флота (ТОФ) в то время по своим возможностям могла составить конкуренцию и коллективам первой лиги. Она имела в составе целый ряд мастеров, которым нашлось бы место и в сильнейших клубах страны. Вообще, футбол Дальнего Востока во многом напоминал столичный, поскольку в его рядах действовало большинство призванных на военную службу москвичей – воспитанников высшей лиги.
Я проводил время, увлеченный тренерской работой и борьбой за первенство Дальнего Востока, за футбольными заботами и текущими делами команды… Где бы мне ни приходилось бывать, везде встречал московских ребят, с которыми мы раньше сталкивались. Они знали меня лично. От этих встреч становилось менее грустно.
Но, конечно, в основном мое положение облегчало то, что жене и дочерям разрешалось приезжать на Дальний Восток. Летом в школьные каникулы они жили вместе со мной в Комсомольске-на-Амуре…
Каждую весну команда «Динамо» ездила на сбор на станцию Океанская, примерно в 20 километрах от Владивостока, где находился прекрасный санаторий МВД. Туда же приезжали и другие клубы: из Хабаровска, Читы, Благовещенска. Местные тренеры с интересом воспринимали практикуемые мною занятия по методике и опыту «Спартака». Когда я в 1950 году покидал Дальний Восток, у меня было убеждение, что футбол там достиг достаточно высокого уровня. Не случайно целый ряд игроков-дальневосточников потом появился в столичных командах.
Очень высок был в регионе и уровень хоккея с мячом. Причем природные условия для развития этого вида спорта там практически идеальные.
Зимы затяжные и холодные. Но холод своеобразный: играя в Москве, я часто отмораживал пальцы на ногах при температуре минус 20 градусов, в Комсомольске же и при 30-градусном морозе ни разу за пять лет этого не случилось…
Чем объясняются подобные особенности дальневосточного климата, я сказать не могу. Но ни разу на Дальнем Востоке игры не отменялись из-за холодов.
Да, морозы никого не пугали, но вот внезапно налетавшая пурга с пронзительным ветром – испытание не из приятных… Иногда путь от управления Амурлага до дома – примерно километр по шоссе – пройти было не просто. Ветер бил в лицо, снег слепил глаза. Приходилось преодолевать его порывы, двигаясь боком, плечом вперед, останавливаясь через каждые 50 метров для отдыха… Ну а затем, наладив дыхание, двигаться дальше…
До сих пор в памяти случай, который однажды произошел во время пурги. В Комсомольске было много красной копченой рыбы. Я нес к ужину такую рыбину, килограмма на два-три, держа ее за шнурок, продетый через жабры. Но неожиданно выронил свою ношу на снег и нагнулся, чтобы поднять… Не тут-то было: ветер мгновенно отбросил ее в сторону… Минут двадцать ногами и руками разбрасывал снег, но рыбину полуметровой длины так и не нашел…
Во Владивостоке, конечно, климат другой, но ведь и отделяют его от Комсомольска более тысячи километров, примерно столько же, сколько Москву от Сочи…
Удивительный край – Дальний Восток. Там в ходу утверждение: «Здесь сто рублей не деньги, тысяча километров не расстояние, цветы без запаха, а женщины без сердца». Со временем я освоился и убедился, что в первых трех фразах присутствует истина, проверять же качество дальневосточных женских сердец я не пытался. По натуре я однолюб и свою жену, с которой прожил счастливо полвека, всегда по-настоящему любил, да и сейчас считаю счастливым то утро, когда увидел ее во сне, хотя со дня ее кончины прошло 17 лет…
Уже четыре десятилетия, как я покинул Комсомольск-на-Амуре, но воспоминания о нем, о его лесах и полноводном Амуре нет-нет да и выдает «компьютер» моей памяти. В ней прочно хранятся и образы тех по-настоящему хороших людей, которых довелось встретить на Дальнем Востоке.