Книга: Брисбен
Назад: 13.01.14, Петербург
Дальше: 20.01.14, Петербург

1988–1989

В общежитии Глеб и Катя прожили еще год. Катя продолжала учиться, а Глеб пошел учителем в школу на Петроградской стороне. Своего первого учительского дня он ждал не без воодушевления. В конце концов, всю предыдущую, пусть и недолгую пока жизнь он был только учеником. Первые месяцы в школе Глеба не разочаровали. Он по-взрослому входил в учительскую, брал классный журнал и отправлялся на урок. Преподавал язык и литературу. На него были устремлены глаза, не потерявшие еще детской ясности и, пожалуй, доверчивости. В том, с какой готовностью (язык на верхней губе) дети записывали произносимые им слова, сквозила непоколебимая уверенность в правильности мироустройства, частью которого был он, Глеб, с его уроками. От избытка усердия его ученики постоянно что-то переспрашивали и уточняли – ему это нравилось. Глядя на них, Глеб думал, что вряд ли сейчас на свете найдется человек, за которым бы он так беззаветно что-либо записывал. Всё изменилось зимой, когда в связи с болезнью коллеги ему увеличили нагрузку и дополнительно дали вести девятый класс. Там были уже совершенно другие вопросы, а главное – глаза. Задавая вопросы, новые его ученики глаза отводили или, наоборот, смотрели не мигая, и в этом взгляде (так казалось Глебу) не было ничего, кроме бесстыдства. Вопросы задавали мальчики, но громче всех смеялись девочки: они понимали, что все усилия предпринимаются ради них. На уроке по Преступлению и наказанию Глеба спросили, почему он защищает преступника. Глеб, купившийся на этот вопрос, подробно объяснил, отчего исследование психологии убийцы ни в коем случае не является его оправданием. Из другого конца класса тут же заметили, что эту психологию Глеб Федорович знает подозрительно хорошо. Когда стих хохот, грустный голос спросил: не убивали ли вы, Глеб Федорович? Голос принадлежал Крючкову, высокому прыщавому парню с задней парты. Глеб, осознавая, что пришло время действий, попросил его назвать отчество Раскольникова. Ответ был дан тем же печальным тоном: Федорович. Ликование стало всеобщим, и унылое садись, два лишь подняло градус. Ответ получался не только смешным, но и героическим. На следующем уроке, когда речь зашла о Соне Мармеладовой, окрыленный Крючков снова задал вопрос. Теперь, когда с убийцами они всё выяснили, его интересовало, исследовал ли Глеб Федорович психологию проституток. Присутствующие отозвались негромким смехом. Как сказала бы их учительница английского, это было немного too much. Глеб Федорович смотрел на Крючкова, испытывая полноценную ненависть. Ты хочешь оттопыриться перед девочками? Глеб медленно подошел к ученику. Так вот, лучше не делай этого за мой счет. А то что, сдержанно уточнил Крючков. Слово оттопыриться произвело на него впечатление. Глеб захлопнул том Достоевского и поднес к самым глазам Крючкова. Я хочу, чтобы ты понял, что за преступлением следует наказание. С этими словами Глеб перешел к образу Мармеладова. В конце урока по обыкновению спросил, есть ли вопросы. Руку опять поднял Крючков. Глеб бесстрастно кивнул. У меня, Глеб Федорович, вопрос: зачем мне нужна русская литература? Учитель вышел из-за стола и медленно направился к ученику. Класс замолчал в ожидании рукоприкладства. Судя по всему, на этом этапе отношений оно уже казалось всем естественным. Подойдя к Крючкову, Глеб негромко сказал: тебе русская литература не нужна. Умственным трудом ты, дружок, явно заниматься не будешь. Станешь квалифицированным говночистом, унитазы будешь ловко менять. Голова заполнится совсем другим. Прозвенел звонок, и Глеб вернулся к столу. Наблюдая, как ученики молча выходят из класса, он знал, что о сказанном будет жалеть. Крючков смертельно на него обиделся и перестал с ним здороваться. Правда, и рта на уроках больше не раскрывал. Убедившись, что название романа – не пустые слова, притихли и все остальные. Но победа Глеба не радовала, и школа начала его тяготить. Он осознал, что древо жизни оказалось совсем не таким, каким оно описано у Гёте. Собственно говоря, произносились-то эти слова Мефистофелем. Вот кому, если вдуматься, противостоял профессор Беседин, уговаривая Глеба поступить в аспирантуру. Напрасно, может быть, он не поступил: имел бы сейчас дело с сухой теорией и наслаждался жизнью. Но изменить ничего уже было нельзя. Он подписал бумагу о распределении и должен был отработать в школе три года, а профессор, увы, вскоре после Глебовой защиты умер. После, но не вследствие, грустно пошутила тогда Катя. Тем временем она тоже окончила университет. После некоторых усилий мужа (впервые в жизни он оказывал протекцию) ей удалось устроиться в Глебову школу учительницей немецкого. Теперь им предстояло срочно искать жилье, потому что с окончанием учебы никаких законных (а со смертью Беседина – и незаконных) оснований оставаться в общежитии уже не было. В газете объявлений они подчеркивали приемлемые варианты, а вечером, запасшись двухкопеечными монетами, шли в телефонную будку на набережной и обзванивали квартиру за квартирой. Автомат бессовестно глотал монеты, не устанавливая связи, но еще хуже было то, что минут через пять в дверь начинали настойчиво стучать. Тогда Глеб и Катя пошли на хитрость: они входили в будку по очереди, как незнакомые, но время переговоров это увеличивало незначительно. Вскоре им удалось снять недорогую однокомнатную квартиру на Ржевке – в спальном районе города, который был именно что Ленинградом, а к Петербургу не имел никакого отношения. После жизни в центре Глеб долго не мог привыкнуть к однообразным панельным сооружениям. Невидимые великаны продолжали расставлять их с неутомимостью игроков в домино. Иногда ему казалось, что он видит гигантских размеров заскорузлые пальцы, чувствует запах Беломора и слышит убогие доминошные шутки. Одной из таких шуток Глебу представлялись названия ржевских проспектов и улиц. Проспект Ударников. Проспект Наставников. Улица Передовиков. Индустриальный проспект. Вот на Индустриальном и стоял их дом. Спустя всего несколько месяцев это название перестало их раздражать – они его не замечали. То же самое, вероятно, произошло бы и с ударниками, и с передовиками, и с чем-то еще более безнадежным. Они легко осваивались в мире, то есть делали мир своим, заполняя его трещины своей любовью. Индустриальный проспект становился их проспектом, и в нем отыскивались признаки архитектуры, тесная квартирка превращалась в их квартиру, она расширялась и становилась уютнее. В старости это свойство уходит. Наступает возраст, когда обогревать собой окружающую среду больше не получается. Старики мерзнут. Они не могут согреть даже собственного тела.
Назад: 13.01.14, Петербург
Дальше: 20.01.14, Петербург