Книга: Обитатели потешного кладбища
Назад: 2
Дальше: 4

3

Николай держался очень по-взрослому и не был похож на вчерашнего мальчика на побегушках; вошел в мой дом не тредубовский шофер, а молодой человек с достоинством, выглядел собранным. С какой-то целью, – догадался я. Он привез Маришку, я собирался пойти со всеми в парк, предложил ему поговорить по пути, он очень настойчиво попросил меня задержаться:
– Это требует вашего внимания, – сказал он, – по пути в парк не выйдет.
Хорошо, сказал я и попросил Руту отвести детей, позаниматься с ними, пока мы с Николаем беседуем; про себя подумал, что молодой человек рисуется, сейчас будет играть в коммуниста, вся эта серьезность, решил я, несомненно, напускная, он же дружил с Чарской и ее компанией, он распространял их листовки, а теперь возит листки Игумнова, возит Тредубовых, видимо, назрел внутренний конфликт. Я был уверен, что он в душе симпатизировал Чарской. Если бы мне пришлось выбирать между Игумновым и Жанной Чарской, я бы пошел за ней, за этими длинными ногами, шапкой каштановых волос, и какая разница, что говорит она, во что верит, когда она так хороша, остальное не имеет значения. Я поднимался к себе с подносом – кофейник, чашки – и думал, что сейчас молодой человек мне сообщит, что он вступил в коммунистическую партию, и всем отношениям с Игумновым и Тредубовыми должен наступить конец. Может быть, он и Маришку привозить не будет? А может, он пришел спросить моего совета, как бы помягче выбраться из неловкой ситуации? Он дружил и с Наденькой… он был в нее влюблен… но – Наденька замужем за Тредубовым. Тут все так непросто…
Он садится напротив меня. От выпивки отказывается:
– Не пью. Не нравится.
– Кофе?
– Черный без сахара, конечно.
– Конечно.
– Отлично. Voila!
– Merci. Спасибо, то есть.
– Ну-с, об чем у нас с вами будет разговор? – спросил я, и выпил мою рюмку коньяку.
– Боюсь, что у меня дурные новости, Альфред Маркович. Вся наша семья собирается в Советский Союз и это…
– Черт! Вы серьезно?
– Да, боюсь, что так.
Вот так так! Черт, черт, черт!
– Я потому к вам, Альфред Маркович, и пришел, надо было раньше, но я не думал… Я очень забеспокоился вчера.
Мои пальцы затряслись. Я не заметил, как оказался на ногах, сел, налил, выпил. Так, так…
– Боюсь, и нас скоро…
Он тоже дрожал. Странно. Во время оккупации он совершал много дерзких поездок, делал вещи, за которые, попадись он, его обязательно расстреляли бы; про него говорили, что он бравый малый. Я ничуть не подвергаю это сомнению, но смелость ведь не часовой, она и отдыхать иной раз должна. Он боялся, и я это видел.
– До вчерашнего я думал, что все это не так чтоб серьезно…
– Так, так. Ну, ну…
– Думал, ну, поговорили, дальше посиделок не пойдет. Но люди, с которыми папан общался и собирался ехать колонию строить в СССР, они уже тю-тю…
– В смысле?
– Уехали. Два дня назад целый состав ушел в Марсель. Я ходил провожать на Гар де Льон. Пышные были проводы. С оркестром, речами… Мы, говорят, подвинулись в очереди. Получили повестку.
– Стойте-ка. В какой очереди? Есть очередь?
– Есть, люди ждут. Отправка идет полным ходом. Людей из Европы увозят. Корабли, поезда, самолеты. Всеми возможными средствами. Людей много… Я думал, это будет когда-нибудь, не завтра, а тут…
– А Маришка?
– Вот о чем я и пришел говорить, Альфред Маркович. Я же вижу, какая несправедливость по отношению к вам, к ней происходит. Вас не спросили. Они ее увезут.
– Нет!
– Я тоже против.
– Нет, нет, нет… – Я ходил по комнате, я метался по ней. – Нельзя! Ни в коем случае!
– Я пришел предупредить: ее увезут и вам не скажут. А ведь никто больше, чем вы, Маришку не любит. Лидия не в себе, Альфред Маркович. Я это не вполне сознавал. Она поступает с ней не всегда хорошо. С мужчинами фривольна. Пьет.
– Она не оставит ее мне?
– Не думаю.
У меня вдруг все поплыло перед глазами, поплыло, закачалось, я взялся за подоконник и держался, пока не отпустило. Я едва слышал, как Николай продолжал говорить, его голос доносился до меня издалека, как из какого-то туннеля:
– …хотя бы из вредности… ее характер вы знаете… вчера опять устроила… такую выходку матери… Альфред Мар… затем, чтоб насолить вам, не оставит. Они о вас нехорошо говорят… Вам бы не знать, как плохо про вас дома говорят… Совсем некрасиво…
Я прочистил горло: «могу представить», и выпустил ухмылку, слабую и ненужную. Надо успокоиться, взять себя в руки. Сесть, поиграть на клавикорде, пописать чего-нибудь или… На все это нет ни минуты времени!
– У нас вообще дома разлад. Мать против всех идей отца. Лидия атакует мать. Из-за козы чуть не поубивали друг друга.
– Из-за какой козы? Из-за той?
– Да, Егоза. Мы забили ее… Тогда еще… Я забил. Отец хотел, она, мол, не доится. Мать встала в дверях: не пущу! Лидка на мать – дурой обозвала. Отец на нее: как ты с матерью разговариваешь? Скандал. Дети смотрят. Я пошел, зарезал, чтобы не грызлись. Ой, что творится… Стыдно, стыдно… Не знаю, откуда в нас это вдруг…
– Господи, из-за козы… И что теперь? Вы в СССР поедете с ними?
– Да. Не хочу, но поеду. Не оставлю же я маман и сестер?! Как вы думаете? Маман тоже не хочет, но поедет. Куда деваться? Семья. Единственно, не хочу, чтоб Маришку увозили. Зачем ей? Пусть останется с вами! С вами ей будет лучше.
– И когда вы едете, известно?
– Нет, очередь. Позавчера ушли Тумановы…
– Как Тумановы?
– Вот так…
– Господи! Василий… Он же не хотел! Он все время смеялся, над женой подтрунивал: Россия – СССР…
– Махнул рукой: все едут, и я еду. И по правде сказать, куда он без жены денется? Куда жена, туда и он.
– Они же не так плохо жили… Господи, ну, слушайте, ну, как так можно? А нельзя это отменить?
– Что?
– Да переезд ваш в СССР. Нельзя его остановить? Пойти в посольство, сказать, что передумали, то да се, получить паспорт обратно?
Он замешкался. Совсем по-мальчишески почесал затылок. Пожал плечами.
– Ну, наверное, можно.
– И я думаю, что можно. Советский паспорт – это, конечно, никуда не годится, все привилегии теряются, но пока не уедешь, остаешься во Франции. Так хотя бы как-то жить можно. И можно ходатайствовать о том, чтоб получить обратно французское гражданство. Разве нет? Возня, конечно, но все еще можно повернуть вспять, пока не вошли в эту реку. Понимаете? Я видел, как ваш папенька порвал французский паспорт. Думаю, он был не вполне в себе. Думаю, играл на публику. Простите за откровенность. Он думал так: все тем и ограничится. Но вы же не хотите ехать! Николай, вы можете… Вы должны его переубедить.
– Нет, – он хлопнул ладонью по подлокотнику кресла, – не могу и не стану. Я… – Он встал, начал собираться. – Пора, мы сегодня в Нормандию…
– Это с Тредубовым?
– Да, надо за Шершневым заехать…
– И Серж с вами?
– Да, дела. Дорога. Меня ждут. Я ничего дома не скажу и вас прошу о нашем разговоре никому ни слова.
Он встал и пошел вниз, так и не притронувшись к кофе, что мне не понравилось (плохой знак – то ли недоверие ко мне, то ли Николай уже отсутствовал). Спускаясь за ним по лестнице, я обещал, что никому ничего не скажу. В дверях он постоял и негромко попросил меня что-нибудь предпринять.
Что предпринять? Что же тут предпринять?
И тут меня озарило…
– Хорошо, – сказал я шепотом. – Разрядите ружье.
– Какое ружье? – спросил он (тоже шепотом).
– Ружье вашего отца разрядите и спрячьте патроны.
– Зачем?
– Я приду говорить.
– Хорошо. – Он кивнул, сильно посерьезнев. – Угу. Я прослежу. Когда?
– Сегодня же.
– Ох, тогда мы должны заехать к нам. Детур, значит.
– Хотите, перенесем?
– Нет! Дайте мне час. И о нашем разговоре…
– Ни слова. Не беспокойтесь, Николай.
Мы пожали руки крепче обычного и посмотрели друг другу в глаза с открытостью. Я даже захотел его обнять, но он поспешил уйти. Я набросил пиджак, надел туфли и побежал в парк к моей дочке. Мало того что Лида взяла с меня эту ужасную клятву, тем самым отнимая у меня моего ребенка, так она еще и увезти ее хочет. В СССР! Меня поразила готовность (почти библейская) Николая следовать за отцом. Ехать не хочет, но ни слова против не скажет. А разве не последовали мы за отцом во Францию? Я был еще юн и целиком ему доверял, не знаю, спорила ли мать. Думаю, нет. И если б отцу взбрело ехать в Германию, мы послушно поехали бы в Германию. Патриархат есть патриархат. Как-то Теодор в шутку мне сказал: «А вот переехали бы вы в Германию, и тогда, может быть, мы стреляли бы друг в друга?» Уверен, что на войне он ни разу не выстрелил. Возможно, во мне нет осуждения именно потому, что я понимаю механику случая, и насколько она важна в жизни человека, далеко не все в наших руках, есть где-то Парки, и они прядут нити. Никто не скажет наверняка, что с нами случилось бы, если бы отец предпочел Германию Франции. Может, я стал бы нацистом, как мои кузены. Говорят, судить надо уметь, без суда жить нельзя. Не согласен! Не судил, не хочу, не буду!
Договорившись с пани Шиманской, что они с Яреком отвезут Маришку в пансионат за город, где на каникулах обычно отдыхали мальчики, таким образом, имея ход в запасе, я направил мое воображаемое войско в Аньер. Предупредительная вылазка конем. Легкий аллюр перед калиткой. Подразним Минотавра! Я шел и улыбался. Нервная дрожь унялась, как только я начал действовать. День был теплый, ветреный, ароматный. Двадцать седьмое мая, 1947. Трамвай подпрыгивал, искрился, стрелял солнечными зайчиками, загребал раскрытыми окошками жирную сирень, кондуктор чмокал недовольно губами, на остановках метелочкой выгребал листья, цветы. Арсений сидел в беседке, пил чай. Меня завидев, он нахмурился, поднялся и, некрасиво налегая на костыль, выгибаясь, как птица, волочащая сломанное крыло, направился мне навстречу. Дальше забора я не пошел. Кусты ощетинились.
– Что надо? – сурово зарычал старик.
– Добрый день, во-первых…
– Говори, что надо!
– Вы можете ехать куда хотите, но Маришку я не отпущу. Достаточно я терпел ваши издевательства. Я вел себя с вами как цивилизованный человек. Я пришел вам сказать, что своим самодурством вы, о том не подозревая, исчерпали мою чашу терпения. Маришка остается со мной. Больше вы ее не увидите!
– Знаешь, а ты у меня первый в списке. Номер один. Так что, приводи девочку, а то хуже будет.
– Можете вызывать полицейских.
– Нет, я не в полицию пойду, а кое-куда в другое место. Есть на вас, сволочей, управа.
– Давайте, давайте! Идите в свою управу! Знайте: я ни вас не боюсь, ни ваших волкодавов железнозубых.
Тут из дома выскочила с ружьем Лидия; она что-то кричала, но ее гримасы, порывистые движения (какие бывают у психически нездоровых людей) – меня оглушили, и я не понимал, что она вскрикивала, это было больше похоже на лай, визг, но не на язык. Подбежала к забору. Собачку взводит…
– Убери ты, дура! – Арсений Поликарпович одним грубым жестом отобрал у нее ружье. – Иди в дом!
Она решительно подошла к самому краю забора, вытянулась вперед и плюнула в меня (я отступил, но брызги почувствовал). Захохотала. Глубокий, утробный, жуткий смех. Больной человек, подумал я. Все это мелочи. Главное – не дать им девочку увезти. А это-то – пустяки!
– Завтра, – сказал старик, показывая мне ружье, – приводи девочку завтра, а лучше – сегодня вечером.
Я ничего не сказал; разговаривать тут нет смысла. Поехал домой, по пути я перебирал впечатления от этой стычки. Они повели себя не так, как я представлял. Я думал, что старик меня поколотит или хотя бы толкнет, и надеялся, что Лидия его оттаскивать от меня будет. Что-то такое я воображал, пока ехал к ним. Я боялся насилия. И насилия ожидал. Получилось совсем не так. Он даже не вышел за калитку! Стоял и покачивался. Сильно сдал за последние шесть лет; а Лидия – подурнела, ох, подурнела, стала настоящей матерой бабой, плоть и животность в ней взяли верх над той девушкой, которую я знал.
Дома открыл бутылку вина, беспокойно ходил, вспоминал каждое слово, каждый жест, дуло, плевок… А ведь я веду в этой партии! Так я считал: каждый ход за мной! Вновь и вновь перебирая фразы, взгляды, жесты, я вживался поочередно в каждого участника, пытаясь увидеть случившееся чужими глазами; представлял, как мы со стариком стоим у забора, как нас увидела из окна Лидия, как она взбесилась, схватила ружье, побежала к нам, выкрикивая грязные слова; вот Арсений Поликарпович увидел ее с ружьем, вот он стоит и видит, как его дочь направляет дуло на отца его внучки – и что он думает? Я ведь и бровью не повел! (Не от геройства – я же знал, что Николай его разрядил, а времени у нее на то, чтобы зарядить, не было.) Старик увидел, что она готова убить меня, а я стою и с равнодушием смотрю на нее, – что он подумал в те мгновения? Почему не дал ей попытаться спустить курок? Наверное, побоялся полиции… Ага! Голова-то соображает! Не был он безрассудным. Даже половины того июльского куража (когда он свой паспорт на людях рвал), теперь в нем не было точно! Ненависть ко мне, видел я, поубавилась… не тот старик, что когда-то бил меня… не кипит он больше, не кипит… Или я для него не тот? Пустое место. Нечего на него тратиться… – так, наверно, подумал. Да! Тут меня осенило: он одной ногой уже отбыл! Он уже почти в России! Я понял, что бояться мне нечего – никаких последствий не будет: во-первых, плевать ему на меня, во-вторых, я всегда смогу обратиться в полицию. Полиция! Суд! La bureaucratie française legendaire! О-го-го! Все это затянется… Как я буду доказывать, что она – моя дочь, это дело пятое. Инцидент – вот что важно. Свидетелей я найду – Крушевский. Ружье! Ружье… Eccelente! От восторга я поцеловал шепотку пальцев. Ох, старый смотритель собачьего кладбища славился своей пантомимой с ружьем… не раз видели, как он направлял дуло на проходимцев… Ружье-то мне на руку. Да тут целая тяжба! Пока суд да дело, – а суды во Франции медленные, очень медленные, – мы что-нибудь придумаем… придумаем… не дадим девочку увезти… нет, не дадим, старый черт, тебе девочку! Лидия – истеричка, в госпитале Святой Анны держали… Еще один плюс. Нам плюс, вам – минус. Тра-ла-ла! Я ходил, пританцевывая, пил вино бокал за бокалом и посмеивался. Как я их!
Поздно вечером, уже в полной темноте, когда я дремал при свечах, ко мне ворвался Серж. Он был сам не свой. Мне даже страшно стало.
– Что случилось? Серж, что такое? Почему ты не в Нормандии?
Он ничего не мог сказать. Выпил, посидел и, после длинной паузы, собравшись с духом сказал:
– Не знаю, как это объяснить, Альф, но… дело такое… Ты только послушай… Случилось нечто небывалое…
– Что?
– Тредубов исчез.
– Как? Уехал?
– Нет, в том-то и дело… он был с нами… в машине…
– Да, вы ехали в Нормандию…
– Угу, а по дороге случилось кое-что… необъяснимое…
Он снова выпил, закурил и сбивчиво рассказал: по пути в Нормандию – ехали через какие-то городки, куда по просьбе Игумнова они завезли номера «Русского парижанина» и «Социалистического вестника», – они остановились перекусить в таверне, снова поехали, у Тредубова было отличное настроение, Юрий и Серж выпили немного, Николай был трезв, все время молчал, напряжен и сосредоточен – то ли на дороге, то ли чем-то удручен (мне было понятно, чем он был удручен); встреча с литейщиками была намечена на завтра, Тредубов не волновался, в Лизьё всегда хорошо принимали, мало кто оттуда собирался уезжать, людей приходило все больше, там появились активисты, которые хорошо распространяли и «Парижанина» и «Вестник», так что остановка там должна была быть короткой и легкой; Тредубов что-то говорил про местные сидр и кальвадос, про средневековые церкви и базилику Святой Терезы в Лизьё, делился с Сержем своими планами, говорил о своем романе, в общем, был немного под мухой и говорил не столько с Сержем, сколько с собой; ехали довольно быстро, вдруг машина попала колесом в колдобину или на кочке подскочила, встряхнуло хорошенько, в воздухе что-то будто лопнуло, все подумали: колесо, но тут тихо стало как-то, тихо стало оттого, что Тредубов умолк, умолк он потому, что его не стало! Вот только что он сидел сзади, Серж сидел рядом с водителем, Тредубов сидел один сзади, рядом с ним были журналы, книги, вещи, его голос, казалось, все еще звенел в воздухе, ощущались и запах от выпитого вина, и магнетическое воздействие, какое исходит от людей творческих, – по всем признакам он обязан был быть в машине, машина-то не останавливалась! она только на кочке подпрыгнула… или в рытвину заглянула… и его больше нет!
– Нету, понимаешь, Альф?
– Нет, не понимаю. Что ты говоришь? Куда он делся?
– Я не знаю. – Серж беспомощно разводил руками, протирал платком лоб, его глаза бегали: – Не понимаю, как это так получилось… не понимаю…
– Серж, человек – не монетка, под диван не закатится. Вы были в одной машине. Ты должен знать!
– Должен, Альф, знаю, что должен, но – не получается, не понимаю… не понимаю…
Он высморкался, чуть не плача. На него было жалко смотреть. Это была растерянность ребенка.
– Соберись, Серж, подумай, что ты скажешь в полиции.
– Полиции? – На его лице появился испуг, он икнул. Я подал ему воды.
– Да, конечно, полиции. Что ты им скажешь? Туда нельзя в таком виде прийти: я не понимаю, я не знаю – это не пойдет!
– Да, ты прав, ты прав, – он ощупывал себя, свои карманы, и вдруг завыл жалобно: – Альф, я не знаю, что произошло… Не знаю!
Он сел на софу, я присел рядом, обнял его левой рукой. Он плакал! Он плакал, как дитя, навзрыд. Я дал ему выпустить слезы, дал ему время, потом опять начал.
– Тебе надо собраться, успокоиться, прийти в себя и хорошенько подумать…
– Да, да, – повторял он, – верно, ты прав… успокоиться, прийти в себя…
Мы как следует выпили, его отпустило, он начал говорить связно, несколько раз начинал свою историю – все шло четко, но как дело доходило до самого происшествия, его рассказ делался каким-то странным, он говорил обрывками, будто он был в полусне.
– Мы вышли из таверны и сели в машину… поехали… ехали довольно быстро, я хотел Николаю сказать, чтобы он потише… трясло на кочках, вот, трясло… встряхивало… вещи на заднем сиденье… я пересел… сначала я ехал с ним рядом… а потом пересел вперед… когда же я пересел? Не помню… машина подпрыгнула… и вот мы уже снаружи… ищем… да, мы искали… Николай все подтвердит, он сказал, что придет к тебе, я его просил… Мы искали, я даю тебе честное слово…
– Искали?
– Да. Даже звали его, в кусты заглядывали, у дороги росли кусты… Но это невозможно. Машина-то, понимаешь, не останавливалась. Не мог он выпорхнуть!
– Не мог. Никак не мог.
– Но вот нету.
– Испарился?
– Не знаю, Альф, не знаю… Мне стало так страшно… мне и сейчас страшно… И Николаю тоже стало страшно… Так мы напугались… Такой холод меня объял… Понимаю, что что-то происходит, только понять не могу. Только был человек, и вдруг нигде его нет. Ни в машине, ни на дороге, ни у дороги, нигде. Аукали, нету… Не знаю, что делать. Что сказать Игумнову?
– Да черт с ним, с Игумновым. Что ты его жене скажешь? Подумай о полиции! Они на вас посмотрят как…
– Не знаю, Альф, не знаю. Как такое расскажешь?.. Бедная девочка…
После исчезновения Тредубова в городе поднялся переполох. Игумнов бегал в полицию и к журналистам, выпустил экстренный выпуск номера, поднял на ноги всех, в дело немедля включился Лазарев, который пустил в ход какие-то свои тайные связи, все забегали, возили Сержа искать таверну, где они останавливались с Тредубовым, насилу отыскали место, расспрашивали хозяина, тот что-то подтвердил, а в чем-то не совпал с версией Шершнева; они пытались добраться до Николая (все его называли «шофером», будто у него и имени не было), большой делегацией (человек пять) отправились на Разбойничий остров, но Арсений никого на порог не пустил, закрыл Николая, сам вышел и сказал: «С полицией будем разговаривать, с полицией приходите, а с вами, господа, никаких разговоров у нас не будет»; ругались с ним только напрасно – тот становился злей, намекал на поддержку «Союза патриотов», говорил мы: «Не дадим нашего сына в обиду!», под конец, совсем выйдя из себя, старик, как заведенный, повторял: «Это все ваш Моргеншлюхинсын устроил! Идите с ним разбирайтесь! Его работа! Подлеца за версту чую! Его крысиный след… Еще на моего Коленьку своих шавок настрополил, видали! Брысь отсюда!»; ушли ни с чем, Игумнов объявил: «Всё ясно – они замешаны, эти люди, несомненно, замешаны в это дело!»; Шершнев спорил с ним, выгораживал Николая, Крушевский тоже не верил, и я ни на минуту не поверил в причастность Николая: тут что-то не то, думал я, что-то другое, – разумеется, Николай не имел к этому отношения, я пытался разубедить Игумнова, но с тем что-то случилось, он твердил свое, поругался с Шершневым – «Да что ты бормочешь такое? Ты говори, как дело было!» – кричал он, а Серж в ответ: «Я и говорю… Так все и было…» – Игумнов не стал слушать, в сердцах даже застонал, ушел к себе в редакцию, больше мы его не видели. Ко мне тоже прибегали самые разные люди, которые выясняли: насколько хорошо я знал Тредубова? куда он, по-моему, мог деться? кого я считаю причастным к этой «акции»? и тому подобное. Засомневавшись в том, от кого эти люди, я не стал на их вопросы отвечать. Они прохаживались по улице, поглядывали на мои окна. Я не задергивал шторы, устроил комнатный концерт, пригласил моих друзей-музыкантов, в гостиной играли джаз, пели-танцевали, а в кабинете Лазарев, Вересков, Шершнев думали, что делать… Попытки подключить жандармерию провалились – они считали, что Тредубов мог в любой момент объявиться. Дни были неспокойные, погода виляла хвостом: то дождь, то ветер, то нежданная духота. Газетчики не торопились ничего писать – а что писать? Мало ли куда он уехал. Не сегодня-завтра объявится. Зачем шуметь? Надя в отчаянии звонила в больницы, полицию, морги, даже на Гренель ходила, говорят, в ноги Богомолову бросилась и молила вернуть мужа, там ей посоветовали не в моргах искать, а по борделям пройтись, у нее случился припадок, она запустила в кого-то чернильницей или карандашницей, после похода в советское посольство ей стало сильно нехорошо, к ней приехали сестры, врач прописал ей успокоительное, я тоже к ней ходил, принес снотворное, пытался отвлечь беседами, но с ней не удавалось побыть тет-а-тет, ее неприветливые сестры на меня странно смотрели как на врага и все время говорили об одном и том же: «Где же он? – говорила одна. – Куда подевался?» «Да уехал он куда-нибудь?» – отвечала легкомысленно другая. «И куда он уехал? Почему не предупредил? Все волнуются…» «Да мало ли мест, куда можно поехать…» и так далее… Она на них кричала: «Никуда он не мог уехать, никуда не уехал!» «Где же он тогда?» – говорили они, она в бессилии: «Убили!» Они не понимали: за что и кому надо было убивать ее мужа? Самая старшая некрасиво ухмылялась. Я не понимал, почему Надежда их не выдворит совсем… И всегда кто-нибудь еще приходил; я советовал к ней не допускать, но меня не слушали, да и Надя сама настаивала, чтобы впускали, ждала, что сообщат: нашли, – хотя бы тело нашлось, говорила она, я ее понимал, но эти визиты ей не давали отдохнуть, она была в страшном напряжении (мои капли не имели на ее взвинченную психику действия), мне казалось, она могла умереть от разрыва сердца, она часто бредила наяву, однажды мне показалось, что она связно начала мыслить и тогда рассказала, что в Америке с ними тоже происходили странные вещи, почти до такого однажды дошло… Я спросил, какие именно «странные вещи»; она не ответила, опять засобиралась на Гренель; я встряхнул ее и строго сказал:
– Образумьтесь, пожалуйста! Не поможет это! Не поможет!
Она вскрикнула и заплакала, нет, заревела, начала метаться, я укол барбитала ей сделал. Барбитал подействовал. Уснула. Когда я уходил, ко мне в прихожую вышла ее мать и жутким голосом сказала:
– За все платить приходится…
Я не понял, спросил, о чем она говорит? за что платить? Недовольная, – как это я не понимаю? – женщина обвела рукой вокруг себя:
– За все это – платить! Поняли? Вот так-то. – И головой покачала.
Тогда же под вечер ко мне явился Николай, его трясло, глаза огромные; я подумал: неужто еще что-то приключилось? У меня не хватило бы сил на большее… Как гранату, он держал капсулу для пневматички. Я спросил, зачем ему капсула, он вопроса моего не расслышал, заговорил чужим голосом, быстро, отрывисто:
– Дома у нас, Альфред Маркович, знали бы вы, что творится дома… Все сошли с ума.
После исчезновения Тредубова он отвез Сержа в Париж, возвращается домой и видит сцену: в гостиной стоит открытый чемодан, наполовину наполненный вещами, в прихожей и комнатах и на лестнице, что ведет на второй этаж – везде разбросаны вещи, за столом, подперев голову руками, сидит отец, на его лице муки головной боли и раздражения; Лидия и мать ссорятся. Лидия бегает, хватает вещи и бросает их на пол. Мать на нее смотрит и бессильно дышит: «Да как ты можешь? Как ты так можешь? Бросить? Родную дочь?» «Пусть остается! Наплевать! Поедем без нее!» Николай не сразу догадался, что речь шла о Маришке, которой Лидия готова была пожертвовать. «Поскорей отсюда! Надоело! Правильно папан говорит: надо ехать, жизни здесь нет!» Мать не выдержала и на пути у нее встала: «Никуда не пущу! Не дам родное дитя бросать!» Лидия толкнула ее сильно в грудь и завопила совсем ненормальным голосом: «Прочь! Надоели вы мне все! Чтоб вы попередохли здесь!» – и выбежала из дома. Любовь Гавриловна схватилась за сердце и слегла.
– Отец отказался везти ее в больницу, сидит с ней сам и теперь себя во всем винит, кается и плачет. Она ему говорит, чтобы он ехал, раз не может иначе, а он ей говорит, что без нее никуда не поедет. Мать молит вас вернуть девочку, Альфред Маркович.
– На одном условии, Коля: Маришка не покинет Францию, – сказал я как мог твердо.
– Не покинет. Никто из них. Я вместо всех поеду.
– Что?
– Да, я все решил и все объяснил. Отец и мать согласились. Мы договорились. Я еду первым. Все там выясню, устроюсь, и тогда им дам знать, куда ехать, что с собой брать, каковы там условия жизни и так далее. Первым поеду. В разведку. Они уж потом. Вот тогда и держите Маришку. Я вам тоже напишу. Не беспокойтесь. Только скажите, чтоб Маришка вернулась.
– Завтра Ярек съездит. Не погоню же я человека на ночь глядя.
– Нет, конечно. Хотя я мог бы… Ну, нет, не поеду. После такой поездочки хоть век за руль не садись, фу!
– Завтра вечером привезу. Сейчас уже поздно. Да и сил никаких нет. Вина выпьете?
– Пожалуй, выпью.
Мы пили до глубокой ночи, стараясь говорить о чем угодно, только не об исчезновении Тредубова и не о ссорах у Николая дома; я ни о чем его не расспрашивал, по глазам видел, что он именно об этом и думал, глаза у него были жуткие, и в них было недоумение, растерянность, я понимал, что расспрашивать его не имело смысла: вряд ли он значительно дополнил бы рассказ Сержа; робко он спросил, как там Наденька, не известно ли мне…
– Известно, – ответил я, – очень плохо.
Он вздохнул и ушел спать в комнату, где ему постелили, только, кажется, он не спал. Похмелье меня подняло ни свет ни заря, выхожу на кухню воды попить, а там Николай сидит: свеча перед ним почти вся сгорела, а он сидит и что-то пишет. Я не стал мешать, попил воды, он письмо в трубочку свернул, в капсулу завинтил, поблагодарил меня (глаза стеклянные) и ушел. До сих пор не понимаю, зачем ему нужна была капсула. Если хотел отправить, так отправил бы обычным способом. Зачем капсула? А потом подумал, что может, он не хочет обычным способом…
На следующий день мы с Сержем отправились в школу к Игумнову. Тот был сражен, потрясен; в редакции все остановилось, в общем-то от нее ничего не осталось. Анатоль сидел в пустой классной комнате на полу и на разбитую пишущую машинку смотрел, вокруг него – разгром… Я предположил, что тут обыскивали, но нет, это у редактора случилась истерика, он сам все разгромил, а после всплеска обессилел. Неизвестно, как долго он там сидел. Может быть, два дня. Роза Аркадьевна сказала, что после всех своих хождений и экстренного выпуска, который делали в лихорадочной спешке («Это был какой-то психоз», – сказала она), он впал в столбняк («Нервное истощение, полное, коллапс!»). На это не сразу обратили внимания; вечером он сел за свой стол, перед ним стоял чай, все ушли, он ни с кем не попрощался, утром приходят – так и сидит: перед ним чай вчерашний, а он в стол смотрит, никого не замечая, только слышно, как он повторяет: «Тредубов… Глебов… Я во всем виноват… Егор… Моя вина… Юрий!» и тому подобное. Так он просидел весь день, а потом взорвался, сбросил со стола все бумаги, даже машинку бросил, с криками – «Все бесполезно! Все напрасно!» – всех разогнал. Роза Аркадьевна наблюдала за ним с улицы, из темноты, она видела, что происходило внутри: Игумнов метался по ярко освещенной классной комнате, жестикулировал и кричал, книги и бумаги летали, портреты и чучела падали, а потом редактор сел и больше не показывался. К нему заходили, но он всех выгонял, закрылся, и его так оставили, решили, что само уладится (Роза директора уговорила потерпеть еще день, а сама к нам побежала). Нас он принял. Открыл, впустил и на пол сел, перебирал детали разбитого «Ундервуда», крутил в руках, бессмысленно, говорил бессвязно; на Сержа почти не обратил внимания, – мы опасались, что Игумнов будет на него ругаться, – никакой реакции; со мной он общался, как с врачом, и я, как врач, посоветовал ему поесть теплого бульона, принять успокоительное, лечь спать, а потом, набравшись силы, Анатолий Васильевич, возьметесь за дело. Серж тоже буркнул:
– Да, Анатоль, так и сделаем, да?
Сил у Анатолия Васильевича определенно не осталось совсем, он легко уступил нашим увещеваниям, покачиваясь, ничего вокруг не замечая. Он пошел вон из школы. Мы гасили свет и запирали за ним. У него подгибались ноги, терял сознание на ходу. Поддерживая, проводили домой, зашли, чай ему сделали, побольше сахару насыпали (у Сержа в кармане был кулек, для примирения). Я позвонил Розе, чтобы она проверила своего редактора поутру. В кровати он дрожал, стучал зубами и шептал: «Моя вина… во всем я виноват… один я».
Уладив это дело, мы съездили к Наде. Она снова потребовала, чтобы Серж все рассказал:
– Вы-то, я надеюсь, мне врать не станете…
Серж повторил свой рассказ – в который раз! Она замахала на нас руками, убежала – не поверила. Пришла через какое-то время вся в слезах.
– Зачем вы так со мной? Я не ребенок… За кого вы меня принимаете?
Смотрела то на меня, то на Сержа, я сказал, что не могу подтвердить, меня там не было, но Сержу и Николаю можно доверять.
Она засмеялась.
– Николаю? Доверять? Вы даже не представляете, какие безумные вещи он мне наговорил, – она сделала таинственный жест в сторону окна, подошла и отодвинула занавеску: стекло было разбито. Я спросил, что случилось, но она не обратила внимания на мой вопрос. – Это просто какой-то дурной сон. – Не замечая нас, она ходила по гостиной и повторяла: – Он приедет. Скоро. Завтра. Он обязательно приедет.
Но Тредубов не приехал. Поиски, которые по-настоящему начались где-то дней через десять, когда ни у кого не осталось сил просить об этом, не дали никаких результатов; с тех пор «Русский парижанин» перестал активно действовать, номера выходили редко; многие отвернулись от Шершнева – невразумительность его рассказа вызвала волну сомнений, клеветники поговаривали, что он сексот НКВД, подозрительность в среде русской эмиграции, как и бедность, были и остаются хроническими; быстро помирившись с Сержем, Игумнов отстаивал его честь, советуя ему поменьше обращать внимание на болтовню. «Нас не так просто сломить. Грош нам цена, если мы остановимся. Ничего, ничего… Продолжаем свое дело. Делаем следующий номер».
* * *
– Не беспокойтесь так, Роза Аркадьевна, – ласково говорил Каблуков, – подумаешь, не успели заявление подать. Это всегда исправить можно. Нет никаких ограничений. Поверьте мне, заявление и теперь примут, и с радостью! Я могу вам устроить аудиенцию с товарищем Богомоловым…
– Неужто он меня примет?
– С превеликим удовольствием, дорогая Роза Аркадьевна. Такие люди, как вы, на вес золота. Россия нуждается в таких людях, как вы…
– Да в чем же моя ценность? Я всегда работала в таких организациях, прямо скажем, антисоветских. Неужели мне все это простится?
– Это больше ничего не значит совершенно. Война многое изменила, в том числе взгляды на эмиграцию. Эмиграции просто не должно больше быть! Всем надо вернуться, потому что Россия нуждается в вас… Я был в СССР. Говорил с людьми, видел многое. Возрождение православия – вот главное, и оно мне внушает надежду на многое. Но, как бы я ни радовался этому, однако, должен заметить: не хватает духа прежней России. Такие люди, как вы, как Анатолий Васильевич, как многие, многие ваши друзья, просто обязаны вернуться, чтобы возродить из пепла и руин нашу Родину. Неужто сама по себе эта цель не воодушевляет? Да и что тут думать? Посмотрите, как вы мучаетесь в проклятом Париже. Комнатка у вас маленькая, платите вы небось за нее половину того, что получаете, а получаете от силы три тысячи франков. Сколько можно терпеть?
Дверца большого платяного шкафа со скрипом отворилась. Каблуков от неожиданности встал. Роза Аркадьевна тоже встала и отошла в сторону от стола. Несколько секунд они стояли в немой и полностью неподвижной сцене, ожидая: что будет дальше? Пауза. Вдруг внутри шкафа послышалось шуршание, точно занавес раздвигался. Чертыхаясь и кашляя, стряхивая с себя пыль, из шкафа вышел Анатолий Васильевич Игумнов.
– Ну, все… Простите, Алексей Петрович, что не дал вам довести ваш… изумительный монолог до конца…
– Вот так фокус! – скрипнул Каблуков, весь бледный и растерянный от злости. – Ах, вы, Роза…
– …и вы, Роза Аркадьевна, ради Бога, простите… Не вытерпел!
– Правду говорят, странный вы человек, Анатолий Васильевич.
– Здравствуйте, господин Каблуков, – кряхтел, распрямляя спину, редактор. – Ох, и тесно же там! Ну, вы из Англии прибыли, а там такие странности должны быть в порядке вещей…
– Нет, господин Игумнов, не бывало. Ну и методы! Подслушивание! Да вы – комедиант!
– Методы, методы… Да те же, что и у вас, другого не заслуживаете, мсье. – Игумнов сел на место Розы Аркадьевны (она уже звякала чашками на кухоньке), взял со стола бумажку, стал обмахиваться. – Ух, пыльно же в моем шкафу! Пока в него сам не залезешь, не узнаешь.
– Так это что же, получается, ваша квартира?
– Да. Разыграли вас, Алексей Петрович, разыграли… Вот как попались…
– Ох и бедно вы живете, Анатолий Васильевич. А могли бы…
– Бросьте! Со мной даже не начинайте! Вот что я вам скажу…
– А почему вы решили, что я стану вас слушать? Могу повернуться и уйти.
– Не уйдете. Садитесь, садитесь.
– Силой удерживать будете? – Каблуков сел.
– Нет, зачем же?
– Тогда почему?
– Вы, мсье Каблуков, человек тщеславный. Вас до безумия интересует все, что думают про вас другие люди, иначе вы бы такую интригу не сплели в нашем обществе. И теперь, когда я такую комедию разыграл, вы наверняка от любопытства умираете. Хотите знать, что меня заставило на вас охотиться таким оригинальным образом.
– Ошибаетесь. Я и так знаю ваши причины. Про шкаф не знаю, не скажу, это уж причуды ваши, гадать не стану. А то, что вас интересую я, это мне вполне понятно, так как преуспел я поболее вашего. Интрига тут простая. Она есть соперничество. Что тут еще скажешь? Вы тоже тщеславны и амбициозны, и вы, заметив мой успех в вами упущенном обществе, не могли не испытать укола самолюбия, завести, ревности, тщеславия. А когда-то вы пинали меня…
– Я? Вас? – Игумнов нахмурился, делая вид, будто пытается припомнить.
– Не вы лично, но – ваше окружение, вами созданные демоны… Не пытайтесь напрягать вашу память, мсье Игумнов, было то давно, да, дела давно минувших дней… Но не удивительно ли, как история все расставляет по своим местам и выявляет победителей! Этим я всегда восхищался. Не могу без восторга смотреть на наши дни. В любопытнейшее время живем, не правда ли? В оборотное! Реки людские вспять текут, а? И на нас с вами, господин Игумнов, смотрю с удовольствием. На наш с вами финиш, так сказать. Все-таки история – марафон. Кто-то на белом коне, а кто-то из пыльного шкафа выползает чертыхаясь. Подвели вас ваши недальновидность и прямолинейность, подвели…
– Вы считаете?
– Да, да…
– Неужто не на ту лошадку поставил?
– И это тоже. Вы – консерватор, но прежде всего вы – гуманист, мыслите себя спасителем душ. Ходите, людей отговариваете, думаете, что спасаете, только заблуждаетесь. Общему делу от этого только хуже. Не стойте на пути у стада – сомнет! Остановить их нельзя, потому что толпой руководит импульс. В основе всего он. Это как звериное чутье. Рыба ищет, где глубже, а человек, где лучше. Куда один, туда другой, за ними остальные.
– Вот вы как о людях, – покачал головой Игумнов.
– Но признайтесь, вы тоже сгораете от любопытства. Хотите знать, зачем я все это делаю. Признайтесь?
– Нет. Мне все ясно. Яснее ясного!
– И?
– Деньги. Личная выгода. Власть над человеком. Склонить старого эмигранта, настоять на своем, задурить голову, внушить свою ложную веру, внушить фальшивую картинку действительности – вот оно, ваше удовольствие. Вы действуете подобно сектанту, который затягивает в свой вывернутый мир слабых людей. Только потом вы их сдаете на растерзание НКВД, а сами за то барыши получаете.
Каблуков разразился громким ненормально визгливым смехом. Он, наверное, хотел захохотать, но так как смех тот был притворным, вызванным злобой, то и походил он скорее на крик от боли, будто какому-то карлику прищемили дверью палец ноги. Игумнов даже глазом не повел. Он ожидал такой реакции. Он и хотел вызвать ее, чтобы Каблуков разозлился и наговорил как можно больше (авось взболтнет чего-нибудь).
– Нет, ну, какие ж тут деньги?! – Отдышавшись, он больше не смеялся, но все еще хмыкал носом, изображая, что презрительно усмехается, было очевидно, что он задет, и задет довольно глубоко; он помотал головой, с неудовольствием шмыгнул, достал платок и высморкался. – Эх, мсье Игумнов, главный редактор несуществующей газетенки, учитель эмигрантской словесности и отец мертвой журналистики в изгнании, вот как вы меня, значит, мелко оценили, – он снова покачал головой, вздохнул и усмехнулся еще более язвительно. – Вы меня разочаровали. Я вас переоценил. Неважный вы психолог, Анатолий Васильевич, неважный… Боюсь, мой ответ уложит вас на лопатки. Будете сейчас биться в истерике.
– Валяйте. С нетерпением жду истерики.
– В Россию должны поехать все. В том числе и мы с вами, мсье Игумнов. Мы и есть те люди, которые ее преобразуют, потому что мы – совесть народная. Все последние поколения, те, кто родились в тридцатые, они впитают нас, они изменятся, они поймут, кого вырезали большевики, поймут, чего лишены были предыдущие поколения и какой могла бы быть Россия. Только с нами вместе Россия вновь станет собой! И это возможно, только если мы туда уедем.
– Вы хотите, чтобы мы туда полетели и стали бомбами, которые упадут в бездонный колодец народной совести. А если нас просто уничтожат?
– Всех?
– Всех или почти всех.
– Нет, всех не вырежут. Так или иначе, в любом деле жертвы неизбежны.
– Жертвы… Ну-ну… Так, допустим, а если нет никакой народной совести? Я понимаю, вы, возможно, психологом стали…
– Есть! – воскликнул Каблуков и ударил кулаком по столу. – Я знаю.
Его глаза блестели от ярости.
– Это всего лишь теория, которая, возможно, связана с вашим собственным чувством вины, а?
– Нет! Я тут ни при чем.
– Ладно, все равно, я не верю ни вам, ни в вашу теорию народной совести. Мне она кажется жалкой ширмочкой. Настоящую вашу цель вы мне не сказали. Впрочем, я не нуждаюсь. Мне и так все ясно. Я сказал вам, что я думаю. На лопатки вы меня не уложили. Истерики не случилось. Всего доброго. Не хочу вас видеть. Насмотрелся. Дверь. – Игумнов, не глядя на Каблукова, махнул рукой, небрежный жест брюзги, который выводил очень многих нерадивых авторов. Каблуков вздрогнул от ярости. Глаза его вспыхнули и тут же погасли, он побелел.
– Напыщенный высокомерный глупец, – прошипел он. – Жалкий старик.
– Ну все. Идите, идите.
Каблуков порывисто встал, еще раз напоследок кулаком ударил по столу и пошел к дверям. Там он столкнулся с Розой Аркадьевной, которая несла кофе на подносе, грубовато оттеснил ее (чашечки возмутились) и распахнул дверь.
– А я вас вспомнил, мсье Каблуков, – крикнул Игумнов запланированную фразу (он давно его вспомнил). – Вы читали лекцию о православном фашизме в тридцать первом, что ли, году…
Дверь громко хлопнула.
– А как же кофе? – спросила Роза Аркадьевна.
– Ну, мы с вами попьем.
Назад: 2
Дальше: 4