Книга: Как остановить время
Назад: Атлантический океан, 1891
Дальше: Лондон, настоящее время

Нью-Йорк, 1891

– Погляди на нее хорошенько, – стоя рядом со мной на верхней палубе «Этрурии», сказала Агнес. – Свобода, освещающая мир.
Так я впервые увидел статую Свободы. Ее правая рука вздымала в небо факел. В ту пору она сияла медью и производила сильное впечатление. Когда «Этрурия» приблизилась к входу в гавань, статуя вспыхнула в лучах солнца. Она казалась громадной, монументальной и древней, под стать сфинксам и пирамидам. Сколько я себя помнил, мир постоянно уменьшался, приобретая все более скромные размеры. Но, взглянув на очертания Нью-Йорка, я почувствовал, что мир как будто вырос. У него прорезался голос. Появилась уверенность в себе. Я сунул руку в карман и сжал пальцами пенни Мэрион. И, как всегда, ощутил прилив бодрости.
– Я видела ее вблизи, – сказала Агнес. – Поначалу кажется, что она стоит на месте, но на самом деле она идет. Сбрасывает оковы прошлого. Оковы рабства. Оковы Гражданской войны. Она устремлена к свободе. Однако навеки застыла в настоящем мгновении. Видишь? Да не на факел смотри, посмотри на ее ноги. Она движется и в то же время не движется. Стремится к лучшему будущему, но пока до него не дошла. Как и ты, Том. Вот увидишь. Тебя ожидает новая жизнь.
Я смотрел на «Дакоту» – величественное, богато декорированное семиэтажное каменное здание кремового цвета с изящными балюстрадами и крутой двускатной крышей. У меня закружилась голова и возникло редкое, очень редкое чувство, что все вокруг пришло в движение, причем не только в моей жизни, но и во всем мире. Я пробыл в Нью-Йорке уже несколько часов, но это ощущение не ослабевало. Было что-то особенное в нью-йоркском воздухе в 1890-е годы. Что-то живительное. И настолько реальное, что казалось, это можно вдохнуть. Что-то такое, отчего ко мне вновь вернулась острота ощущений.
На мгновение я замер, не решаясь сделать шаг.
Что случилось бы, вздумай я убежать прочь? Если бы я оттолкнул Агнес и скрылся в парке или рванул бы по 72-й улице и удрал от нее? Но, видимо, я был слишком одурманен, опоен новизной этого города. Я уже чувствовал себя гораздо более живым, чем прежде. После многих лет пустого небытия.
Памятник американскому индейцу – Агнес назвала его «Индеец в дозоре» – важно взирал на нас сверху вниз. В 1980 году, работая в Сан-Паулу, я увижу на экране маленького цветного телевизора репортаж об убийстве Джона Леннона. Мне покажут тот самый дом, потому что именно там его убили. Меня тогда посетит мысль: а вдруг на доме лежите проклятие, поражающее любого, кто войдет в его двери.
Стоя на тротуаре, я нервничал. Зато я хоть что-то чувствовал. А в последнее время такое со мной случалось нечасто.
– Он будет тебя испытывать, даже без намерения тебя испытать. Это непременная часть знакомства. – Мы пошли вверх по лестнице. – Я знавала многих людей, но никто, кроме него, не способен по мимике и жестам выведать всю подноготную человека. За долгие годы Хендрик, по-видимому, развил в себе какую-то нечеловеческую способность.
– Способность к чему?
Агнес пожала плечами:
– Он называет это просто «способностью». Способность раскусить человека. Понять его. Предположительно, когда тебе стукнет лет пятьсот-шестьсот, способности твоего мозга возрастут настолько, что выйдут за рамки обычных человеческих возможностей. За свою жизнь Хендрик имел дело с абсолютно немыслимым числом людей, принадлежащих к самым разным культурам, и теперь может с изумительной точностью читать язык мимики и жестов. Он всегда точно знает, стоит доверять собеседнику или нет.
Мы поднялись на верхний этаж «Дакоты» и вошли во французскую квартиру – в ту пору слово «апартаменты» еще не было в ходу; под нами раскинулся Центральный парк.
– Стараюсь делать вид, что это мой сад, – произнес стоявший у окна высокий худощавый лысый человек в элегантном костюме. В руке он крепко сжимал трость. Скорее для импозантности, нежели из-за артрита, которым он пока не страдал.
– Потрясающе, – откликнулся я.
– Верно. Дома здесь растут что ни день. Садитесь, пожалуйста.
Все вокруг было воплощенная элегантность. Элегантный рояль «Стейнвей», элегантный и дорогой кожаный диван. Торшеры, письменный стол красного дерева, роскошная люстра. Агнес устроилась на диване, жестом указав мне на стул возле письменного стола. Хендрик стоял на прежнем месте и смотрел в окно. Агнес решительно кивнула головой, давая мне понять, что я должен не мешкая сесть.
Хендрик все стоял, не отрывая взгляда от Центрального парка.
– Так как же вы выжили, Том? – обратился он ко мне. И я понял, что он – старик. Будь он обычным человеком – «однодневкой», по выражению невозмутимой Агнес, – вы дали бы ему лет семьдесят. В наше время, учитывая увеличившуюся продолжительность жизни, можно было бы дать и больше. Восемьдесят с хвостиком. То есть тогда он выглядел старше, чем за все время нашего знакомства.
– Вы живете уже очень долго. Причем, как я слышал, обстоятельства вам не слишком благоприятствовали. Что же удержало вас от прыжка с моста? Что вами движет?
Я взглянул на него в упор. Обвисшие щеки, набрякшие мешки под глазами – он был похож на оплывшую свечу.
Мне не хотелось называть истинную причину. Если Мэрион еще жива, я не собирался рассказывать о ней Хендрику. Я никому не доверял.
– Перестаньте, мы здесь для того, чтобы вам помочь. Вы родились в замке. Вы были созданы для роскоши, Том. Мы вернем вас в ту жизнь. И вашу дочь тоже вернем.
Мне почудилось, что окружающие предметы придвинулись ко мне вплотную, зажав в тиски.
– Мою дочь?
– Я читал отчет доктора Хатчинсона. Насчет Мэрион. Не волнуйтесь, мы ее разыщем. Даю вам слово, мы ее найдем. Если она жива – найдем. Мы разыщем всех наших. И когда появятся новые поколения, отыщем и их.
Я испугался и в то же время обрадовался: выходит, я могу рассчитывать на помощь в поисках Мэрион. Внезапно я почувствовал, что уже не так одинок, как прежде.
На письменном столе стоял графин виски. Рядом – три стакана. Хендрик, не спрашивая, налил нам. Мне и впрямь захотелось выпить, чтобы снять напряжение.
– Надо же! – удивился Хендрик, разглядывая этикетку: – «Вексфорд. Старый ирландский солодовый виски. Вкус прошлого!» Вкус прошлого! Во времена моей юности виски и в помине не было. – Акцент у него был какой-то странный. Не американский. – А ведь я куда старше вас.
Он грустно вздохнул и уселся за громадный письменный стол.
– Чуднó, правда? Каких только новшеств не появилось на нашем веку! В моем случае всего и не перечислить: очки, печатный станок, газеты, ружья, компасы, телескоп… часы с маятником… фортепиано… импрессионизм… фотография… Наполеон… шампанское… точка с запятой… рекламные щиты… хот-доги…
Видимо заметив недоумение на моем лице, он спохватился:
– А, все понятно. Бедняга в жизни не видел хот-догов. Надо свозить его в Кони-Айленд. Таких, как там, во всем Нью-Йорке не найти.
– И правда, не найти, – подтвердила Агнес: в присутствии Хендрика она заметно смягчилась.
– Это что, еда такая? – спросил я.
– Да, – хмыкнул он. – Это сосиска. Но сосиска особенная. Похожа на таксу. Особая немецкая сосиска в булке. Райская вкуснятина. Вот к чему столько лет стремилась цивилизация. Я сызмалу рос во Фландрии – знал бы я тогда, что в один прекрасный день мне доведется отведать горячую собаку! Ну и ну!
Странно все это… Неужели меня везли через океан – оставив позади утопленника – только для того, чтобы непринужденно беседовать о сосисках?
– Вкуснятина. В этом же цель жизни, правда? Наслаждаться хорошими вещами… прекрасными вещами. Едой. Крепкими напитками. Искусством. Поэзией. Музыкой. Сигарами.
Он взял со стола сигару и хромированную зажигалку. – Хотите сигару?
– Я не ценитель табака.
Он был явно разочарован. Протянул сигару Агнес.
– Это очень полезно для легких.
– Мне и так хорошо, – сказал я и глотнул виски.
Он зажег обе сигары и продолжил:
– Изысканные вещи. Чувственные удовольствия. Без них, я понял, жизнь лишена смысла. Другого просто нет.
– А любовь? – спросил я.
– Что в ней такого?
Хендрик улыбнулся Агнес. Когда он повернулся ко мне, в его улыбке читалась угроза. Он сменил тему:
– Не понимаю, зачем вы решили обратиться к врачу по поводу вашего состояния. Может, сочли, что теперь, когда суеверия вроде колдовства уже не столь распространены, вам это ничем не грозит?
– Я подумал, что это поможет людям. Таким, как мы с вами. Получим медицинское объяснение.
– Агнес наверняка уже объяснила вам всю наивность вашего порыва.
– Да, в общих чертах.
– Суть в том, что теперь угроза куда страшнее, чем прежде. Нынешние достижения в науке и медицине, вроде микробной теории, микробиологии и иммунологии, вряд ли стоит приветствовать. В прошлом году была открыта вакцина против тифа. Но вы наверняка понятия не имеете, что результаты изобретатели вакцины получили, опираясь на работу Берлинского института экспериментальных исследований.
– Но ведь вакцина от тифа – безусловно, вещь хорошая?
– Нет, учитывая, что исследования проводились на нас. – Он даже стиснул челюсти, стараясь скрыть гнев. Суровое молчание Агнес обеспокоило меня еще больше. А вдруг у него в столе пистолет? Может быть, это своего рода испытание? Я его не выдержал, и теперь он всадит мне пулю в лоб?
– Ученые, – он произнес это слово так, словно от него воняло серой, – это новые охотники на ведьм. Вы ведь знаете, кто такие охотники на ведьм, не так ли? Я уверен, что знаете.
– Он знает, кто это такие, – заверила его Агнес, выпуская в сторону торшера тонкую струйку дыма.
– Но кое-чего вы точно не знаете. Например, того, что охота на ведьм не прекращалась никогда. Просто название изменилось. Мы для них подопытные лягушки. В институте о нас прекрасно знают. – Он нагнулся ко мне через стол, осыпав пеплом свежий номер «Нью-Йорк трибюн». Глаза его горели, как и кончик сигары. – Ясно вам? В научном мире есть те, кому хорошо известно о нашем существовании. – Он откинулся на спинку стула. – Их немного. Но они есть. В Берлине. Как человеческие существа мы для них интереса не представляем. Да они нас и не рассматривают в качестве человеческих существ. Двоих из нас уже захватили. Мужчину и женщину. Терзали их в лаборатории, где они держат морских свинок. Женщине удалось сбежать. Теперь она член нашего общества. Она по-прежнему живет в Германии, в деревушке в баварской глубинке, но мы обеспечили ей новую жизнь под новым именем. Она помогает нам по мере необходимости. А мы помогаем ей.
– Я этого не знал.
– Откуда вам это знать?
Я обратил внимание на поваленные деревья, загромождавшие парк.
На подоконник села птица.
Я таких еще не видел. Здесь птицы совсем другие. Маленькое крепенькое желтое создание с тускло-серыми крылышками. Птичка резко повернула головку в сторону окна. Потом так же резко отвернулась. Мне никогда не надоедает следить за движениями сидящих птиц. Это скорее череда отдельных кадров, нежели одно непрерывное движение. Стаккато. Застывшие мгновения.
– Вашей дочери может грозить опасность. Как и нам всем. Нам нужно держаться вместе, понятно?
– Понятно.
Хендрик глотнул виски и сказал:
– Я должен задать вам последний вопрос.
– Пожалуйста, задавайте.
– Вы хотите выжить? Я говорю серьезно. Хотите остаться в живых?
Я много раз задавал себе этот вопрос. И отвечал на него утвердительно: я не хотел умирать, надеясь, что моя дочь жива; тем не менее мне стоило труда выдавить «да». Маятник выбора из двух вариантов качался еще со времен Роуз. Быть или не быть. Однако в этой роскошной квартире, где на подоконнике по-прежнему сидела желтая птичка, ответ виделся яснее. Глядя с высоты в ярко-синее небо и раскинувшийся подо мной бурлящий энергией город, я чувствовал, что теперь я ближе к Мэрион. Америка заставляет мыслить в будущем времени.
– Да. Да, я хочу выжить.
– Чтобы выжить, нам необходимо объединить усилия.
Птичка улетела прочь.
– Верно, – откликнулся я. – Объединить.
– Не стоит так волноваться. Мы не религиозная секта. Наша цель – остаться в живых, безусловно, однако при этом мы можем наслаждаться жизнью. Мы не поклоняемся никаким богам, разве что Афродите. И Дионису. – Его лицо на миг посерьезнело. – Агнес, ты едешь в Гарлем?
– Да. Хочу навестить старого приятеля. Потом приму снотворное, расслаблюсь и неделю просплю без просыпа.
В комнату проникли лучи солнца, и графин засверкал своими гранями, как драгоценный камень. Это чрезвычайно обрадовало Хендрика.
– Смотрите! Солнце выглянуло! – радостно воскликнул он. – Не прогуляться ли нам по парку?

 

Поперек дорожки лежал вывороченный с корнем клен.
– Это все ураган, – пояснил Хендрик. – Пару недель назад погибло несколько человек, в основном матросы. Парковые служащие что-то не торопятся навести порядок.
Я смотрел на ветви, раскинутые, словно щупальца.
– Свирепый, видать, был ураган.
Хендрик улыбнулся мне:
– То еще зрелище.
Он глянул под ноги: дорожка была усыпана листьями вперемешку с землей.
– Вот вам удел иммигрантов. Перед нами. Ни с того ни с сего налетает ветер, и земля уходит у вас из-под ног. И ваши вывернутые корни торчат у всех на виду как нечто странное и чужеродное. Но вас-то уже вырывали с корнями, не так ли? Или вы сами себя выкорчевывали. Наверняка такое случалось.
– Много раз, – кивнул я.
– Сразу видно.
Я попытался воспринять его реплику как комплимент. Это было непросто.
– Вся штука в том, чтобы держаться вертикально. Вы знаете, как двигаться вперед, не сгибаясь под ветром?
– Как?
– Надо самому сделаться под стать урагану. Самому превратиться в шторм. Надо…
Он смолк. Выбор метафор у него иссяк. Я обратил внимание, как блестят его туфли. Никогда таких не видел.
– Мы – другие, Том, – в конце концов сказал он. – Не такие, как прочие люди. Мы несем в себе свое прошлое. Мы видим его повсюду. Порой это бывает опасно, и нам приходится помогать друг другу. – Его рука теперь лежала у меня на плече, словно он передавал мне некое сокровенное знание. – Прошлое не уходит навсегда. Оно лишь прячется до поры до времени.
Мы медленно обошли клен.
Впереди вздымался Манхэттен, будто неподвластный ураганам лес.
– Мы должны быть выше их. Понимаете? Ради нашего выживания мы должны стать эгоистами.
Мы прошли мимо парочки. Кутаясь в свои теплые пальто, они смеялись над какой-то им одним понятной шуткой.
– Ваша жизнь меняется. Мир меняется. Он принадлежит нам. А мы просто должны позаботиться, чтобы однодневки про нас не узнали.
Мне подумалось о выловленном из Темзы мертвом теле.
– Но убивать доктора Хатчинсона…
– Это война, Том. Невидимая, но война. Нам придется себя защищать.
Мимо нас проехали на черных велосипедах двое хорошо одетых мужчин с одинаковыми усами, и он понизил голос. Раньше я подобных велосипедов не видел: колеса у них были одного размера.
– Кто такой Омаи? – шепотом спросил Хендрик. Его брови взлетели на лоб, точно воробьиные крылья.
– Простите, вы о чем?
– Доктор Хатчинсон упомянул его в письме. С южных тихоокеанских островов. Кто он такой?
Я нервно хихикнул. Странно вдруг узнать, что кто-то посторонний в курсе твоих самых сокровенных тайн.
– Один давний приятель. Я познакомился с ним еще в прошлом веке. Он ненадолго заезжал в Лондон. Но вообще-то он ни с кем не хочет общаться. Мы с ним не виделись уже больше ста лет.
– Прекрасно, – сказал Хендрик. – Прекрасно.
Затем он расстегнул пиджак и извлек из внутреннего кармана два бежевого цвета билета и один протянул мне.
– Чайковский. Сегодня. В Мюзик-холле. Такой билет с руками оторвут. Вам надо расширять кругозор, Том. Столько лет живете, а ничего не видели. Ничего, это дело поправимое. Сделайте это. Хотя бы ради вашей дочери. Да и ради себя самого. Это необходимо, вы уж мне поверьте… – Он наклонился ко мне и осклабился. – А если не сделаете, можете вообще оказаться вне времени.

 

Мы расположились в красных бархатных креслах. Когда сидевшая рядом с нами женщина в экстравагантном бордовом платье – пышные рукава, высокий ворот, юбка-колокол, глубокое декольте, украшенное изысканной вышивкой, – встала и направилась в дамскую комнату, Хендрик наклонился ко мне и незаметно указал на одного из зрителей:
– Видите мужчину в первом ярусе? Вон, он о чем-то разговаривает со своей соседкой, дамой в зеленом платье. На него все смотрят, но делают вид, что не смотрят.
Я заметил добродушного румяного человека с круглым совиным лицом и аккуратно подстриженной седой бородкой.
– Это Эндрю Карнеги. Промышленный воротила. Он богаче Рокфеллера. И вдобавок щедрее… Но, сами видите, он уже старик. Сколько ему осталось? Лет десять? Чуть больше? Зато любая деталь, выплавленная из его стали, – а их на железных дорогах страны не счесть – намного его переживет. Он ляжет в могилу, а этот зал, построенный на болтавшуюся в его карманах мелочь, будет стоять как ни в чем не бывало. Для того он его и построил. Чтобы его имя жило в веках. Так поступают богачи. Едва они убедятся, что обеспечили себе и своим детям безбедное существование, как начинают заниматься своим наследием. Какой тоской веет от этого слова, правда? Наследие. Сущая бессмыслица. Столько усилий ради будущего, которого им не видать. И что такое наследие, мистер Хазард? Всего лишь пустейший, зауряднейший суррогат того, что мы имеем сейчас. Ни сталь, ни деньги, ни модный концертный зал не сделают тебя бессмертным.
– Мы сами не бессмертны.
Он улыбнулся:
– Взгляните на меня, Том. На вид мне столько же лет, сколько ему. А на самом деле я моложе младенца. И доживу даже до двухтысячного года.
Что, если слегка его подколоть?
– Но как вы на самом деле себя чувствуете? – решился я. – Меня всегда пугала перспектива прожить несколько жизней глубоким стариком.
На мгновение мне показалось, что все-таки я его задел. Пожалуй, я заступил за невидимую черту. Скорее всего, заступил, но он в ответ лишь улыбнулся и промолвил:
– Жизнь есть жизнь. Пока я слышу музыку и могу наслаждаться устрицами и шампанским…
– Значит, боли вас не мучают?
– Ну, с костями у меня не все ладно. Временами ломит так, что не уснешь. И иммунитет у меня уже не тот: я подвержен простуде и гриппу. Станете старше – сами убедитесь. Физические преимущества, свойственные альба, с возрастом сходят на нет. То и дело цепляешь разные болячки. Как обычный человек. Но я не сетую. Невелика цена, если ты все еще жив.
Жизнь – высшая привилегия, так что я один из самых привилегированных людей на планете. Вы тоже должны быть благодарны судьбе. Вы будете живы даже в середине следующего тысячелетия. Переживете меня. Переживете Агнес. Вы бог, Том. Воплощенный бог. Мы – боги, а они – однодневки. Вам надо научиться наслаждаться своим божественным существованием.
В центре сцены появился хрупкого вида плешивый мужчина с напряженным лицом. Он натянуто улыбнулся переполненному залу. Зал разразился аплодисментами. Некоторое время человек просто стоял и молча глядел на нас. Затем он – это был Чайковский – повернулся к изящному пюпитру, стоявшему на сцене, взял дирижерскую палочку и взмахнул ею. На миг застыл. Казалось, перед нами старый чародей с волшебной палочкой, и он собирает все свои силы, намереваясь нас околдовать.
Зал замер. Никогда прежде не доводилось мне слышать подобной тишины. Казалось, все разом затаили дыхание. Воцарилась вежливая тишина новейших времен. Утонченная и одновременно мучительно дразнящая, словно коллективное благовоспитанное предвкушение оргазма.
Казалось, время остановилось.
И зазвучала музыка.
Уже много лет я не наслаждался музыкой. Просто сидел, как всегда, не ожидая ничего особенного.
После рева труб ненадолго вступили скрипки и виолончели; их сначала негромкое и нежное пение вскоре переросло в мощную симфоническую бурю.
Правда, сначала я ничего особенного не почувствовал. Но затем меня почему-то пробрало до нутра.
Нет. Не до нутра. Неточное слово. Музыка не может пробрать до нутра. Музыка уже внутри нас. Она открывает нам наш внутренний мир и пробуждает эмоции, о существовании которых мы и не подозревали. Человек словно бы заново рождается.
В ней было столько неясной тоски. Я закрыл глаза. Не могу описать, что я тогда чувствовал. Такая музыка рождается еще и потому, что только через нее можно выразить то, чего не выразишь никаким другим способом. Одно могу сказать наверняка – я вдруг снова понял, что живу.
Затем разом вступили трубы, валторны и турецкие барабаны, и от их мощи сердце у меня забилось быстрее, а голова закружилась. Когда я открыл глаза, то увидел, что Чайковский своей палочкой словно бы вытягивает музыку из воздуха, – будто она уже была в нем разлита, и ее надо было просто из него извлечь.
Когда все закончилось, композитор снова съежился, словно из него выпустили воздух. Зал поднялся. Аплодисменты и дружные крики «браво!» накрывали композитора волна за волной, но он лишь едва заметно улыбнулся и легонько поклонился.
– Чихать он хотел на Брамса с высокой горы, а? – улучив момент, шепнул мне Хендрик.
Я понятия не имел, о чем он. Я просто радовался тому, что снова вернулся в мир чувств.

 

Но уже тогда мне стало ясно, что поход в Мюзик-холл был просто трюком. Хендрик использовал свой излюбленный прием, чтобы заманить меня в свои сети. Мало того что он обещал отыскать мою дочь, еще и убедил меня, что я тем временем буду жить в свое удовольствие. До меня еще не дошло, что мне втюхивают залежалый товар, но, когда я понял, что вступил в сделку, меня уже купили с потрохами. На самом деле это случилось сразу, как только он впервые упомянул Мэрион. Но я готов был поверить в Хендриково очковтирательство. В то, что Общество «Альбатрос» поможет мне найти не только мою дочь, но и меня самого.
На следующее утро мы завтракали у Хендрика, запивая еду шампанским; там и состоялась наша беседа. С тех пор она не идет у меня из головы.
– Первое правило – не влюбляться, – говорил он мне, пальцем стряхнув со стола вафельную крошку, прежде чем закурить сигару. – Есть и другие правила, но это главное. Не влюбляться. Не любить. Не мечтать о любви. Будешь его придерживаться – будешь более-менее в порядке.
– Сомневаюсь, что смогу когда-нибудь снова полюбить, – обронил я, глядя на завитки сигарного дыма.
– Вот и хорошо. Тебе, конечно, не запрещается любить еду, музыку, шампанское и редкие октябрьские солнечные деньки. Можешь любить вид водопадов и запах старинных книг, но любить людей – это слишком. Ты меня слышишь? Не привязывайся к людям и старайся поменьше сочувствовать новым знакомым. Иначе постепенно спятишь… – Он ненадолго смолк. – Восемь лет – это предел. Ни один альба не может оставаться на одном месте дольше, не привлекая к себе внимания. Это Правило Восьми Лет. Восемь лет ты живешь в свое удовольствие. Потом я отправляю тебя на задание. Потом ты начинаешь новую жизнь. Без всяких призраков прошлого.
Я поверил ему. Да и как иначе? Разве я не потерял себя со смертью Роуз? Разве не продолжал надеяться снова себя найти? Жить в свое удовольствие. Может быть, такое и впрямь возможно. При наличии организации. Где каждый знает свое место. И цель.
– Ты помнишь греческие мифы, Том?
– Немножко помню.
– Скажем, я кто-то вроде Дедала. Помнишь? Создатель лабиринта, в котором отсиживался Минотавр. А мне пришлось построить лабиринт, чтобы защитить всех нас. Наше Общество. Но беда Дедала была в том, что, несмотря на всю его мудрость, люди редко его слушали. Даже собственный сын, Икар, и тот не послушал отца. Ты ведь эту историю знаешь, правда?
– Знаю. Они с Икаром пытались бежать с одного греческого острова…
– С острова Крит.
– Да, с Крита. Да. Но крылья у них были из воска и перьев. И отец…
– Дедал.
– Да, отец предупредил сына: нельзя лететь слишком близко к солнцу или к морю, не то крылья могут загореться или размокнуть.
– И, само собой, так все и случилось. Икар поднялся слишком близко к солнцу. Воск растаял. Икар упал в море. Ты летишь не слишком высоко. Но ты вообще высоко не поднимался. Тут важно равновесие. И я здесь для того, чтобы помочь тебе с равновесием. Кем ты себя ощущаешь, Том?
– Не Икаром.
– А кем тогда?
– Это сложный вопрос.
– Это самый важный вопрос.
– Не знаю.
– Ты из тех, кто наблюдает за жизнью, или из тех, кто действует?
– Думаю, и то и другое. Иногда наблюдаю, иногда действую.
Он кивнул.
– На что ты способен?
– Что?
– Где ты бывал?
– Да где я только не бывал!..
– Нет, я имею в виду морально? Чем ты занимался? Сколько раз переступал через грань дозволенного?
– Почему ты меня об этом спрашиваешь?
– Потому что в пределах свода правил ты должен чувствовать себя свободным.
Душу кольнула тревога. Мне бы тогда прислушаться к этому чувству, а не попивать шампанское.
– Что надо сделать, чтобы быть свободным?
Он улыбнулся:
– Мы долгожители, Том. Каждый из нас проживает долгую жизнь. Долгую и тайную. Мы делаем все, что требуется. – Улыбка сменилась смехом. Отличные у него зубы, особенно если вспомнить, сколько столетий он ими пользуется.
– А теперь – хот-доги.
Назад: Атлантический океан, 1891
Дальше: Лондон, настоящее время