Книга: Обитатели потешного кладбища
Назад: 5
Дальше: III

6

О, как же приятно печатать без оглядки на написанное! Уноситься под парусом в неизвестное! Врываться в новый буйный день на подкованных словах… город гудит, бунтует, трамваи и автобусы стоят… переливается влажная листва платанов… Какие облака! И синева неба – точно морская даль…
Раньше, в Ленинграде, я печатал только с выверенного чистовика, приходилось быть осторожным. На барахолке мне довелось купить задешево старую «Москву», я тогда как раз писал первые рассказы (те, что отправил через случайных иностранцев в «Посев») о том, каково мне было в институте Сербского, машинка была маленькая, ухоженная (без ручки на чемоданчике, но ничего, под мышкой помещалась), шла легко и негромко, как застенчивая цикада; приобрел у инвалида без ноги, он о машинке заботился, с жалостью расставался, успел несколько фронтовых историй приплести, хотел планшет с картой всучить, но я отказался. Писал тайком. Даже самую негромкую машинку далеко слышно. Вычислить того, кто печатает, просто: появился в доме новый человек – включилась машинка. Уши в каждом доме. За работу садился в крайнем случае, когда знал точно, что соседей дома нет, и вся история на бумаге была готова. Никакой импровизации. Вот в чем беда. Ни щелочки для духа. И никого рядом! Жил и действовал в одиночку. На телеграфе французские студентки часами сидели в ожидании, когда «дадут Париж», я с ними заговаривал, они радовались, что я немного говорю по-французски, они и представить себе не могли, какое для меня было счастье сказать две-три корявые фразы, я чувствовал себя измученным калекой, я едва справлялся с дыханием от волнения, и всю ночь после спать не мог, все ворочался, вспоминал, как я осмелился, подошел и заговорил… Стараясь задним числом понять упущенное и восполнить пробелы, я переписывал те короткие разговоры, на бумаге они делались длинней, я зажигал ночную лампу, и свет загорался на воображаемых бульварах, мои спутницы уводили меня на просторные проспекты, по которым струилось мое письмо, шуршали платья, шумел дождь, мы прятались в арочной галерее, громко смеялись, всплескивало эхо, стены аркады были украшены фресками, горели яркие лампы, звучала музыка, в сумерках блуждали фантомы, фантомы немыслимого города… а затем меня отвлекал какой-нибудь звук, за оклеенным газетой окном занималось утро, я выключал лампу, ложился и долго караулил, чтобы перепечатать написанное, ждал тишину: дом без людей молчит особым образом, его тишина приглашает проказничать.
Теперь все предосторожности излишни. И тем не менее то ли по привычке, то ли из стыдливости я дожидался, когда уйдет мадам Пупе́. Как обычно, прежде чем уйти, она откроет и закроет каждый шкафчик, подергает ручки на оконных рамах, запрет одну дверь, уйдет через другую. Лифт увез ее. Наконец-то. С чего начать? Из меня рвется толпа…
* * *
Ясное утро, все в голубиных застежках. Исковерканной походкой лавирую между битыми горшками и собачьим дерьмом по rue de la Roquette. Студенты захватили Сорбонну. Ворчание Вазина, стук машинок, беготня. Площадь Насьон – стачка. Студенты ходят группами, нервные, возбужденные. Полицейские сирены делают петли. Gare de Lyon: много полиции и солдат. Привычно безразличные клошары толкутся у вокзальных закусочных, бессильно перебраниваются; на них никто не обращает внимания, словно их нет; очумев от подземных испарений, они сидят на горячих решетках и тихо просят подаяния или сигаретку, без особой надежды.
Вечером иду на rue de la Pompe – мне гораздо интересней, что скажут здесь. Пьем чай и вино, курим, в большие раскрытые окна заглядывает синева.
– Сорбонна… Ха! Это больше, чем захватить корабль, – говорит Шершнев, прохаживаясь по гостиной (мсье М. лежит на кушетке, у него болит голова, он не спал ночью, много писал, на столе много бумаг с блестящими свежими строками; он тихо бормочет: «корабль?.. какой корабль?..», в его руке курится тонкая трубка с маленькой чашкой). – Это почти Кронштадт!
– А, вот ты о чем…
– Конечно! О чем еще мог я подумать в сложившейся ситуации?
– Тридцать шестой год…
– Что? Почему?
– А, – мсье М. устало закатывает глаза, – не обращай внимания… просто ворчу… ворчу, как Бразильяк…
– Ну, ты тоже скажешь… Бразильяк! При чем здесь этот сосунок? Нет, Кронштадт, Кронштадт… – Серж заводится, его несет: – Взбесившиеся щенки! Они не понимают, чего хотят. Команданте был не прав. Далеко не всякое восстание – творчество. Самое смешное, что все это началось в цветнике Сартра и Бовуар. А что они такое в сравнении с великим д'Аннунцио? Что происходит на улицах? Обыкновенная разнузданность.
– У нас в редакции считают, что это вспышка.
– О, нет, это не вспышка.
Альфред тоже вздыхает, сонно шепчет: «нет, конечно».
– Я тоже так считаю, но вот Вазин…
– Ах, забудьте о нем! Тут нет никакого спонтанного возгорания. Оно случается в тех домах, где хозяин не проверяет газопровод десятками лет.
– Да, но ведь пожары случаются и в домах, где все в порядке.
– О чем и речь, о чем я и говорю, – громыхает стулом Шершнев, прочищает горло, подливает всем чаю. – Неужели не видите, что всему причина? Сексуальная энергия! Сексуальная энергия – это мощная сила, такая же мощная, как национализм, патриотизм, если не больше. Блуд, чтение газет, написание статей и листовок, блуд и снова: стихи, песни, газеты, листовки, алкоголь, танцы, газеты, блуд, ну и так далее… Чума! Молодые хотят признания. Им осточертели люди во фраках. Эти чурбаны в полицейских мундирах. Свобода и блуд! К черту порядок! К черту деньги! Это все очень понятно. Тут нет ничего интересного. Слишком простенько. Еще старик Деломбре был против денег, помнишь? – Альфред кивает. – Скука – это все, что я чувствую. – После паузы добавляет: – И возмущение…
Молчим некоторое время; Альфред опять негромко говорит, что эти дни ему напоминают тридцать шестой, а время после оккупации – начало двадцатых; и таинственно добавляет:
– Не было бы Просперо, не было б и бури.
– Это верно, – подхватывает Шершнев. – Где-то он есть, Просперо. Но сейчас бурю устраивают дети бессмысленного бунта. Какую чепуху писал Сартр о свободе, о бытии, о ничто… Вот они – плоды его статеек. Разве человек, который швыряет камни в полицейских и ревет, как орангутан, разве такой человек свободен? Он одержим. Это зов джунглей. Разве такая свобода нам нужна? В ярости человек теряет лицо. Это уже не человек. Именно из таких безумцев и организуются эти толпы. Блоха психоза кусает одного, передается другому. Бациллы помешательства разбегаются по улицам, и вот вам революция! Это пожар. Когда вас несет толпа, неужели вы ощущаете свободу? Это не свобода. Но о такой свободе писал Сартр, и такую свободу они хотят. И они ее получат. Посмотрим, что будет дальше. По Сартру, будет ничто. Какого философа выберешь, такую жизнь и получишь. По заслугам! – Серж зажигает свою сигарету, наливает всем вина и говорит: – У них нет стиля. Элементарно, нет стиля. А стиль – это главное. Д'Аннунцио въехал в Фиуме в белом кителе на красном лимузине. Он написал манифест в стихах. Вы бы видели, как он его читал! Вы бы слышали его выступления! Эпические, эпохальные речи! Поэзия! Люди плакали и умирали от хохота. Всем управлял стиль – в основе всего был только он. Все было во имя Красоты! А что мы видим здесь и сейчас? Людишки в сереньких костюмчиках, в пиджачках с потерянными пуговицами, неотесанные прыщавые очкарики выкрикивают лозунги не первой свежести. Легко себе представить, какой бесцветной будет жизнь под управлением этакого комитета молодых недоумков. Рахметовы, Раскольниковы и прочие болваны…
– Это будет Советский Союз.
– Конечно. Еще одна республика Страны Советов.
Серж на него смотрит – и вдруг на его лице появляется беспокойство:
– А как там Мишель? В Льоне-то дела совсем плохи…
– Все в порядке. У Мишеля разгромили магазинчик. Он, конечно, переживает, но ведь это ерунда. Главное, все целы. Сидят дома, у них все есть. Он же такой запасливый. Они атомную войну запросто переживут!
Серж смеется, пыхтит, выпуская клубы дыма, как паровоз.
* * *
Вчера вечером позвонила Мари: «Творится черт знает что! Я хочу вытянуть из этого кошмара подружку. Если хочешь, приходи завтра после двенадцати на рю Ги-Люссак, мы в доме номер 23». Я сказал, что обязательно буду, конечно, Мари, как иначе!
Всю ночь плохо спал, следил по радио за происходящим, морально готовился к встрече с Клеманом, Мари о нем много интересного рассказывала, чуть ли не в первую нашу встречу я узнал, что Клеман – активист-социалист, un militant, он любит произносить речи, воображает себя журналистом и презирает своего младшего брата за то, что тот превратился в мелкого лавочника, un petit bourgeois. Клеман считает мсье Моргенштерна «голлистом», он презирает всех, все у него «буржуи», «мещане», «материалисты», он всех на свете критикует, Советский Союз в том числе. Постоянно говорит, что большевики извратили прекрасную идею. Он живет в Париже в очень маленькой квартирке на rue de Quatre Vents, над книжным кафе. «Там повсюду книги. Они даже на улице. На них спят клошары. И у него в комнате тоже только книги. Мы с Альфредом сидели на стопках книг и слушали его речи. Ах да, у него есть радио. Ну и пишущая машинка, само собой. Денег ему хватает только на то, чтобы оплатить аренду. Он даже кофе не мог нам сварить, потому что не было не только кофе, но и чашек. Одни книги, машинка и кучи, кучи бумаг. Но в другом месте он точно не может жить. Он должен жить в самом центре. На rue de Quatre Vents. Ну а где еще такому жить? В любом случае ни в одном другом городе мира он бы жить не смог. C’est pas imaginable!»
Мари… ее губы, руки, волосы…
Утро началось очень поздно, я проспал до полудня, меня разбудила ругань. Скандал случился на пустом месте. Я лежал и слушал. Мсье Жерар был сильно разозлен уличными безобразиями. Надеясь, что он отшумит и уйдет, я дожидался тишины, но он клокотал и рычал, визгливо вскрикивала хозяйка, но ее голос тонул в гудении мсье Жерара. Он и до того был не в духе. С конца апреля, – после разгрома, который учинили югославы в Белграде, – мсье Жерар не трезвел. И тут уличные хулиганы разбили его машину. Он снова сорвался. Теперь старуха не дает ему спокойно послушать радио! Хлопок! Мадам Арно попросила сделать потише. Ее всю ночь сердце беспокоило.
– Неужели вы так бесчувственны? Пожилой человек просит немного уважения, немного деликатного отношения к своей особе. С утра так сильно кружилась голова.
– Мадам Арно, вы нас всех переживете.
– Вы задолжали за два месяца, мсье Жерар. Квартирант из России платит в срок.
– За него платят! Еще неизвестно, какие организации за него платят…
– Ну что за глупости, мсье Жерар.
– Вы не знаете, кого на самом деле пригрели в своем гнезде, мадам Арно. А вот я человек простой. Я не коммунист. Вы не даете шанса простому человеку.
– Это я не даю вам шанса, мсье Жерар? Я прошу сделать радио потише…
– Не-не-не, дорогая мадам Пупе́, это был предлог, на самом деле вы хотели денег, вы еще скажете, что вы спите оттого плохо, что я не выплатил вам… Но посмотрите на чертовы улицы, мадам Арно! Оглядитесь! Мир катится к чертям собачьим! Гляньте в ваше окошечко, вы увидите баррикады! Как я могу заработать деньги, если весь мир перевернулся? Как я могу заработать чертовы деньги, если мою машину засунули в баррикаду? Мою частную собственность взяли и превратили в часть баррикады! Так они поступают… Никого не спрашивают… Вот она, молодежь, их представления о борьбе, правах, равенстве и братстве…
– Нет-нет-нет, мсье Жерар, я не хочу ваших денег… я просто хочу покоя… мсье Жерар, сделайте радио потише! Неужели это не в человеческих силах понять?..
Радио захрипело еще громче. Видимо, мсье Жерар выкрутил его на полную громкость. Диктор совершенно отчетливо сообщил о том, что полиция закрыла университет в Нантере
– Я вас выселяю, мсье Жерар! Живите с клошарами на матрасах!
– Прекрасно!.. Просто гениально, мадам Арно!..
На лестнице были дети: топот, визг, мячик. Скатывались по перилам и плевали в пролет. Ха-ха-ха! Лифт не работал. Восторженный вихрь. Мячик, мячик, мячик. Телефон на столике консьержки занят. Позвоню в редакцию из уличного аппарата; на Ги-Люссак! Консьержка схватила меня за рукав. Что такое? Страшно выкатив глаза, прошипела что-то. Не понял. Лучше не стоит выходить сегодня… Спасибо, мадам, но дела, дела…
По Санте на Сен-Жак. Событие, думал я, оно зреет где-то там! Я смотрел вперед, туда, где над крышами плыло огромное сахарное облако. На Ги-Люссак! Город волновался, как корабль. Парижане готовились встретить шторм. Парфюмерный бутик закрыт. Кафе – тоже. Ведерочки с цветами у флориста не выставлены. Ставни, решетки, ставни. Продавцы задраивают магазинчики, поверх решеток вешают плакат: «Мы с вами солидарны», а с кем они «солидарны», не понятно, просто «солидарны», чтобы не грабили. Да, что-то будет, говорил я себе, что-то будет. Нервная дрожь пробегала по телу. Ноги летели вперед. Бульвар Сен-Жак наполнялся людьми. Ручейки струились, торопились, журчали. На площади Данфер-Рошро неожиданно пусто. Серое пятно неба, обклеенные листовками светофоры, деревья, с провода свисающая красная тряпка. Несколько перевернутых машин. Полицейские… Здесь только что они были… Табун промчался. Я направился по авеню Данфер-Рошро, там были люди, большая группа, еще группа, они вливались со всех сторон, выходили из домов, выныривали из переулков; людей становилось больше, перегородили улицу. Не протолкнуться. Толпа вытеснила меня в переулок, опять на Сен-Жак, там уже собралась плотная агрессивная масса, а где-то впереди гудел гигантский улей; где-то впереди какая-то дамба сдерживала людской океан, готовый ринуться и потопить улицы. Из окон высовывались. На балкончиках стояли. Флаги, лозунги. Из подъездов выбегали молодые парни и девушки, в руках – флажки, свернутые транспаранты. Бегом! Вперед, вперед. Смех. Глаза блестят. Нацеленно. Возбужденные. С красной повязкой на плече. С красным платком на голове. Бутылки, кастаньеты. Мельтешат. Сигареты, цветы в петлицах и волосах. Суетятся, стреляют глазками. То ли еще будет! Вперед-вперед. Многие торопились уйти, разворачивались, шли мне навстречу. Толкотня. Я продолжал продираться в направлении Ги-Люссак. Я знал, куда иду: Мари – я спешил на встречу с тобой! Рядом со мной держались кучерявые бородатые парни, с ними были громкие разгоряченные розовощекие девушки. Криво посаженные глаза, набок сбитые кепки. Один рукав закатан, другой сполз. Все в прелестной стихийной гармонии. Таких неистовых, свободой опьяненных людей я еще не видал. Налетел на тачку с овощами, чуть не шлепнулся. Девушки рассмеялись, одна басом сказала: «Э, смотри куда идешь, еще убьешься раньше времени!», и все захохотали. Один из парней похлопал меня по плечу. Сухопарый, невысокий, плечистый. Встали. Дальше плотной стеной стояла толпа, пробиться было невозможно, Люди люди, люди – насколько хватало глаз. Люди, которые покачивались, переговаривались, подпрыгивали, чтобы увидеть, что там дальше; чтобы крикнуть, махнуть кому-то рукой или бросить что-нибудь и рассмеяться; чтобы, растолкав соседей, вызвать волнение вокруг себя; чтобы просто показать себя, кое-кто залезал по водосточной трубе, на столб, на плечи парню вскарабкалась, как мартышка, худенькая брюнетка лет семнадцати и махала красным платком, ее юбка задралась, костлявые коленки, бледные ляжки…
– Эй! что там дальше?..
– Там ряды полицейских в шлемах!
– У! Смотрите, улицу заблокировали!
– Прочь! Флики, прочь!
Кто-то уходит, кто-то стоит, задрав подбородок, гневно поводит плечами, встряхивает волнистой челкой, вкладывает пальцы в рот и оглушительно свистит, еще свист, еще, вопли, ругань, вой: ууууууууууууууу!!!
Надо искать обходные пути. Куда бы я ни шел, не удавалось просочиться на Ги-Люссак. Всюду баррикады и полиция. Перевернутые машины и полыхающие мусорные бачки. Вокруг да около. Петля за петлей. А вот и побежали. Врассыпную. Ой-й! Где-то началось. Свист. Что-то ухнуло. Попадались люди с включенными транзисторами…
– Что слышно?
– Митинг на Данфер-Рошро.
– Я там был – никого не было!
– Не знаю, так говорят.
– Спасибо!
– В Латинский квартал лучше не идти… Осторожней, там флики!
– Спасибо.
Бегом, бегом.
– Эй! Ну, что там слышно?
– Все двинулись на Санте.
– Все ясно. Спасибо!
Петля, маневры, перебежки. Окликнул ссутулившегося очкарика.
– Как там на Ги-Люссак?
Он оторвался от приемника и надсадно сказал:
– Данни говорит, чтобы не сдавались… лежачих забивают и увозят в кутузку…
– Я говорю: Ги-Люссак! Как там?
– Ги-Люссак? Да ты здесь, на Ги-Люссак. Эта улица – рю Ги-Люссак! – и, прильнув ухом к приемнику, побежал, резво подскакивая.
Свист. Полицейские в черных касках с наплечными сумками, на шлемах крупные очки:
– Эй! Стой! Куда?
– Проходите мимо!
– Улица закрыта. Здесь небезопасно.
– Проходите, проходите!
– Я здесь живу!
– В каком доме?!
– Двадцать три!
– Ну, хорошо, давай!
Раскуроченный ситроен, перевернутый набок пежо… Ящики с землей… Отколотые от мостовой камни… Машины, ящики… Много битых горшков… мешки с землей… камни, груды камней, а дальше впереди – баррикада, студенты, флаги, транспаранты…
– Виктор! Сюда! Посмотри наверх!
Мари стояла на балкончике в белой блузке, узеньких джинсах, ее волосы развевались. Девушка и молодой человек. Все машут. Я поспешил к ним. Она выбежала навстречу. Бросилась на шею. Поцеловала. Запах духов, алкоголя и сигарет.
– Бежим скорее! Я тебя с Клеманом познакомлю!
Пританцовывая, Клеман выплыл на лестничную площадку; он хлопал в ладоши и вилял бедрами.
– А, вот и вы, мсье репортер! – Хлоп, хлоп. – Очень хорошо! – Пальцами щелк, каблуками стук. Протянул руку. – Клеман. – Хлоп, щелк, топ. – Вот так!
Я пожал его сухую руку. Он устремил в меня пронзительный взгляд. Сделалось неуютно. Он похлопал меня, ощупал мышцу плеча, сжал мой бицепс.
– Ого, мсье репортёр, да ты не слабак!
Я смутился. У него были узкие, хитрые карие глаза, загнутый, как у коршуна, нос, впалые щеки и кривой рот, язвительно-насмешливый, на лоб падали черные курчавые волосы, влажные, блестящие.
– Вот и познакомились. А это моя драгоценная Жюли, – представил он мне маленькую девушку с конопушками в мятом ситцевом платье, рыжую, веселую.
Мы вошли в квартиру. Беспорядок. Клеман поднял бокал – Vive la révolution! – Выпили.
Было много вина. Три бутылки на столе, много табака на газете и крошеный гашиш. На полу стояли две большие банки с чем-то мутным.
– Ого! – сказал я.
– Да, мы тут засели как при осаде, – сказал Клеман. – Идет война. Думаешь, тут просто пьют вино? Выйди на балкон и посмотри. В конце улицы ты увидишь баррикаду. Ее только начали собирать, но к вечеру она будет готова, а за ней другая, а еще дальше третья и так далее… – Я сказал, что видел баррикаду, мы высунулись с балкона: по улице ходили люди, носили ящики, мебель, доски; глухой стук ломов – дробят улицу. Я сказал, что не вижу в этом смысла. Клеман сильно удивился, хлопнул меня по плечу: – Давай, я тебе кое-что объясню, – он запалил самокрутку, медленно затянулся, выпустил душистый терпкий дым и передал сигарету мне. – Скоро появятся люди в касках с дубинками и щитами. – Я сказал, что уже видел их, передал ему самокрутку, гашиш был мягкий, приятный. – Хм, не, – Клеман сплюнул вниз с балкона, – это не они. Придут специальные войска: CRS. По радио сообщают, что уже подтягиваются. Они будут очень стараться, штурмовать. Они разозлены. У них будет много работы. Мы им гарантируем много работы. Эти южане, ох, они нас ненавидят. Они готовы стереть с лица земли всех людишек в очках, они готовы топтать людей, у которых нет ни гроша в кармане, зато есть великие идеи в сердце. CRS рады будут избить и отправить в кутузку каждого из тех, кто сегодня вышел бороться за новое будущее. CRS растопчут всех, с их дипломами, грамотами, публикациями…
– Ерунда, – перебила Жюли, – CRS здесь со вчерашнего дня. Мы вчера с ними пили кофе на Сен-Мишель…
– О да?
– О да, Клеман, о да! – дразнила его Жюли. – Мы с Мари – правда, Мари? – болтали с этими, из спец-спец-спец-войск, они такие же, как все – обычные мальчики, миленькие, между прочим… правда, Мари?
Мари ухмыльнулась…
– О да? – заводился Клеман. – Ах вот как… Жюли, милая моя Жюли уже любезничает с церберами, э?
– Э, да какие они церберы?
– Ну-ну. Ты ведешь себя как маленькая потаскушка…
– Я тебе сейчас покажу потаскушку!
– Покажи! – задорно сказал он. – Покажи!
Он сцепился с ней. Жюли укусила его, вырвалась и влепила ему смачную пощечину.
– Ну а что мне делать? Ты, сволочь, шляешься невесть где! Куришь гашиш, как сволочь-марокканец?
– Я и есть марокканец! – кричал в ответ Клеман, лупил себя по щекам и по лбу: – Я настоящий сволочь-марокканец! Марокканец! Я!
– Да иди ты, Клеман, ты знаешь куда!..
Клеман затянулся и, пуская дым, гнусаво запел какую-то жалобную арабскую песню… Жюли отобрала у него самокрутку, сказала ему заткнуться, потрепала за чуб, передала самокрутку Мари, – все эти движения конопатая девчушка проделала за одно яркое мгновение. Вертлявая, костлявая, бойкая – огонь! Мари затянулась и обняла меня; держа сигарету на отлете, она целовала меня, выпуская дым – я закашлялся; она засмеялась, поцеловала меня в щеку, шею, ухо и вдруг отстранилась, что-то быстро серьезно сказала Жюли, та ей столь же неуловимо серьезно ответила. Со словами «перестань, рыжая», Клеман полез к Жюли, она вывернулась, дала ему тычка, забрала самокрутку у Мари, сказала: «э, не кури так много, сама знаешь, чем это для тебя может кончиться», легко затянулась, вернула самокрутку Клеману, поцеловала его взасос, опять дала пощечину, на этот раз мягкую, любовную, и пошла с Мари на кухню. Клеман отвернулся, глядя в сторону баррикады, он шептал:
– Милые мальчики… да, CRS – просто милые юнцы… гестапо-сволочь…
– Ну, очень-очень милые, – не унималась Жюли, как будто услышала его шепот, она гоготала: «милые, правда, Мари?» Они вернулись с водой в графине и бокалами, налили себе воды, Мари дала мне стакан: «попей воды, чтоб не слишком одуреть от гашиша», я попил. Жюли смеялась: – О-о, CRS, CRS! О-ля-ля, сколько шума из-за каких-то юнцов-молокососов! Клеман, ты просто ревнуешь, боишься, что меня один из них немножко закадрит, а? Скажи, боишься, что меня немного обрюхатят, а, Клеман? Чего заткнись, чего заткнись? Клеман, они на самом деле очень мииииилые! Ох, ну, просто же-реб-цы, у! Правда, Мари? Ха-ха-ха!
– Там были американки, – сказала Мари, – одна студентка крикнула им: «мы делаем мир лучше», а ей из CRS парнишка ответил: «а мы делаем свою работу, мадемуазель», так грустно сказал…
Жюли томно застонала, изображая припадок похоти, и вдруг затараторила:
– Скажи, Мари, он бы с удовольствием не делал свою работу, он бы вместо этого занялся с девушками чем-нибудь другим, а, Мари? А? А?… Мальчик-с-пальчик, о!
– Лучше б и не делал! – воскликнул Клеман. – Бросил бы дубинку, щит, снял бы шлем и пошел к нам!
– Ага, жди…
– Что ж, это хорошие новости. Они такие же мальчишки, и они «делают свою работу», ну что ж, это не так уж и плохо. Давайте выпьем! – Клеман выкинул окурок, наполнил бокалы, мы выпили, затем он начал мне объяснять: – Ты не подумай, мы здесь не просто пьем вино и курим гашиш. Мой друг, ты попал в самое сердце революции…
– О-ля-ля, какие громкие слова! – Жюли поддразнивала его: – Клеман в сердце революции… Клеман под сердцем у революции… Клеман под юбкой у революции…
Он не обращал на нее внимания.
– Сегодня будет важная битва. Мы дадим бой. Они получат отпор. Гримо их везет отовсюду. Злых итальяшек. Натренированных зверюг. Ты думаешь, что я тут прохлаждаюсь? Я тут координирую действия!
Я посмеялся, но, как оказалось, это было правдой, он ничуть не преувеличивал своей роли. В дверь постоянно стучали, звонили или просто врывались без стука, докладывали, Клеман бросался к телефону, делал несколько звонков. Или выходил на балкон и махал тряпкой, свистел, с других балконов ему свистели в ответ. В противоположном доме на балконе тоже были люди Клемана, они подавали ему знаки. Я выходил на балкон смотреть, как студенты строят баррикаду: вся баррикада была уставлена горшками с цветами. Я улыбнулся и сказал:
– Цветочная революция?
– Увидишь, что это за революция, когда эти горшки полетят в полицейских.
Мы пили вино, курили гашиш и танцевали, Жюли меняла пластинки. Пыталась затянуть танцевать и Клемана, но ему было некогда. Загрустив, она влезала между нами, протискивалась, обнимала нас. Мы быстро захмелели, кружась, повалились на диван и щекотали друг друга.
– Но-но, – говорил Клеман. – Мою Жюли не тискать!
– А как же свободная любовь, Клеман? – хихикала Мари. – Что это за собственнические замашки? Будь верен своим словам до конца!
– А ты сам где? – кричала Жюли. – Тебе до меня нет дела! У тебя теперь другая большая любовь – Революция!
– Ну что ты, что ты, детка, – говорил Клеман, залезая к нам на диван, он обнимал ее, целовал. – Ты же знаешь, что ты – моя единственная и вечная любовь!
Жюли выворачивалась из его объятий, отталкивала его, била.
– Нет, нет, нет, не я, а твоя чертова Революция. У нее большие сиськи и огромная задница. Я видела, как ты ее тискал… у всех на виду… прямо на площади…
– Да, моя любовь, да! Революция стонала и молила! Я ее оседлал и обкатал как полагается! И все ради тебя!
Они скатились на пол и загоготали. Мне показалось, что сейчас начнется что-то необычное, но тут зазвонил телефон, Клеман долго давал инструкции… мы снова пили вино и курили, смеялись, Клеман проклинал правительство, профессоров, снобов, бизнесменов, ругал Нантер, называл Фак – тюрьмой, казармой, фабрикой болванов… Жюли с ним спорила, она сказала, что ей в Нантере нравилось:
– И Мари тоже нравилось. Правда? Помнишь, как мы бесились?
– Да, было весело…
– Мари, что ты несешь! – возмутился Клеман. – Ты была в депрессии, хотела покончить с собой! Это была целая драма!
– Да, но вообще-то было весело…
Недоумевая, он потряхивал головой:
– Ну ты даешь… весело ей было… вон у тебя какой шрам остался… весело, нечего сказать…
Жюли воскликнула:
– Да, Клеман, нам было чертовски весело, мы там потеряли невинность!
Так мы болтали до темноты, и вдруг – послышался рык моторов. Хлопали тяжелые двери полицейских машин, стучала амуниция, дубинки били о щиты, хриплый голос, усиленный громкоговорителем, выкрикивал команды. Клеман оживился, выскочил на балкон.
– Начинается! Вот оно! Кретины! Ха-ха-ха! Сейчас получите!
В направлении баррикады организованно двигался небольшой отряд CRS, человек десять. Белые каски. Большие щиты. Черная форма. Они шли не совсем ровным строем, но настроены они были решительно.
Клеман свистнул, зажег факел и стал махать. На других балконах тоже зажглись огни, их становилось больше и больше, стало очень тихо. Только лязг амуниции и шаги военных. Средневековый звук сковал улицу. Вдруг Клеман во все горло принялся кричать:
– CRS – SS!.. CRS – SS!..
– CRS – SS!.. CRS – SS!.. – подхватили голоса в соседних домах, свист, крик, с баррикады донеслось нестройное: «CRS – SS!.. CRS – SS!..»
Факел погас. Клеман схватил банку, сорвал с нее бумагу и поскакал на кривых ногах на балкон.
– Клеман, не делай этого! – завопила Жюли. – Нас всех посадят! Мари, скажи ему!
– Пусть делает что хочет, – сказала Мари, при этом она смотрела на меня и улыбалась, я тоже улыбался. Жюли топала ногами и кричала:
– Остановись, идиот! Клеман! Безумец! Нет!
Клеман хихикал. Я все еще не понимал, что он собирался сделать. Все выглядело очень невинно. Подумаешь банка, пять-шесть литров какой-то жидкости… он поставил ее на край балкона и смотрел вниз, выжидая; только теперь я понял, что в банке было машинное масло, темное, грязное; когда бойцы проходили под нами, он лихо перевернул банку, масло густо потекло вниз. Клеман захихикал, банка выскользнула из его рук. Я услышал, как она разбилась. Клеман спрятался, его трясло от смеха, он заливался детским смехом. Жюли была вне себя: «идиот!.. кретин!.. придурок!..» Я перегнулся через край: двое бойцов спецподразделения, перепачканные с головы до ног, стояли, растерянно ощупывали себя, пытаясь понять, что за дерьмо на них только что выплеснули. Один снял шлем. Строй нарушился. Клеман схватил вторую банку, ловко содрал с нее бумагу и облил этих двоих еще раз.
– Вот так! – истерично визжал он. – Так вам, ублюдки! Получайте, кретины! Ха-ха-ха! Теперь не отмоетесь, суки!
Из всех окон донеслись одобрительные вопли и хохот, на головы полицейских полетела кухонная утварь; с баррикады летели камни, бутылки, горшки с цветами. Поднялся страшный вой. Каски встали, щиты поднялись выше, чак! – разбивались бутылки, тук-хлоп! – ударялись в щиты камни, деревяшки, яйца, яблоки, помидоры, картошка, поднялся страшный вой; весь город был против бойцов, они замешкались, их ноги подогнулись, они попятились… Вой усилился – люди в окнах и на баррикаде торжествовали; град камней обрушился на бедолаг, они развернулись и, прикрываясь щитами, припустили. Над ними смеялась вся улица, крик стоял жуткий, будто стая воронья летала и каркала.
– Убирайтесь вон из Парижа! Этот город наш! Убирайтесь обратно в казармы! Вон! Вон отсюда, собаки!
– Они отступают! – ликовал Клеман. – Отступают!
Клеман наполнил ведра водой, – сожалея, что не взял масла больше, он замочил полотенца.
– Будет газ, – сказала Мари, – хватай полотенце. Прикроешь лицо.
Я повесил мокрое полотенце на шею. Старался не терять присутствия духа, Мари посматривала на меня, я видел: проверяет – сдрейфил я или нет… Я не боюсь, Мари, не боюсь… ради тебя я готов на все… подумаешь, газ, полиция, CRS – ты права: они всего лишь мальчишки, которые с ленцой выполняют свою дурацкую работу… ради твоего поцелуя они бы сбросили свои шлемы и униформу и отправились бы послушно за тобой, Мари… В комнате стало темно. Ее глаза блестели. Она казалась необыкновенно таинственной, и все вокруг – как в пещере или в каюте унесенного стихией корабля…
Не успели докурить гашиш, как Клеман подал сигнал:
– Эй! Идут! Сукины дети идут! Дайте воды! Дайте что-нибудь кинуть!
Опять послышалось: «CRS – SS!.. CRS – SS!..» Бах! Что это? Выстрел. Бах! Еще.
Газ… он стелился по асфальту, крался к баррикаде… полз, как ядовитая поземка… Бойцов было вдвое больше; натянув маски, они выстроились фалангой по три человека и бежали по самой середине улицы; их подгонял скрипучий громкоговоритель: «вперед!.. живо!.. а ну, живо вперед!.. не останавливаться!..»
– А, черт вас подери!
Клеман метался по комнате, хватал, что подвернется под руку, и бросал вниз. Книги, кружки, вазочки…
Жюли ругалась почти беззвучно, бессильно… putain de merde, salop… Мари меня обняла и шепнула: родители ее убьют… приготовься бежать отсюда… и засмеялась… я ее обнял, сказал, что с ней готов бежать хоть на край света… она хихикала и целовала меня… пьяная, роскошная, упоительно соблазнительная…
Ручей муравьев, поблескивая шлемами, бежал вперед. Газ поднимался. Прикрываясь щитами, солдаты неумолимо приближались к баррикаде. Камни, земля, горшки с цветами – все разбивалось о щиты. Улица исчезала в тумане и сумерках, делалась иллюзорной. Я увидел, как бунтовщики отхлынули от баррикады…
В бессильном бешенстве Клеман схватил подушку и принялся ее потрошить. Он рычал, как сумасшедший. Жюли смеялась. Она тоже распотрошила подушку. Перья летели во все стороны. С других балконов тоже сыпались перья, летели яйца, помидоры и черт знает что. Вся улица была затянута пушистым облаком. Перья кружились и поднимались в небо. Над городом полыхала заря. Казалось, что перья – это снег или пепел, а снизу поднималась ядовитая мохнатая пряжа. Солдаты добрались до баррикады и влезали на нее. Студенты убегали. Размахивая дубинками, церберы в шлемах бежали за ними… до следующей баррикады, где все должно было повториться: и штурм, и отступление, и новое наступление… Но мы этого уже не увидели. Из домов выбегали люди. На них бросались полицейские. Свист, крики, дубинки. Началась суетливая беготня. Полицейские ловили и затаскивали в машины всех подряд, они надвигались на баррикаду, занимали пространство, скрипучий голос отдавал команды, машины рычали, дверцы хлопали, газ подступал к нашим окнам, как пена, он уже захлестывал балкон.
– Все, – скомандовал Клеман. – Задраиваем окна и уходим! Баста! Больше мы ничего сделать не можем.
– Бежим отсюда! – взвизгнула Жюли.
Прикрываясь полотенцами, мы побежали вниз. Газ просочился внутрь, на лестничной площадке стоял серебристый туман. Из-за дверей доносились плач, ругань, крики. У меня слезы текли ручьями. Выбежав через черный ход, мы дворами побежали неизвестно куда. Я слышал, как Клеман и Жюли перекрикивались.
– Фликов не видно?
– А сам не видишь?
– Я ни черта не вижу!
– Я тоже.
Где Мари? На несколько минут я остался совсем один, я ничего не видел, спотыкаясь и стукаясь, шел наугад.
– Мари!.. Мари!..
Наконец, она меня схватила и потянула.
– Тихо, молчи. – Она вдавила меня в стену и прижалась ко мне, я обнял ее и поцеловал. Мимо пронеслись злые ноги. Крик. Брань. Свистки.
Мы тоже побежали, она направляла меня, как пьяного. Все растекалось. Это была самая жидкая в моей жизни улица.
– Где мы?
Мы остановились. Из окон струились янтарные ручьи. С крыш свисали полотнища, они колебались. Все двигалось и журчало…
– Черт, где мы?
Она обняла меня.
– Успокойся. Отдышись. Дай посмотреть твои глаза…
Я отворачивался. Из глаз беспрестанно текло, из носа тоже.
– Бедный… Бедный мой… Ну что? К тебе идем или на рю де ля Помп?
– Ко мне, – сказал я упрямо и крепко прижал ее к себе; несмотря на газ, у меня стоял; слепота придала мне смелости, я вдруг стал бесстыдно развязным, она шаловливо сказала: «ого! какой…»; я прижал ее к себе, давая понять, что не упущу ее этой ночью, она слишком раздразнила меня.
– Идем ко мне… ко мне, – настойчиво повторял я, лизал ее шею, – только ко мне.
– Ты уверен? – И засмеялась, звонко, в самое ухо, и вдруг нежно укусила мочку, и я почувствовал, как ее язык вылизывает мою ушную раковину, мурашки пробежали по моему телу, мой орган был на пределе напряжения, я изо всех сил прижал ее к себе, еще чуть-чуть – и я выстрелил бы!
– Да. Ко мне. Я тебя не отпущу этой ночью.
– Я и не собираюсь никуда убегать.
– Только я не знаю, как идти. Я ничего не вижу.
– Я тебя поведу. Глаза тебе не понадобятся. Сегодня будет жарко, очень жарко…
Ее шепот сводил меня с ума. Она взяла меня за руку и повела, как ребенка. Я не знал, куда шел. Не соображал, что мы делали, когда пришли ко мне. Была глубокая ночь. Квартира мадам Арно никогда не казалась мне настолько тесной. Я не церемонился, не старался вести себя тихо, ронял предметы, в туфлях пошел в свою комнату, ударяясь о стены, уронил ключи, плевать, глаза горели и чесались, плевать на глаза тоже, я не выпускал Мари из рук, она хихикала, стены затаились, и наплевать… Дальше было счастье, самое большое счастье, которое случилось со мной и которое я в каком-то смысле упустил, потому что проклятый газ меня ослепил. Я помню ту ночь кожей. Помню ее бедра и груди. Помню, как она прижималась ко мне. В этом было столько анонимности! Чтобы убеждаться в том, что со мной Мари, я ее просил что-нибудь говорить. Глупенький, чего ты от меня хочешь? Я сам не знал. Я хотел вспышки. Я хотел раствориться. Услышал, как платье сползло. Почувствовал ее кожу. Горячую, упругую. Ее руки скользили по моей шее, груди, ребрам. Она сжала мой член. Губы на моей шее. Укус. Сильней, прошу! Еще! Без устали. Мари, это ты? Она смеялась. Ну, кто же еще? Я люблю тебя. Помолчи! Она поцеловала меня. Я задыхался. Привкус моей крови. Соленой. На ее губах. Мари, мне нехорошо. Это пройдет. Мой член в ее руке. Это от страсти. Ее рука. Сейчас все пройдет. Член, член. Тебе станет легче. О, Мари! Я так сильно хотел ее, что меня мутило. Вино, гашиш, беготня, газ… Это газ, милый. Она меня кусала за соски. Это пройдет. Сдвинула кожу до конца, до рези в уздечке, у! Отпустила и начала пробираться по мне, прижимаясь и шепча, задыхаясь. Сейчас будет хорошо. О, как сейчас будет хорошо… Она царапала мои ребра. Ударялась о меня выступами и затягивала в свои впадины мои руки. Трогай меня, ласкай! Она была везде. Я не успевал ее изловить, она выскальзывала из моих объятий, прижималась ко мне ягодицами, прилаживала мои руки к грудям, изогнувшись, как змея, она щекотала мои яйца, играла ягодицами с моим органом и смеялась. Я сходил с ума, стонал. Не могу, не могу больше. Сейчас, милый. Сейчас все будет. Грудь, ноги, влага. Она лизала мне живот и целовала мой член. Деревянный до бесчувствия. Меня распирало. Я плакал и стонал. Стонал, как раненый, которому зашивали большую рану, рану величиной с жизнь. Наверное, весь дом слышал. Мы лежали на полу. На матрасе. Все равно, пусть слышат, сколько можно терпеть! Матрас скрипел и покачивался, как лодка. Мы захлебывались от смеха и страсти. Вращались, крутились. Мы стали скользкими, жидкими. Мы струились, сплетались. Форточка была открыта. Весь город слышал. Плевать на них всех! Мы вскрикивали. На улице смеялись. Плевать. Давай! Еще, еще. Мы извивались. Еще. Катались по полу, заворачиваясь в простыню. Я входил в нее бесконечно. Она шептала мне в ухо: да, да, давай, так, вот так, да! Я всхлипывал в отчаянии. Задыхался. Не мог кончить. Пока не перевернул ее. Вошел в нее. Ударил пахом по ягодицам, войдя до конца. Исступление. Да! Ослепительное чувство! Вот так! Затмение! Безумство! Да! Удар! Да! Удар-удар! Да! Да! Да! Да! Быстрее, быстрее, быстрее! Я превращаюсь в кентавра, пускаюсь вскачь, под моими копытами вертится лентой дорога, раскаленная от скорости и ветра. Я слышу биение обоих моих сердец, звон моих неистовых копыт, завывание флейт, свист свирели, ружейный залп. Травы и колосья гнутся к земле. Вспархивают птицы. Прячутся в норы грызуны. Замерла роща. Озерная гладь затаилась. Чашу неба наклонили. Заря! Город выпутывается из плена электрических огней. Перекошенные дома хлопают дверьми. Чьими глазами я вижу мир? Мне кажется, это Мари, она смотрит сквозь меня, она смеется, она легко сбегает по ступенькам, она все видит иначе. Вот спешат пешеходы: туман в глазах, в сердцах ручеек. Запах кофе и типографской печати. Шершавая ткань. Кто-то сзади прислоняется ко мне в метро. – Salop! – Pardon. Запахи, струйки – лиловые, теплые. Туннель, люди, ступеньки, солнце. Яркая цепочка на шее мальчишки, нахальная улыбка по сердцу. Звук ложечки, соприкоснувшейся с блюдцем. Губы, дыхание. Шелест чулков. Кольца гардин чиркнули по карнизу. Ласточки фррру! Дерьмо. Легко перешагиваю. Гром грузовиков, треск мотороллеров… Сигналят. Эй! Красотка! Быстрее, милый! Да! Да! Да! Бешеная гонка. Я проклинал весь мир с его революциями. Я чувствовал, как сквозь меня струятся токи, бегут реки, электрические вибрации, по стеклянным гибким сосудам летят тысячи, сотни тысяч запечатанных в капсулы посланий, и каждое послание – это гомункул, эти послания летели по сосудам, которые соединяли нас, я видел, как из меня вырываются искры и проникают в нее. Вздрагивая, она принимает меня. Она не может не принять меня. Она должна! Она хочет! Она получит! Еще и еще! Мы летим на огромной скорости над стеклянным Парижем. Я вижу дом, еще, я вижу окно, еще, мы врываемся и пробиваем стеклянную пленку, еще, да, я слышу звон стекла, еще, глухой удар о половицы пола, да, все завертелось, закружилось, затем кто-то подошел, чьи-то заботливые руки нас подняли, медленно раскрутили, извлекли наружу, чьи-то внимательные глаза прочли послание, свернули, вложили в капсулу обратно и положили ее на полку, где уже лежало множество других. В этом видении была сокрыта и наша с ней судьба, и тайна всего мироздания. Я потерял сознание, наверное. Потом очнулся. Все прошло. Как горячка. Как твои глаза? Уже лучше. Радио бурчало. Мы долго лежали и курили в похожих на газ сумерках. Я ей рассказывал всякое… о Чистополе, о моем первом поцелуе, о том, как по ночам мы говорили с одним мальчиком, как крались к девочкам. Немного рассказал об отце. Как меня допрашивали после того, как я попытался отправить мои рассказы в Германию… Это было в Эрмитаже. Я подошел к иностранцам, заговорил по-французски. Они согласились, и меня взяли на выходе. Немцы оказались подсадными… Она меня обнимала и успокаивала. Алкоголь, ночная гонка по улицам, слепота, страсть – все это меня вознесло на вершину нервного напряжения. Я не мог спать. Слезы текли и текли… Зачем спать?! Сердце колотится, она со мной, со мной… Она рассказала, как ее предал человек, которого она любила. Он был первый. Я так боялась. Они были вместе полтора года. Он перевелся в Париж. Он бросил ее. Она хотела покончить с собой. Шрам. Я целовал его, этот бледный полумесяц, целовал обе руки, слизывал слезы, я люблю тебя, я все сделаю ради тебя, я с тобой навсегда, Мари! Мы снова сплелись, но второй раз кончить я не смог, мой член больше не давал ни капли наслаждения, мне было дурно от желания. Мы лежали обнявшись, я читал стихи, все подряд. Те, что она знала и не знала. Я сказал, что слышал их от других заключенных пациентов. Мы учили их, передавая друг другу, как друиды. Под утро она сказала, что дразнила меня, когда предлагала пойти ночевать к Альфреду. Она сказала, что хотела услышать от меня, как я хочу ее, как хочу ее затащить к себе в постель, в любом случае из пятого аррондисмана ко мне было ближе, на правый берег в Пасси мы бы не попали, потому что полиция и церберы все мосты перекрыли, везде были баррикады, даже если бы и добрались, на это ушло бы часа два-три, не меньше.
– Если б ты видел, что творилось…
Следующий день мы провели в постели, только раз мы спустились к консьержке, чтобы Мари позвонила: подружкам и родителям; мсье Жерар исчез, мадам Пупе́ была тише мыши, мы пили кофе, разобрали мой американский чемодан, Мари жадно изучала книги, заглядывала в них, вертела, вычитывала что-нибудь вслух – у нее прекрасный английский, я читал ей мои стихи, она вспоминала детство, которое прошло на Разбойничьем острове:
– Я там была по-настоящему счастлива. У меня были дедушка и бабушка, и я еще не понимала, что моя мама не вполне нормальная, были тетя и дядя, я их всех-всех любила… до тех пор пока они не забили мою подругу-козу. – Мари горько улыбнулась. – Моим первым другом был Клеман, а подругой – коза, ее звали Егоза. Они мне обещали, что не тронут ее. Я их просила, говорила им, что мы с козой друзья. Они кивали, но все-таки забили ее, а потом ели за большим столом в гостиной. Было много гостей приглашено… Кур и кроликов я им прощала, но козу нет, не смогла…
Я поцеловал ее и рассказал, как мне было одиноко в Нью-Йорке, как я ходил в кинотеатр «Гермес», смотрел что попало, засыпал в кресле, просыпался перекошенный и одуревший, ходил с болью в пояснице.
– В Америке все было безнадежным, я не видел никакой перспективы, ничего не мог найти, в конце дня в отчаянии шел в «Гермес»…
Она погладила меня по щеке.
– Жаль, меня не было рядом.
Я придвинулся к ней, кушетка скрипнула.
– Тут стены тонкие. – Она потушила сигарету.
Я включил радио погромче: профсоюзы заявляют о всеобщей забастовке, оппозиционные партии созывают Национальное Собрание…
Париж сходил с ума, правительство билось в истерике, а мы занимались любовью.
Назад: 5
Дальше: III