У страха глаза мотыльки
Виталий Петрович, одинокий кругленький пенсионер, жил на своем участке в садовом товариществе спокойно и размеренно, с малопонятным суетливому большинству дачников тихим удовольствием. Не заказывал у темных расторопных людей перепревший навоз, не копал истерически в начале сезона и не сбрасывал ближе к осени в помойную яму закисшие, облепленные мухами лишние природные дары, не лезущие уже ни в рот, ни в банки, ни во внуков. Виталий Петрович, казалось, и не жил даже, а произрастал на своем не изрытом садово-огородными траншеями участке вместе со скромным, натурального буро-древесного цвета домиком, забором из рабицы, малиной и уютным орешником.
Он мало интересовался жизнью садового товарищества и даже до сих пор не запомнил, как зовут его бессменную председательшу. Возможно, он так и не заметил до самого последнего момента, что не только с его тенистыми владениями, но и со всеми Вьюрками творится что-то неладное и доселе невиданное.
Виталий Петрович преданно и безответно любил искусство. В его дачке повсюду висели репродукции признанной красоты, и темная плесень медленно поедала лица возрожденческих мадонн. На самодельных полках стояли книги с золотым тиснением и обтекаемыми названиями: «Искусство», «Мастера пейзажа», «Шедевры живописи». В холода Виталий Петрович стыдливо растапливал печь какими-нибудь «Основами архитектурной гармонии» – предварительно, разумеется, зачитанными до полупрозрачности засаленных страниц.
Если Виталий Петрович и жалел о чем-то, то о том, что жизнь прожил серенькую, трудился на какой-то незначительной работе, а где-то далеко в это время шелестели парчовокрылыми стрекозами избранные: живописцы, скульпторы, люди искусства, творящие для вечности, оставляющие свое имя в веках, обгоняющие блистательным гением время и несущие миру Красоту и Гармонию – непременно с заглавных букв. Рассуждая об Искусстве, распаляющийся Виталий Петрович не мог обойтись без заглавных букв; он даже рисовал их в воздухе своими маленькими ручками, потому что без них, как ему казалось, получалось слишком обычно и неподобающе. Впрочем, мало когда и с кем ему удавалось поговорить о самом дорогом, ведь люди понимающие встречаются так редко.
Настоящее произведение искусства, по мнению Виталия Петровича, должно было быть старым, красивым и в основе своей иметь подлинную, реальную жизнь, поскольку искусство, как известно, отражает ее, обогащая при этом и облагораживая. Все эти авангардисты и другие новомодные халтурщики Виталия Петровича, конечно, не интересовали. Закрасить холст черным и продать подороже любителям «современного искусства» – много таланта не нужно. Но и гонения в строгие прежние времена на них устраивали, пожалуй, зря – ведь молодежь, малюя свои квадраты, тоже тянется к прекрасному. Направить бы эту тягу в нужное русло, сводить молодежь в Третьяковку, заставить скопировать хотя бы для начала чей-нибудь искусный натюрморт – вот что стоило бы сделать.
В строгие советские времена вообще было много настоящих художников. Лет десять назад Виталий Петрович испытал подлинный катарсис, отправившись с приятелем за опятами и уже у трассы – к которой они и забредать-то не планировали, увлеклись, – очутившись вдруг на территории заброшенного пионерлагеря. Тогда много было таких забытых уголков, где гнездились птицы и подростки устраивали пивные посиделки, а вокруг осыпалась, таяла непростая, но великая эпоха. Виталий Петрович, в плаще-дождевике и с корзинкой, так и застыл, увидев нежные, прекрасные лики гипсовых пионеров, взметавших руки в последнем решительном салюте из крапивного плена. Было в их хрупких фигурах и тонких лицах что-то от обольстительных мадонн и мучеников кисти великих итальянцев, которых так любил разглядывать Виталий Петрович.
Конечно, он не смог бросить их там, на верную гибель. Творения неизвестного художника, лишившиеся уже кто руки, кто горна, надо было вызволить из жгучих, пропахших клопами зарослей. И Виталий Петрович сам, отправившись на заповедную территорию с топором и тележкой, поснимал с постаментов строгих юношей и дев и вывез их потихоньку.
Так и поселились на участке Виталия Петровича белые пионеры, ставшие тайной достопримечательностью садового товарищества «Вьюрки». Посмотреть на них водили друзей, когда шашлыки были доедены, а вино еще оставалось. И велосипедные дачные дети украдкой показывали выглядывающих из кустов пионеров гостям. Украдкой – потому что непонятно было, как к этому относится сам чудаковатый хозяин участка, перетащивший зачем-то гипсовых советских детей к себе и залечивший их трещины и пятна, но не рискнувший дать увечным новые конечности. Он только срезал арматуру, торчавшую из культей ржавыми костями, и пионеры так и остались похожими на прекрасных греческих инвалидов. Виталий Петрович, который оставался равнодушным к робким экскурсиям вдоль забора, даже представлял, как археологи будущего, выкопав сбереженные им статуи, молча порадуются тому, что почти у каждой чего-то не хватает. Как радовался, глядя на Венеру или Нику, сам Виталий Петрович – ведь если бы дошло все в целости, как бы оно дразнило, как бы мучило своей слепящей недостижимой красотой? Художники мельчают с каждым веком, и новым поколениям очень, должно быть, больно видеть величие гениев прошлого…
Впрочем, так увлекался и парил в мыслях Виталий Петрович нечасто, а только когда выпивал – тоже, как правило, в одиночестве, – и усаживался на крыльце, чтобы подышать молочно-теплым летним воздухом и полюбоваться своими владениями. Рос из земли орешник, росли елки, росли пионеры, рос с ними сам Виталий Петрович – и было хорошо.
Через несколько лет после появления бледных гипсовых детей Виталий Петрович решился добавить к своей дачной выставке новый экспонат – пень, удивительно напоминавший лошадиную голову. Так как Виталий Петрович не сам его изваял, а всего лишь нашел в лесу, отполировал и покрыл специальной пропиткой, выставлять пень среди настоящих скульптур было не слишком неловко. Потом к нему добавилась коряга, похожая на крокодила, потом – безымянный зверь с тремя рогами, сделанный из останков вывороченной ветром ничейной яблони. А потом Виталий Петрович осмелел и увлекся. Пионеры были ни при чем, ему всегда хотелось творить самому, и рано или поздно он все равно бы начал.
Творения Виталия Петровича были далеки от классических идеалов и приближались скорее к порицаемому им современному искусству – к которому он, повторяя ошибку многих увлекающихся прекрасным пенсионеров, относил и написанный до его рождения «Черный квадрат». Но они ведь ни на что не претендовали, и нравились ему, и так хорошо дополняли дачные угодья, бесстрастных пионеров, всю его укрытую в зеленой тени выставку. Свои скульптуры Виталий Петрович делал из чего придется – палок, камней, старых покрышек и велосипедных колес, проволоки, тазиков и ковшиков, дырявых сапог и ведер. Все это в изобилии валялось вокруг, потому что дача – это место хлама, где всегда можно найти огромное количество вещественных обрывков прошлого, потрепанных и неработающих, но зачем-то все же хранимых. Возможно, для вьюрковцев, как и для всех прочих дачников, дедушкины транзисторы и бабушкины кастрюли были, в сущности, тем же, чем для Виталия Петровича стали его пионеры. И они тоже не могли бросить хлам на верную гибель.
Скульптуры свои Виталий Петрович считал, разумеется, баловством и никому специально не показывал, но обитателям Вьюрков они понравились, и они смотрели на них даже с бо́льшим интересом, чем прежде на строгих советских ангелов.
Доподлинно неизвестно, заметил ли вообще Виталий Петрович день, когда Вьюрки по неизвестным причинам замкнулись сами в себе. Примерно в это самое время он поселил в своей прохладной галерее нового жильца – железного дровосека с воронкой на голове, в точности как на детских картинках, и с гнутой собачьей миской вместо лица. Творения Виталия Петровича всегда были безликими – если лицо у них вообще подразумевалось; зверей и просто некие мелодично дребезжащие на ветру конструкты он ваял гораздо охотнее. Лицо, и еще руки – это было слишком тонко, слишком интимно и слишком легко было все испортить, создав по неумению безобразное и смешное вместо прекрасного. Лица в его частном приюте прекрасного дозволялось иметь только гипсовым пионерам.
Установив железного дровосека возле калитки, Виталий Петрович вздохнул и потянулся, ощущая во всем теле сладость от завершения труда. И вдруг заметил за забором яркую шапочку недавно раскрывшихся цветов. Это были флоксы. На тянущихся из цветоложа трубочках покоились плоские лопасти лепестков того неприятного оттенка, который любят молодящиеся старухи. Цвет фуксии, вспомнил Виталий Петрович и покачал головой – зря так назвали, кто эту фуксию видел. Лучше «цвет флокса»: флоксы – вот они, почти у каждой дачи, поздние цветы, стародевьи, первый укол осени в сердце. Значит, летний тенистый рай Виталия Петровича пошел потихоньку на убыль, и пусть он может просидеть на даче до первых заморозков, даже всю зиму – и ведь сидел пару раз, таскал на санках дрова из сарая, стряхивал снег с пионеров, застывших неприступными Каями. Все равно таял летний кусок дачного счастья, вожделенный и ускользающий еще со времен школы, института, работы, придуманных для того, чтобы отнимать время и вызывать спустя годы ничем не оправданную ностальгию…
Все это промелькнуло в голове Виталия Петровича за одно мгновение, не успев толком оформиться и зацепиться. Он открыл калитку, выдернул осенний флокс, кинул в канавку и пошел, насвистывая, к дому.
Потом во Вьюрках начались какие-то движения – дачники бродили группками мимо забора, шумели, заходила председательша, требовала, чтобы Виталий Петрович обязательно пришел на общее собрание, говорила какие-то глупости. Виталий Петрович спросил, не отключают ли уже воду на зиму, председательша всплеснула руками, начала объяснять, что не в этом дело, неужели вы не знаете, неужели не заметили… Он понял, что воду не отключают, да и действительно рано было. И на собрание не пошел. Потом дачники еще побродили по улице, погалдели, кто-то полез зачем-то через забор в лес, потом все вроде стихло.
Странные изменения Виталий Петрович заметил позднее, когда вьюрковцы уже начали обживаться в своей новой и местами необъяснимой реальности. А пока он радовался – лето словно замерло, покачиваясь вместе с нетускнеющими листьями, в своей наивысшей точке, и флоксы больше не зацветали, и тянулось его спокойное счастье.
Началось все неожиданно. Виталий Петрович вышел утром из дачи и задумался, что бы такого предпринять – собрать малину, отправиться на поиски нового материала для скульптур, а то давно не ходил, или же просто заварить чаю и полистать альбом с репродукциями. И тут он почувствовал, что на него смотрят. Виталий Петрович вообще остро чувствовал чужие взгляды, всегда так было, и оставшаяся далеко в прошлом супруга по молодости будила его веселья ради «телепатически» – долгим взглядом в лицо или даже в затылок.
Виталий Петрович огляделся. Вмятинами зрачков в белых глазах на него смотрели из-под ореховых ветвей вечные пионеры. Странно, что почувствовалось вдруг так резко и сильно, давно пора было привыкнуть к их требовательным взглядам. Возможно, просто тень так упала или, наоборот, солнечный луч озарил пионерские глаза, и они как-то по-особенному взглянули на Виталия Петровича из своего счастливого детства.
Ночью Виталий Петрович, идя по нужде в зеленый домик, остановился от того же чувства – кто-то смотрел на него. И от этого взгляда первобытные мурашки покатились по спине и рукам, вздыбилась несуществующая шерсть, и Виталий Петрович, сам того не заметив, настороженно сгорбился по-звериному. Не то чтобы из темноты на него глядели злобно или кровожадно, просто было в этом взгляде что-то постороннее, чужое. Это были вовсе не гипсовые пионеры, ставшие уже родными до последней выщерблинки.
Виталий Петрович боязливой трусцой добрался до зеленого домика, распахнул дверь, включил свет внутри. На траву шлепнулась лягушка, закачались ветки ближайшего куста. А дальше была непроглядная тьма, из которой что-то смотрело на уязвимого, озаренного светом сортирного фонаря Виталия Петровича.
Он влетел внутрь, захлопнул дверь и вдруг почувствовал, какое холодное и влажное у него тело, прямо как мокрая глина. Сердце прыгало в горле, трясло грудную клетку. Давление надо померить, испуганно подумал Виталий Петрович.
Утром, вспомнив уже скругленные сном и совсем не такие тревожные ночные события, Виталий Петрович отправился на поиски. Что-то, несомненно, присутствовало на участке и, несомненно, пристально на него смотрело. Оставалось выяснить, что это.
Проверив на всякий случай всех пионеров и убедившись, что от их взглядов он ничего, кроме легкой и светлой грусти, не ощущает, Виталий Петрович принялся планомерно обшаривать каждый уголок и закуток. Проверил дачу. Залез на чердак. И сверху, через слуховое окошко, увидел, что в его девственном малиннике змеится неизвестно откуда взявшаяся дорожка.
Там, продравшись через упрямые гибкие ветки, исцарапанный Виталий Петрович и нашел его. Скрючившегося на гладком чурбане невероятного урода, слепленного из серой, перемешанной с травой и песком глины. Бесшеий, с непропорциональным телом и обломками речных раковин вместо ушей, урод был похож на необыкновенно, пугающе безобразную обезьяну. Лицо у него было деревянное, грубо выдолбленное и налепленное поверх глины. В глубокий распяленный рот напихали белых камешков, которые, видимо, изображали зубы. И еще у урода были глаза – такие жуткие и внимательные, что Виталий Петрович даже не сразу понял, из чего они. Это оказались мотыльки-ночницы, прибитые к дереву. И этими бурыми мохнатыми глазами урод на Виталия Петровича неотрывно таращился. Даже зрачки были – из шляпок крохотных гвоздей, пронзивших пушистые тельца мотыльков.
Ошарашенный Виталий Петрович сел прямо на подернутую мхом землю. Кто мог такое сделать? Пробраться на участок, поставить старательно вылепленного из грязной глины урода, поиздеваться вот так над его скромной, лишь для себя устроенной дачной выставкой? Ведь раньше вот ходили смотреть через забор, посмеивались – он слышал, – но чувствовалось, что относятся в целом по-доброму, даже рады, что такой ценитель красоты живет по соседству. Что же стряслось во Вьюрках, думал Виталий Петрович, раз теперь вздумали так поглумиться, нарушили все границы, все приличия, приволокли и воткнули посреди крохотного царства гармонии издевательского урода? И ведь специально, специально лепили, старались, готовились…
И впервые за много дней Виталий Петрович покинул свой участок. Он шел по улице Рябиновой и настойчиво спрашивал у попадавшихся навстречу немногочисленных дачников, не знают ли они, кто и зачем притащил к нему новую скульптуру, такую, понимаете, обезьяну с мотыльковыми глазами, – может, подростки балуются? Дачники смотрели на Виталия Петровича с удивлением. Потом попалась сердобольная старушка, выслушала его внимательно, покивала и развела руками:
– Ну а чего вы хотите.
Наконец Виталий Петрович встретил небольшую компанию молодежи и вспомнил вдруг, что один из этой компании, длиннорукий парень, вечно поддатый, не так давно ломился в его калитку и путано просил разрешения зайти, зачем-то ему надо было попасть в лес, причем именно с участка Виталия Петровича, будто других ходов нет.
Виталий Петрович кинулся к нему, сердито схватил за футболку:
– Вы урода поставили?
Компания загалдела, а парень – это был Никита Павлов – заметно испугался. Слушать молодых Виталий Петрович не стал. Сжимая в кулаке кусок туго натянувшейся футболки, он поволок потенциального хулигана за собой, на место преступления. Виталий Петрович дышал с присвистом, хромал на правую ногу, да и Никите он еле до плеча доставал, но тот не сопротивлялся, покорно шел за ним. Только расспрашивал с испуганным видом – что за урод, где, о чем вообще речь…
В малиннике молодежь долго разглядывала сутулое чудище, трогала деревянный лик и удивлялась. Все, конечно, клялись, что это не они, они и лепить не умеют, и из дерева никогда не вырезали, только на уроках труда делали, как положено, табуреты. Да и зачем бы им было лезть сюда, и в голову бы такое никогда не пришло, они только смотрят иногда, ведь у Виталия Петровича в саду такие скульптуры замечательные, они их с детства помнят, когда еще только пионеры тут были.
Виталий Петрович посматривал на их неловкие, чистенькие, только ко всем этим телефонам привыкшие руки и думал, постепенно успокаиваясь, что правду, пожалуй, говорят, действительно не они.
– Давайте мы его выкинем, – предложил наконец Никита. – И правда урод, зачем он тут будет?
Виталий Петрович хотел было сказать, что да, конечно, а потом заглянул в мотыльковые глаза, перевел взгляд на холодный профиль пионера, стоявшего за малинником, и задумался. Ведь и он ставил рядом с этой классической красотой свои глупые поделки. А урод был, в общем-то, вылеплен со старанием, с фантазией, даже с талантом, хоть и шел этот талант явно по неверной, извращенной дорожке, творя вместо прекрасного и облагораживающего черт знает что. Дегенеративное искусство, так это называли где-то и уничтожали – наверное, справедливо. Фашисты так делали, вспомнил Виталий Петрович, ужаснулся и торопливо сказал:
– Не надо выкидывать, пусть стоит. Все-таки тоже… скульптура.
И урод остался жить у Виталия Петровича в малиннике. Он ничем не мешал, его и видно-то из-за кустов не было, и взгляд его глаз-мотыльков Виталий Петрович быстро перестал чувствовать. Только новая скульптура из уже отшлифованной, красивой, похожей на застывшую в дереве пенную волну коряги никак теперь не давалась. Виталий Петрович даже придумать не мог, что из нее сделать. Только приходила в голову какая-нибудь идея – и вспоминался зарастающий малиной урод, и становилось не по себе, а идея казалась нелепой.
Проползли другие дни белесого среднеполосного лета, и вот однажды после долгих дождей случилось ясное, обещающее безоблачную жару утро. Под густой росой зелень травы еще была матовой, как запотевшая бутылка, и тени казались еще слишком холодными и темными, но растопленное масло солнца постепенно заливало Вьюрки.
Виталий Петрович выкатился на крыльцо, осмотрел свои владения и вдруг вскрикнул от испуга и ярости, затопал ногами, задышал тяжело и часто. Прямо перед дачей, на дорожке, которую он мостил лично подобранными булыжниками, стоял новый урод.
Он отличался от прижившегося в малиннике, был выше и коренастее, с вытянутой мордой. Но стиль, материал – все было то же. Непромытая глина вперемешку с травой и веточками, клювовидная, как у чумного доктора, маска из выдолбленного куска коряги – той самой, окатило вдруг душным ужасом Виталия Петровича, – той самой, из которой у него никак не получалось сделать новую скульптуру. Он решил оставить ее, пусть пока отлежится, и несколько дней даже не заходил в сарай, где хранились его материалы, – значит, залезли, украли, распилили и сделали из нее эту чудовищную крокодилью… харю.
Харя таращилась на него двумя приколоченными к дереву ночными бабочками. Небольшие, нежно-узенькие, они придавали ей кокетливое выражение, лукавый прищур. То ли от этого, то ли от возмущения, злости, суеверного страха и вообще всей гаммы разрывавших его безволосую грудь чувств, Виталий Петрович совершенно озверел. Он схватил палку и ударил урода. Тот оказался некрепким – туловище разломилось напополам и рухнуло, отлетела морда из обезображенной коряги, Виталия Петровича обдало глиняной пылью. Он победоносно оглядел поверженного врага и вдруг попятился. Внутри были кости.
Мысль о том, что урод был живым, что он только что кого-то убил, вонзилась в мозг Виталия Петровича и тут же была отвергнута как слишком безумная. Приглядевшись, Виталий Петрович понял, что кости принадлежат курице, причем предварительно приготовленной и до этих самых костей обглоданной. С отвращением покопавшись в обломках, он обнаружил и другие кости, а также палки и одну велосипедную спицу. Это был внутренний каркас урода, который явно неопытный скульптор собирал из чего придется.
Голова лежала отдельным темным комком. Виталий Петрович осторожно толкнул ее ногой, она перекатилась и оскалилась на него кошачьим черепом.
Виталий Петрович вывез за калитку в тачке и сбросил в канаву все, до последнего кусочка. Второго урода он тоже казнил, и внутри у него обнаружилась та же дрянь – куриные обглодки, палки, а череп заменяла здоровенная мозговая кость. Виталий Петрович даже задумался, а не колдовство ли это, не изводит ли его кто-то особенно хитроумным и мерзким способом. Смутно припомнилось что-то о порче, закрутках, четверговой соли – знать бы еще, что это, – но не о глиняных скульптурах, неизвестно откуда появляющихся с издевательским упорством.
Избавившись от уродов, Виталий Петрович осмотрел участок и обнаружил полосы и капли глиняной грязи на траве. Вели они к калитке, а оттуда – дальше по Рябиновой улице. Внимательно их высматривая, чуть ли не нос уткнув в неровный дачный асфальт, Виталий Петрович добрел до речки. Конечно, отсюда и брали глину, со скользкого берега. Все улики были налицо – и ямы, и следы, тут явно кто-то долго топтался, и непохоже, чтобы он был один. Целая шайка. Копали, сволочи, таскали глину, старались. Жаль, собаки нет, по следу пустить…
– Вы чего? – крикнули с насыпи.
Виталий Петрович поднял голову и увидел загорелого мальчишку в синих шортах.
– Вы чего? – снова заорал тот. – Тут же нельзя! Вы уходите лучше!
– Нельзя, значит?! – прорычал Виталий Петрович и, поскальзываясь, ринулся вверх по склону. Подросток, разглядев его багровое от гнева лицо, схватил свой велосипед, лежавший на земле, и с позвякиванием умчался.
– Гады! – чуть не заплакал, выбравшись наконец на дорогу, Виталий Петрович. Он бессильно поднимал и опускал побелевшие кулаки. – Гады, гады, гады!
В тот же день, а точнее, той же ночью Виталий Петрович установил на участке дежурство. Уроды появлялись по ночам – значит, и ловить хулиганов надо было в темноте. Либо он их поймает с поличным и покажет кузькину мать, либо, что даже лучше, они вообще не рискнут соваться на тщательно охраняемый участок. Отныне каждую ночь Виталий Петрович сидел на крыльце или обходил территорию с фонариком, тщательно высвечивая и обследуя каждый уголок, из которого доносился подозрительный шорох.
Сначала было тихо. Скромный заросший участок превращался в темноте в огромное пространство, наполненное шелестом и шепотом. Но все это были мирные, понятные звуки, сонное бормотание природы. Задремывал и сам Виталий Петрович, сидя у дачи с заготовленной палкой. Хоть он предусмотрительно и отсыпался днем, ночь убаюкивала, склеивала глаза. Пискнет протяжно мягкая ночная птица, стукнется в стекло бабочка – и снова дремота, покой, тишина.
И во время одного из таких дежурств задремавшего в прохладном свете луны Виталия Петровича вдруг разбудил громкий, отчетливый треск. Звук доносился из недр орешника, где стоял любимец Виталия Петровича, горнист, давно лишившийся горна. И производил этот звук точно не продирающийся сквозь кусты еж, это было что-то большое, внушительное.
Виталий Петрович, обуянный охотничьим азартом, ринулся на шум, полоса света запрыгала по темным веткам. И тут же новый треск раздался с другого края участка. Грозно вопя, чтобы не смели, что он им задаст, Виталий Петрович метнулся туда и снова рассек палкой пустоту. А трещало уже совсем в другом месте, за малинником, и со стороны дома доносился хорошо различимый шум, и лязгнула щеколда в калитке, и Виталию Петровичу показалось вдруг, что он окружен, что в темноте вокруг него – целый легион неведомых врагов.
Отважно кидаясь на каждый новый шорох, Виталий Петрович вновь очутился в зарослях орешника, и что-то внезапно ударило его в спину. С криком обернувшись, он понял, что ударился сам о бетонный блок, который заменял горнисту постамент. Виталий Петрович поднял фонарь и снова вскрикнул, ошалело шаря лучом в темноте.
Горниста на постаменте не было. Неведомые враги, похоже, сменили тактику – вместо того, чтобы ставить свои издевательские скульптуры, начали красть чужие.
– Гады… – застонал Виталий Петрович.
Уже совсем близко трещали кусты, шуршала трава, сминаемая неторопливыми, уверенными шагами. Кольцо смыкалось вокруг Виталия Петровича, и вот наконец трясущийся луч выхватил из темноты лицо. Спокойное, белое лицо гипсового пионера, строгого советского ангела. Вмятины зрачков смотрели требовательно и печально, прозревая досадные несовершенства мира. Виталий Петрович шарахнулся в сторону – и попал в твердые холодные руки. Фонарь упал в траву и превратился в тускло-зеленое пятно. Но и света луны было вполне достаточно, чтобы все видеть, – ведь действовали пионеры открыто, честно, никто не прятался по кустам. Они обступили бьющегося Виталия Петровича, заткнули ему пучком травы рот, ловко ухватили за руки и за ноги и понесли. Все были здесь, и все помогали друг другу, даже те, у кого не хватало конечностей.
Сначала Виталий Петрович выл и вырывался, ушибаясь о бледные тела своих любимцев, умоляюще заглядывая в их прекрасные лики, пытаясь перехватить отрешенные взгляды. А потом, почувствовав, как начала облеплять его тело холодная глина, все понял и затих. Юные скульпторы нашли наконец подходящий материал и прилежно его осваивали.
Твердые пальцы тщательно, не торопясь, облекали его во влажную гипсовую броню, лепили, создавали заново. Виталий Петрович медленно и мучительно превращался в художественное произведение – и никто, даже он сам, не смог бы это оспорить, каким бы ни оказался конечный результат, потому что в основе этого произведения лежала реальная жизнь и подлинная боль. Он стал священной жертвой на алтаре искусства, о чем прежде и помыслить не мог. В затухающих мыслях Виталия Петровича его незначительная жизнь вдруг обрела безупречный, как линии античных статуй, смысл. Только быстрей бы все это уже закончилось, потому что слишком сильны были телесный ужас и отчаяние, паника душила, мешала проникнуться необычайностью происходящего, а ведь такое даже избранным дается только раз, последний раз.
И Виталий Петрович умиротворенно дрогнул губами под слоем глины, ощутив на веках шелковое прикосновение крыльев мотылька.