Книга: Скажи машине «спокойной ночи»
Назад: 5 Мидас
Дальше: 7 Крикунья

6
История происхождения

Моя мать и глаз не могла сомкнуть, пока носила меня под сердцем. Стоило ей прикрыть глаза, она сразу чувствовала, как я шевелюсь и извиваюсь внутри – комок нервов и тканей в околоплодных водах, – приказываю ей немедленно встать, выбраться из забытья и безустанно порхать, как птица. Ей иногда удавалось задремать на несколько минут, свернувшись в кресле или прислонившись к дверному косяку, пока я не замечала, что ритм ее дыхания изменился, и не начинала пинаться. «Я была в ужасе от тебя еще до того, как ты родилась», – как-то раз сказала она, а затем протянула руку и надавила на кончик моего крошечного носа, как на кнопку.
Роды оказались еще хуже, чем беременность, это был ужасный труд. Мою мать рвало и поносило, она уже была как выжатый лимон, когда, наконец, вытолкнула меня на свет. Под тусклой лампой в палате реанимации моя кожа выглядела синей, а ее кровь казалась черной.
Она посмотрела на меня – младенца, лежащего на ее руках. Но как бы пристально она ни смотрела, мои глаза не открывались в ответ. Они оставались закрытыми – две крохотные трещины в коре моего лица. Я не умерла, как заверили ее врачи, просто спала. Да, я постоянно просыпалась внутри нее, а теперь, без нее, спала. «Ты спала. Ах, как же ты спала!» – вздыхала она. Поэтому она и назвала меня Валерией, в честь корня валерианы, который использовала для лечения бессонницы. Одни хотят, чтобы у их детей было по десять пальцев на руках и ногах. Другие желают своим детям счастья. А моя мать молилась, чтобы я не шелохнулась.

 

Сегодня испытательный центр полон народу. По средам инспекторы УДО сдают свои отчеты, поэтому все приемы откладываются на конец рабочего дня во вторник. Мой инспектор – Георг, а когда Георг находится в отпуске или в суде, его заменяет Трисия. Хотя зал ожидания заполнен, стулья по обе стороны от меня остаются пустыми. Я одета лучше, чем одеваюсь обычно для тестирования, поскольку позже у меня встреча с клиентами. Стоящая в проходе напротив девушка-подросток с неприкрытой завистью смотрит на мои прекрасные чулки и платье. На обеих щеках девушки вытатуированы глазки. Татуировки имеют тот же размер и форму, что и ее настоящие глаза, и расположены на дюйм ниже, в виде черных линий. Из них текут крупные татуированные слезы.
Рядом со мной садится мужчина. Дружелюбно улыбаясь, он поднимает прядь моих волос и, поднеся ее к носу, глубоко вдыхает.
– Я хотел узнать, пахнут ли они розовым, – говорит он.
Когда я поворачиваюсь и обращаю на него свой взгляд, он отпускает прядь волос и уходит с намеком на профессиональную любезность, как будто только что признал, что я не клиент, а коллега.
Этот мужчина сделал с кем-то что-то очень плохое. Мне даже не нужно читать его файл. Девушка с вытатуированными глазами тоже сделала с кем-то что-то очень плохое, возможно, с собой. Все мы в этой комнате сделали кому-то очень плохо, и поэтому мы должны сидеть здесь и ждать. Женщина у окна зовет меня по имени.
В последнее время Георг позволяет мне самой проводить тампоном по щеке. Мы с ним встречаемся уже более девяти лет. Почти десять. В течение восьми из этих девяти лет он носил одну и ту же клетчатую рубашку. Предпоследняя пуговица на ней поменяла размер и цвет – видимо, потерялась, и ее пришлось спешно менять либо Георгу, либо его мужу Сэмюэлу. Это наш десятый, последний год вместе. Георг будет скучать по мне, когда я уйду. Возможно, и я буду по нему скучать.
Георг вносит образец моей слюны в машину и, нахмурив лоб, смотрит на экран, как будто машину можно пристыдить, чтобы та ускорила расчеты. «Машина»: слово пришло из древнегреческого языка через латынь и французский – «makhana» – «устройство». Слова, которые привели к «makhana», означали что-то совсем не механическое – единицу, которая функционировала сама по себе, как в теле человека – живой машине. Машины в испытательном центре – это отремонтированные модели, купленные задешево. Поэтому они такие медленные. Георг в нетерпении фыркает на машину.
– Как там Сэмюэл? – спрашиваю я.
– Ха! Одержим новым шоу Каллы Пэкс. Вчера вечером я застукал, как он писал что-то на сайте фанатов. «Ты пятидесятилетний гей, – сказал я ему, – а не девочка-подросток». А Сэмюэл смотрит на меня поверх очков – вот так – и говорит: «Это одно и то же». Ха! Как Эллиот?
– Прекрасно.
– Прекрасно? Это хорошо.
– Было прекрасно, пока я не разрубила его на кусочки и не сложила их в морозильник.
Георг фыркает.
– Не знаю, зачем ты так шутишь.
– Какие шутки? Я завернула части тела в вощеную бумагу.
– Вощеную бумагу, – повторяет он.
– Ну, знаешь, – пожимаю плечами я, – чтобы избежать обморожения.
Лоб Георга разглаживается. На его экране появились мои результаты, и он увидел все, что хотел, – или не увидел того, чего не хотел видеть. Он расписывается на толстом пакете с моими документами и выдает мне лист бумаги, который я должна передать на стойку регистрации при выходе.
– Через месяц я принесу тебе кекс, – говорит он.
– Что я такого сделала, чтобы заслужить кексы?
– Один. Я сказал, что принесу тебе один кекс. – Он прикладывает большой палец к центру моего пакета. – Что ты сделала? Ты отмотала свой испытательный срок.
Я смотрю на его большой палец. Забавно, по-английски «большой палец» будет «thumb», почти непроизносимое слово. Оно произошло от староголландского слова «duim», что означает «набухать».
– Может, проверишь еще раз? – Я указываю на папку. – Я почти уверена, что ты застрял со мной до конца года.
– Десять лет с наступления совершеннолетия: с апреля. Следующий месяц – апрель. Ты ведь родилась в апреле?
– Одиннадцатого.
– Вот видишь? Ты все. – Вручив мне бумажку, он неловко похлопал меня по руке. – Не волнуйся.
– А кто волнуется?
– Валерия. Я знаю, у тебя доброе сердце.
– Ага. В морозилке. Завернуто в вощеную бумагу.
Девушка-подросток все еще находится в приемной. Она жмурится, когда я прохожу мимо, так что теперь у нее только одна пара глаз с чернильными слезами.
Имя Валерия означает «быть здоровой». А еще оно означает «быть сильной».

 

Слово «заклятие» в словосочетании «наложить заклятие» происходит от того же корня, что и слово «повествование». Это свидетельствует о том, что древние люди считали, что язык – это своего рода волшебство, и называние чего-либо передает контроль над ним. Если вы знаете чье-то истинное имя, то можете его уничтожить, по крайней мере, так говорят. В старых преданиях люди скрывают свои имена ото всех, кроме самых близких. Говорят, что Бог скрывает свое настоящее имя даже от тех, кто Ему поклоняется. В колледже у меня был профессор, который однажды попросил весь лекционный зал закрыть уши, прежде чем он прошептал настоящее имя Бога. Я свои не закрыла и сильно разочаровалась.
Встреча с клиентами длится больше часа. Они хотят, чтобы я придумала название их новому крему для глаз – одной из тех крошечных баночек с жиром, парфюмом и чем-то вроде слизи ламантина или порошка из фаллоса единорога, который, как предполагается, уберет ваши морщины. Они даже наняли в качестве лица кампании Каллу Пэкс. Надо будет рассказать Георгу, чтобы он мог передать мужу.
Я сразу придумываю название для этого продукта: крем «Старая карга». Но, конечно, мои наниматели не готовы услышать эту идею. Они предпочитают нечто лебединое, цветочно-лепесточное, снежное царство. Но я вижу ее, эту старуху, машущую из окна своего домика. Мне придется подождать, чтобы предложить свою идею. Если я скажу: «Назовите крем „Старая карга“», то эти люди тут же недоуменно захлопают глазами, а один из них ответит: «Искренность – это новая ирония». Как будто они понимают иронию. Они не знают, что ирония означает Божий смех. Смех Яхве.
После встречи с клиентами я сажусь на электричку до центра города, чтобы встретиться с Эллиотом и Реттом. В электричке я ищу глаза незнакомцев и изучаю морщины, обхватывающие их, точно когти. Сколько же пришлось щуриться и смеяться, чтобы получить каждую из этих линий?
Крем «Старая карга».
Я хотела бы пройтись по лесной дороге к хижине среди сосен. Я хотела бы остановиться у окна и задать старушке три вопроса. Нет, не этого я хочу. Мне бы хотелось быть этой старой каргой, чтобы ответы были спрятаны в складках моей кожи. Слово «карга» происходит от слова «каркас».

 

У французов есть термин enfant terrible, который мы теперь используем для обозначения подростка с особенным талантом, вундеркинда. Первоначально эта фраза обозначала ребенка, который говорит что-то правдивое, но невежливое, например, спрашивает у вашего дорогого гостя во время обеда: «Почему ты такой толстый?» «Жестокий» – слово, которое мы используем для описания детей, как во фразе «детская жестокость». «Жестокий» происходит от crudus, что значит «сырой» или «кровавый». Мы имеем в виду то, что в грубом поведении ребенка есть что-то естественное – любопытство, не имеющее отношения к эмпатии или социальным правилам. Подумайте о том, как ребенок изгибает солнечный свет через увеличительное стекло, чтобы вызвать струйки дыма на спинках муравьев. Ребенок действует не со зла. Просто доброта не приходит ребенку в голову.
Для своей матери я была enfant terrible в традиционном смысле. Мое поведение заставляло ее ложиться спать с мигренью, и эти приступы становились все дольше и дольше. Мой отец, если бы у него спросили, описал бы меня как энергичного ребенка, но он слишком любил меня, чтобы видеть насквозь. Мать знала, кто я на самом деле.
Когда мне было шесть лет и я обнаружила, что наш котенок Сути свернулся клубком под кустами, мама взяла меня рукой за подбородок и сказала:
– Что ты сделала с котом? Скажи мне сейчас, и я не буду злиться.
Я не понимала, какого признания она от меня ждала. Я не помню, чтобы что-то делала с котенком. Мне нравился Сути. Это я его так назвала. Когда я надевала свитер, он впивался в него когтями и облизывал шерсть, сбивая ее во влажные комки, как будто сосал грудь матери.
– Что ты сделала? – снова спросила мама.
Я ткнула Сути в бок, когда нашла его скрученным под кустом, – так я узнала, что он мертв, а не спит. Возможно, именно это она и имела в виду. Но когда я произнесла эти слова: «Я только прикоснулась к нему», ее рука метнулась от моего подбородка к ее виску.
– Я больше не могу это слушать! – отчаянно воскликнула она, отшатываясь. – Не говори мне, что ты делала дальше!
А дальше я погладила его мягкий серый лоб.
– У меня снова начинает болеть голова.
Когда кот, которого мы взяли после Сути, мистер Стаффинг, убежал, она сказала: «Я не хочу знать, что ты с ним сделала».
После этого мы больше не заводили кошек.
Сейчас у нас с Эллиотом есть кошка. Ее зовут Слип. У нее идеально симметричные полоски на хвосте, и она может съесть кожуру утренней мускусной дыни до зеленой мякоти. Когда я ее глажу, она изгибает спину навстречу моей руке, и я говорю: «Осторожнее», не понимая, разговариваю ли я с ней или сама с собой.

 

«Громила», – написал мне Эллиот: пароль в баре, где я должна его встретить, – один из тех фальшивых «тихих» баров, которые постоянно то входят, то выходят из моды. В этот можно войти с заднего двора китайского ресторана. Проходишь мимо клеенчатых столов и прямо на кухню, где висит веревка с мертвыми утками, а затем подходишь к здоровяку в фетровой шляпе, которому называешь пароль дня. Паролем всегда служат какие-то сленговые слова запретной эры, вырванные из Интернета, что-то вроде «древесное бухло» или «большая шишка». Запреты! Все любят платье-чарльстон или игрушечные пулеметы, но кто помнит тысячи людей, которые ослепли, пока пили непонятно какой древесный спирт?
Вышибала выглядит, как огромный, надувной Георг, словно кто-то взял в рот его мизинец и надул тело, как воздушный шарик. Я думаю спросить вышибалу, знает ли он о древесном спирте и слепых людях, может ли он представить себе, как это – сделать глоток из бутылки и обнаружить, что мир замигал, будто глаза тебе выклевывает птица.
Так я могла бы сказать Георгу, а затем добавила бы: «Это мне кое о чем напомнило: у меня есть бутылка ликера на твой следующий день рождения. Домашнего».
И Георг фыркнул бы и сказал: «Валерия. Ты меня не испугаешь».
А я бы сказала: «И ты меня не испугаешь, Георг. Давай выпьем».
И он сказал бы: «Ладно, давай. На здоров’я
А затем он посмотрел бы на мои результаты на экране, и его лоб разгладился бы, и он протянул бы мне бумажку и сказал, что у меня все в порядке. Что я могу идти.
– «Громила», – говорю я вышибале, и он отходит в сторону – за ним скрыта маленькая дверь. Он открывает ее и впускает меня.
Это не настоящий пароль. Настоящий пароль – бумажка от Георга.

 

Адвокат, которого нанял мой отец, дорого брал за свои услуги и носил галстуки пастельных оттенков, которыми окрашивают стены детских садов. Нанятый отцом детский психиатр тоже получала немало, принты на ее шелковом платье напоминали пятна из теста Роршаха. Я сидела между ними, подальше от отца. Мы рассаживались так потому, что мой отец не мог смотреть на меня не морщась, чего, по предупреждению дорогого адвоката, не должно случиться перед судьей. Мне было одиннадцать.
Моя мать тоже была там, хотя на самом деле не совсем. На самом деле она была мертва. Тем не менее я представляла себе, что она сидит в конце стола. Она мрачно махала мне, а голова ее была объята пламенем.
Мы сидели не в зале суда, а в конференц-зале, предназначенном для семейного суда. На стенах висели плакаты с измученными ягнятами, и каждый раз, когда я передвигала кресло, из ковра поднимался смрад испорченного молока. Встреча была формальностью. Профессионалы, которых нанял мой отец (уравновешенные и дотошные), уже посовещались с государственными соцработниками (переутомленными и замороченными) и придумали план. Семь лет в частной психиатрической клинике, пока мне не исполнится восемнадцать, а после этого – испытательный срок в течение пяти лет. Мне даже не пришлось давать показания. В конце концов, я уже призналась. Мы наблюдали, как судья ставит свою подпись под моим приговором; все закончилось в два счета.
Взрослые с очень довольными лицами откинулись в своих креслах (за исключением моего отца, чье лицо я не могла видеть), когда я сказала:
– Ваша честь?
Я сказала это так, как тренировалась в кабинке, когда в последний раз ходила в туалет. Никто меня не услышал, поэтому я повторила громче:
– Ваша честь?
На этот раз все обратили свои взгляды на меня. За исключением моего отца, который судорожно дернул головой, как будто над ним пролетел какой-то предмет. И кроме моей матери, которая смотрела на меня, не отводя глаз. Пламя вокруг ее головы посинело и начало дымить.
– Ваша честь? – снова сказала я. Три раза. Как заклинание.
Адвокат и психиатр попытались заставить меня умолкнуть: адвокат – заговорив громче, чем я, психиатр – больно сжав мою руку. Судья заставил их успокоиться и жестом разрешил мне продолжить.
– Можно его увеличить? – спросила я.
Судья поджала губы.
– Вынесение приговора закончено, Валерия. Теперь мы все едем домой. – Уголок ее рта скривился при этих словах. Она вспомнила, что я не пойду домой, что мой отец отправится домой один. Я поеду в психбольницу, а моя мать отправилась в землю.
– Не вынесение приговора, – сказала я. – Мое наказание. Не могли бы вы его увеличить?
Она посмотрела на меня, снова заставив утихнуть моего адвоката.
– Пожалуйста.
Это каким-то образом сработало. Она продлила мой испытательный срок после наступления восемнадцати до десяти лет.
– Тебе уже будет двадцать восемь, когда он закончится, – предупредила она меня.
– Я никогда не буду такой старой.
Тогда я была очень уверена в этом.
На том конце стола голова матери опалила стену позади нее. Она улыбнулась мне. И, несмотря на все данные мне обещания, мой отец спрятал лицо в ладони и заплакал.

 

Я нахожу Эллиота и Ретта в кабинке в глубине забегаловки. Они пьют какой-то напиток яркого цвета. «Последние слова», – говорят они мне, это означает название напитка.
– Эй, парень, ты как сюда попал? – спрашиваю я. Ретту всего восемнадцать.
Он дергает подбородком в сторону отца. Но, конечно же, я уже догадалась, что Эллиот, должно быть, мило с кем-то поболтал.
– Мы празднуем, – говорит Эллиот.
– Празднуете что?
– Прием!
– Мог бы и не говорить. Куда именно?
– В Калифорнийский в Дейвисе, – быстро говорит Ретт, опережая отца.
– Ого, поздравляю. – Я втискиваюсь в кабинку и делаю глоток из бокала Эллиота: джин, лайм и еще что-то. – Кто закажет мне?
Эллиот начинает говорить о своей новой инсталляции, «Мидасе», которую он разместит в галерее Ниты на следующей неделе; его голос преисполнен гордости. Ретт кривится, и я понимаю, что Эллиот только что ему об этом рассказывал. Я также знаю, что Эллиот будет продолжать описывать постановку, пока Ретт не попросит ее посмотреть. А если Ретт не сделает этого в ближайшее время, Эллиот должен будет пригласить его приехать, но будет лучше для всех, если Ретт попросит сам. Ретт – единственный, кого Эллиот действительно любит. Это часть моего наказания, и я принимаю это. Если Эллиот меня не любит, значит, он в безопасности.
Я нашариваю ногу Ретта под столом и пихаю его. До парня наконец доходит – он моргает.
– Я мог бы приехать посмотреть, – говорит Ретт. Я снова пихаю его. – Ну, твое шоу. «Мидас». Звучит очень круто.
– Ты уверен? – спрашивает Эллиот. – Оно будет днем.
– У меня есть свободное время в пятницу.
– Может, кто-то из твоих учителей позволил бы тебе написать рецензию?
– Рецензию?
– На мою постановку.
– Гм. Я не хожу в художественный класс.
– Искусство – универсальный предмет.
– Наверное.
– К тому же, если твои учителя не предлагают набрать дополнительных баллов, они плохо выполняют свою работу.
Эллиот поворачивается, чтобы послать официанта за еще одной порцией «Последних слов», и когда он это делает, Ретт ловит мой взгляд и качает головой: «Ох, папа».
Когда я вышла замуж за Эллиота, Ретту было четырнадцать, а мне двадцать три. Поначалу в присутствии Ретта я нервничала. Не потому, что стала его мачехой, тогда как была ближе по возрасту к нему, чем к его отцу, и не потому, что боялась, что не понравлюсь ему. На самом деле я надеялась, что я ему не понравлюсь. «Я не очень хорошо лажу с детьми», – сказала я Эллиоту, когда мы начали встречаться. Так что он был предупрежден.
Префикс «step» в словах «stepmother» и «stepfather» происходит от старого немецкого слова, означающего «лишенный» и «осиротевший», что обозначает чувство большой потери. И неудивительно! Посмотрите, как мачехи ведут себя в сказках. Хотя я бы сказала: «Почему это должно быть естественно – любить ребенка другого человека?» А если не любишь, то это неестественно? Неестественно не любить своего ребенка, это уж точно. Скажите об этом моей матери. Хотя придется рассказать об этом ее призраку.
В первые выходные Ретт остался у нас. Рано утром мы с ним столкнулись в коридоре, оба в пижамах. Мы застыли на месте и одновременно уставились друг на друга. Он поднял руку в осторожном приветствии. Я бросилась обратно в свою комнату.
Оказалось, что я понравилась Ретту. Ему нравились цвета, в которые я красила волосы. Ему нравилась «жесть», если можно так выразиться. Он стал приходить ко мне с тщательно продуманными историями о небольшом инциденте, который произошел в школе, а затем в поисках совета. Чем больше я его сторонилась, тем настойчивее он себя вел.
Я предупредила Эллиота, что не очень хорошо лажу с детьми, но я не рассказала ему об остальном: о моем чудовищном рождении, о головных болях моей матери, о несчастных котах и школьных друзьях, уходивших из нашего дома в слезах, потому что я вела себя слишком жестоко в играх, о больнице, где я провела подростковые годы. Обо всех людях, которых я покалечила или уничтожила. Я не рассказала ему о Георге и моем испытательном сроке. О запахе горелой кожи, который навсегда поселился у меня в носу. Я ничего не рассказала ему.
Поэтому, когда Ретт перестал есть, я сразу поняла, что это моя вина. Должно быть, я сделала что-то такое, что заставило мальчика чахнуть. Чтобы защитить всех нас, я сделала шаг в сторону – перешла на самый край сцены. Во время выходных, которые Ретт проводил с Эллиотом, я отправлялась в рабочие поездки или загружала день различными делами и обедами. Затем Ретта начали переводить из больницы в больницу, и совместные выходные прекратились. Разумеется, я должна была посещать центр в семейные дни, но я держалась за спиной Эллиота, чтобы мальчик меня не видел.
Мне было знакомо это место – частная больница, где отчаяние спрятано за роскошью. Перед каждым визитом я перебирала коробки, приготовленные Эллиотом, вынимая оттуда предметы, которые, как я знала, медсестра отберет: шнурки, шариковую ручку, жидкость для полоскания рта. Эллиот, в конце концов, это заметил.
– Откуда ты знаешь, что там не разрешена жидкость для полоскания рта?
Я пожала плечами и сказала:
– Здравый смысл. – А мое сердце колотилось, как бешеное.
После этого я больше не трогала передачи.
Тогда, на одной из моих встреч с Георгом, я указала на Apricity и сказала:
– Жалко, что она не может показать тебе число. Очень жаль, что нет такой машины, которая могла бы это сделать.
– Какое еще число? – спросил Георг.
– Ну, как для радиации в воздухе или для токсинов в воде. И если число выше нормы, ты понимаешь, что это уже не безопасно. Пить. Дышать.
Георг сухо кашлянул.
– И эта воображаемая машина выдала бы тебе число?
– Я просто имею в виду, что это было бы объективно.
Он посмотрел на меня из-под крупного лба.
– Ты думаешь, что ты токсин?
Я не плакала с детства. Должно быть, тогда я заплакала, хотя я этого и не помню. Когда Георг задал мне этот вопрос, я почувствовала, как к глазам подступают слезы. Наверное, такое чувство испытывает человек, который держится за дверную ручку, но не осмеливается повернуть ее и войти.
В тот момент на Apricity появились мои результаты: я увидела это по лицу Георга, его лоб разгладился. Он начал поворачивать свой экран, чтобы показать их мне, хоть это было запрещено. Не то чтобы меня волновали правила. Я остановила его не поэтому. Я просто не хотела их видеть, что бы та машина ему обо мне ни сказала. Я не заслуживаю счастья. Не хочу знать, где его искать. Когда я схватила его за руку, Георг вздрогнул. Когда же он отстранился, я увидела, что мои ногти оставили крошечные следы на его коже.
Он развернул экран и посмотрел на меня.
– Это хорошее число.
– Но она же не выдает числа, – сказала я.
– Оно хорошее, – повторил он, кивая себе. – Валерия. Ты не токсин. А ты… что? Ты не опасна для общества.

 

Проводив Ретта на автобус, который отвезет его обратно к матери, мы с Эллиотом идем на дегустацию меда. В Бэйвью есть магазин, куда мед привозят прямо из пасеки. Стены магазина уставлены прозрачными стеклянными кувшинами, формой похожими на ульи, с трубками на дне, из которых льется мед. Пока продавец помогает Эллиоту найти самый сладкий мед, я подхожу к окнам в задней части магазина, откуда клиентам открывается вид на пчел. Настоящие ульи – это просто кучи досок, они смахивают на старые комоды. За ними ухаживает пчеловод с прикрывающей лицо сеткой. Медоносная пчела – это единственный вид пчелы, которая умирает, когда кусает человека. Ее внутренности распарывает колючим жалом, и она улетает выпотрошенной.
В мои губы упирается ложка.
– Попробуй этот, – говорит Эллиот.
Это так мило, что по моему телу пробегает дрожь.
– Он самый сладкий? – спрашиваю я.
– Нет. – Эллиот касается кончика моего носа. – Это ты.
Когда я в ответ высовываю язык, он кладет на него еще меда.
Эллиот не знает, кто я. И это незнание – его бесконечное спасение и бесконечное мучение.

 

Эллиот легкомыслен. Эллиот очарователен. Эллиот безвреден.
Должно быть какое-то фольклорное существо, такое как Эллиот, которое после колотого ранения не кровоточит. Нож входит и выходит серебристым и чистым.
Я встретила Эллиота на одной из вечеринок Ниты. Я познакомилась с Нитой, когда работала в маркетинговой фирме, которая продвигала ее галерею. Ните понравилась блузка, которая была на мне, поэтому она пригласила меня на вечеринку. Такой уж была Нита.
Маркетинг стал моей первой работой после колледжа. Когда я выходила из больницы, врачи предупредили меня, чтобы я была готова к сложной перестройке. Но в колледже было не сложно. Я поступала с детьми, которые учились в интернатах. Мое заключение было довольно похоже на то, что пришлось пережить им, так что мои документы прошли без подозрений. Спустя четыре года я получила степень в области лингвистики. Слова похожи на меня – такие же изменчивые. Мой отец приходил ко мне в школу всего раз, на выпускной. Голова его была все так же склонена, в этот раз над кусочком белого торта. Вы знаете происхождение слова «папа»? Оно связано с греческим и латинским pater, от pa – одного из первых звуков, которые может издать ребенок.
В тот вечер, на вечеринке у Ниты, Эллиот подошел ко мне с еще одним напитком. Я всегда привлекала такой тип мужчин, которые подходят к женщинам не с предложением выпить, а с самим напитком. Чтобы завести разговор, я обидно высказалась о большой картине, которую Нита повесила над каминной полкой. «Мазня», – вроде бы сказала я тогда.
Эллиот, сощурившись, посмотрел на угол холста:
– Ты можешь прочитать подпись художника?
Но этого не понадобилось. По его улыбке я сразу поняла, что он скажет.
– Вот черт. Это же ты, да?
Все закончилось сексом в свободной спальне на куче чужих пальто. Я знала, что он старше. Знала ли я, что он женат? Что он отец? Я, должно быть, это почувствовала, хотя в тот вечер он снял обручальное кольцо перед тем, как отправиться на вечеринку.
Поэтому, когда я говорю, что Эллиот безвреден, я знаю, что его бывшая жена не согласилась бы с этим заявлением. Я имею в виду, что Эллиот безвреден для меня. Это не значит, что я не люблю Эллиота. Люблю ли я Эллиота? Да. Настолько, насколько кто-то вроде меня способен на такую эмоцию. Может быть, у меня не такие чувства, как у вас. Но кто знает, как сравнивать наши чувства? У слова «любовь» нет происхождения. Это одно из первых слов, и оно всегда имело только свое значение.

 

Мы с Эллиотом выходим из магазина, купив такой тяжелый кувшин меда, что его сложно вынести. Завтра его доставят в нашу квартиру. Нам больше никуда не нужно идти, поэтому мы просто гуляем. Район Бэйвью в течение многих лет был верфью, а во время Второй мировой войны – лабораторией, используемой для проверки воздействия радиоактивного материала на животных. После он опустел, а затем стал правительственным. Теперь молодые, богатые и беспечные вернули район в свою собственность. Мы проходим мимо магазина, где продаются кожаные водительские перчатки, мимо ресторана, в котором подают одну дичь, и еще двух подпольных баров – один замаскирован под цветочный магазин, другой – под банк. Когда мы проходим мимо зала игр ВР, я делаю нечто беспрецедентное. Я предлагаю войти внутрь. Затем я делаю еще одну беспрецедентную вещь. Я говорю:
– Давай сыграем.
– Сыграем? Мы? – моргает Эллиот.
Я киваю.
Он мимически изображает сердечный приступ.
Эллиот любит игры. В нашей квартире нет системы ВР (я настаиваю), поэтому Эллиот иногда ходит в зал игр один или с Реттом. Он никогда не спрашивает, почему я не хочу идти. Он объясняет мне, но скорее себе: «Женщины любят только те игры, которые придумывают сами, все это знают».
Работник игрового зала – пожилая тетка с розовыми волосами, как у меня. Увидев меня, она улыбается.
– Светло-вишневый? – спрашивает она, прикасаясь к своей макушке. Я знаю, что она имеет в виду цвет краски.
– Маджента, – отвечаю я, тоже дотрагиваясь до головы.
Она наклоняется вперед и говорит почти шепотом:
– Вы знаете, откуда произошло это слово?
Я действительно знаю.
– Город в Италии. Там изобрели цвет красителя.
– А вы знаете как? Город пережил битву. Они назвали краситель, увидев пропитанную кровью землю.
Я качаю головой. Этого я не знала.
Она вручает нам маски и перчатки и говорит:
– Повеселитесь, детишки. – Затем быстро, как змея, хватает меня за запястье и пальцем свободной руки водит между нашими лицами, ее и моим. – Как будто смотрю в заколдованное зеркало.
Игровой зал ВР хорошо оснащен, наша кабинка чистая, и там богатый выбор игр. Я просматриваю названия, почти ожидая, что ее там не будет. В конце концов, это старая игра. Но вот она, между «Аллеей Аллигаторов» и «Астронавтами-Болеутолителями».
– «Аттракцион Веселья»? – говорит Эллиот, когда я вывожу ее на экран. Его голос звучит так же: весело. – Посмотри на дату. Это же практически винтаж.
– Как и ты, – говорю я.
– Я лучше, чем винтаж, детка. Я классика.
На экране появляется изображение ночного парка развлечений: яркие саваны игровых палаток, громкая музыка, веретено колеса обозрения, мерцающее огоньками. Я опускаю маску, и парк вокруг меня становится шире и объемнее, я будто погружаюсь в него, в этот довольно убедительный мир, не считая того пикселя по краям зрения. Тем не менее я чувствую эту характерную для детства объемность – дыхание, наполняющее легкие до краев, ощущение того, что каждый вдох прекрасен. Рядом со мной появляется Эллиот. Его аватар искажен, и в игре его руки – это кучки пикселей, как будто он держит два размытых букета.
Его аватар поворачивается ко мне с вялой улыбкой. Голос Эллиота звучит в наушниках:
– Твое лицо!
– Что? – Я поднимаю руки к лицу, но, разумеется, ощущаю только пластиковую маску.
– Все исчезло. Одни пиксели.
– Твои руки тоже, – говорю я.
– Ты уверена, что хочешь сыграть в нее?
– Мы должны достать яблоко в карамели, чтобы начать историю. Киоск там.
Я начинаю двигаться сквозь толпу слепо любящих родителей и смеющихся детей. Игра была дешевой, и в толпе появляются и исчезают одни и те же люди: женщина с кошачьими ушками на голове, мальчик, показывающий пальцем в небо, мужчина с зеленым воздушным шаром, привязанным к запястью.
– Ты уже играла в нее, – говорит Эллиот, догоняя.
– В детстве, – признаю я.
– Я думал, ты ненавидела игры.
– Какой ребенок ненавидит игры?
Лицо его аватара по-прежнему вяло улыбается, но, конечно, это единственное выражение, которое оно может принять. Я замечаю киоск с яблочными конфетами прямо перед нами. Мне кажется, будто я прячу нож за спиной. И еще мне кажется, что меня ведут на убой. Оба чувства сразу. Может, из-за того, что я предложила сыграть в эту игру, а сама не собираюсь ему ни о чем рассказывать? Так ли это? Расскажу ли я ему сейчас? А если я это сделаю, он отвернется от меня? Он меня бросит? Буду ли я тогда счастлива?
Мы добираемся до киоска. Продавщица яблок более детализирована, чем люди в толпе. У нее неопрятные седые волосы и большая родинка прямо под глазом, что заставляет задуматься, видит ли она постоянно краем зрения это пятно на горизонте.
– Закажи одно, – говорю я Эллиоту.
«Яблоко» – еще одно слово, которое всегда имело свое значение. Фактически оно применялось для любых фруктов, овощей или даже орехов. Все фрукты были яблоками. Картофель был «яблоком земли» (а во французском языке до сих пор: pomme de terre). Финики были «пальчиковыми яблоками». Банан в среднеанглийском языке был «райским яблоком».
Яблоко, которое старуха вручает Эллиоту, имеет обычный красный цвет, однако оно краснее, чем настоящее яблоко. Карамельное покрытие придает ему цвет сердца. Эллиот подносит его ко рту. Губы его аватара по-прежнему растянуты в улыбке, но раздается хруст, как будто он откусил от фрукта. Этот хруст разносится по всему парку и возвращается в наши уши измененным – теперь он похож на рокот пропеллеров. И после этого с неба начинают падать мужчины.
Хотя, может быть, они совсем не мужчины. Возможно, это женщины. Или монстры. Невозможно узнать, что скрывается за их масками. Когда игра «Аттракцион Веселья» была создана, это было популярной темой: замаскированные убийцы. Они присутствовали во всех фильмах, шоу и играх. Иногда, как в «Аттракционе Веселья», их посылали от правительства на вертолетах. Иногда они были сверхъестественными – проскальзывали сквозь трещины между измерениями. Исследователи поп-культуры писали, что этот сюжетный ход представлял собой страх перед госучреждениями, чувство диссоциации от самого себя и т. д. и т. п., пока все современные проблемы не были должным образом переданы в массы. Большинство считает, что слово «маска» происходит от слова «маскировка», но есть кельтское слово, которое переводится как «темные облака собираются перед бурей». А еще есть masca, что означает «ведьма».
В игре замаскированные фигуры появляются из неба на шнурах, настолько тонких, что кажется, что мужчины хватаются за края ночи и скользят вниз по ним. Достигая земли, они расчехляют свои ножи и перерезают горло людям в парке. Горло мужчины с зеленым воздушным шаром. Горло девушки с двумя длинными косами. Даже горло продавщицы яблок. Струи крови и красные капли брызгают крошечными квадратами, рассеиваясь в воздухе на пиксели.
– Сюда! – кричу я Эллиоту и убегаю от побоища, подальше от парка, подальше от игры.
Игра называется «Аттракцион Веселья» из-за ощущения, которое должна породить, а также из-за того, что она проходит в парке развлечений. Если вы проходите игру как полагается, вы можете входить в разные кабинки, палатки и аттракционы, скрываясь от замаскированных убийц и собирая оружие, чтобы сражаться и убивать их. Если вы доиграете до конца с «победой», то в конечном итоге вы убьете лидера замаскированной армии, спасете ребенка, оказавшегося наверху колеса обозрения, и украдете один из вертолетов, улетающих… куда? Я полагаю, куда-то в безопасное место. Я не знаю. Я никогда так не играла.
На окраине игровой местности есть узкий периметр пространства вокруг парка развлечений – темные поля, граничащие с яркими палатками и огнями. Там тоже есть замаскированные убийцы, но их меньше. Это пространство было создано для игроков, которые не в состоянии справиться с бойней в парке развлечений, для любителей, которым нужно где-то спрятаться, чтобы восстановить уровень здоровья или попрактиковаться в основных движениях. Это поле нашла моя мама. А я нашла горящий дом.

 

По мере того как я росла, головные боли мамы становились все сильнее. Когда я приезжала домой из школы, она встречала меня у дверей и описывала свою боль за день. «Как будто вместо висков скалы, и их кто-то долбит». «Как будто какой-то гигант сжимает мой череп». «Как будто в мозгу летает рой пчел». Затем она отходила в сторону, позволяя мне войти, и бросалась обратно в свою темную спальню. Она никогда прямо не говорила, что это я вызываю у нее головные боли, но я это знала. Если я приносила ей чай, она следила за каждым моим шагом, и хотя она соглашалась взять чашку из моей руки, поднимала ее ко рту и наблюдала за мной над ее краем, не делая ни глотка. Она боялась, что я ее отравлю. Мама никогда мне об этом не говорила, но я слышала, как она спорила об этом с отцом за закрытой дверью.
– Она просто маленькая девочка, – сказал он. – Она твоя дочь.
Мать же ответила:
– Именно. Вот почему я это делаю.
Теперь я знаю, что у моей матери были проблемы с головой, а не с головными болями. Мне это объяснили врачи, и я доверяю их опыту. Но можно что-то знать, а можно чувствовать. Для взрослых это две разные вещи. Для детей – одно целое.
Игра была подарком на мой одиннадцатый день рождения. После того как мама открыла мне дверь – с головной болью: «Как будто птицы выклевывают мне глаза», – и пока отец не вернулся с работы, я несколько часов играла в «Аттракцион Веселья» почти без звука, чтобы мать могла отдохнуть. А в один прекрасный день я услышала, как за моей спиной скрипят ее тапочки, и вот она остановилась. Я не осмелилась обернуться, боясь, что вид моего лица причинит ей боль. Я вела себя очень тихо и продолжала играть в игру.
В течение недели повторялось одно и то же. Я начинала играть; она подходила и смотрела. Когда я выключала игру, она возвращалась в свою комнату. Однажды за скрипом тапочек и мягким оседанием диванной подушки послышался новый звук: шелест ее волос, пока она надевала другую маску на голову. И она появилась рядом со мной – аватар с лицом моей матери. Она, должно быть, играла, когда я была в школе. Тем не менее я не стала смотреть на нее, ни в жизни, ни в игре. Однако я видела ее аватар с приятной плоской улыбкой. Меня удивил вид ее глаз, когда в них не было боли.
Мама вышла из парка развлечений, направляясь в темные поля. Я последовала за ней. В течение нескольких дней мы делали одно и то же – вместе пересекали поля, позволяя замаскированным убийцам убивать нас, когда они нас находили. Однажды она бросилась на нож убийцы впереди меня, жертвуя собой. Во мне возникло чувство, которое я не испытывала ни до, ни после этого. Не важно. Мы обе умерли.
Затем однажды я увидела мерцание на горизонте. Я оторвалась от матери и побежала туда, и когда экран не разделился на две части, я поняла, что она идет за мной. Мы подошли к горящему дому. Я остановилась, а мама вошла внутрь. Через мгновение она появилась у окна, охваченная пламенем. Она стояла и махала мне рукой. Я взглянула через плечо, подняла маску и увидела сквозь прозрачный пластик ее маски, что улыбка была не только у ее аватара, но и на ее настоящем лице. Маме не нужно было говорить мне, что ее головная боль наконец исчезла, как будто воображаемое пламя сожгло ее.

 

– Вон там, – говорю я Эллиоту и уже вижу вдалеке маленький домик, охваченный пламенем.
– Что внутри? – спрашивает Эллиот, его аватар бежит за моим по темным полям. – Оружие? Проход?
Я не говорю ему, что дом был создан рекламы ради, чтобы игровой мир казался настоящим. Я не говорю ему, что внутри нет ничего, кроме огня. Мы подходим к двери настолько близко, что, если бы огонь был реальным, можно было бы услышать, как потрескивает съедаемое им дерево. Но пламя ненастоящее, и поэтому оно беззвучно танцует, меняя цвет.
– Оставайся здесь, – говорю я Эллиоту. – Обойди вокруг и загляни в окно.
– Ты войдешь внутрь?
– Да.
– Почему же я должен остаться?
– Увидишь.
Я вхожу в дом. В глазах рябит от оранжевого и желтого цветов, но тепла от огня не исходит. Языки пламени вспыхивают и гаснут в углах моей маски. «Языки пламени» – мы произносим эти слова, как будто огонь умеет разговаривать, как будто он дразнит нас, пронзая воздух, как змея. Я подхожу к окну и вижу снаружи Эллиота, который стоит там, где я попросила его встать.
– Что теперь? – спрашивает он.
Мне проще рассказывать ему с маской на лице.
– Мы играли в игру, когда я возвращалась из школы.
– Чего? Кто?
– Мы с мамой.
– Ты никогда не рассказывала о своих родителях.
– Я рассказываю о них сейчас.
Он какое-то время молчит, затем кивает. Продолжай.
– Мы делали это. То же, что и мы сейчас, я хочу сказать. Она стояла в доме, там, где сейчас стою я. А я стояла там, где стоишь ты, и смотрела на нее, и она была счастлива.
В кабинке ВР мы с Эллиотом стоим плечом к плечу; в игре мы стоим друг напротив друга. Мы в масках, но в игре наши лица ничем не скрыты, однако у меня лица нет – его размыло на пиксели. Эллиот стоит на холодной темной равнине. Я в огне. Он не слышит, в чем я признаюсь, но я ничего ему и не скажу. Он ждет, когда я начну рассказывать. Пока он ждет, в парке развлечений умирает сорок посетителей. Я считаю их по крикам и добавляю к своему игровому счету.
– Хочешь продолжить игру? – спрашивает он.
– Я просто не знаю, понимала ли она.
– Кто?
– Моя мама.
– Не понимала, что? Как играть в игру?
– Что она на самом деле не горела.

 

Вот что было сказано на семейном суде:
что я достаточно взрослая, чтобы понимать, что я делаю;
что я слишком молода, чтобы понимать, что такое постоянство;
что в моих извинениях видно раскаяние;
что я взяла канистру с бензином из лагерных принадлежностей и спички из ящика на кухне, где их держали;
что она, должно быть, дремала на диване, а ее лекарство от головной боли было таким сильным, что она не проснулась от плеска струи бензина.
Не разбудило ее и чирканье спички.

 

А вот этого не сказал никто:
что я была на заднем дворе, когда это случилось, и грустила из-за того, что у нас нет кошек;
что запах горелой кожи и волос распространился по коридору до задней двери раньше, чем дым, жар и ее крики;
что к тому времени, как я добралась до нее, она уже была охвачена пламенем;
что она, горящая заживо, носилась по комнате;
что она была похожа на одно из огненных колес в парке развлечений;
что я не помню, как доставала бензин или спички, хотя я знала, где их хранили;
что я не помню, как сделала это.
Но должна была.
Я должна была это помнить.
Так ведь?
И я стояла и смотрела на игру пламени.
И я думала обнять ее и попытаться сбить пламя, но в итоге не решилась рисковать собой ради нее.
И я говорила им: «Извините», я повторяла это снова и снова, сознаваясь в преступлении. Я ее не поджигала, но смотрела, как она горит, – вот в чем я сознавалась.
В какой-то момент, увидев меня там, она перестала кричать.
В какой-то момент она попыталась помахать мне рукой.

 

У меня не должно быть адреса Георга, но, конечно, я его знаю. Еще на пятый год моего испытательного срока он оставил свое пальто на спинке стула, и когда он пошел в уборную, я залезла в его кошелек и запомнила адрес. После того как мы с Эллиотом выходим из игрового зала, я вспоминаю номер дома Георга и добираюсь до него на трех поездах. Я приезжаю и вижу бунгало, почти такое же маленькое, как горящий дом, с покрытыми мхом краями. Я сижу на крыльце больше часа, и занавеска, в конце концов, отодвигается, и появляется мужское лицо, но не Георга, а Сэмюэла. Через мгновение дверь за моей спиной распахивается, Георг выходит и осторожно опускается на крыльцо рядом со мной.
– Валерия. – Он трогает пальцем зажигалку – дешевый кусочек пластика, зажатый в моих руках, как безделушка. – Ты забыла свои сигареты?
– Я сожгла остальную часть твоего района, – лгу я.
– Да? – Он делает вид, что обводит взглядом дома, спокойные и спящие.
– И приют для сирот.
– Правда?
– И больницу. Палату для больных лейкозом. Всех этих лысых детей. Они ведь все равно должны умереть?
– Валерия.
– Я и себя должна сжечь, так?
– Сжечь себя? Этой зажигалкой?
– Возможно, не всю себя. Только часть руки. Кусок плоти.
– Не всю себя?
– Я должна бы. Но нет.
– Что ж, уже хорошо. Но тогда зачем кусок?
– Я же сказала, я не могу этого сделать. – Я ерзаю на крыльце. – Даже кусок.
Георг молчит, я тоже. Затем он протягивает руку и щелкает зажигалкой, и между моих ладоней вспыхивает пламя. Мы смотрим, как оно дрожит. Он поднимает большой палец – пламя гаснет.
– Ты не сжигала эти здания, – говорит он.
– А могла бы.
– Ты не сжигала маленьких детей.
– Откуда ты знаешь?
– Ты не опасна.
– Тебе машина об этом сказала?
– Я говорю тебе это: ты не опасна.
Он обнимает меня, а его рубашка пахнет какой-то едой, чем-то с чесноком. Я стараюсь не слишком сильно дрожать в его объятиях. Я пытаюсь сдерживаться, чтобы мои слезы и сопли не измазали его плечо. Потому что я не хочу причинять вред никому и ничему, даже этой рубашке. Георгу все равно. Он обнимает меня за затылок и решительно прижимает мое лицо к плечу, и когда я уже плачу, он отстраняется.
Я шмыгаю носом и робко вытираю глаза.
– Ты знаешь, что слово «огонь» не имеет происхождения? – говорю я. – Оно всегда означало «огонь» и больше ничего.
– Хм-м-м.
– Это значит, что огонь был одним из первых.
– Мы тоже были одними из первых. Да?
– Кто?
– Мы. Ты и я. Люди. – Георг смотрит на меня. За ним тянутся ряды домов, крошечных и несгоревших. – Мы были одними из первых?
– Да.
– Да?
– Конечно. – Я снова шмыгаю носом и вытираю глаза. – Мы были здесь, чтобы сказать это слово.
Он кивает, как будто я доказала его правоту.
– Мы были одними из первых, и мы хорошие, Валерия. Мы хорошие.
Назад: 5 Мидас
Дальше: 7 Крикунья