Книга: Жребий праведных грешниц
Назад: Митяй и Настя
Дальше: Степан

Аннушка

Марфа часто задумывалась: осудила бы ее Парася за то, что не уберегла Аннушку, или, напротив, порадовалась бы за судьбу дочери? Степан, отец Аннушки, точно разгневался бы, он в Бога не верил. Марфе иногда казалось, что сидят они, Парася и Степан, там, на небесах, и спорят, счастливо или несчастливо жизнь единственной дочери сложилась. А поначалу-то, наверно, только радовались, когда Марфа, возвращаясь из эвакуации, забрала сиротку в Ленинград и воспитывала как родное дитя.
Аннушка из пугливой девочки выросла в крайне стеснительную девушку. Высокого роста, но не статная, потому что сутулая. Казалось, что Аннушка носит свое тело со стыдом, как одежду слишком заметную и не по росту большую. Аннушка была симпатичной, даже красивой, но никто не замечал ее привлекательности, потому что ходила она с опущенной головой и редко смотрела людям в глаза.
Парася когда-то была такой же, но встретила Степана, полюбила. Она говорила: «Благодаря суженому я подняла голову и увидела небо». Став женой председателя коммуны, Парася, хочешь не хочешь, была вынуждена «соответствовать», то есть командовать бабами и повышать голос. Аннушке суженый не встретился, и увидела она совсем другое небо.
Ее все любили, холили, берегли. Родные братья, Василий и Егор, относились к Аннушке с трепетной заботой, нежностью. Аннушка ценила их участие, благодарила за подарки, но все-таки было заметно, что она тяготится их присутствием, как тяготится всегда, оказываясь в центре внимания.
Она никогда не задавала вопросов, а ответом на обращение к ней чаще всего было: «Не знаю». «Хочешь кушать? Купить тебе новое платье (куклу, цветные карандаши, пенал)?..» – «Не знаю».
Аннушка бо́льшую часть времени сидела на диване с книжкой, но не читала, а смотрела поверх книги в окно. Марфа редко привлекала ее к домашней работе. Попросишь – сделает, например помоет посуду, и застынет в ожидании следующего приказа – как подневольная острожница. Марфе проще самой, чем видеть это выражение покорности.
– Аннушка, – спрашивала ее Настя, – о чем ты все время думаешь?
– Не знаю.
– Но все-таки? – настаивала Настя. – Это секрет?
– Нет, не знаю. Обо всем думаю.
– Приезжает московский кукольный театр. Говорят, у них уморительные постановки. Я достала вам с Илюшей билеты. Правда, здорово?
– Наверное.
В театре Илюша хохотал как умалишенный, Аннушка просидела с застывшим лицом.
Она не боялась прикосновений к своему телу, но сама не ластилась, как это делают девчонки. Ее можно было обнять, приголубить, но в ответ не почувствовать ни тепла, ни отзыва.
– Ты очень одинока, – как-то сказал ей Егор, – потому что скучаешь по маме.
– Нет, то есть да. Я не знаю.
Аннушка не доставляла проблем, хлопот, но, по общему мнению, уж лучше бы доставляла.
– Она не тупая и не умственно отсталая, – говорила Настя Марьяне. – Аннушка хорошо успевает по математике, да и по другим предметам. Не сказать, что читает запоем, но все-таки читает книги. Она не душевнобольная, но все-таки ненормальная. Очень, крайне нелюдимая.
– У нас есть приятель, биофизик. Он рассказывал, что на каждой человеческой клетке имеются рецепторы – вроде микроскопических щупалец. Рецепторы захватывают полезные вещества, пропускают их в клетку, убивают вредные, которые хотят через мембрану проникнуть. В сущности, каждый из нас, из людей, тоже как гигантская клетка, тоже имеет рецепторы, невидимые, психологические, если хочешь. С помощью жестов, мимики, слов, взглядов мы вступаем в контакт с другими людьми, принимаем их или отталкиваем.
– У Аннушки нет таких рецепторов?
– Именно, – кивнула Марьяна. – Или их очень мало, или они какие-то особенные. Все попытки ее чем-то увлечь, заинтересовать, элементарно рассмешить проваливаются. А подчас кажется, что доставляют девочке страдания. Ей должно быть очень плохо и сложно в школе, дети бывают ужасно жестоки.
– Ничего подобного! – заверила Настя. – На родительских собраниях ее хвалят. Единственная проблема – Аннушка теряется, молчит, когда вызывают к доске, но с места отвечает хорошо.

 

Они, ее родные, думали, что у нее в школе все нормально, потому что она не жаловалась.
Школа была адом.
В шестом классе к ним пришел новый учитель математики, вызвал Аннушку к доске. На негнущихся ногах она вышла и… застыла, сгорбилась, не в силах произнести ни слова.
– Ну, Медведева! – поторопил учитель. – Ты знаешь урок?
– Да, – прошептала.
– Мы слушаем!
Аннушка молчала. Раздраженный учитель обругал ее:
– Каланча пожарная! Отвечать будешь?
Сашка Прыгунов, по прозвищу Прыщ, двоечник, второгодник и наказание школы, завопил в голос:
– Каланча! Каланча! Кала… Кала… Анализ кала!
Класс взорвался от хохота, стекла задрожали. Учитель едва усмирил их, крикнув Аннушке:
– Садись, два!
Прыщ издевался над ней постоянно. Только увидев, орал: «Анализ кала! Глядите, Анализ кала идет!» Объектом для травли Аннушка была замечательным. Прыщ играл с ней, как сытый злой кот с мышонком – не убивал, но душил. Мышонок был настолько глуп, что не пытался обороняться, убежать или хотя бы пищать.
Почему на защиту Аннушки не встали одноклассники? Потому что она не плакала и не просила о помощи. И вообще Медведева была себе на уме – с подружками не шушукалась, не секретничала, держалась в стороне. Подумаешь, гордячка!
Если бы Аннушка рассказала про травлю в школе братьям или даже Илюше, который был младше на пять лет, но спортивен и крепок, Прыща стерли бы в порошок. Аннушку дома оберегали как хрупкий цветок, чувствуя, что за отстраненностью девочки прячется нежная беззащитность. Что там братья! Марфа ходила бы в школу, сидела под дверью класса и за каждый волосок, упавший с головы Аннушки, сворачивала бы обидчикам шеи.
Но Аннушка никому ничего не рассказывала. Хуже того! Марфа видела, что племянница приходит из школы то с оторванным воротником, то облитая чернилами, то с растрепанными косичками и грязными ленточками в руках и… радовалась! Думала, что Аннушка, как все нормальные дети, шалит, дерется… хоть в школе. Ведь Марфа видела, знала, воспитывала только шебутных, активных детей.
Летом, на даче, Аннушка просилась погулять. И понятно! У них беготня, крики, визг детский, то дерутся, то мирятся, то в войну играют, то в мяч, в «вышибалу». Аннушка не любит суеты, почему ж ей не погулять в одиночестве?
– Иди, милая, – позволяла Марфа. – До скольких?
Они приставляли рука к руке часы: изящные, позолоченные Аннушкины, подаренные братьями, и серебряные, с большими стрелками Марфины. До обеда? До двух?
После обеда снова:
– Я погуляю, тетя Марфа?
– До скольких?
Часы сверили, отпустила.
Но Марфа, не будь наивной, несколько раз просила Илюшу:
– Проследи за ней. Не ровен час. Лет тринадцать, а по виду все шестнадцать. Не завелся ли ухажер, не на свидания ли она ходит?
Вернувшийся из разведки Илюша докладывал:
– Нет ухажеров. Сидит под деревом, прутиком от комаров отмахивается.
– Не рано ли ты ушел? Вдруг не дождался?
– Ба! – возмущался Илюша. – Я столько в траве, в засаде пролежал! Ребята в футбол играли, а я как дурак…
– Ну да, ну да. Она ведь и дома все у окошка сидит, на улицу смотрит, – успокаивала себя Марфа. – Вот ведь! Гулящая девка – горе родительское, а снулая да негулящая – тоже тревога.
– У нас гулящая Танька, – сообщил не без гордости Илюша, – через два дома от нашей дачи. Я вчера из-за Таньки подрался!
– Иди уж, кавалер! – легонько ударила его в лоб, рассмеявшись, бабушка Марфа. – Руки помой перед обедом!
Через несколько минут в калитку входила Аннушка.
– Хорошо погуляла? – спрашивала Марфа.
– Да, не знаю. Я не опоздала? – смотрела на свои часики Аннушка.
– В срок пришла, умница. Как бы в жизни тебе не опоздать!
Другой ребенок обязательно расспросил бы: как можно опоздать в жизни.
– Я не знаю, – бормотала Аннушка.

 

Тревога за Аннушку не была у Марфы постоянной. Нет причин – нет тревоги, других поводов для беспокойства хватало. И все-таки иногда, утренним дорассветным пробуждением, сердце сжималось: не так! Ой не так с этой девонькой! Есть в роду Турок-Медведевых дурная кровь. Марфин первый муж Петр – тому доказательство.
Петр потомства не оставил. Марфины сыновья не от мужа, чего ни одна живая душа не знает. Марфа убила мужа в Блокаду, задушила подушкой. Иначе было нельзя – безумный Петр хотел сожрать младенца Илюшу. Марфа не раскаивалась в своем грехе, повторись – снова бы Петра прикончила. Она большая грешница, хотя родные ее праведницей считают.
Аннушка Петру родная племянница, но не гыгыкает, как он, через слово. И Петр ведь не был слабоумным в полном смысле слова, и Аннушка как бы нормальная…
Камышин просыпался от горестного стона жены:
– Марфа, дурной сон?
Он гладил ее по лицу, по плечам, рукам, пока она не расслаблялась, тело не становилось мягким, теплым, нежным, как подошедшее тесто.
– Про Аннушку моя печаль.
– Да, надо признать. Девочка необычная. Но ведь все ее любят! Братья пылинки сдувают. И потом, она не страдает! Если бы страдала, мы бы заметили.
– Не-е-ет, у Аннушки не заметишь.
Марфа помнила, как Аннушка вывихнула ножку на ступеньках в их парадном, лежала клубочком и не плакала, на помощь не звала, сосед ее нашел. Как Аннушке учительница дала гербарий, который весь класс летом собирал, отнести домой, сделать подписи. Это была большая честь, и учительница – умница, потому что тихой Аннушке поручила. Но хлынул дождь, поздняя осенняя гроза, с неба как из бочки, и гербарий, который Аннушка пыталась спасти под пальтецом, пропал. Любая другая девочка плакала бы навзрыд – так опозориться, доверия не оправдать. Аннушка, прижав колени к груди, сидела в углу дивана, смотрела в окно. Возможно, была чуть напряженнее, чем обычно, но это только если нарочно приглядываться.

 

В седьмой класс Аннушка шла как на плаху. Начнутся и будут долго-долго тянуться издевательства Прыща. Ее посещали мысли о самоубийстве – разом оборвать муку. Но эти мысли были постыдные.
Мальчик, ученик Марьяны, ведь не покончил собой.
Тетя Марьяна рассказывала. Аннушка поняла, что для нее специально рассказывала. У мальчика были какие-то проблемы с пищеварением, но ведь детям не объяснишь, что родители, ученые со степенями, вместе с врачами подбирают вещества, называемые ферментами, чтобы убрать метеоризм. Мальчик иногда пукал. Дети, как только раздавалась трель, зажимали носы и принимались хохотать. Марьяна сначала делала вид, что ничего не слышала, урок продолжался. Не помогло.
Стала поднимать учеников по очереди:
– Игорь Скворцов! Встать! Сказать в лицо, один на один, мальчику, страдающему недугом, то, что ты секунду назад орал.
Он орал: «Пердун! Пердун!»
– Извини! – цедил Игорь. – Можно я сяду?
– Тамара Игнатова! – не унималась Марьяна. – Наша классная принцесса, прима. Встать, когда к тебе учительница обращается! Повернись и посмотри на своего одноклассника, которого благодаря тебе, потому что весь класс заводишь, презирают. Когда-нибудь ты выйдешь замуж, и у тебя будут дети. Не исключено, что твоего сына тоже будут травить. И знаешь, когда тебе повезет? Если твой сын сумеет вот так, как он, – показывала Марьяна пальцем на несчастного пукальщика, – держать удар, приходить в коллектив. Человек может не помудреть никогда. Чаще мудреют к старости. Очень редко мудрость усваивают молодые. Мудрость – это сострадание.
Пердун и Анализ кала – очень похоже, воняет одинаково постыдно и отвратительно. Тот мальчик не покончил собой, значит, и она сможет выдержать, даже не имея такую внимательную и добрую учительницу, как Марьяна.
Всё, связанное с физиологическими оправлениями, с демонстрацией оголенных частей тела было для Аннушки мучительно до обморока. На физкультуру она переодевалась не в раздевалке, а в кабинке женского туалета. Когда тетя Марфа в ванной терла ей спинку, Аннушка скрючивалась черепашкой. Она не просто стеснялась своего тела. Ей казалось, что посторонние взгляды оставят на нем ожоги, коричневые пятна – как перегретый утюг на белье.
Она ощущала себя огромным пустым сосудом. У тети Марфы есть пузатая двадцатилитровая бутыль с толстыми стенками и узким горлышком. Тетя Марфа покупает и засыпает туда по мере созревания и падения цен на ягоды: клубнику, смородину, красную и черную, малину, клюкву, бруснику. Начиная с первого слоя, идет залив спиртом, который покупается у знакомого провизора в аптеке. Ягоды подсыпали, спирту подлили. Аннушка – такой же сосуд, только стенки не из толстого стекла, а из тонкой пленки. И сосуд всегда пуст, как ни пытаются родные его чем-то, с их точки зрения вкусным, полезным, приятным, наполнить. В горлышке даже не пробка, а затычка из пустоты, ничего не пропускающая.
Брат Егор однажды рассказал ей, как долго страдал от одиночества, от тоски по маме. Сын полка, бравый партизан, потом отчаянный хулиган, атаман московской шпаны, он плакал по ночам в мечте о маминых объятиях.
– Ты грустная, печальная, потому что одинока, потому что наша мама умерла? – спросил брат.
– Я не знаю, – потупилась Аннушка.
Егор слегка обиделся: он открыл ей свои давние мальчишеские тайны, а она – с вечным «не знаю».
Но Аннушка действительно не знала, что сказать. Если бы ответила: «Да, я скучаю без мамы», – это было бы неправдой. Скажи она: «Нет, я почти не помню маму», – прозвучало бы как предательство. Не говорить же брату, что у нее не одиночество, а пустота, тоска не по маме, друзьям, не по умению беззаботно веселиться, играть, наряжаться, кокетничать, кружить головы мальчишкам. Нет, у нее другая тоска, и Аннушка сама еще не знает, чего пустота хочет.

 

Первого сентября перед началом линейки, когда в школьном дворе в каре выстроились классы, когда все здоровались, мальчишки хлопали друг друга по плечам, девочки придирчиво осматривали одна другую, к ним подошел невысокий паренек, смуглый, чернявенький, с глазами-угольками.
– Седьмой «Б»? Привет! Я Озеров Юра, буду учиться в вашем классе.
Ему не успели ответить, рассматривали, оценивали…
И тут раздался возглас Прыща:
– Анализ кала! Кого я вижу! Анализ кала! Фу, воняет! – Прыщ подошел вразвалочку и картинно зажал нос пальцами.
Аннушка стояла в сторонке, хотела занять самое неприметное место, но разве при ее росте будешь неприметной? Мучитель сразу ее увидел.
Ребята оглянулись. Вокруг Аннушки и выписывающего кренделя Прыща образовался круг отчуждения. Аннушка стояла потупившись, Прыщ куражился. Никто не подумал защитить ее – обычный спектакль, тысячу раз видели.
– Мерзость! – вдруг сказал новенький. Бросил портфель на землю, шагнул вперед и двумя руками толкнул в грудь Прыща. – А ну пошел! – снова толкнул.
Юра Озеров был ростом Прыщу и Аннушке до плеча. Но в его напряженной фигуре, в искаженном гневом лице была такая яростная сила, что Прыщ отступил, хотя и ругаясь, грозя «размазать по стенке шмакодявку-цыганенка».
– А вы? – повернулся и оглядел ребят Юра. – Как подлые фашисты!
– Ребята, ребята! – подошла и захлопала в ладоши запыхавшаяся, опоздавшая классная руководительница. – Все повернулись ко мне! Всем – здравствуйте! Линейка начинается, сейчас будет говорить директор. Построились и не шуметь! Тихо!
Она не обратила внимания на то, что последнее замечание было лишним: 7-й «Б» в отличие от других классов не галдел.
И потом, на первом уроке – классном часе – она приписала странную пассивность ребят тому, что они повзрослели.
А им, вдруг и сразу, открылась собственная бесчеловечность. На их глазах травили безобидного человека, а они не заступались, даже потешались. Как фашисты. Страшнее оскорбления, чем «фашист», не имелось.
После уроков, естественно, должна была состояться драка Озерова с Прыщом. На переменах он ходил, поигрывая мышцами, рассказывая, как уделает новенького шпингалета, но его похвальба ни у кого интереса не вызывала.
Он попытался снова задирать Аннушку, и уже другой мальчик встал на ее защиту:
– Не лезь к Медведевой, Прыщ! Выдавлю!
Обычно мальчишки выясняли отношения в укромном уголке, между спортзалом и палисадником, где их нельзя было увидеть из учительской, кабинетов завуча и директора. Дрались один на один или группа на группу – по-честному. А против Прыща за спиной Юрки-новенького выстроились все мальчишки-одноклассники. Девчонки в стороне стояли, наблюдали, не было только виновницы конфликта – Медведевой.
– Не-е по-о-онял! – нараспев возмутился Прыщ. – Все против одного, чё ли?
Ответили не хором, говорили один за другим, как монтаж на концерте – это когда стихотворение делят на строчки и всем раздают:
– Мы же не звери, как ты.
– По очереди, но с каждым, Прыщ!
– Давно надо было тебя отделать.
– Надоел!
– Чего вылупился? С кем первым драться будешь?
– Предоставляем право выбора.
– Да пошли вы! – пытался хорохориться струсивший Прыщ.
– Нет, это ты сейчас пойдешь отсюда, – шагнул вперед Юра Озеров. – Покатишься колбаской по Малой Спасской. Брысь, зараза!
Под свист и улюлюканье Прыщ стал продираться через кусты, побоялся по дорожке мимо одноклассников пройти.
– Ребята! – обратился к ним Юра. – По-нормальному, по-пацански, это меня надо было побить. Но знаете что? Айда ко мне домой? Мы только вчера от бабушки из Астрахани приехали. И у нас есть! Внимание! Тазик черной паюсной икры! Ее как колбасу режут и на хлеб кладут – вкуснотища! Сестра в садике, родители на работе. Скинемся на хлеб?
– И на пиво?
– Девчонок берем?
– Так уж и быть, берем несчастных.
– Почем пиво, кто знает? Я могу домой сбегать, у меня в копилке рублей тридцать мелочью.
По дороге Юра рассказывал, что они недавно получили квартиру и переехали на Петроградскую сторону, что у них в квартире, по выражению его мамы, Мамай прошел, не удивляйтесь.

 

Когда его родители, забрав младшую дочь из садика, пришли вечером домой, они обнаружили не мамаево побоище, а полную квартиру нетрезвых детей. Особенно выделялись девочки – по случаю первого сентября в белых фартуках и белых бантиках на косичках и хвостиках.
– Мои новые одноклассники! – широким жестом познакомил их Юра и добавил с гордостью: – Мы почти всю икру съели!
– Удачно я друзей на выходные пригласил, – сказал Юрин папа.
– Дети! Что с вами теперь делать? – пробормотала мама.
– Постлоиться попално, – неожиданно подсказала, картавя, маленькая сестра.
– Это мысль! – совершенно серьезно похвалил ее папа и, как взрослой, наклонившись, пожал с благодарностью руку. – Мальчики провожают девочек. Построились попарно!
– Пару выбирает девочка! – скомандовала мама, когда завихрилась неразбериха.

 

Аннушка не присутствовала на этой «прописке» Юры Озерова, сразу после уроков убежала домой, но в мельчайших подробностях знала о мероприятии. Потому что много дней все это обсуждалось взахлеб. Как Петров сел на узел, а внутри был абажур, как Ригин долго заводил патефон и говорил: система не европейская, возможно, американская, – как танцевали, как пришла соседка и Вера Колодяжная, круглая отличница, зубрилка, сказала соседке, что здесь проходит комсомольское собрание и репетиция концерта к Седьмому ноября, как Орлов сорвал цепочку от бочка над унитазом и его заставили после каждого сходившего вносить стул, лезть наверх, нажимать на рычажок и смывать, как пришли Юрины родители, выстраивали их попарно, мальчишек было больше, самых нетрезвых вывели из строя и посадили на диван – отпаивать крепким чаем, как мама Юры стояла у выхода и давала каждому понюхать ватку с нашатырным спиртом.
Класс сдружился, превратился в веселый сплочённый коллектив, в школу мчались как на праздник. Базой стала квартира Озеровых. Юрины родители, инженеры с электротехнического завода (абсолютно мировые родители!), стоически переносили, что в их доме постоянно присутствуют подростки: то репетируют капустник, то делают стенгазету, то отмечают чей-то день рождения. Аннушка несколько раз там бывала, но в общем веселье не участвовала. Она не умела шутить, подавать остроумные реплики, отгадывать шарады и изображать «клен ты мой опавший» в игре «крокодил». Она была одушевленной мебелью на этих вечеринках.
Прыщ попался на какой-то краже, его отправили в колонию для несовершеннолетних, его исчезновения никто не заметил. К Аннушке не стали относиться лучше, теплее – по-особому, она не превратилась в оберегаемую священную корову. Во-первых, потому, что не просила о жалости и несчастной не выглядела. Нелюдимой, замкнутой, стеснительной – да, но не жалкой, а себе на уме. Во-вторых, она была напоминанием о не самом благородном периоде их жизни. Ее приглашали, но не настойчиво, от нее не прятались, но и не брали во внимание.
Она приходила только с одной целью – смотреть на Юру. Она смотрела на него в школе: со своей последней парты первого ряда на него за второй партой в третьем ряду. Когда бы он ни оглядывался, обязательно наталкивался на ее взгляд. И на переменах, и на физкультуре, и на экскурсиях в музеи, и в походах. Она не пыталась с ним заигрывать, не старалась оказаться рядом, не приглашала на «белый танец» – она только смотрела. Ни для кого не было тайной, что означают эти взгляды: Медведева втюрилась в Озерова по самое не хочу. Однако над Аннушкой не смеялись, не подшучивали, они свое отшутили, деликатно делали вид, что не замечают ее влюбленности.
В середине третьей четверти Юра не выдержал. Сказал после последнего урока:
– Пошли за спортзал, поговорить надо.
Аннушка всегда знала, что у нее есть сердце, оно билось, иногда замирало от смущения, от страха доставить кому-то огорчение. Но Аннушка не ожидала, что взволнованное сердце способно разлететься на мелкие кусочки и пульсировать в каждой клетке, сделав тело невесомым. Юра сейчас что-то волшебное скажет – и она полетит…
– Ань, ты это… – мялся Юра. – Я все понимаю, и вообще. Ты очень симпатичная и все такое. Но, Ань! Ты длинная, а я короткий. Если я буду с тобой ходить, над нами будут смеяться.
«Ходить» обозначало «встречаться»: мальчик носит портфель девочки, провожая до дома, они вместе ходят в кино, на каток, в парк на аттракционы.
– Не знаю, – прошептала привычное Аннушка, чувствуя, что вместо того, чтобы оторваться и взлететь, она врастает ногами в землю.
– И ты… это… не смотри на меня так, ладно? – попросил Юра. – Все же видят, неловко.
– Хорошо.
Что значит так, Аннушка не поняла, но Юра ждал ее согласия.
– Тогда я пошел?
– Конечно.
– Пока?
– Пока!
Он ушел, а она еще долго не могла сдвинуться с места – оторвать от земли ноги, будто намагниченные.
Юра ни в чем не виноват, он хороший, больше чем хороший, он ее спаситель. Но что же она наделала, как так смотрела? Мелькнула ревнивая мысль: «Он с Катей Семеновой ходит, а она тоже выше его». Эта мысль была неправильной, постыдной, потому что Юру ни в чем, ни в чем упрекать нельзя. Аннушка откуда-то знала, что людей осуждать нельзя. Даже Прыща, который над ней издевался. А вдруг у Прыща мама болеет? Или его любимую собаку убили?
Она брела по улице на каменных ногах. Последние полгода у нее были очень счастливыми. Пустота стала заполняться: тонкие струйки разноцветного дыма – розового, голубого, бледно-зеленого – втекали в сосуд и смешно клубились. Теперь их надо извергнуть. Но дымок – это не дурная пища, вроде порченой рыбы, его не вытошнить. Он не хочет выходить, доставляя страдания, требуя осуществления несбыточных надежд.
Аннушка вошла за церковную ограду, потому что увидела скамейку. Нужно присесть, иначе упадет.
– Девонька, милая! – обратилась к Аннушке женщина. – Тебе плохо? Наблюдаю: давно сидишь, не застудилась бы.
– Я не знаю.
– В семье что или в школе?
– В школе.
– Сама крещеная?
– Да.
– Пойдем в храм, помолимся. Бог поможет. Нельзя девочке на холодном сидеть.
Первое посещение храма не произвело на Аннушку впечатления, никакой благости не влило ей в душу. Она словно оказалась действующим лицом в кино. Полумрак, свет только от тонких свечей, воткнутых в песок, насыпанный в большой плоский медный таз на ножке. Они с тетенькой стоят перед иконой, на которой не разглядеть изображения. Тетенька бормочет молитву, пахнет странно, шерстяная шапка, связанная из колючей шерсти, кусается. Хотела снять шапку, тетенька прервала молитву и велела покрыть голову.
Женщина закончила молитву и спросила Аннушку:
– Согрелась? Ну, иди с Богом, миленькая!
Уже дома, сделав уроки, поужинав, укладываясь спать, естественно, ни с кем не поделившись своими горестями, Аннушка вдруг вспомнила, как хоронили маму. У гроба, стоящего на лавке, женщины нараспев тянули непонятные песни. Они были как молитвы доброй женщины, что привела ее греться в церковь. Слова русские, но искаженные, строятся в предложения, смысл которых улавливаешь как мелодию в иностранной песне, жалобной и просительной.
Аннушке было пять лет, когда умерла мама. На кладбище люди снова говорили на непонятном родном языке. И тетя Марфа учила ее креститься:
– В горстку три первые пальчика, моя милая, а мизинчик и безымянный прижми. К лобику пальчики – для освящения ума, к чреву, к животику – для освящения чувств, теперь к правому плечику, затем к левому, чтобы освятить наши силы телесные. Мамин дух порадуется! Как хорошо Аннушка крестится!
Аннушка потом, прячась под столом, в любимом своем закутке, пробовала креститься и бормотала: «Прости, Господи!» Только все время путала, сначала к правому или к левому плечу…
Второй раз она пришла в церковь через неделю после объяснения с Юрой Озеровым, не потому, что испытывала какую-то внутреннюю тягу или праздный интерес. Аннушка никогда не могла ответить на этот вопрос, заданный самой себе, и сама себе мысленно говорила: «Ноги принесли. Бог позвал».
Марфа не могла нарадоваться, глядя на племянницу. Чаще стала глаза от земли поднимать, улыбаться, отвечать на вопросы, а не уклоняться от них – «не знаю».
– Уж не влюбилась ли ты, касаточка? – спрашивала Марфа.
Аннушка улыбалась и тихонько посмеивалась, как бы подтверждая.
– Из вашего класса мальчик?
– Это секрет.
– Дай Бог! Первая любовь – она либо счастье большое, либо мука на всю жизнь.
– У меня будет счастье.
– Дай Бог! Дай Бог! – повторила Марфа, не подозревая, как приятны Аннушке эти слова.
Тетя Марфа очень хорошая, добрая, она заменила Аннушке маму. Она вообще Мама с большой буквы – для всех, включая мужа. И как мать она твердо стоит на земле, заботясь о насущном, практическом, материальном. Тетя Марфа не заметила, когда у племянницы была земная любовь, раздавленная в зародыше, а когда Аннушка полюбила Бога, решила, что у племянницы появился мальчик.

 

Марфа была спокойна еще и потому, что в школе на родительских собраниях классная руководительница говорила, что у них очень дружный, сплоченный класс, отличная комсомольская организация.
– Анна Медведева участвует? – спрашивала Марфа после собрания.
– Конечно, – отвечала учительница. – Возможно, она не самая активная девочка, но это уже особенности характера.
Задерживается Аннушка после уроков, так это нормально: у школьников вечно то секции, то кружки, то сбор металлолома, то репетиции к праздничным концертам. Так было и у Митяя, и у Насти, и у Степки. Почему же не может быть у Аннушки, тем более что учительница подтверждает? Марфе в голову не могло прийти, что Аннушка не макулатуру собирает, не в волейбол играет, а в церковь ходит.
Приехала Клара, поселилась в одной комнате с Аннушкой. Однажды увидела, что Аннушка молится на бумажную иконку.
– Ты чего это? – вытаращила глаза Клара. – В Бога веришь?
– Верю.
– Его давно отменили.
– Бога нельзя отменить.
– Все-таки ты, Аннушка, сильно того, – покрутила пальцем у виска Клара. – Тете Марфе не скажу, если ты мне денег одолжишь. Сколько накопила?
– Сто рублей.
– Одолжи тридцать, нет, пятьдесят.
Клара деньги взяла, отдавать не спешила, а Марфе все-таки донесла.
Как должна была поступить Марфа, которая первой сложила девочке пальцы для крестного знамения, когда Парасю хоронили? Вера в Бога – это не позор. А лучше, как их соседка по даче, шалава Танька – ровесница Аннушки, а уже клейма ставить негде? Кроме того, Марфа считала, что в отношениях человека с Богом третий лишний: только ты и Бог. Он ведь не начальник, к которому ходят с коллективными жалобами. И влезать в отношения человека с Богом еще более недопустимо, неделикатно, невоспитанно и грубо, чем вмешиваться в отношения супругов.
Марфа ничего не сказала племяннице и потом долго себя за это корила. Возможно, тогда, за полгода до окончания Аннушкой школы, можно было еще что-то сделать. Но тут аккурат Клара оставила трехмесячную дочь и укатила к мужу. Львиная доля Марфиного внимания и заботы приходилась на младенца Татьянку.

 

Аннушка пришла после выпускного бала утром, они завтракали на кухне.
– Куда ты все-таки поступаешь, Аннушка? – спросил Александр Павлович. – Решила? Пора документы в вуз подавать.
– Я не буду поступать в институт, – тихо ответила Аннушка. – Я хочу уйти в монастырь.
Если бы в руках у Марфы была посуда, кастрюля с горячим супом, она бы выронила и не заметила. Но на руках у нее был младенец, и Марфа его удержала в последнюю минуту, а потом ребенка забрал Камышин.
Марфе казалось, что она завыла в полный голос, но на самом деле только горестно стонала. Именно в этот момент ей показалось, что нежно любимые Степан и Парася с того света, с облаков шлют на нее проклятия: «Не уберегла нашу донечку!»
– Аннушка, – нервно тряс ребенка Камышин, хотя Татьянка спала и укачивать ее было не нужно, – ты веришь в Бога?
– Да.
– И ходишь в церковь?
– Да.
– Давно?
– Три года.
Аннушка отвечала, потупив взгляд.
– Почему же ты нам ничего не сказала?
– Не знаю.
Она им не сказала, потому что они всполошились бы, возможно, запретили бы посещать храм, установили опеку. Не сказала, потому что простыми словами не описать ту великую благость, которая поселилась в ее душе, тот мир сострадания, любви и веры, который ей открылся, те минуты вдохновения и эйфории, которые часто переживала. Как бы она сказала? Вера дает мне эйфорию? Звучит как похвальба пьяницы.
– Марфа, перестань скулить! – велел Камышин. – Возьми ребенка! – Ему не сиделось на месте, он стал ходить от окна к двери, пять шагов туда, пять шагов обратно. – Совершенно очевидно, что проводить сейчас с тобой атеистические беседы нелепо. Но ты пойми! Твое решение уйти в… я даже выговорить не могу! Все равно как бы ты сказала: завтра выкопают яму, меня туда положат и засыплют. Как, скажи на милость, мы должны реагировать на подобное заявление?
– Это не так, – подняла глаза и помотала головой Аннушка, – это не яма, это наоборот.
– Хорошо! – остановился Александр Павлович напротив девушки. – В любой ситуации… почти в любой можно найти компромиссное решение. Тебе никто не будет запрещать верить в Бога, ходить в церковь. Хочешь иконы повесить – пожалуйста! Но откажись от идеи с монастырем!
Аннушка идти на компромисс не хотела. Марфа позвонила в Москву. Братья Аннушки, Василий и Егор, бросили все дела и помчались в Ленинград – как на пожар.

 

Их семья, как и подавляющее большинство семей в СССР, была атеистической. Религия – опиум для невежественного народа, в церковь ходят дремучие старухи и примкнувшие к ним полоумные, необразованные личности. Верить в Бога стыдно и позорно, потому что науке совершенно точно известно, что Бога нет. Попы и прочие церковники – кровопийцы, паразитирующие на мракобесии отсталых представителей общества. Подростки, которые улюлюкают и освистывают Крестный ход на Пасху, – безобидные шалуны.
Настя и Митяй встречали москвичей на вокзале и привезли к Камышиным. Степка не пошел на занятия в институт, Александр Павлович – на работу.
Они расселись в гостиной, Аннушка примостилась в углу дивана. На нее обрушился многоголосый поток увещеваний, противорелигиозной агитации и пропаганды и даже подозрений в душевной болезни. Митяй сказал, что Аннушку давно надо было показать психиатру и что они найдут хорошего специалиста. Женщины говорили о счастье материнства, святее которого нет, и Аннушка не знает, чего хочет лишить себя. Егор считал, что сестре надо поехать летом на Черное море. Там мировые ребята спасают черноморских дельфинов. Степка говорил, что на попа, который задурил голову Аннушке, надо написать заявление в прокуратуру.
Она впервые подняла голову и тихо сказала:
– Отец Федор отговаривает… как и вы.
Ее слова вызвали замешательство, поскольку в них не было логики: священник не затягивал веревку на шее девушки, а уговаривал снять удавку. И удивительной, непривычной была твердость Аннушки – прежде всегда покорной, ласковой, ранимой, уступчивой. Марфа сидела с лицом преступницы, чье преступление заключалось в том, что проморгала, как дом ограбили. И в этом как раз была логика.
Василию вдруг показалось, что все это напоминает заседание партбюро, на котором его песочили за аморалку. Только там были чужие люди, которые не имели права ковыряться в его личной жизни, а он имел стопроцентное основание послать их подальше.
Он встал, попросил Марьяну, которая сидела рядом с Аннушкой, уступить место. Опустился на диван, обнял сестру, пристроил ее голову на своей груди.
Поцеловал в макушку:
– Ты понимаешь, что мы все тебя любим и переживаем за тебя?
– Да.
– Есть такой анекдот, – подал голос Степка. – Приходит мужик к попу: «Батюшка, начался пост. С женщиной сейчас можно?» – «Можно, если не жирная», – отвечает поп.
Никто не рассмеялся.
Василий тоже на партбюро рассказал анекдот, и ему казалось, что тогда это было уместно, вызывающе, смело.
Теперь же он, почувствовав, как болезненно напряглась Аннушка, скривился:
– Степка! Ты осёл!
Егор встал, подошел к Василию и Аннушке, присел перед ними:
– Сестренка, братка прав! Мы тебя очень любим, и поэтому у нас есть право остановить тебя, когда ты по ошибке хочешь исковеркать свою судьбу.
– Вы не понимаете меня, – прошептала Аннушка.
– Так объясни нам! – попросил Егор.
– Это очень сложно… нельзя… словами. Я стала не пустая… не одинокая. Нет, вы не подумайте, я не была одинокая… в простом, человеческом смысле. Я вас тоже очень всех люблю! Я буду за вас молиться! Если вы меня любите, то поверьте мне, пожалуйста!
Они видели, как непросто далась заплакавшей Аннушке эта речь. И дальше наседать на девушку было бы жестоко.
– Хватит на сегодня, – поднялся Камышин. – Давайте обедать.
Вечером гуляли по Ленинграду. В белые ночи он всегда бывал прекрасен, а теперь зол, хмур и тревожен. Ветер носил по небу темные облака, взбухшие от непролитого дождя. Состояние атмосферы один в один повторяло их настроение.

 

На следующий день Василий и Егор вышли к завтраку понурыми. Марьяна занималась маленькой Татьянкой, чтобы дать возможность Марфе приготовить завтрак и всех накормить. Москвичи уезжали дневным поездом. Они ничего не добились, приезд был напрасным, их сестра намерена сгубить себя, а они выказывают полнейшую беспомощность. Возможно, следовало действовать жёстче: забрать ее, насильно увезти – в Москву, на биологическую станцию у Черного моря, к черту лысому. Черта, как и Бога, не существует, но фигурально: разудалый лысый черт все-таки привлекательней постного боженьки.
– Где Аннушка? – спросил Егор.
Они приготовились услышать какую-нибудь гадость. Вроде: «Пошла к заутрене».
– Спит, – ответила Марфа. – Всю ночь проплакала. Ей ведь проще в петлю, чем вас огорчить.
Марфа не стала добавлять, что сама долго просидела с Аннушкой, что они задушевно поговорили и какая-то надежда забрезжила.
Про эту надежду Марфа и рассказала.
В монастырь не уходят навечно: ворота захлопнулись и прощай. Сначала девушка будет трудницей, станет работать, осматриваться, поймет, правильный ли путь выбрала, она в любой момент может уйти. Следующий этап – послушница, у нее по-прежнему остается мирское имя и право покинуть обитель. Затем иночество и уж потом постриг.
– Аннушка пообещала мне, что не будет торопиться с иночеством и постригом, хотя бы три года, и обязательно будет регулярно писать нам письма, – подытожила Марфа.
Василий, Егор и Марьяна заметно воспряли духом, повеселели.
– Ой, я проспала! – На пороге кухни стояла Аннушка.
Юная, красивая, лохматая, худенькая, зажавшая в кулачки на груди полы халатика. Какая из нее монашка? Постриг, келья, монастырь – бред! Сбежит оттуда через полгода самое большее.
– Братики, можно я вас провожу на вокзал?
– Конечно! – ответил Вася. – Если пораньше выйдем, успеем заглянуть в кафе «Север» на Невском. Я обожаю их заварные пирожные.
– А я буше, – улыбнулась Аннушка. – Лучше буше могут быть только буше.
И поскакала в ванную. Это монашка? Это глупая наивная девчонка! Они поступили правильно, не применив силу. У Аннушки остался бы комплекс сломанной судьбы, обиды на родных. А так она своим умом и опытом дойдет до абсурдности необдуманного решения. Аннушка скоро вернется.

 

Аннушка не вернулась. Судя по часто меняющимся адресам, переезжала с места на место. Из писем, наполненных уверениями, что ей живется очень хорошо и благостно, нельзя было понять, что заставляет ее мотаться по стране от Псковской области, Челябинской, Киевской до Молдавии. На конкретные вопросы братьев Аннушка расплывчато писала о каких-то гонениях, они же посланные испытания, и выводила красивым каллиграфическим почерком нелепости про Бога, который будет их хранить ее молитвами. А потом пришло письмо из Каларашского района Кишиневской области, опять-таки про Бога, который чего-то там не должен допустить и кого-там покарать. Марфа подняла тревогу: если Аннушка желает кого-то покарать, пусть и с Божьей помощью, то дело очень плохо. Егор и Василий рванули в Молдавию.
Они пережили потрясение. Оказывается, через пятнадцать лет после Победы в стране шла народная война, о которой в газетах не писали.
Во время Великой Отечественной войны было открыто много храмов, в том числе на оккупированных территориях, то есть под немцами. Фашистам церковь не мешала, а вновь заработавшие храмы могли примирить местных жителей с оккупацией, отвадить от партизан. И после Победы, в последующее мирное десятилетие, церкви открывались по всей стране. Во-первых, нельзя было проиграть фашистам, открывшим храмы, в которые валил народ, а советская власть вдруг возьми да и закрой их. Во-вторых, священники на захваченных территориях не призывали покориться врагу, а молились вместе с прихожанами за избавление родной земли от страшной напасти, за воющих, за погибших, за силу духа в страшных испытаниях. В-третьих, Русская православная церковь пожертвовала во время Войны на вооружение огромные средства. В-четвертых, каждый пастырь жил едино с народом. Рабочие и служащие в тылу, потерявшие накопления, обложенные налогами, отчисляли в пользу фронта с каждой зарплаты. Приходские священники зарплаты получать перестали – служили за прокорм, за милостыню прихожан.
А потом политика изменилась, церкви и особенно монастыри «сокращались». Это было не так оголтело и свирепо, как в двадцатых годах, но тоже очень болезненно. Конечно, СССР – «страна полной и окончательной победы социализма», через двадцать лет, как утверждает Хрущев, мы построим материально-техническую базу коммунизма, и религиозное мракобесие – родимое пятно на нашем обществе. Но зачем же бульдозерами и динамитом?

 

Речульский монастырь, в котором Аннушка была послушницей, братья обнаружили в осаде. Местные крестьяне, вооруженные вилами, палками и камнями, больше недели несли круглосуточное дежурство. Потому что прошел слух, будто монастырь закрывают (уже несколько, в других районах, закрыли), а сестер сошлют на Север. На каждую попытку милиции навести порядок защитники реагировали колокольным звоном, и тогда с полей прибегало еще больше народу. Василий и Егор поразились тому, что монастырь отстаивают не дряхлые старушки с крестами и иконами, а мужики, женщины среднего возраста, подростки и даже приехавшие из Кишинева студенты. Идеологически Василий и Егор были на стороне осаждающих – представителей власти и милиции, но в душе не могли не восхититься мужеству людей, защищающих свою веру. Кончилось все плохо: во время очередного штурма, почему-то называвшегося «попыткой установить контакт», в милицию полетели камни и палки, вой стоял страшный, лейтенанту милиции досталось по голове, он выхватил пистолет и открыл огонь на поражение, одного мужика ранил, второго убил. Толпу разогнали, с десяток человек арестовали, закинули в машину и увезли.
Монастырские сестры прятались по окрестным селам. Аннушка очень обрадовалась братьям. Им казалось: монашка – это закутанная в черное хмурая фанатичка. Но Аннушка была весела и улыбчива, смотрела в глаза и часто радостно смеялась: братики мои приехали! Одетая в черные платье и косынку, с натруженными мозолистыми руками, она порхала и производила впечатление солнечного счастливого человека. Она была в десять раз вольнее и счастливее той девочки, подростка, которую они помнили по своим приездам в Ленинград. Увезти ее насильно, как планировали? Куда? Туда, где она снова опустит голову и будет передвигаться бочком? Хотя, конечно, попытались уговорить. Рассмеялась, замахала руками, точно они, глупые, предложили ей вернуться из рая в мирскую суету. Так, наверное, и было.
Василий и Егор помогли местным крестьянам перевезти сестер в другой монастырь. Переселенок было пять десятков, кто из них в каком «звании» (инокиня, послушница, трудница), не усвоили. Две трети – немощные больные старухи, несколько женщин среднего возраста, а из молодежи – Аннушка и еще две девушки. Василий и Егор правили лошадьми, их сестра носилась из конца в конец «кортежа» – вереницы телег, на которых сидели, точно нахохлившиеся черные галки, монашки. Аннушка кому-то давала воды, кого-то устраивала поудобнее, с кем-то шепталась. И все время смотрела на них: радостно, счастливо и даже, пожалуй, по-матерински. Василий был старше Аннушки на тринадцать лет, а Егор на восемь.
Тетя Марфа твердила им перед отъездом по телефону как заклятье:
– Только пусть постриг не принимает! Только не в инокини!
Когда прощались, Вася сказал сестре:
– Поступай как хочешь. И знай, что мы любому черту за тебя рога обломаем.
– Как Бог рассудит, – повторил Егор фразу, которую последние двое суток слышал множество раз. – Вот интересно! Как становится ясно постановление Бога? Оно же не приходит в письменном виде?
Аннушка рассмеялась, поцеловала их и перекрестила:
– Вы верите в Бога, просто сами еще этого не знаете. Вы такие хорошие, что обязательно в вас вера есть.

 

Они возвращались очень усталые, но с шиком – в двухместном купе, билетов в другие вагоны не было. Пили молдавский коньяк, закусывали мясистыми сочными персиками и абрикосами – каждая долька размером с ладошку ребенка.
– Мой не друг-приятель, даже не коллега, – говорил захмелевший Василий, – но отличный ученый, доктор физических наук, карьера, квартира, машина и прочее. Все бросил, ушел в монахи. Что характерно! Уже нахлобучив на башку, – постучал по голове Василий, – как его?.. клобук?.. написал отличную работу по квантовой теории. Меня заинтересовало. И что я выяснил?
– Что ты выяснил?
– Между нами! – приложил указательный палец к губам Вася. – Секретная информация, враг не дремлет. В недрах нашей церкви пребывала и пребывает в настоящее время чертова прорва, пардон, очень много, дьявольски, опять пардон, много людей прекрасно образованных, имеющих научные степени. Это тебе не тетя Дуся с базара! Потому что тетя Дуся не способна написать такие научные труды. Я тебе скажу больше, но поклянись, что дальше не пойдет!
– Клянусь.
– Некоторые ученые, – зашептал Василий, – в ходе своих исследований натыкаются на явления, которые нельзя описать… Ёшкин кот! Никак нельзя описать, кроме как действием высшей силы!
– Не будем показывать на этих ученых пальцами, на них плохо действует молдавский коньяк?
– В точку!
– Вася, ты обратил внимание на слова, которые Аннушка часто повторяла – когда ее хвалили или когда кто-то рядом плевался; тьфу-тьфу, чтоб не сглазить? Сестра крестилась: «Во славу Божью и чтобы враг не попрал!» Я только сейчас сообразил, что под «врагом» подразумевается черт или дьявол.
– До тебя вообще не скоро доходит. Как до жирафа. Чего б тебе не изучать африканских животных? Там тепло, глядишь, и разморозился бы.
– Ты единственный человек, которому я позволяю разговаривать со мной подобным тоном.
– Конечно! – живо откликнулся Василий. – Я большак! Отца-то давно не стало.
– Многих не стало. Братка, как думаешь, у каждой религии свой рай?
– Не понял сути вопроса.
– Вот когда я умру, я попаду в тот же рай или пусть в ад, что и Дарагуль?
Василий нахмурился, внимательно посмотрел на брата и слегка протрезвел.
– Закажем еще бутылочку этой амброзии, – ответил Вася, – и легко нарисуем карту загробного мира, обозначив пути между поселениями разных религий. Не забыть, что у какой-то есть чистилище, кажется, у католиков. Егор! Дарагуль умерла!
– Я знаю.
– Надо это принять!
– Я знаю.
– Тогда почему сидишь?
– А что я должен делать?
– Идти в ресторан за коньяком.
– У нас два семьдесят, – вытряс Егор мелочь из карманов и купюры из бумажников. – Если оставить два пятака на метро. Коньяк стоит три пятнадцать.
– Примени свое обаяние полярника, расскажи про белых медведей, пингвинов и прочий зоопланктон.
– Белые медведи за Северным полярным кругом, пингвины – за Южным. Зоопланктон не выживает дальше определенной широты. А ты не умеешь пить! В отличие от меня.
– Ты сначала коньяк добудь, зоотехник, а потом посмотрим, кто не умеет пить!
Егор вышел из купе, задвинул дверь. Стоял у окна в коридоре, смотрел в темноту, пока не услышал храп брата.

 

Постриг с именем Елена Аннушка приняла в Мукачевском Свято-Николаевском монастыре.
Камышин, видя, как Марфа тоскует и тревожится о племяннице, летом 1965 года постановил: едем в Закарпатье. Внучек оставили на Настю и Марьяну, которые «пасли» на даче в общей сложности семерых «своих» детей – это не считая окрестных, которые сбегались на их участок.
Камышины думали, что попадут в обстановку хмурой монастырской строгости, напоминающую тюремную, а оказались в земном раю. Монастырь располагался на поросшем вековыми дубами склоне реки. Место было необыкновенно красивым, и дышалось там по-особому легко, свободно и чисто. То, что Аннушка, то есть Елена, не томится в катакомбах, не спрятана за высокими каменными стенами, а находится в живописном месте, на просторе, в окружении великолепной девственной природы, рукотворные вкрапления в которую, вроде сада, огорода и цветников, органически вписываются в пейзаж, – стало первым радостным впечатлением Камышиных. Горестных за все их пребывание в Мукачевском монастыре не случилось.
Племянницу с первого взгляда они не узнали. Уезжала из Ленинграда стеснительная девушка Аннушка, а в обители их встретила сестра Елена – зрелая женщина, с натруженными руками, с обветренным загорелым лицом в обрамлении апостольника, поверх которого камилавка. Елена все повторяла, что Господь уготовил ей праздник – свидеться с тетей и Александром Павловичем, праздник такой же радостный, как приезд братьев пять лет назад. Она радовалась искренне – до слез. Но все-таки почему-то казалось, что, если бы «Господь уготавливал» ей слишком частые визиты родных, это было бы неуместно.
Камышины поселились в крохотной монастырской гостинице, прожили там несколько дней. Марфа работала на кухне и в огороде, Александр Павлович много гулял и несколько раз беседовал с архимандритом Василием, духовником Мукачевской обители. Этот высокообразованный человек владел четырнадцатью языками. Кандидат богословия, он писал не только религиозные труды, но и по истории, археологии, гравитации, лингвистике Закарпатья, состоял в переписке со многими светскими учеными. Он называл эти места Карпатская Русь, рассказывал, что когда приехал сюда после Войны, то будто оказался в допетровской, допушкинской Руси.
Елена по секрету им сообщила, что отец Василий обладает даром провидения, но не любит, когда об этом упоминают. Однако наперед знает, что к нему приведут на молитву душевнобольного или одержимого бесом, за день-два святит келью, кадит ладаном. Принимает он не всех, предвидя, что больной не излечится или человек пришел по пустяку, ради праздного интереса, отговаривается, беседой и молитвой не снисходит. К отцу Василию, старцу, приезжало много народа. Старцу было пятьдесят лет, но его фигура, облик, добросердечие оказывали такое действие, что возможность находиться рядом с ним, получить благословение окрыляла людей надеждой.
Что-то насторожило архимандрита Василия в лице Марфы, он отвел ее в сторону и спросил, не хочет ли она исповедоваться. Марфа поцеловала его высокопреподобию руку, поблагодарила и отказалась. Отец Василий не настаивал, только посмотрел на нее с жалостью и печалью.
Много лет назад Марфа исповедалась во время ночного бдения Парасеньке – мертвой, в гробу лежащей. Парася тогда сказала: «В чем твой грех, в том и спасение». Эти слова были бальзам на сердце, они прошлое оправдывали и на будущее силы давали. Как может она, Марфа, каяться перед архимандритом, не раскаиваясь?
Жизнь Елены, как и других монастырских насельниц, полностью зависела от игуменьи, власть которой была намного выше, чем, например, генерала в дивизии. Поэтому Марфа приглядывалась к игуменье Параскеве, невысокой худенькой женщине болезненного вида, но с лучистыми добрыми глазами. Матушка принимала пищу вместе с монахинями, держалась просто, но достойно. Марфе очень нравилось, что в монастыре не было схимниц, молчальниц, затворниц – Параскева не давала благословения на эти особые подвиги, считая, что насельницы должны вести добродетельную монастырскую жизнь, построенную на принципах христианской общины. Камышин говорил, что матушка – отличный организатор работ, под ее началом монастырь ремонтировался и обновлялся. Как ни крути, монастырь не монастырь, а женский коллектив, руководить несколькими десятками трудниц, послушниц, монахинь – задача не из легких. Параскева справлялась с ней превосходно.
– Хорошая игуменья, – похвалила Марфа настоятельницу в разговоре с Еленой. – А то ведь знаешь как бывает. Игуменья за чарку, а сестры за ковши.
Елена рассказала, что знала о жизни Параскевы, по кусочкам, отрывкам воспоминаний сложила, услышала от прихожан.
– Ей около семидесяти лет, может, чуть больше. Мирское имя – Юлиания. Родилась в Хустском районе, сейчас это Закарпатская область, а тогда был округ в Австро-Венгрии. Отец рано умер, и мать с двумя детьми вышла замуж за Ивана Прокопа. Настоятельниц, игумений, когда упоминают письменно, указывают в скобках фамилию до пострига, потому что имена ведь повторяются. Наша матушка – игуменья Параскева (Прокоп). Отчим был с ней добр и ласков, а мама вскорости умерла. Иван Прокоп, чтобы детей поднять, женился на женщине из соседнего села, у них родилось еще четверо детей. Юлиания от отчима и мачехи видела только хорошее. Но сама она была девочкой необычной. Серьезная не по летам, уединялась часто, размышляла, чуждалась игр. Юлиания не была замкнутой или неприветливой. Напротив! Она любила и труд, и шутку, и беседу и шла на помощь без зова, не чуралась самой черной работы или самой нудной – за лежачими стариками ходить. Она только избегала игр, пустой болтовни, сплетен, праздного злословия.
Марфа и Александр Павлович быстро переглянулись: рассказывая об игуменье, Елена-Аннушка точно хотела объяснить им свое поведение в детстве, свою отчужденность. Юлиания-Параскева едва ли не с пеленок возлюбила Бога и в служении ему видела смысл жизни. У Аннушки так быть не могло! Да и Аннушкина жизнь в отрочестве не имела ничего общего с испытаниями, которые выпали на долю Юлиании.
Елена рассказывала, что в Австро-Венгрии православная церковь была запрещена, молились тайно, православных преследовали и карали. Униатские священники, когда к ним жандармы притаскивали обнаруженных молельников, уговаривали перейти в «истинную униатскую веру». Осуждать тех, кто поддался, страшась потерять домохозяйство, свободу и даже жизнь, не наше дело. Тех, кто не согнулся, пытали страшно, униатские священники не заступались. Юлиания, еще подростком, организовала кружок девушек, они сняли сарай на краю села для молитв, стали возводить стены – строить обитель. Их раскрыли-обнаружили жандармы: избили, сорвали одежды. Полуголых, окровавленных прогнали по селу, бросили к ногам униатского священника. Он обратился к ним с «пасторским» словом: «Вы страшно заблудились, ибо православна вера шизматицка, поганска, и вы в той вере пропадете». Девушки не покорились, их, как мучеников Севастийских, вогнали в зимнюю реку и держали в ледяной воде.
Потом была Первая мировая война, осенью 1914 года русские войска пришли в Закарпатье, православие было легализовано. Но уже через три года, в 1917-м, русские войска отступили, затем революция, снова пришли «мадьярцы» – как называли местные жители венгров. И гонения, с удвоенной силой, возобновились.
– Я записала, – говорила Елена. – Однажды матушка разоткровенничалась, поведала нам, я в келью прибежала и все по памяти записала, только… немножко перевела… с местного говора на почти русский. У меня хорошая память!
Она смотрела на тетю Марфу и Александра Павловича с опаской, точно они могли заподозрить Елену в искажении фактов.
– Читай! – улыбнулся Камышин. – Что там у тебя на листочках записано?
– Это было на Крещение в 1918 году. Облава на молитвенный дом. Многие православные успели убежать, жандармы двоих мужиков и Юлианию захватили, потащили в казармы. Читаю: – «Тых двух побили и послали в сумасшедший дом, а меня зачали бить воловьей жилой с оловом на конце. Били по лицу и разбили в носу все косточки, а я стою и молчу. Один жандарм говорит: “Молчишь? Подожди, змея, будешь ты у меня плакать!” Повалил меня на пол, я упала на бок. Он вскочил на меня обоими ногами, и я почувствовала, что в боку у меня что-то хрустнуло, и я застонала. “Ага! Застонала!” – радуется. Я опять молчу. Он мне кричит: “Встань!” Я встала, молчу. Он выдернул саблю и ударил меня по голове. Рассек мне голову, кровь полилась. Все как бы закачалось вокруг меня, но я еще стою. Повели меня к студне и зачали лить воду на голову». – Аннушка прервала чтение. – Я не знаю, что такое «студня», и дальше будут слова, которые я просто записала. Я не думала, что когда-либо стану это читать. Я бы выяснила их значение…
– Дальше читай! – отняла от лица ладонь и махнула Марфа, которая слушала, мелко покачиваясь.
Елена вздохнула с благодарностью и продолжила:
– «Тут я перестала видеть и чувствовать и упала. Отнесли меня в пивницу и зарыли в песок, только голову оставили наверху. На три дня приставили ко мне сокачку, чтобы следила по зеркалу, есть ли на нем от дыхания роса. На третий день вытягли меня из пивницы и стали смотреть, жива ли я еще. Каким-то железом стали мне открывать рот и сломали зуб…» – Елена подняла голову от листочков, сочла нужным прокомментировать: – Матушка рот открыла и показала нам корешок от того зуба. И вообще она рассказывала просто, без эмоций, без оценок, как о простом течении жизни. Читаю далее. «От боли я как бы немного опамятовалась и, не глядя, ударила наотмашь, попала прямо в лицо жандарму. Так сильно ударила его моя рука, что он потом целый месяц в больнице был». Представляете? – снова остановилась Елена. – В руке полуживой девушки вдруг такая сила? Осталось совсем немного. Не устали?
– Читай, – попросил Камышин.
– «Бросили меня на носилки и отнесли к нам во двор, бросили около хаты. Ночь, темно, зима лютая. Отец мой был тогда под обогором, молился. Мы там сделали такое тайное место, где молились. Отец меня очень любил и молился о моем спасении. Обещал, что, если буду жива, он меня Богу отдаст. Кончил отец молиться, пришел до хаты, когда увидел меня, спросил: “Ты, дочь?” Понес меня до хаты, там было много деток, не показал меня, потому что лицо у меня было все в крови, детки испугались бы. Кровь из головы у меня все не унималась. Отец побежал к военному доктору. Привел его. Доктор посмотрел и сказал, что буду жить только три часа, потому что кость на голове разрублена и мозговая оболочка повреждена. Отец и все наши стали за меня молиться. И я молилась. Прошло три часа, я все живу, и как бы мне лучше стало. Тогда тот доктор стал меня лечить. В носу все косточки разобрал и сложил все снова, как нужно. Стала я выздоравливать, училась ходить. Меня увидел тот жандарм, что голову мне саблей разрубил: “Это ты, Юлиания?” Отвечаю: “Что вам еще нужно?” Он побежал к нам до хаты и удостоверился, что это именно я, живая. Жандармы думали, что я давно умерла. Тот жандарм бросил на землю свое ружье и сказал: “Уж никого не буду бити! Вижу, на ком Божья милость!”» Это он про православных, как я понимаю. Конец моим записям. Мечты матушки сбылись – она организовала женский монастырь в Липчанах. За один год, кажется, 1926-й, построили церковь, два корпуса, кухню, трапезную, ковровую мастерскую. Неустанно трудились, молитвенно-подвижнически. У Параскевы награды: крест с украшениями от патриарха Алексия… и другие… В 1947 году, когда наш монастырь был возвращен православным, Параскеву сюда, в Мукачево, настоятельницей определили, с ней часть сестер из Липчан приехала, сейчас все уже старенькие… Запечалила я вас? Тетя Марфа?
Марфа, убрав ладони от лица, смотрела в одну точку и тихо покачивалась. Она никогда не думала, в голову не приходило, что долгое лихолетье: от революции, через две войны – были женщины, которые страдали, бились, на кровавую юшку исходили не ради семьи, детей, а во славу Бога. И Марфа не знала, как к этому относиться. Потому что при выборе – Бог или дети, прочие родные и близкие, которые от тебя зависят, сомнений не было. Бога кормить не надо. Но, возможно, молитвами тех, других, женщин, вроде Параскевы, они сейчас и живы. Ведь не за собственное благополучие Параскевы молились.
Муж легким объятием остановил ее качание:
– Марфа, ты уж слишком расчувствовалась! Конечно, впечатляет. У меня, между прочим, была жутко богомольная бабушка. Я считал ее малахольной, а утверждение мамы, что бабушка Вера за всех нас отмолит, рассматривал как способ задобрить свекровь. Аннуш… Елена! Прости, никак не могу привыкнуть. Мне кажется, что не исключен вариант, назовем его, уж извини, мирским словом «карьера», что и ты когда-то займешь место Параскевы, станешь игуменьей?
Елена изменилась в лице. Точно Александр Павлович был церковным иерархом, который назначал ей непосильное послушание.
– Я-я-а-а? – заблеяла. – Я-а не умею руководить, заставлять, наказывать…
– Я только предположил, – успокоил ее Камышин. – В качестве некоего комплимента. Пошутил, если хочешь. А как тебя наказывали? – с хитрым прищуром, с затаенной готовностью учинить справедливость спросил он.
– Никак. Никогда.
Им, мирянам, не следовало и бессмысленно было объяснять, какие случаются греховные помыслы у монахинь, какие епитимьи за это накладываются. Потому что они не поймут восхищения избавления – не от греха, от подступа к нему, сладость возвращения, которая есть еще одна ступенька вверх.
– Так уж и никогда? – не поверил Александр Павлович.
– Бывало, – призналась Елена, восстановившая нормальное сердцебиение. – Вы же помните, что я поспать люблю. Пяти часов сна мне никак не хватало, на заутреню просыпала. Братья в письмах все пытали: чего тебе прислать? в чем у тебя недостаток? Я возьми да и напиши им: будильник мне нужен. Они, по доброте сердечной, прислали мне… семь будильников! Как бы на каждый день недели. В том числе и очень современные, на батарейках. Я их все завела. На без двадцати минут пять утра, без семнадцати, пятнадцати, тринадцати, без десяти. По первому проснулась – в отхожее место, лик и руки сполоснуть. Остальные-то тоже зазвенели! Я не слышала, а сестры напугались. В келью ко мне прибежали, а как усмирить будильничный хор, не знают. Две недели я свинарники чистила, будильники нищим раздала.
Эта история, смешная, мирская, подвигла Марфу спросить:
– Ты скучаешь тут? Одинока?
– Одинока? – переспросила удивленно Елена.
Ее лицо было как открытая книга: никакой тайной эмоции, скрытой мысли – все написано. Читай без очков: «Как можно быть одинокой в месте, где ты счастлива? А! Они, верно, думают, что без связи с внешним миром мне плохо. Мне совсем не плохо, но их надо утешить».
– Братики приезжали, – сказала Елена, – теперь вы, Господь уготовил. Да! Еще приезжал Юра Озеров с женой. Как только нашел меня? Мы с Юрой в одном классе учились. Он такой замечательный, добрый, смелый, настоящий защитник! И родители у него прекрасные, и сестра, и жену Свету выбрал прекрасную. Она из параллельного класса, школу с золотой медалью окончила.
Елена запнулась, и стало понятно, что Юра Озеров когда-то был для нее не просто одноклассником, а больше – возможно, Елена, тогда Аннушка, была в него влюблена. И так же ясно было, что все эти события из прошлой жизни с ее теперешней никак не пересекаются, что они за дверью, которая наглухо закрыта и открывается только потому, что ей не хватает духу отказать тем, кто стоит на пороге.
– Отец Василий несколько раз с ними беседовал, – не без гордости продолжила Елена, – вместе и по отдельности. Юра нам насос со шлангом в речку бросил. Красота! Поливай – не хочу. А ведрами-то из речки в гору носить ох тяжко. Только электричество часто отключается, приходится снова ведрами. У Юры и Светы дочка родилась! Он написал. Живая и здоровенькая! Вот счастье Бог послал!
Камышины не поняли связи между визитом Юры, шлангом с насосом и новорожденной дочкой.
А Елена не могла им рассказать, что Юра и Света приехали черные, обескровленные, дышащие, но почти убитые. Они были прекрасными специалистами и очень хорошей парой, они не видели своего будущего без детей. И Света беременела и рожала… мертвых младенцев, год за годом… уже четверых похоронили. Врачи разводили руками. Юра и Света почти до дна вычерпали надежду – способность поддерживать друг друга. Дальше была только ненависть – обвинять супруга, сохраняя собственное сознание. Ведь неясно было, чья биологическая вина в мертворожденности их детей. Они устали, измучились и подошли к краю пропасти, у которой ты уже не думаешь и не хочешь думать о том, кого любишь больше жизни.
По наитию, от безысходности, сдуру, спьяну Юра узнал адрес Ани Медведевой, «заделавшейся монашкой», как выражались одноклассники. Юра Озеров, секретарь партийной организации проектного бюро очень секретного отдела ленинградского военного предприятия, подхватил свою жену, талантливого ученого-химика, но «вечно беременную», – и рванул в Молдавию, в Мукачево. В монастырь! Всем сказали, что едут отдыхать в Цхалтубо.

 

Тетя Марфа и Александр Павлович ходили на службы в монастырскую церковь, и это было лучшим подарком Елене. За гостинцы, которые они привезли, племянница тепло поблагодарила, но спрятала, не отпробовав. Марфа подозревала, что Елена раздаст гостинцы сестрам и нищим на паперти после их отъезда. Общая молитва – крошечный участок, на котором их миры пересекались и заходили друг на друга, – были для Елены большой радостью.
Она, инокиня, должна была жить в ожидании, в долгой и изнурительной подготовке к благости загробного мира. Но Елена любила и этот мир: рассветы и закаты над рекой, новорожденные клейкие юные листочки весной и пожелтевшие, пенсионерские, старческие осенью, любила физический труд, подчас предельный, от которого ее тело превратилось в скелет, обтянутый мышцами, любила уроки иконописи у отца Василия – мастера, написавшего несколько великолепных икон, украсивших иконостас, и вполне по-мирски завидовала сестре Ирине, чьи художественные способности оказались значительнее, и так же, по-мирски, гордилась, что в разборе архивов украинских монастырей, свезённых в Мукачево, обошла сестру Анну, в прошлом студентку-историка.
На исповеди она покаялась отцу Василию в зависти, в гордыне, в том, что любит этот мир, а в нем пуще всего своих родных: Марфу, Александра, Дмитрия, Степана, Егора, Илью, Анастасию, Константина, Владимира…
– Ты мне до утра будешь перечислять, – перебил архимандрит.
– Еще усопшую казашку Дарагуль, наверное, не христианской веры.
– В чем видишь свой грех, Елена?
– В том, что молюсь жарче за избранных, а не за всех христиан.
– Думаешь, – вполне просто спросил ее отец Василий, – в начале своего пастырского пути я за мать свою молился так же, как за калек в госпитале? Мы ж не подкидыши. Но родным твоим только во благо будет, когда отпустишь ты их из души своей, сорвешь путы, тебя с ними связывающие. Я тебе все это перед постригом говорил?
– Да, ваше высокопреподобие!
– Почему снова повторять приходится?
– Грешна. Недостойна.

 

Как и Егор с Василием, Камышин и Марфа возвращались в двухместном спальном вагоне. Они, конечно, не выворачивали карманы, собирая на билеты. Александр Павлович считал, что у них с женой должны быть максимально комфортные условия. Последний раз Марфа ехала на поезде, когда возвращалась из эвакуации. Разве ее сдвинешь с места, уговоришь в крымский санаторий поехать? Она знает только один вид отдыха – труд на даче.
Камышины пожертвовали монастырю разумную сумму, а Егор и Василий отдали монашкам, которым предстояло обосноваться на новом месте, почти все деньги. Доктор физических наук и кандидат биологических продали на вокзальном базарчике свои часы, чтобы хватило на билеты и на молдавский коньяк.
Марфа и Александр Павлович пили не коньяк, а чай. В советских поездах традиционно заваривали великолепный чай, подавали его в стаканах с подстаканниками, среди которых попадались старинные, замечательной работы.
Чайные ложки звенели в пустых стаканах. Камышин читал газету. Марфа сидела, задумавшись. Александру Павловичу не понравилось ее молчание.
– Тебя что-то гложет? – спросил он. – Ведь мы обсудили: Аннушке…
– Елене.
– Елене хорошо в монастыре, она нашла свое призвание и выглядит во сто крат счастливее, чем когда была пугливым ребенком.
– Так-то так. Но что я скажу ее родителям, Степану и Парасе?
– В каком смысле? – растерялся Александр Павлович. – Они давно умерли и находятся, – потыкал он в потолок купе, – там!
– Там-то, если свидимся, вдруг заупрекают?
Жена говорила совершенно серьезно, и было заметно, что вопрос этот давно ее волнует.
– Во-первых, если там существует, – глазами показал Камышин на потолок, – то Степан и Парася, так сказать, лично убедились в существовании Бога, его власти, промыслов и руководящей роли. Следовательно, Анн… Елена состоит в штате главного командного штаба. Что родителей не может не радовать. Во-вторых, на этом и на том свете мы с тобой будем рядом, противного я не допущу. Если у тебя возникнут сложности в… разговоре со Степаном и Парасей, то я подключусь, найду аргументы.
«Сейчас она скажет, – подумал Камышин, – что я несу бред».
– Спасибо вам, Александр Павлович! – искренне поблагодарила Марфа. – Как никто умеете меня утешить, от сердца отлегло. Постель постелить, отдохнете?
– Сначала статью дочитаю, – снова скрылся за газетой и пробурчал: – Может, в загробном мире, наконец, станешь меня звать по имени и на «ты».
Назад: Митяй и Настя
Дальше: Степан