Книга: Жребий праведных грешниц
Назад: Часть вторая Великая Отечественная война
Дальше: Омская область. Село Погорелово

Дневник Насти

15 ноября 1941 года
Я решила писать. Моя учительница русского и литературы предполагала во мне некие сочинительские таланты. А если честно, то мне более всего хотелось бы словами описать то, что мой муж рисует. Отчасти уесть его. Глупая голова!
Митя. Муж. Отец моего ребенка. Мое Солнце и моя Вселенная. Не надо скатываться до плакатного пафоса! Митя говорил, что излишняя эмоциональность убивает идею, что великие мастера могли штрихом, мазком кисти передать чувства, которые вмещают тома словесных изъяснений. Мне хотелось бы доказать ему обратное, но я не умею или не научилась этого делать.
Наш ребенок родился седьмого ноября – в пролетарский праздник. Мама рассказывала, что в их семье было принято на рождение ребенка дарить драгоценности – колье, броши, перстни. Когда я родилась, папа подарил маме браслет, подвеску и серьги с изумрудами. Мама их редко надевала – не подходят к ее глазам, камень ее – сапфир, что папе-де трудно было запомнить.
На рождение сына я получила подарок, который не сравнится ни с какими драгоценностями – почти полный стакан почти настоящей сметаны. И еще в роддоме по шоколадной конфете «Мишка на Севере» нам выдали. Фантик я берегу.
Сегодня умерла Люда Панина из пятой квартиры. Ей было 12 лет, она играла на аккордеоне. Сама маленькая, инструмент большой, закрывает ее, только глаза видны, ручки едва до клавиш достают, но старалась.

 

17 ноября 1941 года
Я не отпускаю с рук Илюшеньку, но почти не вижу его. Закутанного, прижимаю к себе, укрываю полой пальто, которое не снимаю, в котором сплю. Мне видна только его макушка и пипочка носа. Пеленаем его раз в сутки: быстро обтираем тряпкой, смоченной в теплой воде, потом сухой тряпкой, смазываем складочки маминым косметическим кремом, заворачиваем в пеленки. Опрелости обработать более нечем, безумный Петр съел и выпил все из аптечки: глицерин, детскую присыпку, настойки, лекарства от кашля, таблетки и порошки. Как только не отравился.
По радио читает стихи Ольга Берггольц. Мама всегда считала ее посредственной поэтессой, но сейчас слушает с таким же замиранием, как и мы. Радио – это наша связь с миром, счастливым и сытым. Да, знаю, что идет война, на фронте гибнут люди. Но все-таки мир за кольцом блокады счастлив уже потому, что сыт. Когда нет передач, по радио стучит метроном, и кажется, что это люди передают нам биение своих сердец и внушают надежду.
За два последних дня умерли Клавдия Петровна из восьмой квартиры, дядя Иван и тетя Маша из пятнадцатой. Клавдия Петровна замечательно пела, во время общих застолий ее голос перекрывал весь хор. Про нее говорили: «Куда там Руслановой!» Дядя Иван, когда сильно выпивал, гонялся за тетей Машей по коридору и кричал, что вжисть не простит ей какого-то Федьку. Они умерли в одной постели, лежали обнявшись.

 

20 ноября 1941 года
Сегодня в пятый раз с начала войны снижены нормы выдачи продуктов по карточкам. Рабочие получают 150 граммов хлеба в день, остальные категории – 125 граммов. Марфа приносит пять брусочков, напоминающих глину. Есть их сразу невозможно, вязнут на зубах, не глотаются, рвота подступает. Марфа сушит хлеб на печке, смотреть, как он скукоживается, горько, словно беспомощно подчиняться злому грабителю.
Марфа – наша спасительница. Если бы не Марфа, мы бы давно умерли. Она не разрешает нам подглядывать, когда копается в своем сундуке. Говорит, запасы на исходе, а зима долгая, до первой зелени и огородины еще пять месяцев. Но в какие-то моменты я понимаю Петра, который периодически покушается на сундук. Кажется, что готова на все ради лишнего сухарика.
Не обходится без юмора. Вообразите картину: моя мама в роскошной каракулевой шубе, а голова повязана старым шерстяным платком, сидит на сундуке, Петр изготовился к очередной атаке.
– Напомните мне, какая нога у вас больная? – спрашивает мама. – Я должна по ней ударить палкой.
Мы со Степкой расхохотались, Петр оторопел, втроем мы с ним кое-как справились. Марфа говорит о муже: «Лицом детина, а разумом скотина».
Степка уже не дежурит на крыше, не сбрасывает зажигательные бомбы, не рыщет на улице в поисках дров и не помогает матери носить воду – ослаб. Но Степка придумал, как отвлечь отца. Сказал ему, что можно отдирать обои и есть старый клейстер, его ведь на муке замешивали. Петр теперь ходит в нашу квартиру, отрывает обои и грызет их вместе с кусочками клейстера, прилипшей известкой и бумагой. Заодно, по велению Марфы, крушит мебель – колит ее на полешки. Мы слышим, как он орудует топором, потом замолкает – питается.
Умер Юра, приятель Степки из десятой квартиры. Он сильно заикался, был молчалив и носил прозвище Болтун. Умер Яков Сергеевич из одиннадцатой квартиры. Я его недолюбливала, поэтому не могу найти добрых слов. Хотя любой умерший человек заслуживает того, чтобы о нем сказали что-то хорошее.

 

22 ноября 1941 года
Вчера было воскресенье, и у нас радость: приезжал папа! Мы всегда ждали его прихода и в мирное время, а теперь уж и вовсе его визиты – праздник. Папа исхудал, но держится (или старается держаться) бодро и весело.
– Как тут Илья Дмитриевич? – спросил с порога. – Нос мокрый и холодный?
– Кто энто? – не поняла Марфа. Потом сообразила, заулыбалась, и на ее почерневшем обветренном лице разгладились морщины. – Дык внучек-то человек, а не собака, чтоб нос мокрый да холодный.
Степка попытался попрыгать на месте, но выдохся после двух подскоков. Папа его крепко обнял, мальчик даже пискнул. К Степке папа всегда относился особо. Наверное, ему хотелось сына, но единственным ребенком была я.
Мама протянула руки, обняла папу и поцеловала в губы. Небывалое проявление чувств. Подставить щечку для поцелуя в день рождения – единственная нежность, которую я помню у родителей. Впрочем, возможно, мамин порыв объясняется благодарностью: папа принес ей пачку махорки. Без папирос мама страдает больше, чем без еды.
Еще из подарков – килограмм дрожжей. Марфа удивилась: зачем они, если муки нет? Папа объяснил, что в дрожжах содержится много витаминов, надо их высушить и добавлять в пищу.
– А то я тебя знаю! – подмигнул он Марфе. – Ты тараканов наловишь, высушишь, истолчешь и в суп насыплешь.
– Да какие нонче тараканы? – снова улыбнулась Марфа, подхватывая шутку, как бы не отрицая подобной возможности.
– Надо крыс ловить! – с энтузиазмом воскликнул Степка. – Их все боятся, потому что покойников обгрызают. А я не боюсь! Я ловушек наделаю.
– Нет! – резко посерьезнел папа. – Никаких крыс! Они переносят инфекцию. Мы в блокаде, а история учит, что в осажденных городах люди умирали не только от голода, но и от эпидемий. Сейчас принимаются специальные меры, крыс заражают крысиным тифом, чтобы уменьшить их поголовье.
– Крысы, гы-гы! – подал голос Петр.
Похоже, что он понял только то, что крысы – это еда.
Мы не рассказывали папе, сколько беспокойства доставляет Петр. Чтобы не расстраивать, все равно папа не может помочь.
Последний папин презент – царский! Банка НАСТОЯЩЕГО СГУЩЕННОГО МОЛОКА! Мы уставились на нее, сглатывая слюну – во рту стало сладко только при виде банки.
Марфа поглаживала ее и приговаривала ласково:
– По ложечке Насте буду разводить в кипяточке каждый день.
Мне ужасно стыдно и неловко, что я питаюсь лучше других. «Ты кормящая, – постоянно твердит Марфа, – тебе за двоих требуется». Мама прячет кусочки и подсовывает их мне, когда Марфы нет дома. Они боятся, что у меня пропадет молоко. Я тоже боюсь, то есть нисколечки не боюсь, не разрешаю себе. Степка, мальчишка, ребенок, когда я пытаюсь разделить с ним то, что припрятала мама, мотает головой: «Ты кормящая». Идет на компромисс, только если я предлагаю разделить «по-честному»: две трети мне, за себя и за Илюшу, треть ему.
По случаю папиного прихода у нас был королевский обед из трех блюд. На первое суп – варево на основе горсточки крупы, мелко-мелко порезанного кусочка сала размером с вишню и щепотки квашеной капусты. На второе – студень из столярного клея. На третье – компот в виде воды, в которой кипятили четыре дольки сухих яблок. Мы даже захмелели от подобного изобилия. Папа компота не дождался, задремал за столом.
– Мама, – попросил Степка Марфу, – сделай ему утром хлеб с яйцами.
– Яйца? – встрепенулся вдруг папа и обвел нас чумным взглядом, не узнавая. – Где нашли? В порту? Какое количество?
– Иде нашли, там уж нет, – ответила Марфа, подхватила папу и поволокла на кровать. – Почивайте, Александр Павлович.
Только в этот момент я поняла, как безумно устал папа.
Яйца – это так называемая четверговая соль. Марфа завязывает ее в мешочек, кладет в золу, держит, пока не почернеет. Считается, что она приобретает запах сваренного вкрутую яйца. Если этой солью посыпать кусочек хлеба, то кажется, будто ешь яйцо с хлебом. Настоящий вкус яиц мы давно забыли.
Умерли дети тети Оли из двадцатой квартиры, сначала трехлетний мальчик, потом пятилетняя девочка, я не помню их имен. Тетя Оля сошла с ума, ее увезли в больницу.

 

25 ноября 1941 года
Казалось бы, моя изнеженная мама будет не в состоянии перенести испытаний, обрушившихся на нас. Однако из ее уст с тех пор, как мы перебрались в квартиру Медведевых, не вырвалось ни одной жалобы, ни одного каприза. Когда утром Марфа уходит из дома, мама «заступает на пост» – перебирается на сундук и охраняет его от Петра.
Марфа похожа на волчицу, которая где-то рыскает, притаскивает в логово добычу, передохнет немного и снова на охоту. Мы живы благодаря железной воле Марфы, ее неукротимости, десятижильности.
Из меня плохая помощница. Я панически боюсь расстаться с Илюшенькой, отлепить его от себя, постоянно проверяю, жив ли он, дышит ли. В моей голове две пульсирующие точки: страх за сына и за мужа. Волны от этих точек наплывают друг на друга, и я боюсь сойти с ума. Поэтому и дневник стала вести, описывать деревянным языком, далеким от изящной словесности, события внешние, отвлекаться на рассказы о них.
Завтра будет два месяца, как я получила последнее письмо от Мити. Это не страшно, что нет писем, ведь я совершенно точно знаю, что он жив.
Марфа говорит, нельзя залеживать голод, надо что-то делать. Мы так слабы, не способны к физической работе. Нет, надо смотреть правде в глаза: уж я могла бы постельное белье на пеленки разрезать. Испачканные не стираем, воды для стирки не наносить. Однако в паническом эгоизме я не делаю даже малого, не могу отлепить от себя сына. Марфа меня не укоряет.
Она пыталась научить нас вязать на спицах, но мы с мамой оказались совершенно не способны к рукоделию. Тогда мама предложила читать.
Ах, как прекрасны ленинградские белые ночи! Мало прекрасны черные зимние дни, но вполне переносимы при электричестве. Черные дни, когда слабый мутный свет только несколько часов пробивается сквозь лед на окнах, когда единственный источник света – коптилка, изнуряют. Из них хочется вырваться, будто из затхлого помещения на волю, из толщи воды – на поверхность, глотнуть спасительного чистого воздуха.
Мы читаем сразу три книги, по очереди, вслух. Мама – стихи, она много знает наизусть и почти не заглядывает в книгу. Я – рассказы Чехова. Степка – «Таинственный остров» Жюль Верна.
У нас даже уютно. Похрапывает и постанывает Петр, Марфа вяжет на спицах, они тихо дзынькают, бедный Евгений из «Медного всадника» Пушкина маминым голосом проклинает грозного царя…
Когда кончатся дрова из мебели, придется топить книгами.
Умерла семилетняя девочка Света из одиннадцатой квартиры, я ее не знала. Наверное, она в этом году пошла в первый класс, ей купили форменное платье и сшили два фартука – белый и черный. Наверное, она успела их недолго поносить.

 

1 января 1942 года
Мы встретили Новый год. Марфа принесла еловые ветки, поставила их в вазу. Ветки мы украсили пушинками ваты – «снежок» и подвесили на ниточках завернутые в бумагу кусочки хлеба и сахара. В полночь зажгли свечи, выпили «шампанское» – кипяток, чуть закрашенный Марфиной клюквенной настойкой, и съели «подарки».
Марфа не рассказывает более, кто умер из нашего дома, не хочет нас пугать. Хотя к смерти вокруг мы уже привыкли, люди ко всему могут привыкнуть, но не к голоду. Ленинградцы страшатся умереть в конце месяца, ведь карточки выдают в начале месяца – самое правильное время для смерти, ведь твои карточки родным останутся.

 

3 января 1942 года
Рассказ Марфы, которая получала карточки в столовой.
«Одна женщина как закричит страшно! Она карточки на минутку на стол положила, сумку расстегивала. Голову поднимает – исчезли карточки, украли. Это верная смерть. Потому как было специальное постановление, что утерянные карточки не восстанавливаются, дабы не было мухляжа. Хорошо нашлась активная баба: дверь столовки затворила и стала на страже: «Никого не выпустим! Обыск начинайте!» Нас там человек двадцать или тридцать было. Первым стал дедок раздеваться: «Вот мое пальто, карманы, как вы видите, пусты. Далее кофта, женская, увы, приходится утепляться чем ни попадя…» Мы как-то сами собой в кучки сгруппировались и стали друг перед другом по очереди раздеваться. А холодрыга-то! И тишина, только тихое бормотание и люди одёжу скидывают. Жуть! А с другой стороны, благородство какое всеобщее! Нашлись карточки, их соседка-приятельница той женщины умыкнула. Воровка на колени упала, умоляла простить за то, что хотела своих личных деток спасти ценою жизни чужих детей. Ей никто слова попрека не сказал, не пристыдил. Не потому что извинительным ее поступок считали. Напротив! Такое это злодейство, что и говорить тошно. Люди молча оделись и на выход пошли. За нами следующая партия вошла».

 

10 января 1942 года
Новости, которые приносит Марфа из очередей, с толкучки, не услышишь по радио. В детские сады и детдомы пришло постановление: отвлекать детей от разговоров о пище, пропускать при чтении упоминания о еде. Воспитатели и нянечки не справляются: дети плачут, просят кушать, а старшие ребятишки все время вспоминают, чем вкусненьким кормила их раньше мама.
Это трудно даже взрослым – избавиться от полугаллюцинаций, связанных с едой. Мне видится то блюдо с пирамидой пирожков, то тарелка горячих щей, то жареная корюшка, и как будто даже слышу их запах. Гастрономические беседы у нас под запретом, но если у Степки отрешенно счастливое лицо, значит, он представляет батарею тарелок с кашами: пшеничной, гречневой, перловой, рисовой, пшенной – и волен есть их хоть по очереди, хоть черпая по ложке из каждой. Если он задумался и хмурится, как бы ругая себя, то вспомнил торт, который я подарила ему на день рождения. Он тогда только треть осилил и убежал на улицу хвастаться подарками. «Дурак я был, – бормочет Степка. – Набитый дурак!»
– Война кончится, я тебе куплю большую коробку пирожных, – неудачно пытаюсь отвлечь его.
– Расскажи каких, – мгновенно подхватывает Степка. – Заварных, бисквитных? И трубочек, и корзиночек?
Он глотает слюну и скрючивается от боли в животе. Голод – это когда у тебя внутри поселяется тигренок и острыми когтями рвет стенки желудка.
– Попей кипяточку, – говорю я. – И давай сыграем в «морской бой». Я придумала новую стратегию, тебе не удастся потопить мои корабли одной левой.
У Степки до войны была присказка: «Да я это одной левой!»
Марфа дает мне прикорм – стакан теплой воды с разведенным сгущенным молоком – рано утром или поздно вечером, когда Степка спит, чтобы не дразнить его, не доставлять лишние страдания. Но Марфа не знает наш секрет. После кормления Илюши я зову Степку, и мы тихо конспирируем. Степка подставляет ложку, и я по каплям сцеживаю, терзая свою грудь, молоко. Иногда бывает почти полная ложка, но чаще – только донышко закрыто. Степка аккуратненько, как драгоценную амброзию, подносит ложку ко рту, выпивает и жмурится от удовольствия. Несколько минут сидит, не открывая глаз, не вынимая ложку изо рта – смакует.

 

24 января 1942 года
Объявили уже о второй прибавке хлебного пайка. Иждивенцы и дети будут получать по 250 граммов. Продовольствие везут на грузовиках по замерзшему Ладожскому озеру. Когда-нибудь этот путь назовут Дорогой жизни. Я не помню, какого числа была первая прибавка, Марфа пришла домой непривычно счастливая и с красными зареванными глазами. Оказывается, когда людям в очереди у магазина объявили, что сегодня повышенная выдача, поднялся такой бабий плач, что стены задрожали. «И сама-то я выла, – рассказывала Марфа, – пока в горле не засаднило. Вот дуры-то! На морозе глотку драть!»
К Марфе часто приходят соседки – за помощью. Помощь нужна, чтобы вынести покойника на улицу, положить у парадного, санитарные команды завтра заберут. Соседки никогда не просят еды, вообще никто ни у кого ничего не просит, даже воды, ведь за ней надо ходить на Неву. Но люди помогают друг другу.
У тети Веры из тридцать восьмой квартиры умерла дочь Катя четырнадцати лет. Тетя Вера принесла ее карточки мне, хотя саму шатает от голода.
– Выкорми сыночка, Настя, пусть в нем будет частичка моей ненаглядной Катеньки.
Я знаю, что Марфа иногда не выдерживает и носит сухарики или кусочки сахара, или мерзлую картошку детям. Марфа ведь очень добрая, ей мучительно сознавать, что за соседской дверью страдает от голода ребенок.
В туалет мы ходим на ведро, как и все остальные жители дома. Выплескивают из ведер в коридор, сил выносить на улицу уже нет. Однако не воняет дурно – очень сильные морозы. Морозы – это хорошо, это природа за нас. Пусть лютый холод убьет, покалечит, выведет из строя как можно больше немцев. Путь фашисты испытают то же, что и французы в 1812 году. Кто к нам с мечом придет, тот не только от меча погибнет.

 

30 января 1942 года
Я боюсь Петра.
Марфа спрятала ножовки, чтобы он не перепилил замок на сундуке.
В отсутствие жены Петр с топором, которым крушил мебель, пошел на маму.
Она распласталась на сундуке, обхватив его руками:
– Не встану! Рубите, безумный вы человек! Я погибну как Мария Антуанетта.
Степка повис на руках у отца:
– Папа, не надо! Папа, остановись, что ты делаешь!
Я положила Илюшу на кровать и схватила с печки кастрюлю с горячей водой. Плеснуть не могла – боялась задеть мальчика. В первые секунды даже не почувствовала, что раскаленные дужки обжигают мне ладони, а потом вдруг резкая нестерпимая боль, руки сами собой разжались, кастрюля упала, кипяток разлился. Оглянувшись по сторонам, я схватила единственное подвернувшееся оружие – спицы Марфы.
Выставив их перед собой, закричала:
– Только посмейте! Зенки выколю!
Прежде я могла употребить синоним слову «глаза» – «очи». Я не подозревала, что помню вульгарное «зенки».
Петр одумался, бросил топор, забился в угол своей кровати. То ли плакал, то ли рычал, гыгыкал. Раскаяния или сознания сотворенного кошмара в его гыгыкании не было. Топор я зашвырнула под мамино кресло.
Жить с безумным человеком в маленьком помещении, в тесноте эмоционально и психически очень тяжело. Мы ведь как узники, обреченные постоянно находиться в камере.
Но раньше хотя бы не было безумно страшно.
Сначала я не поняла, что значат взгляды, которые Петр бросает на Илюшу. А потом он стал твердить в голос:
– Все равно умрет, гы-гы, а пока еще можно сварить на студень или на котлеты, гы-гы…
Хорошо, что Марфа в этот момент была дома. Она затряслась от гнева и обрушила на мужа поток угроз и проклятий. Но до его ненормального сознания не докричаться.
Глаза закрыл и мечтательно тянет:
– Котлеты, гы-гы…
Напугалась даже моя мама, обладающая большой палитрой чувств и настроений изысканной леди, животный страх в которой не числится.
Я потом слышала, как мама тихо спрашивает Марфу:
– Неужели дошло до каннибализма?
– До кого?
– Людоедства.
– Навряд, – с неохотой ответила Марфа. – Хотя на толкучке бабы говорили, будто ходила какая-то тетка, предлагала пирожки с мясом. От нее все шарахались. Откуда сейчас мясо? Известно. Тетку вроде милиция забрала.
Молоко может пропасть, если я буду сильно нервничать и переживать. Но я ничего не могу с собой поделать. Мне страшно. Все время, особенно бессонными ночами, кажется, что он подскочит и выхватит у меня сына. В голове туман, почему-то он пестрый, большей частью красный, наверное, поднялась температура.
Пишу, чтобы отвлечься, бросила взгляд на первые строчки сегодняшней записи – ничего не разобрать, нагромождение каракулей.

 

2 февраля 1942 года
Сегодня ночью Марфа убила мужа. Чтобы нас спасти.
Я притворялась, что сплю, но все видела. Спящего Степку, мы с ним на одной кровати, укрыла с головой – вдруг внезапно проснется.
Марфа подошла к храпящему Петру, посмотрела на него, дернула рукой, точно перекреститься хотела, но не осмелилась. Взяла подушку, положила на лицо мужу и навалилась сверху. Он брыкался. Мама выползла из своего кресла, приблизилась к ним и рухнула Петру на ноги. Он был еще очень сильный, подбрасывал маму как пушинку. Потом затих. Мама, пошатываясь, вернулась в кресло. Все происходило в тишине, они не обменялись ни словом.
Марфа оделась и за ноги поволокла мужа из квартиры. В дурмане мне почему-то виделось кино, только пленка была не черно-белой, а кроваво-красной. Вот Марфа тащит Петра по коридору, поскальзывается на оледенелых помоях и замерзших экскрементах. Вот она спускается по лестнице, и голова Петра бьется по деревянным ступенькам с глухим звуком. Марфа вытащила мертвеца на улицу…
Видение обрывается, я не знаю, плакала ли она, просила ли прощения. Я проваливаюсь в глубокий беспробудный сон.
Утром я проснулась мокрая от пота – температура спала, я выздоровела, молоко не пропало.

 

11 февраля 1942 года
Вчера умерла мама.
Отказалась от ужина:
– У меня нет аппетита.
Слово «аппетит» для нас звучит так же нелепо, как, например, «пеньюар». Марфа пыталась заставить ее покушать, но мама изящно, даже кокетливо помахала рукой и показала на нас со Степкой – отдай им. Говорить ей было трудно, хотя, очевидно, хотелось.
– Вероятно, пришел мой час, – сказала мама. – Забавно, что я умираю в тот же день, что и родилась. Не спрашивайте, сколько мне лет, это негалантно.
Мама выглядела на восемьдесят или девяносто – сморщенное старушечье личико. Она говорила с закрытыми глазами, задыхаясь, с остановками. Мы с Марфой сидели рядом, я держала маму за руку.
– Мне всегда казалось, что мое предназначение – быть музой. Но вдохновительницей большого таланта я не стала. Хотя чем я хуже Лили Брик?
– Куда ей до вас! – горячо заверила Марфа. – Лилька Дрик вам в подметки не годится!
Мама открыла глаза, посмотрела на меня и слабо улыбнулась: Марфа понятия не имела, кто такая Лиля Брик.
– Наверное, – продолжала мама, – я скорее чеховская Попрыгунья.
Марфа, снова не поняв, спросила меня взглядом: хвалит мама себя или ругает? Я не могла ответить, душили слезы, только головой мотнула.
– Дык попрыгаем ишшо, – сказала Марфа, – вот весна придет и попрыгаем. Не след себя раньше времени хоронить.
– Придет весна, – повторила мама. – Это замечательно, я люблю весну. Марфа! Спасибо тебе за все. Сбереги детей. Прощайте! Я посплю сейчас.
– Может, на кровать мою? – предложила Марфа. – Который месяц в кресле скрючившись.
– Пожалуй, на кровать, – согласилась мама.
Это были ее последние слова.
Когда мы ложились спать, мама была еще жива, Марфа проверяла ее дыхание, поднося зеркальце ко рту. Среди ночи я проснулась от бормотания: горела свечка, Марфа сидела на табуретке около мамы и тихо наизусть читала какие-то религиозные тексты.
– Мама? – спросила я.
– Преставилась, – ответила Марфа и продолжила бормотание.
Я не вскочила, не заплакала, я через минуту снова заснула. Во сне я ругала себя за бездушие, просыпалась, Марфа все читала и читала, кажется, даже не повторялась. Я снова засыпала, снова ругала себя и в то же время удивлялась, откуда Марфа знает столько молитв.
Утром Марфа разбудила меня и Степку:
– Попрощайтесь.
Мама лежала в белом мешке, вроде савана, зашитым по горло, только лицо видно, остаток ткани складками обрамляет ее голову.
– Поцелуйте ее, можно просто ко лбу губами прикоснуться. И пожелайте ей прощения за все грехи, винные и невинные, вечной памяти и земли пухом.
– Я не запомнил все, – испуганно сказал Степка.
– Говори, что запомнил или от себя.
– Елена Григорьевна, спасибо, что подарили мне самолетик… И еще, это я сломал замочек в вашей шкатулке…
Степка разрыдался, поцеловать покойницу он боялся, да никто и не заставлял.
Я передала Илюшу Марфе, встала на колени, обняла маму.
– Прости, прости, прости! Мамочка, прости! – твердила я.
– Ну все, будет! – прервала мои стенания Марфа. – Чайник на плиту поставьте.
Марфа взяла иголку с ниткой, накинула ткань маме на лицо, зашила саван до верха.
Полдня Марфа на улице сторожила санитарную машину. Приходила греться на несколько минут и снова возвращалась на мороз. Мужа Марфа выволокла на улицу за ноги, а за мамой привела санитаров с носилками. Они сказали, что отвозят умерших на пустырь рядом со старой Пискаревской дорогой. Туда не долетают снаряды, там нет заводов, поэтому немцы Пискаревку не бомбят.
– Могилки, конечно, не будет, – вздохнула Марфа, – но хоть место знаем, куда прийти поклониться. Если доживем и в силах будем.

 

12 февраля 1942 года
В детстве я обожала маму, она была моим кумиром. С годами растущее количество обид на маму испарило обожание. Это как испаряется кипящая вода в кастрюле. Я со своей любовью была маме не нужна. Ей никто не был нужен, но ведь я не «никто». Моей «правильной» мамой была Марфа – заботливая и чуткая, добрая и ласковая. И рядом всегда находился Митя. Я переняла папино отношение к маме – почтительное, с легким налетом иронии. Рядом с мамой, в сравнении с ней я чувствовала себя недостаточно изящной, утонченной, воздушной – неотесанной.
Когда принималась ревниво и самоуничижительно сравнивать нас или жаловаться на мамины капризы, ее избалованность, эгоизм, Митя пожимал плечами:
– Она такая, какая есть. Ты другая. В миллион раз лучше.
Мы никогда не жили в усадьбах, поместьях, в замках или во дворцах. Но мы всегда жили с королевой. Благодаря ее присутствию быт наш приобретал черты и оттенки светскости, благородства, достоинства, изысканности.
Королева умерла. И, оглядываясь по сторонам, мы теперь будем видеть лачугу. Я не имею в виду нынешнее убогое пристанище, я не про стены, а про дух.
Мамочка, прости меня!

Блокада (продолжение)

Хлопотами Камышина Марфу с детьми внесли в списки на эвакуацию по Дороге жизни.
Марфа не любила переезды. Она была деревенской закваски, а у крестьян не бывает возможности в отпуска ездить – хозяйство не отпускает. Необходимость сорваться с земли, бросить хозяйство и домовладение всегда связана с лихолетьем или несчастьем. Однако сундук уже давно пуст, а конца Блокады не видать. Марфа поставила Камышину условие: ехать они должны в Сибирь, в Погорелово.
– Я не всесилен! – возмутился Александр Павлович. – Я не имею доступа к эвакуационным потокам и даже понятия не имею, кто этим занимается. Беженцев принимает вся страна.
– Вся страна нам без надобности. Нам – в Омскую область.
– Повторяю еще раз, бестолковая ты голова…
– Ежели со мной что случится, – перебила Марфа, – то в Погорелове Парася, она присмотрит за детками.
– Как с тобой случится? – растерялся Камышин. – Ты это брось! С тобой ничего не может случиться! – рывком крепко прижал ее к себе.
В его объятиях не было ничего амурного, похотливого, лишь острый страх за нее. Марфа в ответ легонько, с благодарностью погладила его по спине. Она тоже ведь не железная, ей тоже сочувствия, пусть граммулечки, хочется.
Про то, что она железная, Александр Павлович и заговорил. Он был на полголовы ниже Марфы, твердил, уткнувшись ей в шею, замотанную платком.
– Ты у меня стойкая! Когда другие ломаются, ты только гнешься. Настоящая русская женщина!
– Сибирячка, – поправила его Марфа, освобождаясь из объятий.
Камышин хмыкнул ласково-насмешливо.
Марфе был чужд шовинизм, все национальности для нее были равны. Кроме сибиряков. Они – особняком. Все народности по одну сторону, сибиряки – по другую. Поэтому Марфе не нравилось, когда ее причисляли к русским бабам.
– Ты русская женщина в квадрате, – улыбнулся Камышин.
– Где-где?
– В квадрате – значит, во много раз более… ух! – Он потряс в воздухе кулаками.
– Хоть круглая, хоть квадратная, а ехать нам надо домой, к Парасеньке, ей одной доверюсь.
– Но я не господь бог!
– Бог бумажек не пишет и печати на них не шлепает. А вы, помнится, золовке моей Нюране таких хороших бумажек наделали, что она до Курска доехала, в институт поступила и теперь доктор практикующий.
– Было другое время, а бумажки те – филькина грамота.
– Время другое, а к документам с печатями и подписями почтение не померкло.
– В этом я с тобой соглашусь.

 

Перед отъездом Настя сожгла в печке свой дневник. Не только потому, что там описывалось, как Марфа убила мужа. Есть испытания, о которых нужно забыть, чтобы двигаться дальше. Не рассказывать о них, гнать из памяти, как выйти из тьмы к свету, из ада – на волю. Пережившие ад стараются не ворошить прошлое.
Камышин выправил «Предписание следования» с настоящими подписями и печатями. Ставившие подписи руководители честно предупреждали, что сей документ приказного характера не имеет. До Урала и за Уралом будет много начальников, в чьей законной воле не брать «Предписание» в расчет. Железная дорога работает с колоссальными перегрузками.

 

От Финляндского вокзала их везли на поезде до станции Борисова Грива. Там, как обещали, эвакуированных блокадников пересадят на автобусы и грузовики, отправят по замерзшей Ладоге до Волховстроя.
Неожиданно в противоположном конце вагона истошно закричала женщина. У нее на руках умер ребенок, и второй был очень слаб. Женщина все уговаривала живого ребенка потерпеть, скоро им дадут много хлебушка. Ее причитания в тишине вагона рвали сердце.
У Марфы за пазухой хранился последний сухарь. Берегла, потому что незнамо, сколько добираться будут. Случится задержка, надвое разломит – Настя и Степка пососут.
Марфа достала сухарь и протянула сидевшему рядом мужчине:
– Передайте той женщине.
Он уставился на сухарь, точно ему в руки попал самородок, потом поднял руку кверху и склонил вправо:
– Я передаю хлеб той женщине.
И дальше каждый человек, принимая сухарь, произносил:
– Я передаю хлеб.
Марфа так и не увидела женщины, с которой поделилась последним. В Борисовой Гриве, только выгрузились, Марфа поспешила договариваться, чтобы Настю с младенцем определили в автобус или в кабину грузовика.
Им повезло: их автобус не попал под обстрел немцев и не провалился в полынью.
На Большой земле им сразу же выдали по тарелке горячей каши, ломтю настоящего хлеба, кусочку колбасы и небольшой шоколадке. Марфа тут же отобрала паек у Насти и Степки, который ревел и ругался на мать, ошалев от запаха и вида пищи. В Ленинграде ни разу на нее голоса не повысил, не скулил, не жаловался, а тут обозвал сволочью проклятой.
Настя, которой, как и Степке, досталась треть миски каши (остальное Марфа слила в котелок) тоже клянчила:
– Хоть понюхать колбасу и шоколад дай!
– Нет! – отрезала Марфа. – Терпите. С голоду не подохли, дык не хватало от жратвы преставиться.
Блокадников многократно предупреждали, что начинать есть надо по чуть-чуть, что если поглотить сразу весь паек, то можно умереть.
И умирали, потому что теряли разум при виде еды, которую заглатывали не жуя.
Перед посадкой на поезд, идущий на восток, Марфа отловила врача – схватила за фалды белого халата:
– Доктор, стойте! Василий Кузьмич!
Вдруг выскочило имя доктора, который жил у них в Погорелове и был для Марфы иконой врача.
– Вы ко мне? Вы обознались.
– Нет же! По очкам видно, что доктор, а не санитар. Из тех ленинградцев, что с нами по Ладоге ехали, – быстро заговорила Марфа. – Уже умерла бабка, двое ребятишек и женщина. Наелись и померли. Вы мне скажите, сколько еще детей мучить? Это ж никакого сердца не хватит.
– Да-да, – закивал доктор и принялся почему-то оправдываться. – Мы не можем наладить частое дробное питание, ведь прибывают тысячи людей, мы вынуждены сразу выдавать паек. Дистрофия – опасное состояние, есть стадии, из которых практически нельзя вывести, человек умрет через неделю, месяц или год.
– Ты меня не пугай, – перешла Марфа на «ты». – Ты мне как по рецепту скажи, как их кормить, когда до полной нормы довести?
– Лечение дистрофии не описано…
– Доктор! У меня поезд уходит. Василий Кузьмич нашел бы, что прописать! – упрекнула Марфа.
– Пища должна быть жидкой и теплой, – пристыженно заговорил врач. – Принимать каждые три часа. Объем не более полстакана. Прибавлять каждый день в порцию по столовой ложке. Отпустите мой халат.
«Жидкая, – думала Марфа по дороге к вагону. – Как я колбасу жидкой сделаю? Господи, как же хочется впиться в нее зубами! Рот раззявить и кидать в него, кидать…»
Вечером она не выдержала, дала Степке и Насте по кружочку колбасы, себе тоже отрезала. Велела жевать долго, до жидкого состояния. Они сидели и жевали, хмелели от вкуса ароматного копченого мяса. Они были счастливы.

 

До Омска добирались пять дней, и бездушный бюрократ, отказавшийся выполнять «Предписание следования», им не встретился. Зато встретилось много людей, попутчиков, которые, сами на скудном военном пайке, делились с ними едой.
– Ленинградцы? С детками едешь? – спрашивали бабы, торгующие на станции.
И протягивали соленый огурец или горсть квашеной капусты в газетном кулечке, яйцо, пирожок или кусочек патоки.
– У меня ж деньги есть, – говорила Марфа, вернувшись в вагон. – Но неудобно рублями сверкать, когда тебя милостыней одаривают, хотя ты и не просила. Свекровь моя, Анфиса Ивановна, со слов своей бабки рассказывала, что когда ее предки, томбаши-погорельцы, шли в Сибирь, три года шли, то детей в селах и в деревнях отправляли побираться, а сами за любую работу хватались ради куска хлеба. Мы, получается, тем же путем едем, не христорадничаем, а люди нас по благородству души одаривают. Вот как века-то изменили к лучшему народ.
– Не века, а советская власть, – поправила Настя.
Марфа посмотрела на нее с сомнением, но возражать не стала. Она вспомнила, как про революцию говорил Еремей Николаевич: «Грянул гром не из тучи, а из навозной кучи».
Когда пересели на последний поезд до Омска, Марфа отбила Парасе телеграмму.
Встречал их на вокзале Максимка Майданцев. При виде Марфы только крякнул и отвел глаза, пригласил в сани. Степка и Настя впервые ехали в санях. Они и лошадь-то близко никогда не видели. Дорога была красивой, день солнечным, под меховой полостью тепло.
– Кажется, что мы едем в сказку, – улыбалась Настя.
– Раньше и была сказка, – отозвалась Марфа, – до советской власти.
У нее ныло за ребрами и в животе. Точно долгое время нутро было втиснуто в железную авоську, а теперь авоська сгинула, и все внутри расквасилось до боли. Она не чаяла оказаться на родине, ведь ее унесло за тридевять земель. У нее не было сил даже для радости.
Парася не узнала Марфу. Пять лет назад это была крепкая цветущая женщина, а из саней вылезла старуха: морщинистое костлявое лицо, скулы торчат, челюсти выпирают, кожа съехала с лица, как спущенный чулок.
– Сестричка! – улыбнулась старуха.
Когда-то за спиной свекрови они так сдружились, что называли друг друга сестричками.
– Марфа? Ты? – ахнула Парася и бросилась к ней со слезами. – Ой, горе! Ой, радость! Приехала, моя ненаглядная! Что же с тобой сделалось, голубка моя!
– Жива, жива, – повторяла Марфа, – главное, что жива. – Она разучилась плакать и от горя, и от радости. – Будет тебе причитать, милая. Вот глянь, Степка да невестка моя Настенька, а там в одеяле внучек Илюша. Помыться бы нам.
– Конечно, – засуетилась Парася, – с утра топим у свекрухи сестры моей Кати, наша-то баня развалилась, да и дров недостаток. Милости просим, дорогие, проходите в дом!

 

Баня была просторной, топили ее, сбрасываясь дровами с соседями. Первыми пошли женщины: кроме Параси, Марфы и Насти, Кати и ее свекрови, мылись еще две соседки. Деревенские женщины старались не глазеть на ленинградок, но то и дело горестно вздыхали. Настя худа, очень худа, но у нее хотя бы сиськи имелись. А Марфа – живые мощи, вместо когда-то знатной груди два пустых сморщенных мешочка болтаются. Марфа очень любила баню и раньше подолгу парилась, а теперь через две минуты потеряла сознание в парилке, на руках вынесли, холодной водой отливали.
Степку отправили мыться с мужиками. Когда мальчонка разделся, разговор оборвался на полуслове. Это был не ребенок, а скелет: кости-палочки воткнуты в узловатые суставы, ребра легко пересчитать, задницы нет, на ее месте кость в виде большой бабочки. По военному времени никто не жирует, но чтоб так изголодать! Чтоб у пацана кожа на пальцах висела! Его муха крылом перешибет.
На следующий день к дому Параси Медведевой потянулись односельчане. Несли понемногу, сколько могли отщипнуть от своих небогатых запасов: замороженные круги молока, пельмени, рыбу и дичь, муку, зерно, масло, картофель и репу, кедровые орехи, сушеные ягоды и грибы. Всем было отлично известно, что Парася, жившая со старенькой матерью и малолетней дочкой, перебивается с хлеба на воду, у них даже коровы нет, волки по осени загрызли. В селе, помимо приехавших Медведевых, были и другие эвакуированные. Нуждающиеся, они все-таки не выглядели такими страдальцами, как ленинградцы.
Самую большую помощь оказал Максим Майданцев: привел корову, привез сена, зерна, два мешка картошки, дрова.
Так же, как накануне, с вечера на утро все село узнало, что Марфа – страшнее скелета, а сынок ее – доходяга несчастный, так и на следующий день колхозники живо обсуждали шумный скандал в семье Майданцевых. Акулина, крикливая председательница, конечно, вредная баба, но корову со двора уводить, пусть их даже и две у Майданцевых, – невиданная щедрость, граничащая с наплевательским отношением к хозяйскому добру, что само по себе для сибиряков грех. Хотя с другой стороны рассудить, без коровы-кормилицы да с детьми малыми – погибель. Общим мнением сошлись на том, что корова дана не навечно, а в пользование, пока телочка не появится и в возраст не войдет.
Парася принимала помощь, кланялась людям, плакала, благодарила. Марфа ничего не видела и не слышала. Она спала. Мертво, беспробудно спала на печи. Говорят: провалилась в сон как в яму. А она вознеслась на облака, где ни забот, ни тревог, ни вечного страха, ни голода, ни очередей, ни трупов – благостный отдых.
Проснувшись, не поняла, где находится. И пронзил страх – карточки не получила, очередь пропустила, печку топить книжки кончились… Однако было тепло и работало радио, передавали спектакль, голос у артистки был странный, шепеляво дребезжащий.
«Я дома, в Погорелове», – вспомнила Марфа и высунула голову из-за занавески. Парася хлопотала в кути. Ребенок качался в зыбке, подвешенной к потолку. За столом сидели мать Параси, тетя Туся, Настя, Степка и Аннушка.
– Тут и шкашки канеш, – прошамкала беззубым ртом тетя Туся. – Ышшо рашкашать?
Это и было «радио».
– Да, пожалуйста! – попросила Настя.
– Ага, здорово! – подхватил Степка. – Прям народный детектив.
Четырехлетняя Аннушка покосилась на него, услышав незнакомое слово, и повернулась к бабушке, закартавила:
– Ласкажи пло Бову-кололевиця, они не знают.
– Мошно и про Бову-королевича. А потом и кушать вам времешко подойдет.
Перед тем, как рухнуть в сон, Марфа строго-настрого наказала Парасе кормить Настю и Степку помалу и не чаще, чем через три часа. Судя по тому, как выглядели дети, Парася наказ выполнила. Вырвавшись из блокады, набив желудки, люди корчились от страшных резей, мучились от неудержимого поноса – и умирали. На лицах Насти и Степки никаких страданий не наблюдалось, а только живой интерес.
– Марфинька, проснулась? – подошла к печи Парася.
– Долго я дрыхла?
– Считай двое суток. Водичку я тебе подносила, ты с закрытыми глазами по чуть-чуть пила, а до ветру-то, – зашептала Парася, – не ходила. Чай не надо?
– Ой, как надо! Добежать бы, а то оскандалюсь, – слезала Марфа с печи.
– Доху накинь, не выскакивай на двор раздевши.
Марфа повернула к ней голову и растерянно взмахнула руками:
– Парасенька!
О Марфе никто никогда не печалился и не заботился, как заботятся безрассудно и без выгоды о милом сердцу человеке или о родном дитя. Ни мать, ни отец, ни муж, ни свекор со свекровью, ни Камышины, ни сыновья – только Парася, названая сестричка. И Марфа давно забыла это чувство принятия ее тихой нежности и любви.
Парася Марфиной растерянности не заметила, наклонившись, поставила перед ней валенки:
– Суй ноги, катанки тепленькие, я специально у печи держала.

 

За корову Марфа отдала Акулине деньги – больше половины тех, что привезла. Акулина сначала отказывалась, но потом взяла. За корову, если у тебя семья с детками, последнюю рубаху надо отдать.

Братья

Осенью 1942 года Василий Фролов лежал в тыловом госпитале. Ему ампутировали левую ногу ниже колена. По ночам отрезанная нога болела нестерпимо. Так называемые фантомные боли, которые не глушили лекарства, и никакими уговорами не удавалось внушить собственному сознанию, что оно бесится понапрасну. Днем терзала боль в культе. Казалось, что в ней завелись ядовитые черви, пожирающие плоть, грызущие кость.
Василий не участвовал в жизни офицерской палаты: не балагурил, не рассказывал анекдоты и фронтовые истории. Он читал учебники, которые таскал с начала войны, и делал выписки в тетрадь. У него ныла челюсть – превозмогая боль, заставляя себя вдумываться в суть прочитанного, он сильно сжимал зубы.
Молчаливый старший лейтенант Фролов вызывал интерес у медицинского персонала и сопалатников: ходил слух, что Фролова представили к званию Героя Советского Союза. Награды были редкостью, а уж звезда Героя – и вовсе исключение. Какие награды, если армия отступает, с трудом удерживает фронт, контратаки захлебываются.
– Слышь, Вася, – присел к нему на койку госпитальный балагур Лёха Зайцев, – чего темнишь-то? Сглазить боишься? Дадут тебе Героя? А правда, что ты провода зубами зажал и обеспечил связь командования?
Василий опустил раскрытую книгу на живот, взял с тумбочки очки, водрузил на нос, с досадой посмотрел на Лёху и спросил:
– Ты в каком звании?
– Лейтенант.
– Значит, семиклассное образование имеешь, физику в школе проходил. Напряжение тока в телефонном проводе около десяти вольт при разговоре. Если сунуть провода в рот, колоться будет ощутимо. В момент посыла сигнала, когда вертят ручку полевого телефонного аппарата, напряжение может доходить до ста двадцати вольт. И как ты думаешь, я бы выглядел, если бы несколько часов обеспечивал связь с помощью ротовой полости? Это – во-первых. Во-вторых. Представить к награде еще не значит ее получить. Еще вопросы есть?
– Ладно тебе, – по-свойски ткнул его кулаком здоровой руки в плечо Лёха. Вторая, раненая, рука у него крепилась к туловищу на реечной конструкции и была задрана в пионерском салюте. – Больно гордый! Я ж с наилучшими намерениями. Вася! Присмотрись к сестричке Гале. Очень правильная девочка и вокруг тебя порхает. Люся тоже нечего, но на Люсю очередь. Отсутствие части ноги ведь не мешает, – подмигнул Лёха. – Что нога? Протез нацепил и отправился на танцы. А вот в соседней палате лежит младший сержант, дядька, у которого точное попадание, – Лёха встал и, захватив пятерней мошонку, наглядно показал лежащим на койках офицерам место ранения ефрейтора. – Да, братцы, подчистую ему все отрезали. Дядька этот все твердит: «Хорошо, что у меня детки уже есть», и еще просит врачей пришить ему на причинное место какое-нибудь подобие. А то, говорит, что ж я теперь, по-бабьи мочиться буду? И до того он достал хирурга Ивана Егоровича, что тот сказал: «Могу пришить палец, выбирай, какой отрезать будем». Вообразите: палец вместо хера!
Когда раненые отсмеялись, Лёха продолжил:
– Считаю наше боевое обмундирование не до конца продуманным. Голову каска защищает. А, извините, мужское достоинство? У меня, может, в нем больше желаниев, чем в мозгах. Надо на пах тоже придумать броню, а то вернемся с войны… с пальцами… ногти на них будем подстригать. Так, я вам доложу, судьба этого дядьки меня напугала, что теперь в атаку буду ходить с котелком привязанным…

 

Василий искренне считал, что никакого подвига он не совершал, выполнял обычную фронтовую работу. Готовилось контрнаступление. Связь батальонов с командным и наблюдательным пунктами, с огневыми позициями и артиллерийскими батареями прокладывали под огнем немцев, провода рвались в лапшу. С батальоном главного удара прервалась связь, Василий туда отправился. Из связистов не осталось никого, последним отправился чинить провода командир отделения. Судя по отсутствию связи, он погиб, не выполнив задания. И тогда Василий пошел сам. То есть не пошел, а на карачках пополз и по-пластунски. Впервые за всю войну отправился на передовую, раньше он при штабе только командовал батальонными связистами. Василий считал себя трусом. Он, конечно, знал выражение: трус не тот, кто не боится, а тот, кто не может преодолеть страха. Однако само по себе наличие страха говорило об ущербности его натуры. Он плохо видел и носил очки, наличие очков не отменяло близорукость. Он полз, искал обрывы и убеждал себя, что это как решение уравнения со многими неизвестными. Обрыв – неизвестный член уравнения. Василий сделал три соединения, когда увидел группу из нескольких десятков фашистов, которые, крадучись, прячась за кустами, пытались зайти в наш тыл. Теперь это была система уравнений. Василий огляделся на местности и выбрал хорошую позицию. Подпустил немцев, двигавшихся цепочкой, поближе и открыл огонь из автомата. Оставшиеся в живых немцы залегли, их Василий забросал гранатами. Он не знал, скольких убил, более ему сражаться было нечем. Автоматная очередь прошила Василию ногу от колена до щиколотки с веселым чмоканием. Сапог стал быстро наполняться кровью. Наши бойцы уже бежали на подмогу, вступили в бой. Василий перетянул ногу выше колена куском провода и пополз искать следующий обрыв. Хорошо, что этот обрыв был последним. Да, действительно, проверял напряжение, взяв провода в рот, аппарат для проверки он забыл в приямке, из которого обстреливал фашистов. И это было позорно для связиста – вернуться без аппарата, почти как без оружия. За Васей тянулся кровавый след, он понимал, что сделать крюк ему не по силам. Он поддался слабости, не вернулся за аппаратом, струсил. Математика закончилась, остались только боль и страстное желание спастись.
В результате контратаки наши войска ликвидировали опасность окружения дивизии и продвинулись вперед на несколько километров.
Василий не помнил, как дополз до своих, как не помнил полковника, который разыскал его среди раненых. Когда Василий очнулся от болевого шока, ему рассказали, что полковник троекратно расцеловал его, сказал, что благодаря этому лейтенанту диверсанты не захватили штаб, операция завершилась успешно, что Василий достоин звания Героя, и он, полковник, лично проследит, чтобы представление было сделано.

 

В палату вошла медсестра Галя:
– Дмитрий Медведев! На осмотр. Консилиум. Кто здесь Медведев?
– Это сибиряк контуженый, – отозвался Лёха. – На последней койке, в углу, вчера поступил. Растолкайте его, ребята, он слышит плохо.
Василий сел на кровати, опустив здоровую ногу на пол. Наблюдал, как по длинному проходу между кроватями в застиранном, не по росту коротком халате нетвердой походкой шаркает высокий парень, руки у него подергиваются, лицо непроизвольно кривится. На голове повязка, напоминающая резиновую шапочку с перемычкой под подбородком для плавания в бассейне. Но более всего парень походил на Волка, который переоделся в Бабушку, чтобы съесть Красную Шапочку.
– Вася, вам ничего не нужно? – подошла Галя.
– Халат и костыли, пожалуйста!
– Вам еще нельзя вставать!
– Я вас очень прошу! Будьте добры! Пожалуйста!
– Но доктор…
– Доктору очень не понравится, если я в исподнем поскачу на одной ноге по коридору. А я поскачу!
– Хорошо, спрошу Ивана Егоровича, если разрешит, принесу.
Через несколько минут она вернулась с халатом и костылями:
– Доктор на консилиуме, я на свой страх и риск. Давайте помогу одеться. Вы ведь еще не умеете на костылях ходить? Сейчас я вас научу, буду поддерживать. Голова не кружится?
Голова кружилась – от слабости и от девичьих прикосновений. Василий был девственником. Робость, замешанная на благоговении перед женщинами, мешала ему расстаться с позорной невинностью. Эта робость была из того же, что и трусость, арсенала его недостатков, из-за которых он страдал и себя корил. Все девушки и молодые женщины казались ему недоступными красавицами, включая тех, кто, по слухам, был вполне доступен. Василий прятал свою ущербность за маской хмурого задаваки.
– Где проходит консилиум? – спросил он Галю.
– В учительской.
Госпиталь располагался в школе. На дверях остались таблички «1 А класс», «1 Б класс»… Офицерская палата занимала «Пионерскую комнату», операционная – «Кабинет химии». Медики и раненые называли палаты по школьным табличкам – «7 А», «9 В». Самое страшное – попасть в «Кабинет биологии», туда переводили умирающих.
Здание школы было типовым: широкие коридоры, по одну сторону которых находились классы и кабинеты, по другую – большие окна с уютными подоконниками. Выбитые стекла во многих окнах были забиты фанерой, уцелевшие – крест-накрест заклеены полосками газетной бумаги. Василий хорошо представлял себе, как после звонка вываливали здесь на перемену ребятишки, носились по коридору, притормаживая, переходя на чинный шаг около учительской в торце коридора. Десять минут стены сотрясались от криков птичьего базара, чтобы умолкнуть по звонку, когда ученики, нарочно пихаясь и толкаясь в дверях, снова возвращались в классы. Только тогда удушливо не пахло карболкой.
– Костыли вперед, опора на здоровую ногу, – командовала Галя, – опора на костыли, переносим здоровую ногу. У вас хорошо получается.
– Спасибо! Дальше я сам?
– Нет-нет, – запротестовала Галя. – Не форсируйте, до третьего «А» вместе со мной, а обратно попробуете самостоятельно. Устали? Я ведь вижу, испарина на лбу выступила. Может, только до второго «Б»?
– До учительской.
– Когда смотрим, как инвалиды шустро на костылях бегают, – болтала и поддерживала его за талию Галя, – кажется, что это просто, а на самом деле непросто. По лестнице без меня – ни в коем случае! Договорились?
– Хорошо.
– Вверх по лестнице надо идти как по прямой, а вниз совсем иначе. Вы без меня упадете!
– Точнее сказать, без вас я рухну с небес на землю, – осмелился на заигрывание Василий.
– В каком смысле? – не поняла Галя.
– Простите! Это была неудачная попытка сказать комплимент.
Галя была тонкой и кругленькой, как цветочек: хрупкий стебель, пышная головка. Круглое личико, из-под белой косынки выбиваются русые кудряшки, глазки-пуговички, нос-пипочка, губки-бантик. Василию она казалась необыкновенно хорошенькой, и даже курносый носик с торчащими вперед дырочками ноздрей не портил впечатления. Как будто давно, в детстве, Галю щелкнули по носику, и он так и застыл – в трогательной детской обиде.
Василий подрулил к последнему окну перед учительской, прислонился к подоконнику.
– Надо отдохнуть? – спросила Галя.
– Надо кое-кого здесь подождать. Вы торопитесь?
Галя пожала плечами, как бы давая понять, что она человек занятой, но ради него готова отложить работу.
– Я никогда не учился в нормальной школе, – сказал Василий, – большую часть образования я получил в приватной обстановке. Но мне почему-то кажется, что я все здесь знаю. Вот раздастся звонок, и из классов высыплются дети…
– В ординаторской, в восьмом «А», врачи за партами истории болезней заполняют, как школьники.
«Что же мне ей сказать? – паниковал Василий. – Лёха утверждал, что девушкам надо безостановочно сыпать про то, что они красивые. Прямо так, ни с того ни с сего? А! Погибать, так с музыкой!»
– Галя, вы очень красивая, обаятельная, симпатичная и обворожительная!
– Да-а-а? – кокетливо протянула Галя. – Я вам нравлюсь?
– Очень! – горячо заверил Василий.
Далее ему следовало ковать железо, пока горячо, распушить перья. Но Василий не обладал навыками кузнеца и вместо павлиньего хвоста имел бычий обрубок. Он мысленно поразился тому, что неприкрытая лесть вызвала такой доброжелательный отклик, боялся, что удивление написано на его лице.
– А скоро вам Героя вручат? – спросила Галя.
Она все испортила. Как врезала под дых. Она такая любезная потому, что ей с Героем Советского Союза роман завертеть хочется. И вообще, в ее носу видны козявки!
– Ой, что? – растерялась Галя.
Раненые солдаты и офицеры, как только перестают корчиться от боли, начинают с ней, Галей, заигрывать и любят расписывать свои боевые подвиги. Галя думала, что милому очкастому застенчивому Васе Фролову будет приятно вспомнить о высокой награде. Но лейтенант смотрел на нее с откровенным презрением. Вернее не смотрел, отвернулся к окну.
– Не смею вас задерживать, – попрощался Василий.
– Что я такого сказала?
– Дальнейших оснований для вас манкировать своими служебными обязанностями я не вижу.
– Вы это со мной так разговариваете? У вас очень тяжелый характер, Вася!
Галя, обескураженная и обиженная, едва сдерживающая слезы, быстро пошла, а потом побежала по коридору.
«Диагноз точный, – думал Василий. – С моим характером только в монахи, в схиму, подальше от девушек и женщин. Или, напротив, в яму, как у Куприна. Поселиться в публичном доме на полгода, избавиться от томлений плоти и волнений ума. Напрасно публичные дома ликвидировали».
Краем глаза он увидел, как открылась дверь учительской и из нее вышел контуженый лейтенант.
Василий развернулся, поднял костыль и перегородил дорогу.
– В чем дело? – остановился контуженый.
Это точно был Митяй, двоюродный брат, Василий не ошибся.
– Привет, братка! – Он снял очки. – Не узнаешь?
– Васятка?
– Он самый. Почти в целости и сохранности, за исключением части одной нижней конечности…
Василий радовался встрече, но еще не развеялась досада на грубость, с которой он отшил медсестричку, да и бурно выражать эмоции он не умел. В отличие от Митяя, который захватил его в объятия, оторвал от пола и попытался закружить, но потерял равновесие, и они чудом не свалились на пол, на который с грохотом упали костыли.
– Пусти, чертяка! – смеясь, просил Вася. – Поставь меня! Нет, держи! У, медведь!
– Братка! Ты! Живой! Встретились! – твердил Митяй.
– Костыли дай.
– Чего? Говори громче!
– Костыли дай, а то я так и буду висеть на тебе, как кальсоны на заборе. Пошли под лестницу. В каждой школе должен быть укромный угол под лестницей.

 

Под лестницей лежали приготовленные для отправки в прачечную холщовые мешки с грязным госпитальным бельем, источавшие слабую смесь запахов крови, гноя, солдатского пота и медикаментов. Тут же стояли ящики от снарядов с каким-то больничным скарбом. На них и уселись братья, прижавшись плечами: Василию, чтобы не повышать голос, приходилось говорить Митяю прямо в ухо и просить его: «Не ори, а то погонят нас отсюда». Как все слабослышащие люди, Митяй не контролировал силу голоса. Первым делом они обменялись насущной информацией: как давно воюют, в каких войсках, на какой должности, на каком фронте. Неожиданно для себя Василий признался, что его якобы представили к званию Героя Советского Союза.
– Братка! – завопил Митяй. – Молодчина!
– Тише ты! – ткнул его в бок Василий. – Ты не понимаешь! Никакого особого подвига я не совершал, я чуть не обделался от страха. Просто к месту пришелся, у англичан есть выражение: оказаться в нужное время в нужном месте. Это была даже не моя работа, рутинная, военная, а работа младшего сержанта. Но она, следует признать, повлияла на исход боя. Ты же наверняка видел настоящие подвиги ребят, которые погибли, о которых никто не вспомнит. По сравнению с ними я самозванец, фанфарон, обезьяна на ярмарке.
– Уж загнул! Кичиться, конечно, не следует, но и мартышкой себя считать глупо. Ты ногу потерял.
– Так ведь не голову!
– Если голову, лучше? И потом, Героям полагаются всякие льготы и пособия. Матери твоей они очень пригодятся. Пишет тебе тетя Парася?
Василий отстранился, закаменел. Митяй с детства помнил эту его способность мгновенно меняться: вот он растерянный, слабый или возбужденно радостный, а потом щелчок, точно кнопку выключателя нажали, и перед тобой холодный истукан.
– Тебе должно быть прекрасно известно, – процедил Васятка, и Митяй не столько услышал, сколько понял по губам, – что мои отец и мать, брат и сестра… погибли в тридцать седьмом году.
– Здрасьте! – возмутился Митяй. – Мне как раз известно, что тетя Парася прекрасно живет в Погорелове. То есть не прекрасно, а трудно, болеет она. Ведь мои мать, и брат, и жена, и сын сейчас у них в Сибири.
– Какой сын? – растерялся Василий и снова обмяк.
– Сын у меня, Илюша, родился в день Октябрьской революции.
Василий не слушал. Он встал, забыв про отсутствие ноги, хотел шагнуть и упал, взвыл от боли в культе.
Митяй помог ему подняться и сесть:
– Куда ты, чертяка?
– Давай еще раз, – попросил Вася, тяжело дыша. – Ты утверждаешь, что моя мама жива?
– Утверждаю!
– Значит, она все это время, пять лет, думала, что если я не даю о себе знать, то я ее… бросил, забыл?
Митяй пожал плечами: откуда ему знать, что думала тетя Парася?
– С братом твоим Егоркой какая-то чехарда. Вроде на фронт сбежал и пропал. Мать писала: попробуй разыскать его. Да разве это мыслимо? Васятка?
– Что?
– Не каменей, не впадай в ступор! Говори со мной нормально.
– Хорошо, – пообещал Василий, невидяще глядя в одну точку, на завязки мешка с грязным бельем. – Значит, ты родил сына. В шестнадцать лет?
– В семнадцать.
– Разница существенная. А я в пятнадцать поступил в Московский университет.
– Ты у нас всегда был мозговитый. Какой факультет?
– Физический. И кто твоя жена?
– Настя Камышина, теперь Медведева. Помнишь Камышиных? Мать у них домработницей.
– Соблазнил барскую дочь? – Василий старался поддерживать беседу, хотя мысли его были далеко.
– Мы друг друга соблазнили еще в пять лет.
– Как? – вытаращился Василий, окончательно вернувшись на землю.
– Да не этом смысле, – ударил его кулаком в грудь Митяй. – В этом смысле гораздо позже.
– Я ни разу не спал с женщиной, – признался Василий.
Он давно ни с кем не был откровенен. Он не подозревал, что существует человек, которому он признался бы в своих терзаниях. С братом Митяем расстался мальчишкой. Они, родившиеся с разницей в несколько дней, пацанами были очень дружны, хотя Митяй всегда покровительствовал и выставлял себя старшим, Васятка почти не возражал. И теперь он, точно в детстве, открылся старшему брату, точно зная, что его признания никуда дальше не уйдут. Митяй не даст ему совет, Митяй вообще может не понимать, о чем рассуждает начитанный Васятка, а то и высмеять его проблемы. Но редкая возможность выговориться для Васятки значила больше, чем дюжина советов.
– Хочешь пройти под моим руководством курс молодого бойца? – снова ткнул его кулаком Митяй. – Начнем с расстегивания штанов…
– Иди ты! – в ответ ударил его Василий.
У них и в детстве так бывало: задушевная беседа на сеновале или на рыбалке, когда не клевало, заканчивалась потасовкой. Будто волнение, вызванное обсуждением секретной или заумной темы, не находило иного выхода, кроме как в драке.
– Вот вы где! – Под лестницу заглянула медсестра Галя. – Что здесь происходит? Раненые Фролов и Медведев! Немедленно прекратите!
Контуженый и безногий дубасили один другого, катаясь среди мешков с грязным бельем.
– Галя! – радостно воскликнул Василий. – Отстань, пошел вон, – отшвырнул он Митяя. – Найди мои очки! Галя, как хорошо, что вы пришли! Я страшно виноват перед вами, – он поднял руку с просьбой помочь ему встать.
Последний час Галя проплакала, лицо у нее было опухшим, носик покраснел, но держалась она строго – хотя и с трудом, но заставила себя вернуться к служебным обязанностям. Которыми манкировала. Он так сказал. Слово было не ругательным, как объяснила старшая медсестра, означало – «пренебрегать», но все-таки обидным. Галя более не собиралась выказывать лейтенанту Фролову симпатию. Напротив – презрение. Однако помочь инвалиду встать и подать костыли – ее прямой долг. Кроме того… Василий выглядел таким пристыженным, раскаявшимся, лохматым и очень милым.
– Простите меня, Галя! Я дурак, осел, ханжа и лицемер. А вы чудная и прекрасная!
– Громче! – попросил Митяй.
– Заткнись! – бросил ему Василий. – Кстати, это мой брат. Прошу любить и жаловать. То есть меня любить, а его жаловать. Он отличный парень, и я безумно рад его встретить. Он сказал, что моя мама жива, а я думал, что погибла. Галя, за такое известие я готов отдать вторую ногу. И за ваше прощение тоже. Только как без двух ног на костылях?
– Можно на протезах, – растерянно ответила Галя.
Митяй не расслышал их диалог, но по лицам догадался, что состоялось важное объяснение и что Васятке не долго оставаться девственником.
Митяй расхохотался. Василий погрозил ему костылем. Галя попыталась вернуть строгое выражение лица.
– Как вы спустились с лестницы? – спросила она.
– На брате. Подняться поможете, в смысле – научите? Вверх по лестнице как по прямой? – напомнил Василий.
– Кажется, я тут лишний, – стал выбираться из закутка Митяй.
Колченогий Василий, медсестричка как гвоздями к полу прибитая, разбросанные мешки и очень мало места.
Братья, оба высокие, только Вася худее и стройнее, чем широкий в кости Дмитрий, пригибали головы, а низенькая Галя стояла, вытянув шею, похожая на куколку, наряженную под доктора – в белом халатике и косынке.
– Вас все обыскались. – Галя все еще пыталась сохранить лицо.
– Что? – переспросил Митяй.
– Вы пропустили обед и процедуры! – громко попеняла Галя.
– Ага, – Митяй, наконец, протиснулся. – Обед – это святое.
Он оглянулся: брат и медсестричка стояли в полуметре друг от друга, губы их шевелились, слов он не слышал.
Взял Галю за талию, она ойкнуть не успела, и приставил к Василию. Одну Галину руку положил брату на грудь, а вторую завел за спину.
– Вот так композиция будет лучше, – сказал Митяй.
За спиной девушки вытаращил глаза, беззвучно потряс кулаками в воздухе: не теряйся, братка! И для пущей наглядности вытянул губы трубочкой и почмокал: целуй ее!
Василию его подсказки не требовались.

 

Сарафанное радио в госпитале работало не хуже, чем в глухой деревне. И вскоре всем стало известно, что у лейтенанта Фролова с сестричкой Галей роман. Подтверждением тому была их подчеркнуто официальная манера общения на людях. А еще брат Фролова, контуженый Медведев, частенько охранял по ночам место свиданий под лестницей. Сидел на последнем лестничном пролете, курил или похрапывал, привалившись к лестничной ограде.
Балагур Лёха, недолюбливающий гордеца Василия и называвший его «Полторы ноги в очках», говорил, что удобнее шуры-муры крутить в десятом «А», где хранятся запасные матрасы. Но в десятый «А» еще успеть надо: шустрые выздоравливающие, в ожидании своих пассий, забивали там место с вечера. Кроме того, сибиряки, видно, не привыкли в одиночку как на медведя, так и на бабу ходить. Хотя храпящий на лестнице брательник – это полнейшая демаскировка.

 

Митяй и Васятка вместе находились в госпитале неделю, роман с Галей у Васи длится чуть дольше – десять дней. В облюбованное место под лестницей братья уходили днем, после врачебного обхода, процедур и обеда, когда госпитальные насельники погружались в мертвый час. Если Галя дежурила, то Василий и Митя спускались под лестницу и после ужина. Они не могли наговориться, а общаться прилюдно им не позволяло воспитание: сибиряки не ведут доверительных бесед при чужих ушах, даже если эти беседы не касаются личных обстоятельств. Василий больше не вспоминал о своих терзаниях по поводу присвоения Героя Советского Союза и половой неискушенности. Митяй не делился тем, как тоскует без жены, как мечтает увидеть сына.
Их разговоры были мужскими, не такими, как у женщин, которые поют на один мотив и счастливо сливаются в общем хоре. Братья рассуждали о предметах, далеких от интересов каждого из них. Василий совершенно не разбирался в живописи, но выслушивал Митяя, который рассказывал о художниках, полотнах и новаторской технике письма. Митяй говорил о картинах, теснившихся в его воображении.
– Любопытно будет увидеть то, что ты сейчас описываешь, – подбадривал его Василий. – Для меня все это в новинку. Признаться, я Репина, Серова и прочих реалистов считал вершиной искусства, дальше только отрабатывается шаг на месте, главное, чтобы похоже на натуру было. А ты говоришь – импрессионисты, кубисты? Забавно.
Василий не высказывал сомнений, что Митяй с его трясущимися руками, нервным тиком мышц лица, вызывающих заикание и часто невнятную сумбурную речь, не производит впечатление художника, способного держать кисть и перенести на полотно внутренние образы.
Митя, в свою очередь, относился с тайным недоверием к рассуждениям Васятки о новейшем оружии. Мол, современная война должна вестись по другим законам.
– Урановая бомба, говоришь? – переспрашивал Митяй. – Шандарахнули и полгорода снесло? Окружили армию противника, самолетик прилетел, бомбочку скинул, и прощайте, мама, армии нет? Похоже на сказки, мечты. Знаешь, как мы под Сталинградом упирались? С завода танки выходили, без боекомплекта, в них даже не танкисты, в них рабочие запрыгивали и перли на фашистов. Главное – боевой дух.
– Никто не отменял боевого духа, – жарко твердил ему в ухо Вася. – Но еще Суворов говорил: «Где меньше войска, там больше храбрых». Времена Суворова канули в Лету, а задачи остались прежними: уничтожить противника при минимальных потерях собственной силы. Ты что, не видел, как солдат в начале войны бросали в бой, точно скот на закланье? Между тем наука – это всегда прогресс, от стиральных машин до вооружения.
– Есть машины, которые вместо баб стирают?
– Есть, не перебивай меня. В войне победит тот, чья наука, фундаментальная и, как следствие, прикладная, окажется передовой. Сейчас это американцы, англичане и, возможно, немцы. Если немцы, то по-настоящему страшно.
– Англичане и американцы наши союзники.
– Однако еще перед войной засекретили все исследования по ядерной физике. В конце тридцатых годов была лавина публикаций, а потом как отрезало. Ган и Штрассман в тридцать девятом году обнаружили факт деления урана под действием нейронов – это частица, не имеющая заряда. У нас в то же время Флёров из ленинградского физтеха открыл спонтанный тип деления урана. Мне повезло встретиться с Георгием Николаевичем Флёровым. Он служит младшим техником-лейтенантом по обслуживанию самолетов. Шлет письма, бьет в набат, в том числе и Сталину написал. Он трезво рассуждает: государство, которое первым сделает урановую бомбу, будет диктовать всему миру условия. Представляешь, если первыми станут немцы? Георгий Николаевич вспомнил меня, вернее, мой доклад на студенческой научной конференции. Доклад был так себе, но я ж всегда вроде мартышки. Самый молодой студент и прочия, прочия. Мы с Флёровым всю ночь на аэродроме проговорили. У него гениальная идея – необходимо, чтобы урановая бомба была быстро вдвинута в ствол, и при первом же шальном нейтроне пойдет цепная реакция, будет нарастать лавина, и бомба взорвется. Надо было взять блокнот, я бы тебе нарисовал.
Митяй вряд ли бы что-то понял даже по рисунку. Его вопрос подтвердил, насколько он далек от ядерной физики:
– Выходит, дело за малым, начинить ураном бомбу?
– Нет, все далеко не просто. Потребуются исследования, испытания – колоссальная работа для нетривиально мыслящих ученых. И они не должны использоваться на обслуживании самолетов! Эх, не нужно было мне на фронт рваться! Доучился бы, жилы на кулак накрутил, экстерном сдал бы зачеты и экзамены, имел бы диплом. Флёров взял бы меня в команду. У него обязательно получится! У нас есть ученые – глыбы! А в политбюро сидят невежды, кавалеристы с тремя классами церковно-приходской школы. Но ведь Сталин не полный идиот?
Митяй отшатнулся, испуганно округлив глаза. Он, как начинающий художник, испытывал большие сомнения в методе социалистического, классического и прочего реализма. Но для него Ленин и Сталин были абсолютными кумирами, вождями и непререкаемыми авторитетами. По отношению к ним бранные слова были таким же святотатством, как для истовых религиозных сектантов осквернение имени Бога. Митяй твердо знал, что Бога нет, насмехаться над верящими в него не зазорно. Но сомневаться в марксизме-ленинизме?!
Василий, переживший гибель отца (он считал – всех родных), рано повзрослевший, воспитывавшийся в беспартийной некоммунистической семье Фроловых и получавший образование у ссыльных ученых, никакого пиетета к Сталину не испытывал. Фроловы и опальные профессора никогда прямо не выражали презрения вождю, но умному мальчику хватало и намеков.
– Васятка, ты что? – Митяй искренне встревожился, точно брат сообщил о дурной болезни. – В Сталина не веришь?
– Разве можно в него не верить? – Василий говорил с тем выражением лица, которое бывает у взрослых, успокаивающих ребенка, случайно, раньше срока узнавшего, откуда берутся дети. Разве можно сомневаться, что младенцев находят в капусте?
– Ва-ася-ся! – заикался Митяй.
– Успокойся! Я верю, что ему достанет ума не угробить окончательно нашу науку.
– И привести нас к Победе!
– И привести к Победе, – безо всякого ерничанья согласился Василий.

 

Оба подлежали комиссованию: Василий как безногий инвалид, Митяя консилиум признал негодным к воинской службе. Для Васи это был благоприятный исход. Он планировал вернуться к учебе в Московском университете и окончить ее в кратчайшие сроки. Митяя перспектива отбыть в тыл решительно не устраивала. Он нервничал и последствия контузий становились еще заметней. Врачи, вынесшие ему приговор на консилиуме, превратились для Митяя в злыдней и врагов.
– Вот ты сам, сам, – призывал он брата. – Глаза закрой, руки вперед вытяни. Так, правильно. А теперь дотронься указательным пальцем правой руки до кончика носа. Получилось. Теперь левым указательным. Опять попал…
Сам Митяй во время этого упражнения на консилиуме правым пальцем заехал выше лба, а левым за ухо торкнул. Когда его попросили с закрытыми глазами, мелкими шажками пройти несколько метров, он свалился, потеряв равновесие. Еще стучали молоточками под коленками и по прочим суставам, тупым концом скальпеля проводили по ступням, рукам, спине.
Все это была ерунда! Он должен сражаться, он приобрел опыт, до которого зеленым новоиспеченным лейтенантикам еще хлебать и хлебать. Если живы останутся и не угробят команды артиллерийских батарей в первом же бою.
Митяй кипел ненавистью. У него были личные счеты с фашистами.
– Я ведь ничего не знал, – стараясь шептать, рассказывал он брату. – Я ведь их бросил, смотался на фронт. Как пацан, которому в казаков-разбойников поиграть хочется. Жена, ребенок должен появиться… Какой, на хрен, ребенок, когда я еще сам не нагулялся? Мать, отец придурочный, брат… Нет, конечно, патриотизм, защита Родины, плакат «А ты записался добровольцем?» – все это было. У призывных пунктов в Ленинграде толпы клубились, не все же от беременных жен сбегали. Потом курсы ускоренные, фронт… пропустим. Васька, нам не говорили! Нам даже врали! Я как сейчас помню. Письма уже не приходили из Ленинграда. 23 декабря прошлого, сорок первого года, я это число намертво запомнил, свежая газета «Правда» попадает в руки. Рубрика «Со всех концов СССР». Текст: «В Ленинграде открываются 23 новых пункта по ремонту обуви и 33 пункта по индивидуальному пошиву одежды и белья». Представляешь? Как я мог рассуждать? Если у них открываются пункты по ремонту обуви и пошиву одежды, значит, в Питере все в ажуре. Письма не приходят? Что письма, когда нас швыряет по передовой? И потом моя мать…
– Тетя Марфа?
– Именно. Она ведь кремень! Железо! Я на нее надеялся. Потом, когда увидел… Было переформирование, нас в ближайший тыл направили. Рядом станция, прибыл поезд, как сказали – с блокадниками из Ленинграда. Вася! Погибать буду, а эта картина перед глазами. Зима, мороз градусов под двадцать. Им прямо за насыпью, в поле, крыши брезентовые натянули, котлы водогрейные поставили. Они раздевались, кто-то сам, кому-то помогали – под одним навесом, переводили под другой, где душевые рожки… Они стояли под струями теплой воды и не двигались… Дико, небывало счастливые лица. Это были не женщины – груди отсутствовали, или мужчины – между ног пусто. Это были скелеты, по пояс в засохшем говне. И детишки… как старички. В цирке лилипутов видел? Потешные. Вроде взрослые, а сами крохотные. А тут… не до смеха. Маленькие человечки с конечностями будто из корявых веток. Моих бойцов икота злостная проняла, и матерились они так, как в бою не случалось. Себя не помню. Один ужас: есть ли у меня ребенок? Жива ли Настя, мать, брат? Пункты по ремонту обуви и пошиву одежды? И с тех пор, Васятка, есть у меня только одна цель – дойти до Берлина и лично перегрызть шею Гитлеру. Живопись – это прекрасно, но это для себя, а за своих ленинградцев я обязан отомстить.
У Митяя по щекам катились слезы, и тремор усилился. Вася заграбастал его, согнул в спине, прижал к своей груди:
– Успокойся, братка! Все хорошо, все живы.
– Кроме отца, – пробубнил Митяй, – и Елены Григорьевны. Мне всегда хотелось нарисовать ее как птичку экзотическую, поющую в клетке. Ее лицо, Настя на мать похожа, а тело птичье, и клювик разверзнутый… поет, хотя никто не понимает ее трелей.
– Еще напишешь. Не раскисай! Обращаю внимание, что ты стал уж больно патетичен, прям как собирательный образ бравого воина из пропагандистских газетных статей.
– Как кто? – высвободился из объятий Митяй.
Васе хотелось и следовало бы, казалось, найти слова утешения брату. Но Вася был на фронте почти с начала войны и знал, что для солдата важнее не братский поцелуй, а ощутимый тычок в подреберье.
– Как дед Пихто, – ответил Вася, – или отрок, забывший, что верное целеполагание является залогом успешного исхода боя. Кто здесь артиллерист?
– Я. А про целеполагание некоторые связисты только слышали.
– Критика принимается. Если цель намечена, следует искать пути ее достижения. Твой контуженый мозг способен эти пути вычислить?
– Способен. Надо, чтобы твоя Галя выкрала мои документы.
– То есть?
– Если без документов удеру, меня СМЕРШ при первой же проверке в дезертиры определит. И надо в свою роту, ты понимаешь!
Василий прекрасно понимал: солдаты и офицеры, не долечившись, стремились попасть в свои части. Отчасти поэтому, а не только из-за самоотверженного труда медиков, процент раненых, вернувшихся в строй, был внушителен.
Война – это мужская работа. В слаженном коллективе, где тебя знают и ты знаешь цену каждому, работать легче. Но если в мирное время наградой за стахановские рекорды в родной бригаде будет денежная премия, то в военную годину – твоя жизнь.
– Хорошо, – легко согласился Василий, – я поговорю с Галей. Это же легче простого – подтолкнуть ее на должностное преступление. Всего лишь десять лет лагерей без права переписки. Не дергайся, я пошутил. Мы еще вернемся к этому разговору. А сейчас, извини, Галя уже дважды заглядывала в наш ароматный будуар. Не пойти ли тебе ужинать? И мою порцайку схорони. А потом…
– Приду, – пообещал Митяй, выбираясь из-под лестницы. – Такие трепетные, без стражи не могут, хотя весь госпиталь знает…

 

Через два дня Митяй нетерпеливо спросил брата:
– Ты с Галей поговорил? Она согласна?
Василий точно не услышал вопросов:
– Я тут в школьной библиотеке отрыл книгу о Суворове и уже тебе его цитировал. Когда голова пухнет от физики, требуется переключение. Лучший отдых от интеллектуального труда в одной сфере – переключение на интеллектуальное развлечение в другой области. Суворов – это глыба, гений безо всяких оговорок. Хочешь, дам почитать?
Митяй замялся:
– Плывут у меня строчки перед глазами. Пока плывут! Что Галя?
– Восхитительна. Но вернемся к Суворову. Всем известно его «легко в учении… воевать не числом, а умением…» Но представь, задолго до Достоевского с его слезой ребенка, Суворов изрек: «Вся Земля не стоит даже одной капли бесполезно пролитой крови». Каково? И это вещает полководец!
– Я с творчеством Достоевского не знаком, а Суворова, конечно, уважаю, – сквозь зубы проговорил Митяй. – Завтра мои документы с подписями и печатями зашлют, и пиши пропало. Я тебя про Галю спрашиваю. Ты с ней говорил?
– Галя в данном контексте не алгоритм. По поводу тебя я разговаривал с невропатологом Яковом Моисеевичем. Отличный дядька. Митяй, ты знаешь, что в доме нашей бабки Анфисы, во времена их благоденствия, жил доктор Василий Кузьмич, фамилию не помню. Мне мама рассказывала. Она говорила «наш дохтор». Так вот этот дохтор совершенно верно утверждал, что человеческий мозг – главный управляющий наших сознания и тела. Движение кисти, полет художественной мысли, биение сердца и вдохновение, способность опорожнить кишечник и любить – все это мозг. Если бы меня чертовски не увлекала ядерная физика, я бы занялся физиологией человеческого мозга или даже мозга примитивных организмов, потому что на примере элементарного мы познаем сложное.
– Ты зачем меня в сторону уводишь? Скажи прямо! Ты как с Галей… ну, понимаешь, сошелся. Так изменился!
– Не отрицаю. Опять-таки реакции высшей нервной деятельности, высвобождение заглушек и ступоров, прочищение каналов. Но мы сейчас не обо мне говорим.
– И не о Достоевском и Суворове!
– О! Мне нравится твоя реакция. Думаю, Яков Моисеевич не до конца прав в своих пессимистических прогнозах.
– Он меня в полные придурки записал?
– Данный вопрос оставляю без ответа. Митяй! Брат мой! Представь, что сейчас с тобой говорит отец.
– Мой отец? – усмехнулся Митяй. – Гы-гы?
– Нет, – поморщился Вася, ошибившийся с примером, – отец в широком смысле. Даже больше чем отец – известный вождь народов, совершенно великий отец…
– Васятка, ближе к делу!
– Я хочу, чтобы ты мне поверил, – признался Василий, – но не могу придумать персонажа, которому ты бы доверял безоговорочно.
– Говори от себя.
– И ты мне поверишь?
– Я тебя послушаю.
Как уже бывало в минуты волнения, Василий забыл о своей инвалидности, встал, желая сделать несколько шагов. Митяй схватил его за халат и вернул на ящик:
– Куда, Полторы ноги в очках?
– Никак не могу привыкнуть. Она ведь живет, болит, я ее чувствую. Митя?
– Что?
– У тебя есть мозг.
– Надеюсь.
– Дурак! – вспылил Василий и изо всех сил ударил брату кулаком в лоб. Митяй завалился на бок. – Твой мозг трижды контужен! Ты плохо видишь, ни хрена не слышишь, у тебя вся сигнальная система в раздолбай, рефлексы в клочья! А он хочет на передовую! В свою батарею! Там давно новый командир! Припрешься! Герой! Ты будешь только мешать! Ты погибнешь в первом же бою! Твоя кровь уйдет в землю! По капле! А ты нарисуй, напиши этих блокадников под душем, на морозе! Гитлеру глотку перегрызть нас миллионы.
Митяй отбивался. Обычно он брал верх в потасовке, но тут Васятка, разозлившийся на свою неспособность убедить брата, явно побеждал.
Под лестницу заглянула санитарка и быстро скрылась. Через несколько минут прибежал дежурный врач хирург Иван Егорович.
– Прекратить! – закричал он. – Мало нам десятого «А» с ночными оргиями, так они под лестницей дерутся! Кто здесь? Фролов? А еще Герой Советского Союза! Медведев? Сибиряк? Немедленно встать и поднять своего брата. Повторяю: Медведев поднимает Полторы ноги в очках… простите. И немедленно ко мне в кабинет завуча!

 

Это точь-в-точь походило на выволочку, которую завуч устраивает нашкодившим хулиганам. Иван Егорович сидел за столом, Фролов и Медведев застыли по стойке «смирно». У братьев даже промелькнула, из школьного детства вынырнула общая мысль: «Только бы родителей в школу не вызвал!»
– Рассказывайте! – потребовал Иван Егорович, обладавший солидным басом. – Кто первым начал и из-за чего драка?
Братья насупленно молчали. Медведев мыском тапка ковырял пол, а Фролов закатил глаза в потолок. Казалось, поднажми еще на мальчишек, и они примутся сваливать друг на друга: это он первым начал, нет, он…
Почти так и случилось после грозного оклика: «Я жду!» – Фролов ткнул локтем Медведева в бок:
– Пусть он говорит.
– Лейтенант Медведев!
– Мне нужно на фронт! – выпалил Митяй. – Консилиум ваш неправильно постановил!
– Дальше, – призвал Иван Егорович замолчавшего Митяя.
– Дальше меня брат отговаривал.
– К любопытным аргументам прибегнул, – усмехнулся доктор. – Можете сесть.
Он заговорил о том, что Митяй уже слышал от брата. На фронт из госпиталя отправляют даже толком недолеченных, о полной реабилитации мечтать не приходится. И если уж консилиум выносит решение о комиссовании, то дело серьезное. Еще одна контузия, а у артиллеристов они нередки, даже легкая контузия или сотрясение мозга, и Медведев превратится в глубокого инвалида – припадочного, которому место только в специнтернате для умственно ущербных.
– Вам ясна перспектива? – спросил доктор.
– Ясна, – ответил Митяй, расслышавший каждое слово, потому что доктор говорил громко и четко. Но упрямого выражения лица не сменил. – Я не согласен! Вы дайте мне документы по-хорошему!
– Тьфу ты! – не сдержал досаду Василий.
– А что будет по-плохому?! – гаркнул Иван Егорович. – Я вам скажу, сопляки! Я вас под трибунал за драку! А, Медведев? И не видать твоему брату звезды Героя! А тебя в штрафбат легко запишут, и жить тебе останется до первого боя. Вот такая альтернатива.
– Альтернатива – это необходимость выбора одной из двух и более взаимоисключающих возможностей, – подал голос Василий.
– Есть вторая, – согласился Иван Егорович, – и уж точно взаимоисключающая. С Фроловым все ясно. А Медведева не комиссуем, направляем в санаторий. Подчеркиваю: не комиссуем, оставляем на усмотрение санаторских врачей. Вдруг они чудо сотворят с твоими ушибленными мозгами.
Митяй растерялся:
– Разве сейчас, когда война, есть санатории?
– Представь себе, есть. Всё! Встать, кругом и марш на выход! А то двойки в четверти за поведение получите.
На доктора, оказывается, тоже действовали школьные декорации.
– Если бы я те-бе, – в такт перестуку костылей, когда они шли по коридору, говорил Василий, – не на-бил мор-ду, то ты бы хрен в санаторий попал.
– Он набил! – огрызнулся Митяй, все еще переваривающий неожиданное изменение планов. – Я калеке поддался.
Назад: Часть вторая Великая Отечественная война
Дальше: Омская область. Село Погорелово