Степан
Он был ниже ростом братьев Митяя, Егора, Василия, и даже племянник Илюша в шестнадцать лет обогнал его. Его круглые, пятаками, глаза в обрамлении щетинки коротеньких светлых ресниц не имели ничего общего с глазами родного брата Митяя – большими, глубокими, сине-серыми, а ресницы у Митяя – пять спичек. Не по числу, а по длине, если на ресницы друг за другом в ряд уложить. Его, Степанов, нос бульбочкой не мог сравниться с мужественными шнобелями Егора и Василия. Мама Егора говорила: «Большой нос не укора: упадешь, так подпора».
И та же самая родная мама, глядя на Егора и Василия, восхищалась:
– Настоящей туркинской породы мальчики! Сибиряки!
Степан в разговоре с Митяем и Настей как-то дал волю протесту:
– Что значит «породы»? Они что? Быки? Крупнорогатые парнокопытные? Нет, если в этом смысле, то я молчу. Далее, туркинские. Мол, был у нас пра-пра-десять-пра-прадед, который привез с войны турчанку. Товарищи дорогие, господа хорошие! Надо, в конце концов, знать источники! Хотя бы художественную литературу. Откройте «Тихий Дон» Шолохова. Первые страницы. Предок Григория Мелехова привез с войны турчанку, и так далее. Какой можно сделать вывод? В каждом селе находился боец, солдат служивый, которого тянуло на экзотику, и он пер с войны жену в шароварах, по-русски – в срамных кальсонах. А какой национальности была жена Стеньки Разина, которую он за борт выкинул? Правильно! Персиянка. Далеко ходить не надо, времена изменились, а мужские вкусы сохранились. На ком женился Егор? На узкоглазенькой казашке.
Дарагуль была еще жива, и в словах Степки кощунства не имелось.
Настя как бы невзначай, желая подначить Степку, сказала:
– Марфа говорит, что ты внешности… такой… расейской…
– Мать моя родная! – патетически схватился за голову Степка и тут же сверкнул глазом меж пальцев. – А что, собственно, плохого быть истинным русаком? – Опустил руки. – Моя мама не слышала про татаро-монгольское иго. У нас половина фамилий имеет татарские корни, каких Юсуповых ни возьми. Если бы монголы покорили Сибирь, моя мама сейчас восхищалась бы, на меня глядя: «Такой славный татарчик!»
Степан мог разговаривать нормально, но обожал придуриваться, актерствовать. И тогда на свет появлялся брюзга или восторженный гимназист, жадный спекулянт или затюканный подкаблучник, бюрократ или чокнутый ученый, романтик или ханжа. В юности Степка переигрывал отчаянно.
Он вскочил, стал в позу героя из средневековой драмы: одна нога, выпрямленная, сзади, вторая чуть согнута в колене впереди, одна рука откинута в сторону, словно просит кого-то: «Молчите!», вторая рука припечаталась к лицу в знак глубокой скорби.
– О ты! – давил «рыдания» Степка. – Анастасия! Вскормившая меня своим молоком! Не в твоих ли словах я слышу презрение…
– Минуточку! – прервал Митяй его выступление. – Как это «своим молоком»? Степка, сядь, замолкни! Настя? – повернулся он к жене.
Ему, наверное, привиделось невесть что. Настя сморщилась: не хотелось вспоминать. Можно сколько угодно пересказывать кошмарный сон, но реальное страшное прошлое хочется забыть навеки.
Степан понял ее настроение и то, что переборщил, и как выйти из роли, представлял плохо.
– Да ла-адно! – махнул он рукой. – Что, Илюхе не хватило? Вон какой бугай вырос.
– И все-таки я попрошу мне объяснить! – требовал Митяй.
Настя поднялась и вышла из комнаты. Брат с гневом уставился на Степана.
– Из ложечки, – сказал Степка нормальным тоном. – Она мне из ложечки давала свое молоко. В Блокаду.
Степан и Клара в их семье – в роду, как любила подчеркивать Марфа, – выделялись энергичностью, бравурностью, способностью закружить, завертеть, заморочить, рассмешить до колик. Но у Клары фонтан бил строго вверх и орошал малый диаметр вокруг нее самой. Степка был фейерверк: озарило-украсило все видимое пространство, и еще куда-то упали несгоревшие ошметки, не исключен пожар на отдаленных территориях.
Настя говорила Марьяне:
– Если предположить, что каждый человек рождается с батарейкой… Правда здорово, что батарейки изобрели? Идешь себе с транзистором, музыка играет, новости слушаешь – фантастика! Так вот, предположим, что у каждого из нас есть батарейка определенной, личной, мощности. Клара и Степка с батарейками уникальными! Мы: тых-тых, пыр-пыр, они: у-уух! Мы бы скисли, израсходовав столько энергии за день, сколько они расходуют в час.
– Думаешь, надолго ли их хватит? – спросила Марьяна. – Ведь можно быстро израсходовать, спалить. Я видела таких людей: до тридцати и слегка за тридцать – гейзер, а потом на месте гейзера болото. А дети! Знаешь, какие бывают умники! Кажется: потенциал великолепный. А их хватает, чтобы в институт поступить, потом заурядны. Ужасно обидно!
– Стухнет ли Клара, – пожала плечами Настя, – меня не волнует. Но Степка! Он для меня… молочный сын. И я не знаю, надо ли его энергию давить, загонять обратно в батарейку. Или, напротив, дать ей вылететь.
– Мне кажется, тетя Марфа и Александр Павлович верно поступают, когда Степку в рамках держат. Александром Павловичем я восхищаюсь: заменил Степану отца. Я даже готова поверить в теорию, что люди, тесно общающиеся, искренне любящие друг друга, становятся похожи. В хорошей семье муж и жена сливаются лицами, Степка один в один Камышин.
– Марьяна! Ты походишь на Васю или я на Митю, как куропатки на орлов.
Марфа не уставала говорить сыну: «Охолони, чертяка!» Камышин твердил, что Степану надо научиться держать себя в руках.
Камышин поклялся Марфе, что ее сыновья никогда не узнают, кто их истинные отцы. И, нарушь он клятву, случился бы взрыв, Марфа погибла, а семья, род – сейчас тесно-дружный – разлетелся бы в осколках. И надо давить в себе желание, вероятно старческое, сказать Степке: «Я твой настоящий отец! Слушай меня!»
Но он хотя бы с детства Степки застолбил право называть его сынком.
– Сынок! Оглядывайся, перед кем мечешь бисер! А если тебе все равно, если только ради собственной потехи, то имеется зеркало. Кривляйся перед ним сколько влезет. Тебе хочется славы, чтобы тобой восхищались. Однако над клоуном смеются, а не восхищаются им.
В последних классах Степка слегка выправился. То ли наставления Камышина подействовали, то ли пришло время девочек по-настоящему завлекать. А девочки в шестнадцать лет не любят весельчаков-клоунов, петрушек и скоморохов. Девочкам подавай рыцарей без страха и упрека.
И все-таки на вступительном экзамене в театральный институт, на первом туре творческого конкурса Степана, читающего басню, из-за величайшего волнения, из-за нескольких бессонных ночей, сорвало – он так бесновался, описывая волка в овчарне, что только стол не опрокинул на приемную комиссию. Его приняли за шизофреника в фазе обострения заболевания и поставили «минус».
Камышину пришлось поступиться принципами и одновременно нажать на некоторые связи: пусть только допустят мальчика ко второму туру и послушают.
Степка, закованный в черный костюм, в белоснежной сорочке и с атласным бантом под воротником, читая письмо Онегина к Татьяне, покорил приемную комиссию, и ему даже, не сходя с места, предложили пройти третий тур – этюды. Изобразить льва, готовящегося вступить в схватку за тигрицу. Они так и сказали, перепутав экзотических животных: льва за тигрицу. Степка мудро не стал поправлять.
Члены приемной комиссии благосклонно улыбались, и Степка позволил себе вольность:
– Давайте я вам покажу уставшее огородное чучело?
Настя и Марьяна говорили, что чучело у него неподражаемое.
В институт Степку приняли.
Еще до окончания школы, до поступления в театральный вуз случилась история, которая изрядно напугала мать Степана и Александра Павловича, брата Митяя и Настю. Потому что история была криминальная, подсудная, уголовная, и Степке грозило провести лучшие годы жизни за колючей проволокой.
Аннушка училась в той же школе, что и Степан, но была на пять лет младше. Ей повезло, что к тому времени, когда перешла в шестой класс, учительница географии Агния Артуровна Жабко, по прозвищу Жаба, в школе уже не работала. Степан и его ровесники натерпелись от Жабы, которую нельзя было на пушечный выстрел подпускать к детям. Даже к тем, что сидят в колонии для малолетних преступников, хотя в колонии юный криминальный контингент с Жабой, наверное, расправился бы. Среди детей рабочих и служащих Петроградской стороны таких смельчаков, кроме Степана Медведева, не нашлось.
Лет пятидесяти, высокого роста, с выпирающим животом, на котором лежал внушительный бюст, Жаба походила на большой цилиндр с ногами-тумбами. Сверху на цилиндр была поставлена голова без шеи, прическа – кичка – напоминала вторую голову, поменьше. Длинный нос клюнул почти до нижней губы. Впрочем, губ у нее не было, вместо рта – кривая щель в презрительном изгибе. Много лет спустя Степан, увидев у дочери в книжке про Карлсона иллюстрацию – фигуру фрекен Бок, воскликнет: «На Жабу похожа!»
Жаба входила в класс, и тут же возникало ощущение, что она источает злость огромной силы, почти материальную, как невидимый газ, от которого становится тяжело дышать. Многие учителя повышали голос, но когда орала Жаба, становилось по-настоящему страшно, будто она вот-вот вопьется в тебя зубами, сожрет или порвет на куски своими когтистыми крокодильими лапами. Повода для приступа ярости Жабе не требовалось, она могла придраться к чему угодно: робкую улыбку обозвать насмешкой, заикающемуся от волнения ученику вчинить обвинение в издевательстве над педагогом. Стрижка у мальчика, пробивающиеся усики, кружевной белый воротничок на форменном платье девочки или якобы подкрашенные губы – все могло стать толчком. У Жабы чесались руки, это было заметно и страшно. Не таким уж болезненным было Жабино рукоприкладство. Она могла отвесить оплеуху мальчику, который списывал на контрольной, могла за ухо вытащить к доске девочку, которая перебрасывалась с кем-то записками. Страшным до дрожи было ожидание наказания.
Жаба всю школу держала в кулаке. Ее боялись и дети, и взрослые: учителя, завуч, директор, сотрудники РОНО. Жаба владела всем арсеналом демагогических приемов и строчила кляузы пачками. С этой мымрой нельзя было связываться, вступать в конфликт – иначе увязнешь, сожжешь нервы и проиграешь. Она уже не одного борца схрумкала, не подавилась. Жаба не была членом партии, несколько раз пыталась прощупать почву, вступить. Ей дали понять: не пройдет, забаллотируют. Это делало честь школьной партийной ячейке, потому что Жаба с партийным билетом – это чума.
Она говорила о себе: «Я как педагог с тридцатилетним стажем…» Марьяна однажды рассказала, что определить хорошего учителя в старших классах просто: какую профессию выбирают выпускники, на какие факультеты поступают, тот учитель и хороший. Сильный математик – поступают на математические факультеты, химик – строем на химфак, отличный литератор – валом валят на филологический. За три десятка лет работы Жабы ни один из ее учеников не выбрал географический факультет. Ненависть к учителю перекладывалась на предмет. Стены в мужском и даже в женском туалетах не успевали отмывать от проклятий и скабрезностей в адрес Жабы.
Семнадцать-восемнадцать лет – возраст первых любовей, романов, писания стихов и гуляний до полуночи. Жаба с особым удовольствием напирала на «всю эту грязь, что сидит у вас в голове»; сексуальные мотивы были ее излюбленными. Фаворитов у Жабы не имелось, но все-таки для публичного издевательства она не выхватывала ребят, чьи родители занимали руководящие должности.
Оля Афанасьева была из семьи простых служащих: мама бухгалтер, папа инженер. Сама Оля – тихая, скромная, незаметная. Она не была пассией Степана, он с другой девочкой завертел роман «по-настоящему». Оля напоминала Аннушку, а Степка любил сестру. Болезненно скромных, стеснительных девочек Степка считал «недоделанными» и заслуживающими жалости. Поэтому то, что Жаба учинила с девочкой, взбесило Степана.
Жаба прогуливалась по классу и выбрала жертву:
– Афанасьева! Сидим мечтаем? О мальчиках, конечно? Выходи отвечать урок!
Оля вышла к доске, а учительница наклонилась, вытащила из-под парты ее портфель, поковырялась в нем, достала девичий альбом. Такой был у каждой девочки: общая тетрадь, каждая страничка в орнаменте из нарисованных цветными карандашами гирлянд цветов, вклеены фото артистов и вырезки из журналов, переписаны стихи о любви и цитаты о смысле жизни.
Жаба перелистывала альбом и противным голосом зачитывала душещипательные стишки.
– Стыдно, Афанасьева! – Жаба швырнула альбом и пошла по проходу между рядами парт к своему столу, прямо на Олю. – Чем у тебя голова забита? Грязными мыслями и мечтами! Вместо того чтобы хорошо учиться, ты мечтаешь, как бы на чердаке обжиматься? Развратничать? И с кем? Кто там у тебя фигурирует под сокращением СА? Сергей Арестов? Разгильдяй. Арестов! Не вертеться!
Они читали в книгах и видели в кино, как девушки теряют сознание, падают в обморок. Закрывают глаза, падают навзничь – точно в руки кавалера или, элегантно взмахнув руками, замирают в красивой позе на оттоманке. В том, что произошло с Олей, ничего красивого не было. Мертвецки побледнела, голова перестала держаться на шее и откинулась назад, стукнувшись о доску. Оля сползла, стекла на пол, юбка задралась, и стали видны подвязки, державшие коричневые хлопчатобумажные чулки.
Ребята вскочили.
– Сидеть! – гаркнула Жаба.
– Агния Артуровна! Она же в обмороке!
– Агния Артуровна! Вдруг она умерла?
– Занять свои места, я сказала! Молчать! Не таких артистов видали.
– Это подло! – выкрикнул Степан.
– Медведев! Дневник мне на стол. «Кол» за поведение.
– Да пожалуйста!
Он прошел к учительскому столу, бросил на него дневник, присел около Оли, похлопал ее по щекам.
– Афанасьева! Хватит представлений! – Если Жаба и перепугалась, то виду не подала. – Одерни юбку, бесстыдница!
На этих словах Оля очнулась, посмотрела на Степана, не узнавая. Она почему-то лежала у доски, а Степка закрывал ее колени подолом платья.
– Медведев! Займи свое место, или ты получишь «неуд» за поведение в году и в четверти! – орала Жаба. – Игнатова и Краснова! Поднять эту притворщицу и отвести в туалет умыться. Урок продолжается! Тема нового параграфа…
Девочки отвели Олю к школьной медсестре, которая давала нюхать ватку с нашатырем и накапала валерьянки. Потом проводили Олю домой, рассказали родителям о случившемся и о педагогических методах Жабы в целом.
Десятый «А» объявил Жабе бойкот и на следующий урок не явился в полном составе. Возмущенный Олин папа пришел к директору. В кабинете присутствовала и Жаба, сидела молча, с презрительной миной. Олин папа справедливо негодовал, возмущался: у его дочери нервный срыв, она либо плачет, либо лежит безучастно, не разговаривает, жена взяла отпуск – боятся, что девочка руки на себя наложит. Что она сделала? Какое преступление совершила? И за что ее подвергли публичному унижению?
– Вам все ясно? – спросила Жаба директора, поднялась и вышла из кабинета.
Директор был хорошим человеком, неплохим педагогом, средней руки руководителем. Был бы лучше, не имей в коллективе заразу – Жабу. Ее так и учителя за глаза называли. Директор утешал себя тем, что детям даже полезно столкнуться с монстром – для воспитания чувств и характера, закалки воли. О том, что для многих детей такое столкновение оборачивается душевной травмой, предпочитал не думать. Ему хватало истерик молоденьких учительниц, которых Жаба изводила так же, как учениц старших классов. Против Жабы был только один прием, он же народная мудрость: не буди лиха…
Олиного папу директор уверял в том, что они примут меры, что для Оли будет обеспечен режим наибольшего благоприятствования: пусть не ходит в школу, поправляется, ей поставят оценки и за четверть, и за год, максимально возможно хорошие. Ведь до окончания школы осталось три месяца, сейчас не время размахивать саблями, надо думать об аттестате и о поступлении в вуз.
Десятый «А» прогулял еще один урок географии. Стало попахивать бунтом, и директор принял меры. Он пришел в конце физики, после которой по расписанию география, и не отпустил класс на перемену, устроил собрание, точнее – промывку мозгов. Говорил о том, что Агния Артуровна педагог с тридцатилетним стажем…
– Да, Медведев? Что ты тянешь руку? Хочешь спросить?
– У опытного педагога Агнии Артуровны были ученики, которые увлеклись ее предметом и стали географами? – поднялся Степка.
– Подобной информацией я не владею, да она и не важна. Я обращаю ваше внимание, что Агния Артуровна – пожилая женщина, над которой некрасиво, неблагородно издеваться.
– А над кем благородно издеваться? – с места спросил Степка, но директор сделал вид, что не услышал.
Еще он говорил, что принципиальность важна, она – свидетельство зрелости натуры. Но с другой стороны, бывают обстоятельства, когда нужно искать компромиссы. Они оканчивают школу, и сейчас не время для восстаний, революций и выяснений отношений. Можно испортить свою будущность: необдуманное бунтарство сегодня может обернуться большими проблемами в их биографиях. Звучало подленько: надо быть принципиальным, а когда невыгодно, про принципы забывать.
Шел 1951 год. Директор знал, что опять начались аресты, по слухам, под удар попали врачи и евреи. Это пока. В тридцатые годы махина тоже медленно раскручивалась. Десятиклассники, юные максималисты, не представляли себе, какой опасности подвергают себя. И ведь не скажешь им открытым текстом: «Помалкивайте! Такие, как Жаба, могут пересажать полшколы».
Прозвучал звонок на урок, директор пошел к выходу, ребята встали. Входящего учителя встречали и с уходящим прощались стоя. Они договорились не вставать, когда в класс войдет Жаба. Она столкнулась с директором в дверях, и получилось, что ее встретили, как обычно.
– Садитесь! – сказала Жаба.
Они стояли.
– Торчите сколько влезет! – ухмыльнулась Жаба.
Они опустились за парты. У них «итальянская забастовка». Историю рабочего движения ребята хорошо знали. У них был прекрасный учитель истории, который считал борьбу мирового пролетариата основой современного исторического процесса. «Итальянка» в чистом виде – это когда приходят на работу и делают все по инструкции, не отступая от правил ни на миллиметр. Очень скоро работа стопорится. Десятиклассники под предводительством Степана «итальянку» усовершенствовали. Они будут сидеть, таращиться на Жабу и ничего не делать.
Жаба вызывала учеников к доске. По алфавиту, по списку в журнале, начиная с «А»: Алтуфьев, Арестов… заканчивая Яценко. Никто не поднялся, не вышел к доске, они сидели, сложив локти на парте, глядя перед собой, как китайские болванчики. В классном журнале напротив каждой фамилии появилась «2» – длинная вертикальная цепочка сверху донизу.
– Самостоятельная работа! – объявила Жаба. – Достали двойные листочки. Два варианта, темы сейчас напишу на доске.
Никто не пошевелился. Мел крошился в руках Жабы, когда она зло царапала по доске.
– Бастуете? Ну-ну! Оценки за самостоятельную выставлю на следующем уроке. Всем понятно, какие будут оценки? Вы у меня окончите школу, стачечники!
Прозвенел звонок с урока, Жаба взяла журнал и пошла к выходу. Ученики не поднялись.
Девочки навещали Олю Афанасьеву и принесли дурную весть. Жаба настрочила письма на предприятие, где работал Олин папа, и в другие инстанции. В начале каждого доноса значилось: копия в партийную организацию, в профсоюзную, руководству завода, директору школы, в РОНО… Только в Смольный не отправила донос. Жаба писала, что она, педагог с тридцатилетним стажем, не может утаить, что Афанасьев Сергей Анатольевич находится со своей дочерью в отношениях столь нежных, что это выходит за рамки. Девочка нервно истощена, теряет сознание на уроках, по словам матери, может наложить на себя руки. В ее альбоме отец упоминается под инициалами СА, и характер записей не вызывает сомнений. Девочки рассказывали, что родители Оли в шоке, от нее самой все держат в секрете, с ними поделились, просто чтобы предупредить. Олю переведут в другую школу, хотя в конце выпускного класса это делать плохо. Или Оля вообще с первого сентября снова пойдет в десятый, не в их школу, конечно.
Степан недоуменно пожал плечами: СА – это же понятно – Серега Арестов, Жаба сама сказала.
Им также понятно было, что Оля пострадала, чуть не умерла из-за того, что ее тайна стала всеобщим достоянием и по той же причине до сих пор боится выйти на улицу. Хотя никто и не думал над ней насмехаться и даже обсуждался вопрос, не следует ли Арестову проявить знаки внимания Оле: написать записку, послать букетик цветов, позвонить по телефону. Серега не отказывался, но разумно указывал на то, что это будет акт жалости, то есть унижения, как бы еще хуже не стало.
– И что это за «нежные отношения»? – продолжал недоумевать Степан. – Вступиться за дочь, что ли?
Потом до него дошло, как накрыло смрадом, не продохнуть, до тошноты. Словно всех их: Олю и ее родителей, одноклассников – Жаба сбросила в глубокий нужник.
– Я убью эту гадину! – пообещал Степан.
Говорил он не при всем классе, а в своей компании: три девочки, три мальчика – их называли «три парочки».
Жаба имела однокомнатную квартиру на первом этаже. Совсем отдельную – бывшая дворническая, входная дверь в стене арки. Это было исключительно удачно для планов Степана.
Раздался звонок, Жаба подошла к двери и припала к глазку:
– Кто там? Медведев?
– Я, Агния Артуровна! – Он стоял навытяжку, с просительным выражением лица, держал перед собой букет цветов. – Я пришел извиниться, я все понял, осознал! Впустите меня, пожалуйста!
Она открыла дверь, и Степка тут же юркнул вовнутрь. Пробежал по квартире со словами: «Где вазочку взять?»
– Медведев! Что ты мельтешишь?
– Вы одна дома? Замечательно! Переходим ко второму действию.
Отбросил букет в сторону, расстегнул портфель и достал из него… маузер. С виду как настоящий.
– Что за шутки, Медведев?!
– Шутки кончились, гражданка! Проходим в комнату.
Она не испугалась, но на всякий случай отступила.
– Медведев! Я сейчас вызову милицию, и тебя за хулиганство упекут за решетку. Прекрати представление, убери игрушку!
– О! Это далеко не игрушка!
Он поднял ствол вверх и нажал на курок. Звук был оглушительный. Жабе показалось, что люстра закачалась, едва удержалась на месте. Жаба рухнула в кресло и вытаращила глаза.
Маузер был великолепный. И в прошлой, первой своей жизни, до поломки, настоящее боевое оружие. Его Гавриле Гавриловичу принесли из театра – переделать на бутафорский, с пожеланием, чтобы звук выстрела был как можно впечатлительнее. Началась война, театр эвакуировался, за маузером никто не пришел. После смерти протезного мастера Егор нашел в мастерской этот маузер, почистил, смазал, разобрался в устройстве. Пистолет мог выстрелить только один раз, для следующего выстрела нужно было снова вставлять капсюль. Степка давно клянчил маузер у Егора, предлагал поменяться на что угодно. Зимние каникулы Степка провел в Москве. Пелагея Ивановна заболела, лежала в больнице, Галя за ней ухаживала, у Егора была экзаменационная сессия, Степке было поручено присматривать за близнецами Вовкой и Котькой. В награду получил заветный маузер. Наврал, что для спектакля, мол, они в театральной студии готовят к постановке «Любовь Яровую», у Степана роль матроса Шванди. Какой матрос без маузера? На самом деле «Любовь Яровую» ставили год назад, и Степка разгуливал по сцене с выкрашенным в черный цвет деревянным парабеллумом. В Ленинграде Степан не успел похвастаться пистолетом, не придумал, как его эффектнее подать.
И вот теперь маузер пригодился.
Жаба испугалась, заблеяла:
– Мне плохо, – схватилась за грудь, – плохо с сердцем.
В Степкины планы не входило, чтобы она с перепугу коньки отбросила.
Он струхнул, но виду не подал, напротив, скривился как бы в досаде:
– Прекратите! Стыдно! Что я, сердечных приступов не видел? (Никогда не видел, только мог вообразить.) И потом! У вас нет сердца, и болеть нечему.
– Степа! – взмолилась Жаба. (Ага, все-таки притворялась!) – Мальчик, ты совершаешь большую ошибку…
– Меня давно подмывало спросить, – перебил Степан, – вы тарелку сюда, – потыкал маузером ей на грудь, – ставите? А что, ведь удобно. Столик прямо под носом, хлебай не хочу.
Его в самом деле это давно занимало. У Жабы голова стояла на груди, а грудь выдавалась вперед чуть ли не на полметра.
– Ка-а-ак? – таращила глаза педагог с тридцатилетним стажем.
– Мы отвлеклись. Мадам Жаба! Или мадемуазель? Опять отвлекаюсь, какой-то я сегодня несобранный. Первоначально я хотел вам предложить, заставить, принудить в предсмертной записке перечислить всех, кому вы испортили жизнь. Но ведь это затянется, не так ли? Вампир с тридцатилетним стажем будет до утра перечислять тех, чьей крови насосался. Также мне было бы чертовски интересно узнать, откуда в вас столько злобы, подлости, ненависти к людям? И снова загвоздка! Вряд ли приходится рассчитывать на откровенный разговор под дулом пистолета. Он чертовски громко стреляет, вы не находите? Привлечет внимание, прохожие услышат. Они от ваших окон в полуметре, по панели туда-сюда постоянно ходят, разговаривают, смеются, а то и некоторые, свят-свят, целуются! Вам хочется рвать и метать, рвать и метать. Или просто кого-то покусать, со свету сжить? Можете не отвечать. На чем я остановился?
– Степа, ты хочешь меня убить?
– Конечно! Я что, забыл сказать? Голова садовая! Непременно убить, стереть с лица земли.
– За что-о-о?
– Не могу с вами находиться в одном помещении, в одном городе, на одной планете. Смердит! Прям, знаете, ужасно воняет, как в сортире, дышать невозможно. Итак, я хотел вас пристрелить из маузера. Мой любимчик, – Степка чмокнул пистолет. – Обожаю его! Но, во-первых, громко. Во-вторых, куда стрелять? Если в живот, пуля в жиру… в жире… – у меня по русскому «четверка» с натягом – застрянет. В голову? Фу, некрасиво! Кровь фонтаном – некуртуазно. Вы согласны?
– Да-а-а…
Жаба смотрела на него как на безумного. Ее губы, уголки которых обычно скобкой уходили вниз к подбородку с редкими черными закрученными волосиками, теперь выпрямились. Рот-щель от уха до уха вкупе с вылупленными глазами – она напоминала настоящую жабу.
– Поэтому в ход идет план «Б». Сидите тихо, никаких резких движений!
Степка открыл портфель и с нарочитой осторожностью вытащил из него обувную коробку. На крышке коробки было круглое отверстие, из которого торчал циферблат тикающего будильника. Из торца коробки тянулся длинный провод.
– Бомба! – шёпотом сообщил Степан. – С часовым механизмом. Я вас очень прошу не дергаться, а то раньше времени – бух! – и взлетим. Я разве опытный бомбист? Это мое первое изделие, возможны недочеты. И мне совершенно не хочется вместе с вами подорваться. За что?
– Мальчи-и-ик!
– Молчать! Дышать через раз, я сказал!
Он присел около ее кресла и привязал конец шнура к ее щиколотке. Потом, согнувшись, таращась в притворном страхе на коробку, попятился задом из комнаты, разматывая шнур.
Через минуту вернулся, вытер пот со лба:
– Кажется, все! – Бросил маузер в портфель. – Отпечатки пальцев? Я ничего здесь не трогал. Что еще? А! Самое главное! Бомба с часовым механизмом, реагирует на движение. Дернете ногой – и ку-ку! Вам остались минуты или часы жизни, пока не пошевелитесь. Покаяться письменно, увы, не получилось. Осталось время вспомнить свои грехи устно. Чао-какао! Стоп! Запамятовал! Вот точно я сегодня какой-то забывчивый. Парик! – Он вытащил из портфеля черный кудрявый парик и натянул на голову. Пояснил: – Из спектакля про юность Пушкина. Это чтобы меня случайные прохожие не опознали. Представляете, я на премьеру бакенбарды налепил. Вот они, – показал черные мохнатые хвостики. – Ну, какие у двенадцатилетнего лицеиста могли быть бакенбарды? Никто не заметил! Люди ужасно ненаблюдательны.
Она сидела не шевелясь почти час, следила за временем по наручным часам. Каждую секунду ждала взрыва. Забывчивый Медведев мог действительно бракованную бомбу сделать. Нога затекла, стала свинцовой и, казалось, вот-вот начнет дергаться непроизвольно. Потом Жаба стала звать на помощь, сначала тихо, затем в полный голос. Нога дрожала, сотрясалось все тело, каждую минуту мог прогреметь взрыв.
Ее услышали прохожие, два студента, примчались, дверь в квартиру была не закрыта. Обнаружили сидящую в кресле женщину, явно не в себе, талдычившую про бомбу. К ноге женщины был на бантик привязан шнур, конец которого валялся в коридоре. Принесли, показали этот пустой конец, женщина вскочила, стала кричать, что на нее было совершено покушение, требовать, чтобы вызвали милицию. Студенты подумали, что здесь впору вызывать психиатрическую помощь, и сочли за благо ускользнуть из квартиры. Милицию вызвала сама Агния Артуровна.
Приехавшие милиционеры отнеслись к ее словам с явным недоверием: ни следов бомбы, ни выстрелов, хотя гражданка утверждала, что террорист Медведев выстрелил в люстру, полетели осколки, пуля застряла в потолке. Где же пуля, осколки? На этот вопрос гражданка ответить не могла. Из доказательств покушения – только завядший букет цветов на полу и шнур. С другой стороны, на сумасшедшую, которых они достаточно повидали, она не походила, просто на очень возбужденную женщину, пережившую сильный страх. А от пацанов всего можно ожидать. Заявление приняли.
Жаба после ухода милиционеров немного успокоилась, вспомнила скепсис на лицах представителей закона, предположила, что ее делу могут не дать ход, и села писать развернутое заявление – получилось на шести листах.
Степка ждал вызова в милицию, готовился, но ему позвонили и велели прийти в отделение только через четыре дня, когда он уже стал слегка нервничать.
Допрашивал его капитан – дядька с рабоче-крестьянским лицом, умело играющий простака. Дослужился бы он до капитана в уголовном розыске, если бы был простаком!
Говорил капитан отечески, как бы сочувствуя Степке, разделяя его настроение:
– Мы навели справки о потерпевшей, тебя можно понять. Да я сам в школе был хулиганом, оторвой. Доску мазал воском, чтобы мел не писал. Кнопки учителям на стул подкладывал, а директору клеем намазал – намертво прилип.
– Это негуманно, – сказал Степка. – Учителя – взрослые люди. Дети, которые издеваются над взрослыми, по меньшей мере дурно воспитаны.
– Ну да! Ну да! Сейчас-то мне стыдно. Послушай, сынок! Есть хулиганство, за которое потом стыдно, а есть действия – угроза оружием, например, – за которые статья светит. Давай мы с тобой сделаем по-хорошему? Ты добровольно отдаешь оружие, а я постараюсь сделать все возможное, чтобы смягчить наказание.
– Какое оружие? – вскинул брови Степка.
– Пистолет, которым ты угрожал Агнии Артуровне.
– Но я ей не угрожал! И пистолета у меня нет!
– Подумай, сынок, хорошенько подумай! Если мы найдем пистолет, то уж будет совсем другой коленкор: суд, колония – и прощай мечты об институте.
– Какая колония? За что? Как я могу хорошо подумать о пистолете, если я ни одного никогда в руках не держал? – У Степки навернулись вполне достоверные слезы.
– Хорошо, зайдем с другой стороны. Где ты был в момент покушения на гражданку Жабко?
Он ждал этого вопроса. Известный безотказный приемчик, читал про него в детективах. «Где вы были в момент убийства?» – «На рыбалке». – «А откуда вы знаете, когда произошло убийство?» Попался, голубчик!
– А когда было покушение? – спросил Степка.
– В прошлую пятницу в семь вечера, – нехотя ответил капитан.
– О! – облегченно вздохнул Степан. – Мы Вовки Мокина день рождения отмечали. На Старо-Невском. Там нас шестеро было. Как бы я…
Сказал и заткнулся, в последнюю секунду спохватился. В секунду до провала! Он едва не ляпнул: «Как бы я успел со Старо-Невского до набережной Мойки туда-обратно незаметно смотаться?» Он ведь, по легенде, не мог знать, где живет Жаба.
– Так-так, – почувствовал горячее капитан, и его добренькие глазки, как показалось Степке, сверкнули дьявольским огнем охотника, обнаружившего дичь. – Говори, говори! Как бы ты… Что?
– Неудобно вышло. Я немножко перебрал. И в туалете меня выворачивало, мимо унитаза попало, соседи ругались.
Выворачивало Сашку Игнатова, но ведь соседи по коммуналке не запомнили, кто насвинячил, а ребята его не выдадут, они знают, что надо утверждать: Медведев с дня рождения не отлучался. Теперь не забыть ребят оповестить: в туалете тошнило его, Степку. Игнатов будет на седьмом небе: стыдился, что напился, а теперь оказывается, что наблевал для Степкиного алиби.
Марфа и Александр Павлович вернулись из кинотеатра. Их встретила испуганная Аннушка.
– Степа сказал, что его вызвали на допрос в милицию. Если до ночи не придет, то ему в тюрьму надо передать этот узел, – протянула крест-накрест завязанный платок.
– Шельмец! – ахнула Марфа. – Что еще он учудил?
И стала развязывать платок, словно хотела найти в нем ответ на свой вопрос. Смена белья, мыльница, зубной порошок, щетка, пачка печенья, кусок колбасы, свитер, книжка рассказов О. Генри…
– Быстро за мной! – Камышин поспешил на выход.
Марфа подхватила узел, побежала вслед за мужем. Зачем в кино пошла? Стоит из дома выйти, обязательно что-нибудь случится.
Камышин распахнул дверь кабинета и, не здороваясь, гаркнул с порога:
– Почему вы допрашиваете несовершеннолетнего в отсутствие родителей?!
– Я не допрашиваю, – ответил капитан. – Мы просто беседуем. Да, Степа? Это ваш сын?
– Пасынок, – чуть дернувшись, ответил Александр Павлович.
– Я мать, – промямлила Марфа.
Как иные люди копят деньги – опускают монетки в копилку, так Степка имел свою внутреннюю копилку, в которую собирал жесты людей, мимику, привычки, особенности походки, словечки-паразиты. Капитан вначале был добрым дядей, подмигивал, похохатывал, потом превратился в волка-сыскаря, мол, я все ваши повадки знаю, ты у меня расколешься как миленький. Когда Александр Павлович сказал «пасынок», капитан задумчиво подергал себя за ухо, предложил маме и Камышину присесть. Реакция милиционера понятна: Степка похож на Камышина, так многие говорят. Но мама вышла замуж за Александра Павловича, когда отца не стало, а Степке было двенадцать лет. Людей похожих очень много, его родной отец был полупридурком, мама с ним намучилась, особенно в Блокаду. Камышин всегда Степку жалел, опекал, искренне любил. Искренне, потому что мог и трепку задать. Степка не платил ответной щенячьей привязанностью. Наверное, потому, что мама с пеленок внушала: Камышин – наш барин, мы на него работаем. Любить барина, даже если он стал мужем твоей матери, – это холопство.
Александр Павлович потребовал ввести их в курс дела. В чем обвиняют Степана? Капитан дал для ознакомления заявление на шести листах потерпевшей учительницы. Камышин читал и хмурился, Марфа, не дыша, следила за его лицом, изредка бросая взгляд на сына. Степка изображал невинного агнца, это выражение было ей хорошо знакомо и не предвещало ничего хорошего.
– Черт знает что, – пробормотал Камышин, снова перечитал несколько строк. – Бред какой-то. Сами послушайте: «Потом он надел парик Пушкина, но бакенбарды приклеивать не стал, потому что у молодого поэта бакенбардов быть не могло. Уточняю: театральные реквизиты украдены Медведевым после спектакля о юном Пушкине в театральной студии, в которой Медведев состоит…»
– У нас никогда не было спектакля о Пушкине, – сказал Степка. – Хоть кого спросите!
В итоге капитан их отпустил, сказав на прощание расплывчатое, но строгое:
– Будем разбираться!
Дома на требование матери и Камышина честно признаться, было или не было покушения, Степка закатил глаза:
– Что я, больной? Перед окончанием школы портить себе биографию?
Одноклассникам, среди которых только пятеро знали правду, он предложил давить Жабу ее же методами, то есть жалобами. Причем коллективную жалобу писать – это старо, надо, чтобы каждый от себя написал, какая она подлая, на собственном опыте, и как венец Жабиных издевательств – случай с Олей Афанасьевой. Это потребовало времени, но было не так нудно, как писать домашнее сочинение по литературе о лишнем человеке Печорине, в общем-то увлекательно, хотя и пришлось пять раз писать одно и то же. Тридцать жалоб детей получили директор школы, РОНО, руководство предприятия, на котором работал Олин папа, и, мелочиться не стали, в Смольном.
Директору пришлось держать удар с нескольких сторон, чего стоило только возмущение коллег отца Афанасьевой. А проверка из Смольного? А истерика в РОНО? Директор потерял сон и посинел от нервных перегрузок. Он бы согласился десять раз выдержать подобное, лишь бы избавиться от Жабы. Избавился. Благодаря детям, которых не подначивал, напротив, призывал к смирению.
Жаба вылетела из школы со свистом, то есть с волчьим билетом, и педагога с тридцатилетним стажем больше не подпускали к образовательным учреждениям, даже в колониях для малолетних преступников.
Камышина и Марфу убедила в невиновности сына не столько шумиха с письмами детей, родительскими собраниями, сколько убеждение, что Степка не мог бы все это провернуть в силу характера. Он хвастун, бахвал, обязательно растрепался бы, не утерпел.
Они не заметили, как сын вырос.
В этой истории было и закулисье. В дружной семье умели конспирировать, когда того требовали обстоятельства.
Настя в самый тревожный период, разговаривая по телефону с Марьяной, описывая, какие нелепые обвинения нависли над Степкой, услышала на том конце странное молчание.
– Был пистолет, – прошептала Марьяна. – Я сама видела. Егорка нашел в мастерской Гаврилы Гавриловича. Стреляет оглушительно, но, кажется, не пулями. Егорка нас как-то напугал, Вася ему чуть башку не свернул.
– Марьяна! Никому не говори!
– Конечно, – заверила Марьяна.
Положила трубку и тут же, из Дубны, заказала Москву, номер телефона в квартире Пелагеи Ивановны, попросила к аппарату Егора, когда дали связь.
– Ты знаешь, что в Ленинграде на Степана заведено уголовное дело? Он якобы угрожал пистолетом учительнице. Жуткой мымре, на нее тридцать детей написали жалобы. Но это не важно. Степан под следствием. Ты давал ему пистолет?
– Какой пистолет? – спросил Егор после паузы. – Театральный, Гаврилы Гавриловича? Васька, помнишь, на меня окрысился, велел маузер выбросить, я и выбросил.
– Это точно?
– Абсолютно! – заверил Егор.
И заказал разговор с Ленинградом.
Ответила тетя Марфа. Как водится, расспросив про их здоровье, поведала свои печали: Степка-то, варнак, угодил в подсудное дело. А учительница-то! Им на родительском собрании глаза открыли. Гнида! Но Степка не виноват – они с Александром Павловичем и так и сяк судили.
– Конечно, не виноват, – заверил Егор. – А могу я с ним поговорить? Подбодрить?
Когда Степка взял трубку, Егор без предисловий сказал:
– Выбрось в Неву, в Мойку, в Фонтанку или какие еще есть у вас глубокие реки.
– Уже выбросил.
– Тогда пока!
– Пока!
Много, лет десять спустя, на даче после ужина, в продолжающемся застолье под соснами, когда старики и детвора ушли в дом, неожиданно всплыла эта история. И Степка представил ее в лицах, кое-где приукрасив ради усиления комического эффекта. Теперь уже можно было хохотать. Степка только попросил не открывать правды маме и Камышину. Они расстроятся.
Еще студентом театрального института Степан снялся в нескольких эпизодах на Ленфильме. У кинематографистов было много выражений, связанных со словом «камера». Камера его (ее) любит (не любит), камера вытащила его притворство (гнилую сущность, подлость, нежную душу, ранимость), камера показала, камера высветила, камера открыла… Режиссеры, операторы и когорты их помощников и ассистентов относились к камере, то есть к результатам ее труда на экране, с мистическим поклонением. Камера была вроде волшебного зеркала, которое одним почему-то льстило, других принижало, третьих вообще не желало замечать: говорит человек с экрана, а не цепляет, ты его словно не видишь.
Камера высветила у Степана комический талант, Степану прочили блестящую карьеру. Хороших драматических артистов – тьма, комиков – по пальцам пересчитать, их дарование редкое, штучное. Казалось бы, живи и радуйся, принимай предложения, зарабатывай деньги и славу, к окончанию института ты уже будешь известным артистом. Степка не захотел, отказывался от приглашений на пробы, если в фильме ему предлагали играть придурка.
Он любил смешить людей: завладеть вниманием компании, довести ее до полубезумства, когда хохочущие девушки уже не думают о макияже и о том, как выглядят в данный момент, когда парни ржут в голос, теряют мужественность, обессиливают, их можно побороть мизинцем. Степан мог долго и вдохновенно говорить о шутах, клоунах, скоморохах – восхищаться их талантом и представлениями. Но сам быть шутом не желал. Когда смотрел фильм, где он три минуты представляет корыстного недотепу – кругломордого, с поросячьими глазками, носиком-бульбочкой, дрожащими оладушками губ, – Степана тошнило. И как будто закипала кровь – воспоминания об отце, гыгыкающем после каждого слова. Он никогда не хотел и всегда боялся быть похожим на отца.
К третьему курсу Степан понял, что амплуа героя ему не светит, а комиком-простаком он не желал быть. Что остается? Режиссура. Елена Григорьевна, мать Насти, первая жена Камышина, говорила про него, мальчишку: «прирожденный режиссэр». Она многие слова произносила на дореволюционный манер. Елена Григорьевна – этого не знал никто – его женский идеал. Нечто хрупкое и эфемерное, неземное, случайно залетевшее на нашу суровую планету. Женщина-бабочка, женщина-газель. Она не умела налить воды в чайник, хотя выкуривала две пачки папирос в день. Она в страшную блокадную зиму, одетая в шубу, с головой, укутанной платком, дни и ночи проводила сидя в кресле и при этом сохраняла царственную осанку, величие и достоинство.
Наличие идеала вовсе не означает отсутствие потребности узнать другие женские разновидности: худых и толстеньких, блондинок и брюнеток, умниц и простушек, представительниц золотой молодежи и нетребовательных обитательниц рабочих общежитий. Он нравился женщинам, а уж как они ему! Степка каждой говорил, что она ни на кого не похожа, и каждая ему верила.
Марфа сокрушалась:
– Бабы Степку сгубили.
– Кто кого сгубил – еще вопрос, – отвечал Камышин.
– А вы-то, видать, в молодости тоже были… ходоком, – в сердцах упрекнула Марфа.
Это было исключительно редко, чтобы Марфа словом или полсловом, шепотом, взглядом признала отцовство Камышина. Она придерживалась твердой политики: попробуйте заикнуться, что Степка ваш сын, и больше нас не увидите.
Камышин улыбнулся: ему было приятно, что жена отступила от своей политики и что, возможно, ревнует его к прошлому.
Начиналось-то, по мнению Марфы, хорошо. Семейная жизнь – хорошо, а что до нее, так сплошной срам.
Телефон стоит в коридоре, на всю квартиру слышно, как Степка звонит девушкам, как они ему. «Курлы-курлы, курлы-курлы» – Степка с зазнобами общается. Его дома нет, телефон не умолкает, звонки беспрерывные: передайте, что Таня звонила… Оля, Катя, Наташа, Ира…
Он приходил с девушкой: нам нужно к семинару по технике речи подготовиться. Через неделю снова с девушкой – с той же или с новой, Марфа их не отличала. Им требуется отработать этюды и бальные танцы. Потом выяснилось, что танцы он отрабатывает и в квартире брата Митяя, имея ключ и предварительно выяснив, когда никого не будет дома.
Марфа Степке полотенцем пригрозила:
– Отстегаю, не посмотрю, что ты, пустоумник, в возраст вошел. Помнишь, как я вас хлестала?
Степан прекрасно помнил: мама его и брата лупила кухонным полотенцем за серьезные проступки. Рука у мамы тяжелая, сильная.
– Чтоб ни у нас в квартире, ни у Насти с Митяем больше никаких этюдов! Девушку приведешь, на которой жениться решишь. Женись, ирод! Хватит бальных танцев!
Он привел девушку в конце третьего курса. Первую красавицу в институте. До онемения красивую. А то бы Степка не под приму клинья забивал! В их роду-семье дурнушек косорылых не было. Клара подкачала, да и сам Степан. А на Нюраню посмотреть, Аннушку, Настю? Но девушка по имени Анелия была совершенно особой красоты, абсолютной. Настя и Митяй, которых Марфа позвала: Степка с невестой будет знакомить, – застыли в первые секунды, как сама Марфа и Камышин. Анелию даже описывать не стоит. Глаза, нос, цвет кожи, овал лица, губы, волосы – сколько слов ни подбирай, видеть надо. Видеть и поразиться тому, что природа ваяет под вдохновение.
Вечером после застолья Марфа мыла посуду на кухне и все никак не могла расстаться со счастливым чувством: Степку полюбила редкой красоты девушка. Моего сыночка, моего оболтуса…
– Она такая! – восхищалась Марфа. – Такая!
Камышин сидел за столом и читал газету. Он всегда старался быть рядом с женой, как познавший хронический холод человек старается притулиться к печке. Чаще всего не удавалось – около Марфы вертелись дети, внуки, которые тоже тянулись к теплу. Маленькие – им преимущество.
– Какая такая? – спросил Александр Павлович. Сложил газету, поднялся, взял полотенце и стал вытирать тарелки.
– Возвышенная, – замерла Марфа с губкой в руках, – иконописная. Ох, боюсь не удержит!
– Кто кого?
– Степка Анелию.
– Скорее она – его.
– Хотя девушка и марудная, – нашла Марфа недостатки у будущей невестки.
– Какая?
– Медленная, точно спит на ходу.
У Анелии была замечательная дружная семья: папа архитектор, мама музейный работник. Жили они на Васильевском в отдельной квартире, куда Степка, в примаки, перебрался после свадьбы. Анелии с детства прожужжали уши про ее красоту и про то, что она станет знаменитой артисткой. Девочка была послушной и выбору, который сделали за нее взрослые, не противилась. К сожалению, камера не полюбила Анелию – на экране она выглядела как заговорившая икона. Анелии не хватало страсти, горения, желания выплеснуть свои эмоции бурно или, напротив, сдержанно, но так, чтобы чувствовалось, что внутри все клокочет. Поэтому и на сцене она разочаровывала: смотришь на нее, ждешь, что сейчас что-то произойдет с этой красивой героиней, а ничего так и не происходит.
Когда Степака после полутора лет семейной жизни бросил Анелию, она очень переживала. Но это была обида сродни той, что бывает, когда вдруг тебя увольняют с работы, а не крах большой любви, когда небо падает на землю, накрывает тебя и не дает дышать. Анелия никогда не испытывала к Степке африканской страсти, он взял ее измором. Однако их молодая семья выглядела вполне благополучно, разрывом и не пахло. Пока Степку не понесло на летнюю практику в Тюмень. Там тяжело заболел режиссер театра, Степке предложили попробовать свои силы. Он был на седьмом небе. Репетировали «Чайку» Чехова. У Степки возникла сногсшибательная концепция постановки, своим бешеным энтузиазмом он заразил всю труппу, даже тех артистов, которые, казалось, давно покрылись мхом, и Степка влюбился в исполнительницу роли Нины Заречной.
Он позвонил домой в конце лета и сообщил три новости, одна другой «приятнее». Он уходит из института, потому что его берут режиссером в театр. Он разводится с Анелией. Он женится на Нине Заречной, тьфу ты, на Лиде Зайцевой. Лида – чудо, у них любовь одна на миллион.
– Ну, не зараза? – горевала Марфа. – Как я теперь Анелиным родителям в глаза посмотрю?
Она всегда переживала выкрутасы детей как собственные недостатки.
Много лет спустя был период, когда Марфа на вопрос о младшем сыне отвечала: «Режиссирует по северам». Из Тюмени Степан переехал в Норильск, потом его унесло в Сыктывкар. В каждом городе он задерживался на три-четыре года, каждый отъезд был связан с разводом, новой любовью, женитьбой и бурным всплеском творческого энтузиазма.
В этот период Камышин и сказал Марфе, что, глядя на сына, лучше понял самого себя, собственные недостатки, но, возможно, они же и достоинства. Любовь к процессу, а не к результату, особенно если он представляет собой копирование. Камышину всегда было интересно запускать новое производство, осваивать современные станки, то есть организовывать обучение на этих станках, биться над изделием, устраняя технологические и прочие ошибки. А контролировать работу конвейера ему было скучно. Степан обожал читки, обсуждения концепции, споры, более всего – репетиции: общее возбуждение, в которое впадала труппа, и уже не на сцене, а в жизни артисты называли друг друга именами героев пьесы. Для Степана провинция была лучшим полем, потому что в столичном театре удачная постановка может идти годами, а в областном городе зрительский круг ограничен, ему постоянно, каждые три месяца, подавай премьеру.
Эта их особенность: любовь к процессу – имела неизбежный побочный эффект. Она гасила, вытравляла честолюбие. Камышин был отличным инженером и организатором, но не стал директором завода. Степан, конечно, мечтал о званиях, премиях, но гораздо больше его увлекала какая-нибудь очередная идея, вроде «Ромео и Джульетты» в интерьерах строительного ПТУ.
Лиду, вторую жену Степана, Марфа видела дважды. Первый раз – когда Степан привез ее, беременную, в Ленинград.
Лида была красива, но не Анеля, конечно. Молчалива и поэтому казалась умной. Заговаривала и… не то чтобы дура дурой, но и не ума палата. И еще очень напряженная. Казалось, дотронься до нее – отпрянет или током ударит. Испуганная. Есть такие люди – с детства испуганные. И как ни веди себя с ними, как ни выказывай доброжелательность, готовность приветить, приласкать, они почему-то все равно остаются напряженными, словно постоянно ждут подвоха, нападения, обиды. Словом, Лида не очень понравилась, Анелю жалко, но Лида на сносях, и тут уж хочешь не хочешь, а принимай ее с распростертыми объятиями, хотя Лида от этих объятий шарахается.
Второй раз Лиду увидели, когда Степка рванул в Норильск, то есть после гастролей не вернулся в Тюмень, встретил новую любовь и новый театр. Лида привезла в Ленинград дочь Соню, Лиде надо устраивать свою жизнь и делать карьеру, Лиду пригласили в воронежский театр.
Марфа и Камышин не могли насмотреться на внучку, хотя уже воспитывали Таню и Маню и щенячьего визга наслушались. Соня никак не походила на умненькую Маню и потешную Таню. Какая от двух артистов, но людей совершенно разного темперамента, могла быть дочь? Хитренькая. От мамы взяла симпатичную внешность, от папы – лидерский характер. Оглянуться не успели, а уже в детской Таня и Маня пляшут под Сонину дудку, отдали ей все игрушки и покорно выполняют все распоряжения.
Лида оставила дочь и сгинула, то есть в первое время еще писала, изредка звонила, потом присылала поздравительные открытки, наконец замолчала. Она была жива, адрес ее знали. Но если мать от дочери отказалась, чего навязываться? Мать – глупая женщина, потому что Сонечка – большая радость. Веселый, шебутной, озорной, неутомимый ребенок. Как Степака в детстве.
Кроме Сони, у Степана были еще сын Ипполит в Норильске и дочь Алла в Сыктывкаре. Зарплата Степана после вычета алиментов – гулькин нос. Марфа и Камышин никогда Ипполита и Аллу не видели. Марфа на дни рождения отправляла им деньги. В бланке перевода было место для текста размером в две спичечные этикетки. Из года в год Марфа писала: «На подарок от бабушки Марфы и дедушки Саши. Желаем здоровья и благополучия. Не могли бы вы прислать фото?»
Ни ответа, ни фото они так и не дождались. Положа руку на сердце, не сильно горевали. Когда у тебя по квартире носятся три маленьких бестии, не остается времени тосковать о далеких внуках.
Степан только с Анелей разошелся культурно, с остальными женами разводы были кошмарными, со взрывами женской ненависти, которая не растворялась годами. Матерей Ипполита и Аллы можно было понять: они не хотели иметь дела ни со Степаном, ни с его родней. Получать алименты – это справедливо. Никто не жирует, лишних денег не бывает, а Степан Медведев пусть хоть на хлебе и воде сидит. Всегда найдется та, что его прокормит.
Развод с Анелей был мирным потому, что брак их представлял собой отчасти сделку. Ему хотелось первую красавицу, она устала отбиваться от ухажеров и выбрала самого настырного. С Анелей, единственной из всех бывших, Степан поддерживал приятельские отношения.
Анеля не стала актрисой. Окончив театральный институт, пошла работать к маме в музей. Там встретила и наконец по-настоящему влюбилась в скромного парня Алексея, младшего научного сотрудника, искусствоведа. Он был беспомощен за стенами музея, но прекрасен, рассказывая о пыльных черепках и ржавых стрелах. Две их дочери-погодки повторили красотой Анелию, но бабушке и дедушке было строго-настрого запрещено упоминать о карьере артисток. Семья Анели была настоящей интеллигентной питерской семьей – островком непритязательного благородства, образованности, доброты и стойкости. Степан любил заваливаться к ним в гости. Алексей поначалу воспринял его настороженно. Первый муж? К чему это? Постоянно, без нужды, поправлял очки на носу не указательным пальцем, как делают многие, а хватаясь за дужки у висков. Степан мгновенно «бросил в копилку» этот жест. Потом Алексей привык, расслабился, убедился в отсутствии корыстных мотивов у Степана и магического воздействия этого обаятельного сатира. Он стал смеяться. Алексей смеялся над шутками и представлениями Степана столь заливисто, по-детски, что стоило ходить к ним в дом только ради театра для одного зрителя. Анеля, видя мужа и дочерей, умирающих от хохота, радовалась их бурным эмоциям. Степка Медведев – это, конечно, праздник. Но праздник не может быть каждый день, а мы живем каждый день. Как хорошо, что Степка бросил ее!
Женщины у Степана не переводились. Они были в его жизни такой же необходимой составляющей, как литература у книгочея. Любитель чтения зачах бы без книг, а Степка – без женщин.
Как-то Степан, Настя, Марьяна, Василий и Митяй ехали в метро с Петроградской – ночевать у Насти и Митяя. Степан, как и все, чуть под хмельком, выйдя из поезда, стал клеиться на перроне к девушке:
– Вы прекрасны! Простите мне мою неучтивость, невоспитанность, но промолчать, не выразить свое восхищение просто нет сил. Вы необыкновенная, вы не как все! А я не пошлый приставала. Я режиссер. Вот мой брат Дмитрий, художник. Подтверди!
– Подтверждаю, – кивнул Митяй.
– А это мой двоюродный брат – засекреченный физик-атомщик, доктор наук. Вася, подтверди!
– Я доктор наук, но уже давно не засекреченный.
– Вы, – продолжал обольститель Степка, – запали мне в сердце. Я вижу вас Офелией и Дездемоной, Татьяной Лариной и бедной Лизой, это из Карамзина. И одновременно! О, это наслаждение, неведомое грубым натурам! Я вижу вас царицей, госпожой моего сердца. Я никогда не обманываю женщин, у меня серьезные намерения. Настя! Это моя невестка, музыкант. Настя, подтверди!
Девушка смотрела на Настю: хорошо одетую стильную женщину.
– У него всегда серьезные намерения, – сочувственно улыбнулась Настя девушке. – Он действительно режиссер и всегда женится. Вот уже четыре раза.
– О! – пригнулся и по-собачьи заводил носом Степка. – Кажется, запахло предательством. Враги не могут предать. Предают только самые близкие. Марьяна! Кстати, Марьяна педагог, ты ведь защитишь меня от жестокосердия этих скучных обывателей?
Не дождавшись ответа, наклонился к ушку девушки и что-то замурлыкал.
Растерянная, она не знала, что думать. Режиссер, художник, доктор наук, музыкант – приличные люди, Офелия, Дездемона, царица сердца…
– Только один знак! – молитвенно складывал руки Степка. – Знак того, что у меня есть надежда. Номерок телефона, а?
Девушка открыла сумку, достала карандаш, блокнот, вырвала листочек, написала свой номер телефона, протянула Степану. Он поцеловал листочек и бережно убрал в карман. Галантно склонился и поцеловал девушке руку.
На следующий день Степка проснулся с больной головой:
– Какой изверг предложил вчера ночью догоняться вином?
– Ты тот самый изверг, – ответила Настя.
– Степа, ты помнишь, что вчера с девушкой познакомился? – спросила Марьяна. – Телефончик взял, хотя имя, кажется, забыл спросить. Ты эту девушку увидишь – не узнаешь!
– А какая разница? – в ответ спросил Степка. – Вино поверх маминой настойки – это химическое оружие. У вас рассола случайно нет?
После периода «режиссуры по северам» Степан два года прожил в Ленинграде. Женившись, конечно.
Женщина, на которой он женился, представилась официально:
– Тамара Николаевна!
Они и потом были по имени-отчеству: Марфа Семеновна, Александр Павлович.
Тамара Николаевна работала на студии документальных фильмов, куда Степку случайно занесло во время отпуска.
Это был день рождения его однокурсника. Много народу, много выпивки, скудная закуска, дым столбом, коробка от пленки полна окурков. Степан увидел интересную женщину, Степан заискрил. С ходу придумал идею фильма. Тамара сказала: «Любопытно. Сами напишете заявку или помочь?» Конечно, ему требовалась помощь. Во всех смыслах.
Сын Тамары, шестилетний Руслан, привязался к Степану со страстью безотцовщины, который с пеленок мечтал о хорошем папе. Папы у Руслана не было никогда. Мама его родила вне брака, говорила, что отец погиб, и решительно противилась любым разговорам на тему папы.
Марфа бурчала: Степка о своих детях не печалится, к чужому прикипел. Но как он мог оставаться равнодушным к влюбленности мальчишки, к его глазам, к готовности стать таким, чтобы папа гордился? Родная дочь Соня подобного трепета не выказывала. Руслан был одинок, а Соня – частью девичьего триптиха, практически единого организма. Девочек даже называли общим именем – Сонятаняманя.
Степан снял документальный фильм о мастерах – золотые руки. Два года работал как проклятый. Фильм – гимн мастерству. Герои: слесарь-станочник, мужской портной, краснодеревщик, сапожник. Искал протезного мастера, подобного Гавриле Гавриловичу, о котором много слышал от Василия, Егора, Пелагеи Ивановны, но не нашел никого похожего. Степан долго бился над закадровым текстом, а потом от него отказался. Только синхроны, прямая речь, которая чередуется с крупными планам работающих рук, средними планами – мастер на своем рабочем месте, проходами – мастер идет по улице, и по выражению его лица почему-то становится ясно, что сейчас он обдумывает проблему, связанную с нынешней работой. Синхроны – параллельная запись изображения и звука – были очень дороги. Мастера не артисты с заученным текстом, они привыкли работать, а не вещать. Пока их разговоришь, настроишь на нужную волну, создашь настроение и вызовешь нужный тебе спокойно-доверительный монолог, в отвал уходят километры пленки. Очередной перерасход сметы, скандал на студии, угроза выговора, отстранения от картины, санкции, разносы, слюна, летящая изо рта разгневанного начальства. Удар принимала Тамара Николаевна, Степан прятался за ее спиной и работал.
Она говорила руководству:
– Мы выпускаем два десятка картин в год. Среди них есть очень достойные. Но можем мы, в конце концов, расщедриться на один шедевр?
«Ага, шедевр, как же! – шептались за ее спиной. – Муж снимает, потому и шедевр».
Тамара Николаевна рисковала репутацией и карьерой, тяжело ей, матери-одиночке, доставшейся.
Когда шел монтаж, Степан спал по три часа в сутки, потом вовсе перестал уходить со студии. Жена приносила ему чистое белье и еду.
Фильм имел большой успех, получил несколько наград на международных фестивалях документальных фильмов. Степана пригласили на Высшие режиссерские курсы. Это был трамплин в большой кинематограф.
Вместо Москвы Степан уехал в Новосибирск ставить «Трамвай “Желание”» Теннесси Уильямса. Уехал как удрал – вечером сказал, огорошил, чемодан собрал, утром на вокзал отправился.
Еще и трусливо попросил жену:
– Ты моим сама скажи, ладно?
– После того как ты Урал переедешь или можно до того?
– Сама сообрази, ты у меня умница. Я тебя обожаю!
Тамара Николаевна пришла к Камышиным без звонка, чего раньше не случалось. И никогда прежде у нее не было растерянного, опрокинутого лица.
Со спины Тамару Николаевну можно было принять за девочку-подростка. Повернется – нет, не девочка, женщина средних лет, с лицом тонкой лепки, со взглядом строгим, внимательным, оценивающим. Такие женщины бывают цепки, честолюбивы, дотошны, въедливы. Они прекрасные работники и справедливые руководители, с ними хорошо, если ты сам не халтурщик. Но почему-то не оставляет подозрение, что когда-то давно эта женщина, вероятно будучи наивной девчонкой, пережила большую личную трагедию, провалилась в пропасть, содрала кожу. Нашла в себе силы выбраться, отрастить новую кожу-броню.
Тамара Николаевна рассказывала о неожиданном поступке Степана. Марфа и Камышин переживали не столько из-за сына, его очередной выкрутас как раз вполне ожидаем, сколько из-за Тамары Николаевны, брошенки. Они могли высказать сочувствие, только ругая сына.
Марфа обзывала его аспидом, которого с ума своротило.
Александр Павлович встал, принялся расхаживать вдоль стола:
– Человек с завышенными амбициями смешон и презираем. Но человек с отсутствием амбиций! Когда перед тобой блестящие перспективы! И никто не говорит, что успех тебе преподнесут на блюдечке с голубой каемочкой. Семь потов сойдет, труд, труд и труд! Но ведь дьявольски интересный. Работать можно на разных уровнях перспектив и возможностей. Например, станочник и мастер, мастер и инженер, инженер и директор завода, директор завода и министр. Может… – остановился Камышин, сел на стул. – Может, Степка трус?
– Не, – покачала головой Марфа. – Степка не трус. Просто натура такая, сами знаете, от кого. Шило в заднице, а в голове сквозняк.
Пока Камышин переваривал собственную характеристику, заговорила Тамара Николаевна:
– Ваш сын уникальный человек. Настоящий творец и абсолютно независимая натура. Его внутренний мир, творческий, сумасшедший, живет по собственным законам, и в этом мире нет места крысиным бегам за звание заслуженного деятеля, народного артиста, лауреата, орденоносца. Ему плевать на пост, который он занимает, на кресло, в которое взгромоздился. Степан абсолютно самодостаточный человек с бешеным талантом. Хороших, достойных, презирающих карьерные гонки людей много. Среди творческих людей – подчеркиваю – много. По моим наблюдениям, в Ленинграде гораздо больше, чем в Москве. Но это сочетание: талант без амбиций… Я с вами согласна, Александр Павлович, человек без амбиций зачастую безволен. Но Степан не просто исключение из правил. Он – над всеми правилами и исключениями. Я говорю не как влюбленная женщина, жена, собственница. Как мыслящий человек. Я поднимаюсь над бытом, суетой, я забываю свои принципы. Я летаю, верю в немыслимое, невозможное, какое-то божественное, ради чего, оказывается-то, только и есть смысл жить. Меня Степан научил летать.
У Марфы было такое чувство, словно ей в вены мед загоняют и вдобавок медом сердце поливают. Ведь как к сыну ее младшенькому все относились? Балагур, паяц-пересмешник. Гуляка, многоженец – кобель. А тут он в словах Тамары Николаевны… Марфа плакала от умиления, только слезы вовнутрь текли, меда не растворяя. Ей хотелось слушать и слушать Тамару Николаевну. Интуитивно желая продлить удовольствие, подстегнуть невестку, заставить ее противоречить, хвалить Степана, Марфа сказала:
– Сибирь большая, намотается теперь по долям и весям.
Тамару Николаевну не требовалось подстегивать. Ей было приятно говорить о муже, тем более что слушатели – самые благодарные.
– Может показаться, что Степан с его метаниями, неспособностью усидеть на одном месте – летун без царя в голове. Это было бы справедливо, если бы все, что он создал, было бездарно. Но каждая его работа – шедевр. Я была в командировке в Тюмени, видела его спектакли, мы тогда не познакомились. Меня трудно поразить, удивить, я человек весьма сдержанных эмоций, меня за спиной называют Льдина Снеговна. Я посмотрела три спектакля и растаяла, была потрясена, раздавлена и одновременно переживала взрыв чувств, мыслей, идей. Даже испугана – побоялась знакомиться с режиссером, хотя мне предлагали. Вдруг он окажется мерзкой личностью и очарование пропадет. Через два года мы случайно встретились на нашей студии… Когда хотят похвалить человека, говорят, что он не ищет легких путей. Но почему, собственно, для реализации своих идей надо лезть в гору или вгрызаться в нее? Когда можно пойти более простым путем? Да, Степан, исчерпав возможности одного места, заскучав, подхватывает чемодан и уезжает в другое место. И там он снова будет искрить, всех подпалит, они загорятся и выдадут новый шедевр. У Степана зверская интуиция. Она не от ума, а от чувств. Он точно знает, вернее, безошибочно чувствует, что ему нужно. Это свойство свободного талантливого художника.
Камышин, растроганный, красный, попытался демонстрировать строгость:
– Без руля и ветрил наш Степка!
– Обрубить ему ветрила, – улыбнулась Тамара Николаевна, – было бы жестоко, да и вряд ли возможно. А рулем ему буду я. Как-никак он мне муж и отец моему сыну. Увольняюсь с работы и еду к Степану. Теперь, наверное, меня будут звать не Льдиной Снеговной, а Декабристкой. Впрочем, меня никогда не волновали сплетни.
Она правильно истолковала одинаковое выражение лиц Марфы Семеновны и Александра Павловича: радость, растерянность и откровенная жалость.
– Надо торопиться, – покивала, хитро подмигнув, Тамара Николаевна. – Пока он не женился на очередной актерке.
– Может, Руслана пока нам оставите? – предложила Марфа. – Мы на дачу скоро переезжаем. Там ему не будет скучно, там не только малышки Соня, Таня, Маня. Илюша будет, из Москвы Вероника, Костя и Володя приедут.
– Как вы управляетесь со всеми?
– Они самоорганизуются, – сказал Камышин. – Тамара Николаевна, вам будет проще обосноваться на новом месте, а мы за мальчиком присмотрим.
– Я хотела его в пионерлагерь отправить на лето, но туда берут только школьников…
– У нас на даче почти то же самое, только питание получше.
– Все свои, – уговаривала Марфа. – И Руслан-то ведь свой теперь.
– Спасибо! У вас удивительная семья!
Степан более не женился и детей на стороне не заводил, хотя из города в город переезжал. Про Тамару Николаевну злые языки говорили, что она держит мужа в ежовых рукавицах. Злые языки плохо знали натуру Степана. Его даже связав колючей проволокой не удержишь, если он захочет сбежать. Тамара Николаевна любила его и преклонялась перед его талантом. Пожертвовала собственной карьерой, работала в отделах культуры обкомов партии, оберегала Степана от цензурных и прочих проблем. Она была из тех редкой мудрости женщин, которые как горькую пилюлю принимают данность: муж не способен существовать без влюбленностей, которые дарят ему вдохновение и творческий азарт. Можно проглотить пилюлю, перетерпеть и через некоторое время получить мужа обратно. Не физически. Физически он никуда не уходит, живет с тобой в одной квартире. Вернуть духовную связь с ним. Можно не терпеть и потерять навсегда единственного любимого. Выбор тяжелый, но выбор есть. Между гордостью и нелегким счастьем.
Интрижки Степана, даже не будучи тайными, не становились причиной драм, трагедий, конфликтов. Тамара Николаевна умела с ледяным презрением отшить доброхотов, и желающие «открыть ей глаза» перевелись.
Степан боготворил жену. Он говорил, что восхищается ее умом, красотой, достоинством, мудростью. Говорил своим пассиям, заранее отметая далеко идущие намерения. Говорил в определенной стадии подпития на любом застолье. И тогда Тамара Николаевна улыбалась. За годы жизни со Степаном у нее появилась особая улыбка, в которой были любовь и ревность, обожествление и непролитые слезы, усталость и третье дыхание: «Если Степан Петрович заговорил о моих неземных качествах, то это верный признак закругляться».