Митяй и Настя
Митяй говорил о себе: «Всегда мечтал стать художником и теперь работаю художником». Непосвященный в обстоятельства его биографии человек мог не услышать в этих словах горькой самоиронии. Как если бы кто-то заявил: «Я мечтал быть шофером и теперь вожу автобус», – что здесь особенного? На самом деле смысл был иной: «Я всегда мечтал о космосе и теперь заправляю ракеты».
Васе и Митяю не исполнилось и двадцати лет, когда они вернулись с Войны. Оба инвалиды: у одного ноги нет, у второго из-за контузий посттравматическая эпилепсия. У обоих противоречивое отношение к общественному мнению. С одной стороны, это мнение им безразлично: чужие оценки, характеристики, сплетни, наговоры, как и похвалы, оставляли их равнодушными. С другой стороны, желание скрыть свою ущербность от окружающих у Василия доходило до самоистязания, а у Митяя вызывало желание спрятаться от всех и вся.
Митяй считал, что брату проще: научился на протезе ходить, вгрызся в учебу, окончил университет экстерном. Он же, Митяй, и среднего образования не получил, хотя оставался только последний класс. Демобилизовавшись, поступил в вечернюю школу, там случилось несколько приступов, на него стали смотреть с жалостью и опаской, как на припадочного. Он и был припадочный. Школу Митяй бросил.
Два года работал в строительной бригаде, занимавшейся расчисткой города после Блокады. Мать, Камышин, жена Настя нет-нет заводили разговоры о том, что ему надо получить хорошую профессию. Как будто не понимали, что с его болезнью, его проклятием путь в нормальную жизнь заказан. Пойдет он на предприятие учеником слесаря, пекаря, сварщика. Во время припадка тюкнется носом в станок. Умереть не страшно, противно жалость вызывать. Митяй ненавидел свою болезнь, упоминания о ней и в то же время злился на родных, которые забывали об его ущербности. У него есть работа, приличная зарплата. И отстаньте от меня!
Работа в самом деле была правильная – тяжелая, мужская. Он ведь физически силен и ловок. Косая сажень в плечах, семь пядей во лбу – припадочный эпилептик.
Помощником художника в кинотеатр Митяй устроился случайно. Проходил мимо, откликнулся на просьбу рабочего спустить в подвал тяжелый щит со старой афишей. В большом подвале находилась мастерская. Художник в заляпанном краской халате был пьян вусмерть. Раскачивался, держал к руке кисть, смотрел на нее, прищурив один глаз, явно не соображая, что с ней дальше делать.
– Давайте я вам помогу? – предложил Митяй.
– Ты кто?
– Меня зовут Дмитрий.
– А я Леонардо! Слышал о таком?
– Конечно, я слышал о Леонардо да Винчи.
– Не очень-то тут! – Леонардо помахал кистью, грозя. Брызги желтой краски оросили его лицо, но он даже не заметил.
Шатаясь, едва не падая, добрел до стены, где стояла кушетка, забросанная каким-то тряпьем, рухнул и мгновенно уснул.
– Хороший дядька, – сказал рабочий, – но пьет по-черному. Теперь его точно уволят. Завтра в десять утра афиша должна висеть. А он, видишь, только ноги успел нарисовать.
– Где образец, с которого он срисовывал? – спросил Митяй.
Он работал до позднего вечера. Было бы преувеличением сказать, что испытывал вдохновение, но удовольствие – определенно. На следующий день утром Митяй пришел в мастерскую, чтобы ответствовать за труд. Леонардо, без следов краски на лице, трезвый, умытый, но в том же грязном халате подправлял что-то на афише, нарисованной Митяем. По испитому, опухшему лицу художника невозможно было определить его возраст, ему могло быть и сорок, и шестьдесят.
– Здравствуйте, Леонардо!
– Чего? Ты кто такой? Как ты меня назвал?
– Как вы представились вчера.
– Это ты? – кивнул на афишу художник.
– Я.
– Дилетантство, мазня, но спасибо! Игорь Семенович! – протянул руку, заметно дрожавшую.
– Дмитрий.
– Слушай, Дмитрий, уважь! – Тон изменился, из брюзжащего превратился в просительный. – Сбегай за чекушкой, будь другом! Вот деньги, – торопливо совал он мятые купюры.
– Да где ж я сейчас достану?
– Продовольственный за углом, с черного хода зайди, спроси Любу, скажешь, что от меня.
У художника было два имени: Игорь Семенович – в короткой трезвости, и Леонардо – в почти беспробудном пьяном состоянии. Продавщица Люба в первый раз не поняла, на кого Митяй ссылается. Потом сообразила – это ж Леонардо. Дала не водку, а пять бутылок пива, по цене коньяка. Велела нести завернутыми в газету, а не в авоське. Мужики увидят, налетят, а ей неприятности из-за всяких алкоголиков не нужны.
Митяя оформили подсобным рабочим. Он трудился с Леонардо чуть больше года. Художник передал ему некоторые секреты мастерства по написанию громадных, три на пять метров, «полотен» и приучил к спиртному. Когда Леонардо умер, Митяя оформили на ставку художника. Директор закрыл глаза на то, что у Медведева нет специального образования. Зато имелось направление по трудоустройству инвалида.
Жизнь афиши на стенах кинотеатра была короткой: неделя-две. Затем она снималась, в подвальной мастерской со щита смывалась краска, наносилась свежая грунтовка, чтобы поверх нее возникла новая афиша. Митяй к своим «произведениям» относился скептически. Хотя, с точки зрения Насти, ему прекрасно удавалось передать портретное сходство артистов, юмор в рекламе комедий, напряженную динамику приключенческих лент и лиричность мелодрам. Она даже хотела фотографировать афиши Митяя. Поделилась с ним мечтой – достать цветную пленку, найти лабораторию, где бы ее проявили и сделали снимки. Муж отнесся к ее планам с отвращением, будто она свиней в квартире предложила разводить.
Насте очень хотелось, чтобы Митя писал настоящие картины. Ведь до Войны он мечтал, подавал большие надежды. Ей хотелось, чтобы муж вернулся к творчеству, не потому, что она была честолюбива, не из собственных амбиций и даже не с целью поднять самооценку Мити. Настя чувствовала в нем глухую, безнадежную тоску. Внешне красавец: высокий, сильный, спокойный, доброжелательный, улыбчивый. А внутри – выжженное поле. Но ведь какие-то угольки остались? Надо их только раздуть.
– Все из-за болезни, да? – спрашивала она. – Но эпилепсия не помешала…
– Знаю, тысячу раз слышал про то, что эпилепсия не помешала многим великим людям.
– Тогда почему ты…
– Потому что я – это я! Потому что кроме великих эпилептиков есть еще тысячи совершенно невеликих, но, скажем мягко, подававших надежды. Это как вырвать из человека что-то важное, что не восстановится, заново не вырастет. Зуб, например. Помнишь, как бабка Агафья говорила? «Жубов нет, а так вяленой оленинки хочется. Дык я ыё хоть пососу». Мои афиши – тот самый процесс, пососать. И я прошу тебя не заводить этот разговор! Он мне крайне неприятен!
Настя сдаваться не желала и снова начинала старую песню.
Митяй ее попросил, она не послушалась. Сама виновата. Разозлила. В гневе богатыри-тихони могут не соизмерять силу удара, а мирный добрый человек – оскорбит тебя больней, чем самый отпетый негодяй. Митяй был и богатырь и добряк.
– В жизни многих творческих людей, – говорила Настя, – бывают периоды бессильного страха. Скажем, певец потерял голос, его лечили, доктора говорят, что связки в порядке, а он боится запеть, не взять ноту. Или писатели! Сколькие из них кружили вокруг письменного стола, смотрели на него как на эшафот и как на место в раю одновременно. Или художники…
– Чего ты от меня хочешь? – перебил Митяй.
– Чтобы ты взял краски и начал писать.
– Зачем?
– Потому что это тебе нужно!
– Ты лучше меня знаешь, что мне нужно? Или тебе не дает покоя элементарная женская досада? Я тебя разочаровал? Ну, извини!
– Ты меня не разочаровал! – возмутилась Настя. – Я тебя люблю! Я хочу, чтобы ты был счастлив! Нужно просто делать! Взяться и делать! Пробовать, пробовать! Митя, что-то пробовать! Ведь у тех… из тех, про кого я говорила, кто-то запел, начал-таки сочинять, писать…
– Рад за них. Может, тебе денег не хватает?
– Хватает, более чем.
– Тогда задумайся на минуточку: я тебя не упрекаю в том, что у нас больше нет детей.
Это был удар жестокий и несправедливый.
Митяй сорвал со стены свою юношескую работу – Настя, летящая над городом, подражание Марку Шагалу. Митяй с размаха ударил картиной по столу, рамка сломалась, стекло треснуло. Митяй вытащил картон, порвал на кусочки и бросил Насте в лицо.
Это была ее любимая картина.
В первую сибирскую осень, в холода, еще не оправившись от блокадного голода, Настя работала на ферме и застудила «придатки» – так бабы называли внутренние женские органы. Настя мучилась болями, и народные средства помогали плохо. В Ленинграде ей поставили диагноз хронического воспаления, долго лечили. Папа достал пенициллин, в который верили как в чудо. Воспаление приглушили, но вынесли приговор – бесплодие.
Тетя Нюраня объяснила, что у нее в маточных трубах спайки, которые мужские клетки не могут преодолеть, дохнут, как рыба перед плотиной.
Видя отчаяние Насти, тетя Нюраня скрепя сердце рекомендовала ей врача:
– Эта методика не утверждена, не принята министерством и не рекомендована для лечения. Однако и не запрещена. Она зверская. С другой стороны, я принимала детей у женщин, которые благодаря этому методу забеременели.
Методика заключалась в инъекциях молока в ягодицу. Через несколько часов после укола начиналось воспаление – всего! Всего организма. Температура за сорок, небо с овчинку, бред, погибель и полеты в космосе… Не помогло, спайки не рассосались. Детей она больше иметь не будет.
После той сцены Настя чувствовала себя избитой. Муж пальцем ее не тронул, но тело болело, не слушалось, ноги подкашивались, а руки не могли удержать карандаш или вилку. Митя извинился. Сказал, что сожалеет.
У них и раньше бывали ссоры, они дулись друг на друга сутки, много – два дня. Примирение было таким счастливым, что ради него стоило почаще ссориться. Митя обнимал ее и говорил что-нибудь вроде того, что он большой идиот, а она маленькая-маленькая идиотка. Нет, возражала Настя, не честно, ты и так везде большой, у тебя сорок шестой размер ноги, а у меня тридцать пятый, поэтому пусть хоть идиоткой я буду громадной, а ты маленьким глупеньким несмышленышем. Через несколько месяцев они вспомнить не могли: из-за чего мы на майские поругались?
Митя сказал, что сожалеет. Настя бросилась к нему со всхлипом, обняла. Ждала, что он сейчас скажет что-нибудь смешное, поднимет ее, закружит… Митя отечески похлопал ее по спине и спросил, что у них на ужин.
Никому из своих приятельниц Настя не могла рассказать о случившемся. Она всегда держала марку. У нее идеальная семья: восхитительный муж и прекрасный сын. Настя Медведева благородна, изящна – аристократична. Она не ноет, не плачется, не жалуется на жизнь. Как ее мама. Настина мама считала унизительным пожаловаться даже на мозоль.
Марфе поплакаться? Но Марфа – это таблица сложения, умножения в лучшем случае, для нее квадратное уравнение психологических семейных вывертов – блажь. Чего Насте неймется? Сыночек любимый Митяй (у Марфы все любимые) при хорошем заработке, а дом их при достатке. Митяй добрый и покладистый. Вот только не много ли за воротник закладывает? Много! Если бы Митя не был с похмелья, той безобразной сцены, возможно, не случилось бы.
До отпуска Марьяны, которая привезла на ленинградскую дачу троих детей, Настя ходила избитой. Марьяне можно было рассказать все.
Они уложили детей, забрались с ногами на диван, свет не включали – белые ночи.
Марьяна выслушала и сказала задумчиво, будто припоминая что-то свое собственное:
– Мужики… они такие.
– Все мужики? – спросила Настя, слегка обиженная тем, что Марьяна обобщает.
– Обо всех судить не могу. Но Василий, Егор, Митяй и даже Степан. Коллеги Василия. Уникальные личности, гениальные умы, они же тираны и непереносимые монстры в быту. Понимаешь, у них, у настоящих мужиков, есть что-то такое, куда они не хотят никого пускать. Они не скрывают, прямо говорят: «Не лезь, пожалуйста! Очень тебя прошу!» Но разве нас можно удержать? Ведь мы хотим для них самих как лучше. И мы лезем со своими вопросами, советами, пожеланиями. Первая попытка – поражение, но урок нами не усвоен. Нам снова говорят: «Не надо сюда ходить!» Говорят в общем-то деликатно, но именно эту деликатность мы принимаем за пригласительный билет, нам кажется, что тропинка протоптана. Следующий благородный приступ… И мы получаем разряд тока, от которого не знаешь, где земля, а где небо. Тебя раздавили, стерли в порошок и даже не пришли с веником и совком, чтобы тебя с пола собрать, заново вылепить.
– У тебя так было? – удивленно спросила Настя.
Она считала, что Марьяна и Василий летят, скользят по жизни гармонично, точно конькобежцы – не фигуристы, а именно спортсмены на беговых коньках – взявшись за руки, на параллельных дорожках. В спорте так не бывает, там соревнуются, один другого стремится обогнать на финишной прямой. Но у Васи и Марьяны было параллельное скольжение рука об руку.
– Увы! – сказала Марьяна. – Наступать на грабли – национальная забава русских женщин. У меня… у нас, – поправилась, – ведь есть Галя. Когда у нее романтическое приключение, то тишь, блажь и божья благодать. Когда ее бросил очередной любовник, начинается мотанье нервов и шантаж детьми. Я хочу помочь Василию и предлагаю варианты. Он говорит: «Не вмешивайся!» Как не вмешиваться? Ведь мой план великолепен как стратегически, так и тактически! И в этот момент благого порыва я получаю, фигурально выражаясь, оплеуху, после которой без совочка меня не собрать.
– Невозможно представить! – мотала головой Настя. – Василий! Такой всегда спокойный, выдержанный! А он гад!
– Гад в десятой степени! Настя, что мы пьем? Такая лексика пошла…
– Настойку Марфы, клюквенную.
– Сладенькая, но, по-моему, очень хмельная.
– На спирте, у нее провизор в аптеке знакомый. На чем мы остановились? Василий гад в десятой степени. Тогда у Митьки степень вообще зашкаливает.
– Однажды я вещи собрала. Кончилось терпение. За мной комната в Марьиной Роще числится. Уеду с дочкой, пусть он тут сам, сколько можно… Приходит. Чемоданы и узлы увидел, всё понял. Я в шапке на голову натянутой, уши закрывающей. Не смейся только! Шапка – это, я придумала, как шлем, против его волн. У физиков ведь всё волны и волновые теории. Не проговорись! Если Вася узнает про шапку от волн, он три года хохотать будет. Есть у меня шапка! Когда хочу защититься от своей любви к нему и от его ко мне, натягиваю эту шапку.
– Классно придумала! – восхитилась Настя. – Я тоже такую шапку хочу. Нет! Комбинезон, чтоб от макушки до пяток закрывал. Митя действует на все мое тело. Дальше что?
– Вася говорит: «Можешь уехать. Но ты должна знать, что ты – моя единственная женщина, была, есть и будешь. Катись на все четыре стороны!» И дальше очень логично добавил, что если я сделаю хоть один шаг, то он все мои чемоданы и узлы выбросит в окно к такой-то… нецензурной матери. Он редко ругается. Если заматерился, значит, на работе совсем плохо.
– Ты осталась?
– Естественно. Но я осталась красиво! Я ему сказала: «Вынеси мусорное ведро! Вобла, которую вы прошлой ночью поглощали под пиво и научный спор, воняет отвратительно!»
– И он?
– Вынес ведро.
– Это настоящая любовь!
– Ага. Но заодно выкинул и пустые бутылки. У нас их три дюжины накопилось! Каждая, если сдать, девять копеек штука!
– Советские физики не мелочатся. В графинчике еще осталось. Разольем? После Марфиных настоек головной боли не бывает.
– Гулять так гулять! – махнула рукой Марьяна. – Раз пошла такая пьянка, то, внутренне оправдывая себя, как бы желая переключить тебя на иные проблемы, которые, по-моему, давно назрели, я хочу повести речь о том, что, возможно…
– Марьяна, перестань ходить вокруг да около, я усну под твои реверансы. О чем ты ведешь речь?
– О материнской любви. Это страшная сила. Цунами, сель, схождение гранитной плиты – ничто по сравнению с материнской любовью. Задавит – не продохнешь. Клара пихает в рот Эдюлечке кусок за куском. Она его любит безумно, и ее любовь цветет его кормлением. Рациональность, здравый смысл отсутствуют полностью. Думаю, что-то могла бы сделать тетя Нюраня, но это проблематично. У Клары две страсти: кормить сына и ненавидеть мать, муж давно под каблуком. Настя! Еще раз извини за аналогию! У тебя прекрасный сын! Он очень верный! От слова «верность». Илюша верен тебе, отцу, бабушке. Он редкий мальчик! Я же знаю Вову и Костю! Это другие дети. Настя! Нельзя, неправильно не давать сыну продыху! Художественная школа, фехтовальная секция, бассейн, репетитор по английскому, репетитор по немецкому, кружок моделирования, студия бальных танцев… С утра до вечера! А ведь есть школа, где надо получать хорошие отметки, делать домашние задания! Илюша старается тебя не разочаровать, тянет и тянет. Ты видела, как он бросается к бабушке Марфе, когда приезжает на дачу? Потому что Марфа – это свобода! Илья умный и имеет право на выбор, он не должен страдать, миллион раз извини, потому что у тебя больше не будет детей. Дай ему волю, дай ему стать мужчиной! О, ужас! Что наговорила! Ты плачешь…
– Всё правильно… Но что мне остается? Ученики в музыкальном кружке при Доме пионеров. Милые детки, провалившиеся в музыкальную школу на экзаменах, а родители хотят, чтобы они на пианино играли. Пьющий муж, рисующий громадные картины, называемые афишами, которые мне нравятся, а он за это меня презирает. И теперь сложить крылья? Выпустить из-под них самое дорогое, Илюшу? Я сумасшедшая мать, знаю.
– Но тогда должна знать и то, что у сумасшедших матерей здоровых детей не бывает. Он хочет заниматься хоккеем, а ты настаиваешь на плавании и фехтовании.
– Хоккей – крайне травматичный вид спорта, а в бассейне он не утонет. Фехтование – это благородное рыцарство.
– Так ты считаешь, но не Илюша. Митяй пошел по линии наименьшего сопротивления. Сын не жалуется, а мать ребенку вреда не нанесет. Еще какого нанести может! Илюша и Эдюлечка либо превратятся в хлюпиков, маменькиных сынков, либо вас ждет конфликт, война, бунт. Пушкин про русский бунт сказал – бессмысленный, беспощадный. В отношении бессмысленности я бы поспорила, а беспощадный – безусловно. Бунт ребенка против родителей – тот же русский бунт, но в миниатюре.
– Тебе легко рассуждать, у тебя дочь.
– Во-первых, мне Егор достался подростком с такими проблемами, что Макаренко и не снилось. Во-вторых, ты меня совсем уж не исключай из воспитания Володи и Кости. В-третьих, Вероника – еще тот фрукт. У девочек, знаешь ли, тоже свои черти. Не углядишь – превратятся в демонов.
– Что ты предлагаешь конкретно? – насупилась Настя.
– Перестань его водить как первоклашку за ручку в школу, в секции. Он стесняется твоей опеки, твоего страха, твоего постоянного вмешательства в каждый момент его жизни. Это его жизнь!
– Одного по улицам? В транспорте, через перекрестки, в метро?
– Вот именно. Человека можно переводить за ручку на пешеходном переходе, а можно объяснить функции светофора.
– Марьяна! Я не ожидала от тебя такой отповеди!
– Это не я. Это все Марфина настойка.
Поговорив с Марьяной, Настя всегда чувствовала и облегчение, и какие-то изменения в себе, и новый интерес к жизни. Так случилось и в тот раз, хотя Настя ушла спать обиженной, а утром Марьяна выглядела так, словно забраковала весь Настин гардероб. Настя была модницей и трепетно относилась к одежде.
– Ты на меня сердишься? – спросила Марьяна за завтраком.
– Я в процессе выхода из сердения… Так по-русски можно сказать?
– Нельзя, но неважно. Простишь меня?
– Только если ты свяжешь мне на спицах или крючком противоволновой комбинезон.
После того как Марьяна открылась Насте, призналась в том, что в ее семье не всегда светит солнце и бурлят жутко умные разговоры ученых, и Дубна – хоть и оазис, но не рай, от семейных передряг никуда не деться; после того как Настя приняла политику невмешательства в дела сына-подростка и только в письмах Марьяне признавалась, чего ей это стоит; после того как их дружба вышла на новый, высший виток… Марьяна стала приезжать в Ленинград без маски женщины, у которой все хорошо, лучше не бывает. С потухшими глазами, набухшими веками, опущенными уголками губ, вялая и безучастная.
Сколько можно выносить унизительное положение? Одно дело поддержать Василия, когда его песочили на парткоме, другое – терпеть, когда все открылось, косые взгляды, отвечать на нелестные вопросы или выслушивать сочувственные уверения в том, что у них прекрасная, хоть и не официальная семья. Медичка, законная жена Васи, когда они оставались с глазу на глаз, могла бросить Марьяне в лицо оскорбления. И ведь не пожалуешься Васе, не скажешь ему: Галя меня обозвала шлюхой, которая увела у нее мужа. Мол, она была девушкой честной, когда тебе отдалась. А меня ты, по ее мнению, к люстре подвешивал в животной страсти. И до сих пор я тебя удовлетворяю постыдными методами проститутки. Вася бы только удивился: «Зачем слушать глупую дуру?» Когда Марьяна дарила Володе и Косте подарки, о которых они давно мечтали (настольные игры, футбольный мяч, тома Детской энциклопедии), мальчики говорили: «Мы скажем маме и бабушке Пелагее, что это папа купил».
Настя не умела анализировать чувства и делать выводы из мотивов и поступков с научной, бесстрастной логикой, как научилась Марьяна в кругу ученых. Настя твердо знала, что Марьяне, в отличие от нее, Насти, не нужно умных разговоров. Когда Марьяна походила на куклу-марионетку, забытую кукловодом, брошенную в углу, Настя вела ее в Русский музей или в Эрмитаж. На экскурсию к одной картине. Рассказывала о художнике, о конфликте со временем (необязательном) и конфликте страстей (обязательном), об истории создания полотна, его восприятии современниками и потомками, о композиции и технических средствах достижения потрясающего эффекта. Она приводила к тем картинам, которые не просто любила, с которыми чувствовала пребывание в общей Вселенной. Многие, но не все из полотен ей открыл Митяй – давно, еще до Войны. Теперь он редко ходил в музеи, только на интересные выставки.
После музея они обедали в ресторане на Невском, пили кофе с мороженым и пирожными, шли пешком до театра или консерватории – их вечерняя программа. Они не говорили о мужьях и детях, как это бывало, когда Настя пребывала в эмоциональной раздраенности, – они обсуждали театральные постановки, книги, статьи в «Литературной газете» и публикации в толстых журналах.
Вася, открывая им дверь поздним вечером, спрашивал:
– Ну как, девочки? Культурки хапнули?
Митяй хмельно смеялся, вряд ли слышал в словах брата нарочитую вульгарность. К вечеру, к каждому вечеру, Митяй был изрядно пьян.
В этот момент Настя и Марьяна чувствовали свое особое единение. Особое, потому что не от врагов или недоброжелателей, а от любимых мужчин отъединение. Потому что все виденное, слышанное, переговоренное за день поднимало их над этими пропьянствовавшими братиками.
– Завтра поедем на дачу спасать тетю Марфу от детской орды, – говорила Марьяна, когда они укладывались спать в отдельной от мужей комнате.
Отдельной, потому что от мужей несло перегаром.
– Но если ты снова устроишь «Зарницу», в старом прочтении – «казаки-разбойники», – отвечала Настя, – то я отказываюсь быть пулеметчицей в засаде. Пойду в санитарки, как Вероника. Ты у стеночки? Залезай.
– У меня идея устроить облегченный вариант «охоты на лис».
– Где мы возьмем лисиц?
– Это не натуральная охота на зверей, а радиоспорт. Люди в наушниках, с антеннами в руках, бегают по лесу и пеленгуют друг друга. В нашем варианте будут записочки, по цепочке: нашли одну, в ней координаты другой… и так до приза.
– Торт надо бы купить, не успеем до электрички, – сонно бормотала Настя. – Марфу попросим каравай испечь…
Они уже давно отказались от личных призов в играх и соревнованиях разновозрастных детей. Отчаяние проигравших было душераздирающе безутешным.
Они повозились на постели, прижимаясь друг к другу спинами, обнимая каждая свою подушку. Заснув, напоминали сиамских близнецов с общим позвоночником. Но вряд ли сросшиеся сестры могли бы дружить так, как дружили они.
Митяй хорошо зарабатывал. Помимо кинотеатра, брал заказы в художественном комбинате – шаблоны Досок почета, наглядная агитация, спрос на которую резко возрос после разоблачения культа Сталина. Его портреты исчезли с улиц, со стен предприятий, учебных заведений, вокзалов – отовсюду. Их требовалось срочно заменить на Ленина, Маркса и Энгельса, чьи профили, друг за другом, Митяй мог рисовать с закрытыми глазами. На комбинате он подрабатывал, оформляя трудовой договор на каждое изделие. Но еще была халтура – та же наглядная агитация, но без договоров через бухгалтерию, деньги из рук в руки от руководства предприятий.
Мужской долг, который сибиряки-предки понимали как неустанную заботу об укреплении хозяйства, трансформировался у Митяя в погоню за деньгами.
Они купили кооперативную квартиру, потом автомобиль «Москвич». У многих женщин в шестидесятых годах было по два платья – на лето и зиму. Сносилось одно, то есть до дыр протерлось, шьется новое на замену. А Настя у великолепных питерских модисток заказывала наряды – от нижнего белья до пальто. Втридорога переплачивала спекулянтам за импортную обувь и сумочки. Маникюр, педикюр, стрижка, завивка, укладка волос – без очереди, благодаря щедрым чаевым. Настя все больше походила на свою маму, для которой внешний лоск, изысканность были сутью бытия. Настя помнила, как перед Войной мама радовалась присоединению прибалтийских территорий. От политики мама была страшно далека, но из Прибалтики хлынули модные вещи, косметика – от спекулянтов, конечно. Настя была комсомолкой и презирала маму, вокруг которой крутились скользкие личности, и презирала папу, который (коммунист!) потакал маминым прихотям. А теперь все повторилось с ней самой, она превратилась в «даму полусвета», как она себя не без иронии называла. Только папа никогда не был пьяницей, хотя и ценил выпивку под хорошую закуску.
Митя губит свой талант. Митя не хочет ее слушать. Мите нравится, что она выглядит стильно. Митя алкоголик.
Настя десять лет терпела пьянство мужа. Хотя какое уж терпение, когда срываешься за полночь, мчишься на такси в мастерскую. Находишь его там – спящего в одежде на топчане. И это счастливый вариант. Потому что чаще не находишь и не знаешь, где искать, случился ли у него приступ, валяется ли он в канаве, под забором, на панели, и люди обходят его брезгливо, не зная, что после эпилептического припадка Митя несколько часов спит беспробудно. А на дворе зима, или ранняя осень, или поздняя холодная весна. Замерзнет, погибнет! Обратно на такси домой. Утюжить до рассвета территорию от шоссе до их дома – он мог приехать и не дойти. Шесть утра, вернуться домой, приготовить Илюше завтрак, сделать хорошую мину – папа заночевал в мастерской, у него срочная работа. Илюше шестнадцать лет, он все прекрасно понимает, он играет в мамину игру: папа много работает, очень устает…
Если бы Митя на минутку задумался, трезво включил мозги, заметил бы, что сын давно ни о чем его не спрашивает, не советуется, не говорит на отвлеченные темы, даже про свой любимый спорт.
Настино мужественное подавление в себе сумасшедшей мамы гармонично вросло в Илюшины потребности самостоятельности. Он обладал средними способностями в музыке и в рисовании, средне учился в школе, был начитан, культурно информирован, хорошо воспитан и знал цитаты из классической русской литературы и, что важнее, из советских фильмов. Когда они отдыхали на юге, про Илюшу говорили: настоящий петербуржец!
Его страстью был спорт. Пламенной страстью – хоккей. Его взяли кандидатом в юношескую сборную СССР, но Илюша сломал на тренировке ногу, которая срослась неудачно – в обычной жизни незаметно, не мешает, но для спорта Илюша стал непригоден. Он очень переживал.
Выход племяннику подсказала тетя Марьяна:
– Ты так интересно рассказываешь о матче, Илья! Можно выключить звук у телевизора и слушать только тебя. Писать о спорте не пробовал? Почему бы тебе не стать спортивным журналистом? Знаю, что это очень непросто, круг спортивных комментаторов почти так же узок, как круг журналистов-международников, попасть к избранным архисложно. Знаешь, как Ленин говорил о декабристах?
– Узок круг этих революционеров, и страшно далеки они от народа.
– Верно. То же самое можно сказать про элиту журналистики. Но все-таки они не боги, и обжигать горшки при большом желании можно научиться.
Илюша написал несколько заметок и принес в отдел спорта ленинградской молодежной газеты «Смена». Заметки не приняли, но и на дверь не показали: больше не ходи сюда, парнишка! Он писал и приходил. Десять его заметок забраковали, одиннадцатую приняли. О футбольном чемпионате между питерскими школами. Илья написал ее почти случайно, в фельетонном веселом стиле, уж очень забавная ситуация складывалась к финалу. Илюшина статья подверглась безжалостной редактуре и была опубликована. Он получил первое редакционное задание, удостоверение юнкора и стал писать о детском спорте.
К окончанию школы у него уже был солидный портфель публикаций и никаких сомнений в выборе профессии. Мама вклеивала его статьи в специальный альбом. Илья хмурился и злился, когда мама показывала альбом гостям. Подобное хвастовство недостойно. Но когда дядя Степан, наклонившись над альбомом, случайно пролил вино на заметку о школьном баскетболе, Илье захотелось схватить со стола бутылку и стукнуть по голове любимого дядюшку.
Настя знала, что алкоголизм – это болезнь, но главный доктор – сам человек. Митя себя больным не считал и говорил, что может легко бросить пить в любой момент. Слезы, уговоры Насти, запугивания тем, что он кончит жизнь в канаве, уверения в том, что момент давно наступил, дважды подвигли Митяя на воздержание. Первый раз он держался месяц, второй раз – неделю. После «просушки» запивал с особенным ожесточением.
Пьяным Митяй был не агрессивным, напротив, веселым, забавным, добрым, щедрым, остроумным. Посторонним очень нравился, а Настю тошнило от его хмельной жизнерадостности. Наутро, протрезвев, как бы израсходовав вчера сегодняшний запас доброго настроения, он вставал хмурым, злым, огрызающимся. Днем снова выпивал, и завертелась старая пластинка. Трезвым он работал через силу, а под начальным хмельком – с невероятной производительностью и куражом. Дальше пил, и место куража занимал бред, красками сотворенный. На следующий день приходилось вымарывать созданное на пике алкогольного вдохновения. Периоды творческого экстаза под градусом становились все короче, а падал он уже после обеда. Мог бы с полным основанием называть себя Леонардо. Катился в пропасть и не верил, что катится.
С трезвым мужем Насте было тяжело, с пьяным – противно. Она решилась на развод без видимого повода. Не после того, как застудилась, отыскивая его ночью, и все ее воспаления вспыхнули с новой силой. Не потому, что видела в зеркале все новые морщинки на лице – подтверждение того, что жизнь проходит, она стареет, а ее женская судьба плачевна. Не потому, что руководитель секции моделирования почти год приносил ей цветы. Зайдет, вручит букет, несколько секунд смотрит с болезненным обожанием и уходит. Она нисколько не увлекалась моделистом, он ее не волновал, но его стойкая влюбленность помогала Насте держаться на плаву – чувствовать себя интересной женщиной.
За завтраком Настя сказала мужу:
– Мы разводимся.
– Чего? – не понял трезвый и злой Митяй.
– Я подаю на развод.
– Да и пожалуйста! На коленях я перед тобой стоять не буду. В холодильнике есть пиво? Достань бутылку.
– Сам возьмешь! Ты меня обманул и предал! Ты – больное ничтожество. Чтобы одолеть твои хвори, нужна только воля. У тебя ее нет!
Она вышла из кухни и стала собирать вещи – свои и сына. Находиться в квартире, которую обставляла с любовью и вдохновением, не могла – задыхалась.
Переехали на Петроградскую к папе и Марфе. Старики восприняли их вселение и сообщение о разводе как воспитательный прием против злоупотребляющего спиртным Митяя. Настя их не разубеждала, хотя никаких приемов не затевала. Педагогика и воспитание – это для детей и подростков. Митя давно вышел из возраста, когда тебя воспитывают другие. Вступив в пору, когда сам должен себя держать в узде, он был обязан править их жизнью. Митя бросил вожжи. Он много зарабатывает, и нечего его упрекать. Он не слышит, не видит, он вечно пьян.
Настя устала. У нее множились морщинки – лапками куриными вокруг глаз, залегали скорбными складками у рта. Между бровей поселилась борозда, напоминающая крест. Это уходила молодость. Куда уходила? В омут Митиного пьянства. Настя была готова на любые жертвы ради мужа. Ему жертвы не требовались. Он как человек, который тонет в болоте, которому протягивают спасительную жердь, ему нужно только сильнее бить ногами, руками дотянуться до жерди. Он бездействует. Спасение утопающих есть дело самих…
Ее жизнь. Возможная. Какая-то другая. Она с пятилетнего возраста не знает жизни без Мити. Но ведь это нечестно, когда тонущий в болоте затягивает в омут своих близких, любящих! Когда у нее морщины множатся!
На развод в суд Митяй не явился. Он пропал. Две недели не появлялся на работе в кинотеатре. В их квартире, куда Настя периодически наезжала, не умолкал телефон – заказчики требовали работу, срок выполнения которой давно прошел.
Известно, как кончают алкоголики: замерзают в канавах, попадают под поезда, под колеса автомобилей, под нож грабителей. Алкоголик, отягощенный эпилепсией, рискует многократно.
Настя казнила себя.
Марфа не находила сил утешать ее. Сколько женщин сейчас живут с пьющими супругами! После Войны на мужиков точно порча нашла. Однако жены от них не сбегают, несут свой крест. Так ли тяжел был Настин крест?
Искали Митяя по моргам и больницам. В больницах не страшно. Больница – это надежда, там лечат, выхаживают. В моргах – ужасно страшно, до обморока. Тошнотворный запах, металлический стол, на котором лежит закрытый простыней неопознанный мужской труп… сейчас простыню сдернут, и она увидит… Облегчение – это не Митяй… Скорей на улицу, пока не потеряла сознание. Рухнуть на скамеечку, продышаться. Нет скамейки – к дереву, к стене прислониться… Только бы задышать, только бы сгинуло только что увиденное – голый мертвый мужчина… Не думать! Не думать, что сейчас где-то и Митя вот так лежит. Гниет на земле… снежок на нем растаял – оттепель.
Его нашли под Сестрорецком. В психиатрической клинике – одноэтажном бараке с решетками на окнах, с облупившейся штукатуркой, когда-то выкрашенном в желтый цвет. Это жестокая ирония? Клиники для сумасшедших раньше называли «желтыми домами».
Настя склонилась к маленькому окошку «Справочной», за которым сидела женщина в белом халате.
– Дмитрий Петрович Медведев у вас находится? – спросила Настя. – Можно его увидеть?
– Посещения по субботам, с десяти до тринадцати, по разрешению доктора. У Медведева разрешения нет.
В голосе женщины отчетливо слышалось удовольствие отказа.
– То есть как? – оторопела Настя. – Я не могу увидеть своего мужа? Тогда я требую встречи с доктором!
– Беседы с врачами по средам с семнадцати до восемнадцати, – то же зловредное наслаждение властью.
Настя сталкивалась с этим не раз: подавальщицы в столовых, продавщицы в магазинах, уборщицы с ведрами и швабрами испытывали к Насте, ухоженной, модно одетой, классовую женскую ненависть и при любой возможности эту ненависть демонстрировали.
– Я хочу видеть главного врача! – Настя почти кричала, словно обезумела. – Как к нему пройти? Где тут дверь?
Помещение было небольшим – три на пять метров, с лавками по двум стенам, с окошком «Справочной» в стене напротив входа. Кроме Насти и Марфы, в комнате никого не было. Окошко с двойными рамами и решеткой открывалось вовнутрь. Справа от окошка Настя увидела дверь, принялась дергать за ручку. Безуспешно – закрыто. Справочная медсестра по ту сторону границы привстала и едва не полностью высунула голову в окошко – насладиться корчами расфуфыренной ленинградской дамочки в котиковой шубе.
– Миленькая! – подошла к окошку Марфа, согнулась в три погибели. – Доченька, не откажи! Умилостивись! Мы сыночка моего уж месяц по моргам да больницам ищем, исстрадались. Нам бы только одним глазком! Только удостовериться, что жив он! За любую плату! Если ты сама мать, поймешь меня. Не серчай на Настю, невестку мою. Она хорошая, сама я ее вырастила. И сынок мой хороший. Дык только он ли в ваших палатах? Он пил, горе как пил, Настя не сдюжила.
– Он, кто же еще? – вернулась на место справочная женщина. – При нем паспорт был.
– Паспорт и украсть могли, он же эпилептик, на Войне артиллеристом множественно контузило. Мог в припадке отключиться, а лихие люди паспорт вытащили. Одним глазком, касаточка!
– Не могу я! – сказала сочувственно женщина, еще минуту назад бывшая вредной хозяйкой «Справочной». Добавила шёпотом: – Это не доктор, он сам, больной Медведев, отказался от посещений.
– Ах! – У Марфы подкосились ноги. – Точно украли доку́мент! Где ж он сам, моя кровиночка?!
– Женщина, не плачьте. Так и быть. За вами никого нет?
– Пусто тут.
– Идите к последнему окну с обратной стороны здания. Там процедурная. Я сестре скажу, чтобы вызвала его. Только вы уж без представлений, а то влетит мне.
– Всеми святыми клянусь!
Стекла зарешеченных окон в больнице были до половины закрашены белой краской, заглядывать бесполезно. Но в процедурной краска в нескольких местах то ли отвалилась, то ли специально была счищена. Марфа и Настя приникли к отверстиям размером с пятак. Ждали несколько минут, а потом за сестричкой в комнату вошел Митяй. В застиранном больничном халате, но точно он! Разве можно спутать такого богатыря!
Возвращались на электричку счастливые, радостные. Сердца, освобожденные от пеленания колючей проволокой страха, бились легко и свободно. Уже около станции Настя вдруг вспомнила, что они не отблагодарили эту замечательную женщину, при первом общении – змею подколодную. Надо хоть коробку конфет купить или денег дать. Но если они вернутся, то не успеют на последнюю электричку, следующая только утром.
– Пусть ее Бог бережет, – рассудила Марфа. – Иди, Настенька, покупай билеты.
Они так никогда и не узнали, что произошло с Митяем, в какую пропасть он рухнул, от какого дна сумел оттолкнуться и всплыть. Хотел бы рассказать – рассказал, с вопросами не лезли.
Он пришел в квартиру на Петроградской – постаревший и помолодевший одновременно. Постаревший – из-за морщин, помолодевший – потому что с лица сошли отеки, да и похудел, на больничных-то хлебах не зажиреешь.
Поздоровался просто, будто расстались вчера и не было полутора месяцев отчаяния и горя. Они-то, конечно, застыли, давясь радостными всхлипами. Но в том, как Митяй протянул газету – забыли вчера «Вечерку» из ящика вытащить, как он спросил сына, чем закончился матч «Спартака» и «Крылышек», как потянул носом: «Мам, пироги с капустой?» – угадывалась его молчаливая просьба. Не нужно объятий, слез, восклицаний, расспросов. Я пришел, я с вами – и точка! После паузы, напоминавшей остановку пленки в кино или детскую игру «Замри!», жена, сын, мать, тесть ожили, задвигались. Ничего не случилось: никто не подавал на развод, никто не лечился в психушке – жизнь продолжается.
За обедом Митяй предложил Камышину:
– А не построить ли нам, Александр Павлович, дачу? Скинемся? Вы ведь можете получить участок? Хорошо бы недалеко от Финского залива.
Каждое лето выезжали на служебную дачу Камышина в Репино. Перенаселена она бывала гостями и привозимой на каникулы детворой отчаянно. О своем дачном доме Марфа мечтать не могла – Камышин не потянул бы хлопоты со строительством. Митяй – иное дело.
Митяй не пытался повторить или переплюнуть дом деда Еремея в Погорелове, который помнил смутно, но много был наслышан. Да и народный стиль, украшение резьбой не в моде, сейчас время иных архитектурных решений. Кроме того, сибирский дом – остров жизни, а не летнее пристанище горожан. Митяй задумал построить дачу, в центре которой будет утепленный блок – две комнаты, кухня с печью, отапливающей весь блок, – чтобы можно было приезжать зимой кататься на лыжах в лесу и по Заливу. Вокруг этого блока – летние веранды, над ним – лабиринты спален.
Митяй собирал и записывал пожелания. Вначале их не было: нам все равно, только построй. Но потом вошли во вкус. Марфа просила спаленок «числом сколько влезет»: маленьких для семейных пар и две побольше – для девочек и мальчиков. А то ведь в разгар лета многие на полу спят, точно солдаты на постое. Настя подхватывала: как разуются, обувь снимут, в прихожей узкая муравьиная тропка остается. Поэтому хорошо бы иметь отдельную комнату для обуви и одежды – гардеробную. Марфа размечталась о подвале – осенью можно по сходной цене картошку мешками покупать, капусту, морковь, домашние консервы там хранить. Без сарая не обойтись, считал Камышин, при нем мастерскую оборудовать и навес для дров. А гараж для машины? Логично построить все под одной крышей: сарай, мастерская, гараж, дровница.
– Туалет, душ в доме! – требовала Настя. – Нет! Два туалета, на первом и на втором этаже.
– Ну, знаешь ли! – возмутился Александр Павлович. – Это даже не барство, а какая-то вакханалия! Я бывал во многих шикарных квартирах, и ни у кого двух сортиров не имеется.
– Три туалета, – поддержал жену Митяй. – Один на улице. Ведь у нас сейчас как в детском анекдоте. Где так хорошо научились чечетку бить? У бабушки на даче: нас много, а туалет один.
– Малышне качели надо поставить и песочницу, – предлагал Илюша, – а нам бы стол теннисный.
– Кухню летнюю, – мечтала Марфа, – чтобы в доме от керосинки не воняло. Разбить огородик, смородину посадить…
– Курочек завести, – подхватывал Камышин, – деткам яйца свои, свеженькие. А то и козу, молочко парное каждый день. (Марфа радостно кивала, не слышала в его тоне издевки.) Коза будет пастись вокруг теннисного стола, а на участке не останется ни одного дерева! Между тем сейчас имеются великолепные корабельные сосны.
– Чего деревья жалеть? – горячилась Марфа. – Их в лесу много. Давай, Митяй, записывай в свою тетрадочку: «Наделать всем скворечников на корабельных соснах». Будем в них обитать и перекукукиваться. Что ж теперь, и про баню не заикаться?
Мечты о своем доме будили фантазию, вызывали споры и дарили то счастливое состояние духа, которое бывает, когда мечта общая.
Марфа помнила стенания свекрови Анфисы Ивановны: Еремей Николаевич строил дом очень долго – вечно. И Марфа была готова к тому, что Митяй будет тянуть две пятилетки. Однако сын распланировал работы и старался из графика не выходить. В первый год выкорчевали деревья и заложили фундамент, на второй год подвели дом под крышу, на третий занялись внутренней отделкой и въехали, когда она еще не была закончена.
Со стройматериалами было не просто плохо: достать дерево, столярку, кирпич, цемент, стекло – равносильно помидорам или огурцам зимой. Что мог, Камышин выписывал на заводе, остальное доставали у темных личностей. Настя, которая имела дело с мелкими спекулянтами, промышляющими импортными вещами, поразилась тому, что существуют спекулянты совсем другого масштаба. О том, что они поставляют ворованное, старались не говорить. Но откуда, если не ворованное, ведь не в магазине купленное? Хотя Камышин нервничал: на каждый кирпич должна быть справка о приобретении, накладная, товарный чек! В противном случае после первой же инспекторской проверки их всех посадят! Его и Митяя, а не спекулянтов, которых след простыл. «Будут вам справки, – пожал плечами Митяй, – только образец дайте». Он их рисовал очень правдоподобно! Настя завела большую папку-скоросшиватель, на обложке которой было написано: «Отчетная документация по строительству дома Дмитрия Медведева». Орудуя дыроколом, присоединяя очередную бумажку, Настя говорила, что Митяю особенно удаются печати и если так дальше пойдет, на следующем этапе он начнет рисовать деньги. Чего мелочиться, разменивать талант на вульгарные накладные по доставке песка и цемента? За шуткой она прятала страх. Они совершали противозаконные действия. Митяю грозила тюрьма. С другой стороны посмотреть – тюрьма плачет по любому мужику, строившему дачу.
Деньги почти кончились после закладки фундамента. Митяй хватался за любую работу, Настя взяла учеников, с утра до вечера к ним в квартиру тянулись дети и тренькали на пианино. Марфа распечатала кубышку, оставив несколько сотен – на случай войны, чтобы при первых признаках закупить продукты. Теперь у нее был подвал, в котором можно запастись, как на подводной лодке в автономном плавании.
Влезли в долги. Сначала занимали у своих: у тети Нюрани, Василия, Клары, потом дошла очередь до чужих – денежных знакомых и приятелей. Чужим отдавали точно в срок, свои не только не торопили, но и отказывались в будущем принять деньги.
– Ты мне еще проценты назначь, – говорил Василий. – За дачу, на которой мои дети лето проводят.
Но Митяй был тверд в решении отдать долги. Когда отстроятся и полностью оборудуют дом, участок. Перспектива была далекой.
Как подавляющее большинство дачников, они познали помойные утехи. Если на улице, на помойке валяется что-то стоящее, надо брать и нести в дом, потом отвезти на дачу. Настя тащила старые стулья с гнутыми ножками, с торчащими сквозь рваную обивку пружинами, облупленные туалетные столики и подставки для цветов – Митя отреставрирует.
Как-то пришла с горящими глазами:
– Выбросили потрясающий буфет! Огромный, в нем младшая группа детского сада может спрятаться. Я понимаю: не увезти, нужна бригада грузчиков и большая машина. Но, Митенька! Давай пойдем ночью и снимем дверцы, отковырнем карниз и накладную резьбу? Там еще дверь валяется с прекрасной бронзовой ручкой и фигурными петлями.
Помоечный ажиотаж захватил даже Илюшу. Он притащил три чугунных радиатора, еще дореволюционных – выбросили из дома, в котором капитальный ремонт. Марфа гуляла у этого дома с внучками и тырила новенький силикатный кирпич, сваленный в кучу. Неаккуратно свалили: много покололось. Марфа складывала по пять кирпичей в сумки из плотной холстины, сверху накрывала газетой, для конспирации могла сверху положить буханку хлеба. И так каждый день. И она была не единственной, кто воровал. Штабель кирпича с вечера на утро заметно уменьшался, оставались только обломки.
Однажды Марфу остановил молоденький милиционер. Она испугалась, но милиционер предложил донести сумку до подъезда – ему стало жаль женщину, у которой руки заняты, а дети не слушаются, не хотят идти рядом, женщине приходится на них кричать.
– О! – удивился милиционер тяжести. – Что там у вас?
– Кирпичи, – честно ответила Марфа.
– Ха-ха, смешно!
С внутренней отделкой и коммуникациями помогали братья, приезжавшие в отпуск и давшие Митяю кличку Бригадир. Совместный физический труд доставлял им удовольствие, хотя подтрунивания друг над другом не прекращались. Оказалось, что доктор физических наук ни бельмеса не смыслит в автономной канализации. Морской биолог не отличает шуруп от самореза, артиллерист застывает в недоумении перед половой доской, про режиссера Степку и говорить нечего, прибил наличники вверх ногами. Но и сам Бригадир, самозваный архитектор, не единожды напортачил с расчётами, на что ему указывали с особым удовольствием.
Когда вечером звучала команда: «Шабаш! Штык – в землю!» – они наперегонки мчались к летнему душу. Первому достается теплая вода, последнему – подкачанная насосом из колодца ледяная.
По участку носятся дети, свои и чужие, соседские. Длинный стол под соснами уже накрыт скатертью. Вокруг стола лавки, сколоченные из досок. Под руководством Марфы женщины носят приборы и закуски. Александр Павлович сидит в кресле с газетой, смотрит поверх очков. У него вид патриарха, благодушно взирающего на свое царство. Ветерок доносит с Залива запах моря, который смешивается с хвойным запахом леса и разнотравья с луга за околицей.
Марфу гнилостный запах большой воды, «биологии моря», отвращал, а хвойный и травяной она очень любила. Пахло не так, как в Сибири, но отдаленно похоже. В зной даже на сенокосе скошенные травы не дарят дух. Каждая травинка словно запечатывается невидимым сургучом. Но вот солнце перекатилось через небо, покраснело, брызнуло в стороны багряными, оранжевыми и синими всполохами. И травы распечатываются, испускают аромат – такой дурманящий, что никакие духи из склянки не сравнятся. Голова кружится, пьянеешь без вина и готова на всякие глупости. На сенокосе-то и на летних гуляньях за девками и парнями только смотри и смотри – хмельные без вина, они натворят, потом не расхлебают.
Ей редко удавалось короткие минуты постоять у штакетника, втянуть травяной дурман, вспомнить, забыться…
Обязательно кто-нибудь ее зовет, ищет.
Степка:
– Ма-а-ам? А чего ты как блаженная?
Он учился на режиссера и чокнулся на мимических проявлениях эмоций. Мог посреди мужского спора приставать с идиотскими вопросами:
– Вась! Вася! Почему ты бровью дернул? Это удивление или презрение?
Мог поставить в неловкое положение женщин:
– Марьяна, твой взгляд на Виталика? В нем просто жалость или сознание того, что ты смогла бы сделать из этого мужчины героя?
– Клара! Замри! Губки бантиком – великолепно!
Марьяна терялась от его беспардонности. Клара послушно вытягивала губы и таращила глаза.
Василий тыкал в Степку пальцем:
– Бровью я дернул? Следующий раз, если перебьешь, я дерну протезом, врежу тебе меж глаз. Все понял?
– Кстати, об этом загадочном протезе, – подхватывал Степка. – Его кто-нибудь когда-нибудь видел, Васькин протез? Может быть, это скрытый образ?
– Служение искусству, – смеялся Митяй, – требует жертв. На твоем месте, братка, я бы поостерегся некоторых образов.
– Ма-а-ам! – настырничал Степка. – Ты похожа на лошадь, ловящую запахи. Что ты чувствуешь?
– Что ты опять за деньгами приехал, – ответила Марфа. – На что их только тратишь?
– Естественно, на женщин!
– Продажных? – ахнула Марфа, повернулась к сыну и мгновенно перестала слышать запахи.
– В той или иной степени каждая женщина…
– Ни копейки не дам! Александру Павловичу скажу, чтобы он тебе под страхом смерти ни копейки! Ирод!
– Ты меня неправильно поняла! – Степка схватился за голову, принял позу оскорбленного благородного героя. – О, мать моя! Как ты могла допустить…
– Степка, не дури!
Руки безвольно уронил, сплел их, голова упала на плечо, всхлипывает, вот-вот заплачет… Видела уже много раз его представления, доверять нельзя, но обязательно купишься.
– Как ты, моя мать, родившая меня женщина, могла допустить, что я плачу за любовь? – Вмиг передернулся и стал смотреть на небо в мечтательной тоске. – Но неужели жизнь моя столь ничтожна, что я не могу бросить к ногам полюбившей меня богини букет цветов, конфеты, шампанское…
– На свою стипендию бросай, – повернулась, пошла к дому Марфа.
– Мам, мам! – семенил за ней Степка. – Так нечестно! Хоть червонец!
После ужина долго не расходились, не хотелось трогаться с места. Светлая питерская ночь, мягкие тени, мошки кружатся у большой керосиновой лампы, стоящей в центре стола. Светятся окна веранды, а в доме темнота – там спят набегавшиеся за день дети. Запах сгоревшего керосина почти не портит аромат леса и моря. Легкий веселый хмель слегка кружит голову. Хмель от вина или от воздуха? Кажется, что ты находишься в точке высшей благости, мира спокойствия. Ты долго сюда шел, много работал, уставал, ошибался, падал, поднимался и снова шел. И того стоило: оказаться среди родных и близких, вести неторопливую беседу, чувствовать, что все, как и ты, дышат не полной грудью, а втягивают в себя воздух, как пьют сладостный нектар. И никому не хочется спорить, доказывать свою правоту, ломать копья. Хочется говорить о легком и приятном, о высоком и тоже приятном, верить в невозможное: будто эти мгновения не точка на пути, остановка, пересадка, а конечная станция, до которой ты долго добирался, вход в другую жизнь. И дальше: завтра, когда уедешь с дачи, – эта новая жизнь продолжится. Не будет проблем, конфликтов, борьбы честолюбий, злого отчаяния, дурного настроения, усталости от бесполезной суеты. А будут исключительно победы, которые разделят с тобой небесно-прекрасные люди.
«Хорошо у тебя, благодать! Везет вам», – говорят Митяю гости. Словно забыли, какими трудами и нервами достается ему строительство, будто он только и отдыхает под соснами за бутылкой маминой наливки. Если забыли, значит, он все делает правильно. Зачем еще дача, если не ради подобных моментов? В городе так не посидишь.
Митяй кивает и улыбается, глядя, как мама в который раз пытается растолкать давно задремавшего Камышина, отвести в дом. Александр Павлович, не открывая глаз, сопротивляется, брыкается.
– Оставь его, – говорит маме Митяй.
Настя принесла плед и укрыла отца, который даже во сне не хотел расставаться с компанией и покидать атмосферу семейной теплоты.
– Не трогай, – поддерживая брата, шепчет Степка. – У меня идея!
Марфа к идеям младшего сына относится настороженно. Но что плохого в том, что четверо молодых мужчин в конце вечера аккуратно берут кресло, в котором спит Камышин, относят в дом, перекладывают мужа на кровать?
Наутро Александр Павлович отзывает Степку и смущенно спрашивает:
– Я вчера как? Не перебрал? Не помню, как в постели очутился.
– Все было прилично, – заверяет Степка и при этом отводит взгляд в сторону.
– Говори! – требует Камышин. – Это все твоя мать! Нормальные женщины наливки на водке настаивают, а она на спирте! Завела в аптеке знакомство.
– Вы не беспокойтесь! Вам простительно. В шалостях патриарха, знаете ли, есть своя изюминка… много изюминок.
– Говори как на духу! – требует Камышин, приготовившийся к самому худшему, хотя в чем это худшее может заключаться – не представляет.
– Не переживайте, умоляю! – заклинает Степка, по-дамски прижав руки к груди. – Но, возможно, в следующий раз – повторы портят драматический эффект – будет излишним…
– Степка!
– Не стоит щипать женщин за выпуклости их молодых тел и требовать, чтобы они, женщины, сплясали на столе канкан, как бывало во времена вашей молодости. Между нами! Клара была не против. Марьяна забилась в шоке. Их мужья так скрипели зубами, что с елок сыпались иголки.
Камышин обмирает, таращит глаза, шепчет:
– У нас не елки, сосны.
Потом до него доходит абсурд Степкиных речей. Не случалось купеческой блажи в молодости, а уж в старческих фантазиях и подавно. Последнее, что Камышин помнит из вчерашнего вечера, рассказ Егора о том, как из-за погодных условий самолет не доставил дизель на полярную станцию, пришлось снижать температуру в жилых помещениях до плюс пяти. Какие уж тут щепки, канкан и сотрясание деревьев!
Александр Павлович хватает одной рукой Степку за шею, кулак другой руки подносит к его носу:
– Я тебя не порол в детстве. Сейчас сожалею. Надо наверстать!
У старика немалая сила, и Степка орет вполне натурально:
– Спасите! Мама!
Марфа прибежала, бросив раскатывать тесто, руками в муке на них замахала, окутала белым облаком:
– Ды что тут! Сдурели! Сейчас Митяя позову!
Камышин отпустил сына с победным выражением лица. Но Марфу спросил с капризным брюзжанием:
– Где валидол? Вечно ты его прячешь!
– Вот же, вот же, – достала Марфа цилиндрик из кармана фартука. – При себе держу. Опять сердце схватило? – принялась лихорадочно вытрясать из металлической трубочки таблетку. – Под язык. Возьмите, Александр Павлович!
– Не мне! – гордо вскинул голову Камышин. – Этому! Режиссэру!
Когда Настя шепнула Марфе на ухо: «Митя стал писа́ть!» – она испугалась. Кому писать? Прокурору? Из-за бетонных блоков и кирпича, что пошли на фундамент? По ее прихоти иметь подвал? Ох, накликала мать беду на голову сыну!
Оказалось – писать картины.
Странные это были картины, нереалистичные и очень тревожные. Краски цветным водоворотом, в котором угадывается каска фашистская, пол-лица с искореженным в крике ртом, ствол пушки, детская нога в ботиночке и два других пол-лица: усики под носом Гитлера и усищи Сталина. Или другая картина: вроде как железнодорожная станция зимой, теплушки, паровозы, орудия на платформах, и тут же голые, страшно исхудалые люди стоят под рожками душа, из которых льется вода, теплая, с легким парком. Из концлагеря, что ли, людей выгрузили? Картины Митяя, с точки зрения Марфы, жутковатые, но при этом сам он бодр, улыбчив, спиртного в рот не берет и приступов давно не было.
Настя устроила на даче вернисаж – завесила стену картинами мужа и пригласила родных. Специально выбрала момент, когда почти вся родня собралась на даче.
– Если кто-то заявит, что полотна не гениальны, – сказала Настя, – то он профан и враг мой на всю оставшуюся жизнь!
Митяй посмеивался, мол, все это безделица. Но все-таки посмеивался не так, как когда хвалили его афиши и агитационную халтуру, не с раздражением, а с глубоко запрятанным волнением.
– Согласен! Талантливо! – первым подал голос Степка. – Современное искусство должно бить током, электричеством прямо в мозг.
– В мозгу есть разные участки, – подал голос Василий. – Насколько я понимаю, мы видим перед собой живописные произведения, которыми принято украшать стены в жилище. Мне совершенно не улыбается проснуться и получить удар током со стены в спальне, поглощать борщ за обедом опять-таки под током.
– Тогда завесь свои стены лебедями, – посоветовал Степка, – пошлыми натюрмортами или, точно цыганский барон, – коврами.
– А разве сейчас ковры только у цыган? – насторожилась Клара.
– Не переживай, – ответила Нюраня, – у татар и персов тоже все стены коврами завешены. А русские почему-то по ним ходят.
Клара бросила на мать злобный взгляд. Нюраня, по мнению Марфы, сама часто провоцировала дочь на грубость.
– Война… – проговорил Илья.
– Она… такая? – продолжил его вопрос Эдик.
– Может, так и надо про нее, – сказал Егорка, – электричеством в сердце или в мозг. Я сейчас вспомнил… даже не верится, что все это было.
Про страшную Войну было уже написано много прекрасных задушевных песен, великолепных книг, снято пронзительных кинофильмов. Камышин, Марфа, Нюраня сердцем отзывались на это советское искусство. А картины Митяя…
«Как кишки наружу», – подумала Нюраня, но вслух ничего не сказала.
– Хорошо, – не унимался Василий, – мы видим перед собой картины, по мнению некоторых предвзятых критиков, то бишь жены и родного брата, гениальные. Если бы я полдня не бетонировал выгребную яму, в качестве арматуры используя всякую собранную на помойке дрянь в виде кочерег, сковородок и, не побоюсь этого слова, панцирных сеток, то я… возможно!.. и сказал бы, что в этих картинах есть оголенный нерв. Но давайте спросим, какова дальнейшая судьба этих полотен. Их можно отдать на выставку, продать? Ответ отрицательный!
Они, Митяй и Васятка, соревновались с младенчества, как только стали ползать в манежике, построенном Еремеем Николаевичем. Тогда у Васятки еще был брат-близнец Иванушка. Два против одного. Дмитрий был и остался Митяем. Назвать очкастого доктора физических наук Васяткой никому не приходило в голову – Василий, никак иначе. Митяй побеждал всегда. Потому что был сильнее, ловчее и спасал брата в их сибирском детстве, в лесу и на Иртыше, не раз. И когда выросли, возмужали, Митяй не соперничал, как будто, улыбаясь, разводил руками: «Давай пробуй, если очень хочется!» Василий – едва не единственная его слабость – пытался Митяя пихнуть, уесть, щипнуть – осилить.
Ни для кого не было секретом, что двоюродные братья – Митяй и Василий – друг к другу ближе, чем к родным братьям – Егору и Степану.
– «Моим стихам, написанным так рано… настанет свой черед», – вдруг процитировала Марьяна. – Это Марина Цветаева.
– О Цветаевой слышали три человека, – продолжал иезуитствовать Василий, – а с ее творчеством знакомы полтора человека, ты в их числе.
– Настанет? – эхом переспросила Настя, глядя на подругу, пропустив мимо ушей вредничанье Васи.
– Обязательно! – сказала Марьяна. – И поэзии Цветаевой, и этим картинам. То, что создано редким талантом, что отрывает тебя от земли, что превращает тебя из жующего котлеты обывателя, из корпящего над уравнениями фанатика, – легкий взмах руки в сторону Васи, – в существо, которому подвластны головокружительные, одновременно пронзительные чувства… это не может умереть! Это обязательно…
– Дарю! – неожиданно расхохотался Митяй и стал снимать картины. – Повесишь изображением к стене, – протянул Васе полотно. – Брат Степка – держи!
Марфа, всегда четко реагировавшая даже на дыхание Насти, которую воспитывала с малолетства, услышала всхлип, повернула голову: в глазах у Насти… жадность неприкрытая! Словно из дома выносят самое дорогое, золото-серебро. Настя никогда не тряслась над драгоценностями. А тут совершенно неприличная жадность! Значит, хвалила картины не потому, что бросивший пить муж нашел занятие, а потому, что видит в них что-то особое.
– Митяй! – протянула руку Нюраня. – Мне, если не возражаешь, вот эту. Поле и конь. Хотя тогда были зеленя, поле не колосилось…
– Этот конь, Орлик, – повернулся к родителям Эдик, – он бабушке жизнь спас.
Митяй вручал тете Нюране картину, единственную светлую, в золотистых тонах волн колосков на поле, намеченных штрихами.
Клара суетилась. Какой конь, зеленя? Раздают бесплатно, надо хватать, не достанется.
Виталий все время молчал и смотрел только на одну работу – серую, во множественных оттенках серого. Это был блокадный Ленинград, но исторически и географически неправильный. По заднему плану шли Исаакиевский собор, Петропавловский, Александрийская колонна. В жизни они не могли быть выстроены в ряд, с какой точки ни смотри. И во время Войны они были закамуфлированы. На среднем плане – Невский проспект, на котором не осталось ни одного целого здания, только в разной степени разбомбленные дома, напоминавшие вывороченные корни безмолвно плачущих вековых деревьев. Так не было, многие дома на Невском, на его правой стороне, пострадали незначительно. На серой картине по серому Невскому брела, тащила за собой саночки сгорбленная серая женщина. Почему-то угадывалось, что в прежней, довоенной жизни она была стройной, гордой, успешной.
– Эта фигура, – проговорил Виталий, показывая на картину, – очень напоминает мою маму. Ее никто из вас не знал и не видел… Отдаешь картину?
– Конечно! – снял полотно со стены и протянул Виталию Митяй. – Я не умею давать названия. Но у этой работы есть имя: «Мама». Внизу подписано, не вру, увидишь. Кларочка! – шутливо приобнял ее Митяй. – Ван Гог и прочие-прочие продавали свои картины трактирщикам за луковую похлебку. А теперь их работы тысячи, в валюте, стоят.
– Тогда нам две оставшихся? – быстро сориентировалась Клара. – В счет долга?
Нюраня и Настя в один голос простонали. Нюраня, словно чертыхаясь, издала горестный стон: эту хабалку, мою дочь, ничем не исправишь! Настя всхлипнула с отчаянием девочки, у которой забирают игрушки.
Александр Павлович только сейчас обратил внимание на дочь, хотя Марфа уже несколько раз тыкала его в бок.
– Минуточку! – кашлянул Камышин. – Дмитрий! Считаю нужным обратить твое внимание, что на этом доморощенном аукционе присутствуют твои жена, сын, мать и я… в некотором роде.
– Извините! – поднял руки Митяй. – Два полотна оставшиеся, честно говоря, не удались. Сибирские мотивы. Пейзажи по воспоминаниям никто не пишет. На первом – склон к Иртышу, по которому мы с Васяткой в детстве скатывались. На втором – дорога. Я шел с Войны в Погорелово, пел, потому что увижу Настю, маму и сына. Пел и, честно сказать, плакал. Плакал и злился. Потому что ребята воюют, а я в тыл забиваюсь. Это то, что я видел перед собой. Недаром Настя их в самом низу повесила.
– В счет долга! – напомнила Клара.
Настя показала ей фигу, сорвала со стены и зажала под мышками две последние картины. Настя выглядела как ребенок, чьи игрушки подвыпившие родители раздают посторонним детям, а она, Настя, спасает последних кукол.
Митяй обнял жену, чмокнул в макушку:
– Я тебя нарисую, напишу обязательно! Летящую, теряющую одежду, обувь и украшения.
Он разжал объятия и захохотал, глядя на своих братьев и жен их. С его картинами в руках.
Он смеялся, как его родной отец, Еремей Николаевич, – громко, открыто, взмахивая руками. Когда Еремей Николаевич от души смеялся, застывали все, даже Анфиса Ивановна. Это было как купание в сладком облаке.
Митяй больше не писал картин. Настя не спрашивала, чем был вызван короткий период лихорадочного творчества и почему не продолжается. Спрашивать не требовалось.
Мужчина и женщина, муж и жена, сохранившие свой союз, не сгоревшие в огне, переплывшие воду, не потерявшие голову от денежного набата медных труб, понимают друг друга без слов. И слова-то у них, желания совпадают до кальки. В быту особенно заметно: «Не сварить ли сегодня плов?» – «Только хотел тебе предложить именно плов!» «Надо стариков в поликлинику на диспансеризацию свозить…» – с языка сорвал. «Пошли в кино?» – одновременно спросили и рассмеялись. Над бытом – духовное: невысказанное, но понятное. Высказывать не обязательно, а ответ получишь, когда произнести его получится.
– Настя! Я не пишу картины, потому что не хочу, – сказал ей в спину Митяй, когда она мыла посуду.
Настя замерла на секунду, не обернулась, продолжила намыливать тарелки.
– Есть две большие разницы. Хочу, но не могу. И! Могу, но не хочу. Я могу, но мне не хочется. И не потому, что считаю свои картины мазней, а слова Марьяны про «наступит время» – прекраснодушием. Меня не тянет. Когда художника тянет, он прутиком на песке чертит, на обрывках квитанций малюет.
Настя вытерла руки полотенцем, сняла фартук, подошла к мужу, сделала ложный выпад, словно хотела его щелкнуть по носу, уселась к нему на колени. Это было ее любимое место. Они в детстве так, тайком от родителей, сидели. Когда Митя пришел с Войны, их первая ночь, она попросила: «Давай я к тебе на колени? Я мечтала в Блокаду. Это мой рай».
Теперь ей почти пятьдесят лет. Она не часто позволяет себе. Но иногда случается.
– Ты мне обещал написать меня летящей, разбрасывающей детали туалета, – промурлыкала Настя. – Когда это будет? Вот лежу я в гробу, а ты, безутешный, подносишь к моему холодному лицу искомое полотно?
– Нет, я первый в гробу буду лежать, а ты бросишься в слезах ко мне на грудь и почувствуешь в кармане пиджака бумажный хруст. Вытаскиваешь рисунок…
– Родители! Мама! Папа!
На пороге кухни сонный, взлохмаченный двадцатилетний атлет в трусах и в майке.
– Чего вы хохочете? – бормочет Илюша.
– Мы обсуждаем, – Митяй не отпустил Настю, готовую сорваться и занять приличное положение, – твою будущую жену. Она должна любить сидеть у тебя на коленях. Испытывать это желание до преклонных лет, а ты, соответственно, радоваться этим желаниям.
– У меня не преклонные леты, то есть года! – возмутилась Настя.
– Какие леты, колени? – тряс головой Илюша. – Разбудили! У меня сессия и еще соревнования по гребле, репортаж надо сдать. Совсем чокнулись! Я иду…
– В туалет! – хором сказали мама и папа.