Лето в Самарканде
(окончание)
Убирать у Люды пару раз в неделю приходила Сабина, симпатичная жизнерадостная женщина за сорок, с белой кожей, темными волосами и ямочками на щеках. Согнувшись вдвое, она подметала весь двор и крылечки небольшим веником без ручки. Почему не взять нормальную метлу? Вероятно, по той же причине, по которой в староузбекском сто разных слов означают «плакать». Сабина превосходно говорила по-русски, что для уборщицы казалось странным; тайна была раскрыта, когда выяснилось, что она – Людина старая школьная подруга. «Я ей помогаю», – объяснила Люда свою практику найма школьной подруги для уборки дома.
От Сабины я узнала много интересного: например, они с Людой обе вышли замуж за алкоголиков, но алкоголик Сабины забрал все ее деньги, в то время как Люда со своим алкоголиком обошлась ловчее и забрала все его деньги.
– Но Люда говорила, что ее муж в Калифорнии занимается йогой.
– В Калифорнии? Нет, он живет через две улицы отсюда, я видела его на той неделе. – Сабина задумалась. – Может, имеется в виду бар «Калифорния»?
Версия Сабины подтвердилась примерно на пятой неделе нашей жизни у Люды: пропавший йог вернулся. Побритый налысо, с мускулистыми плечами и брюшком, Шахин и впрямь не производил впечатления жителя Калифорнии, граничащей, по его мнению, с Нью-Йорком. Правда, он частенько пытался заставить нас послушать какие-то кассеты со шведским хором йогов, который, по его словам, помогает входить в транс.
Преобладающая речевая модель Шахина – повторение одной и той же фразы в течение немыслимо долгих отрезков времени. Однажды днем мы с Эриком пили во дворе чай, Шахин подошел к нам с черствой лепешкой и сказал не менее тридцати раз, что узбеки любят рвать лепешку на куски и класть в чай, называя это «утиным супом».
– Попробуйте наш узбекский утиный суп. Мы любим утиный суп. Утиный суп – лучший суп, он сытный, дешевый и, главное, вкусный. Узбеки любят есть вкусный утиный суп. Когда мы кладем в чай лепешку, называем это «утиный суп». – Отчаявшись его остановить, я съела целую миску хлеба в чае. Не помогло. – Ты попробовала наш утиный суп, да? Тебе понравился наш утиный суп? – Сам он никакого «утиного супа» не ел.
Еще Шахин любил повторять, что Сатана – не где-то во внешнем мире, а у нас внутри.
– Вы думаете, Сатана там, – указал он на кусты, – но Сатана – везде, и прежде всего – внутри нас! – указал он на живот.
– Что у него с животом? – спросил Эрик.
– Он думает, там живет Сатана, – ответила я.
– Расскажи ему! – твердил Шахин. – Расскажи своему мужу! Сатана везде!
– Он хочет, чтобы я рассказала тебе, что Сатана везде, включая его живот.
Прищурившись, Эрик оценил живот Шахина.
Однажды, когда я вернулась с занятий, оказалось, что в районе отключили воду. Шахин сидел без рубашки во дворе в пластиковом кресле. Он принялся объяснять, что узбеки могут жить без электричества или огня, но без воды – не могут, поскольку вода для узбеков – одна из насущных потребностей. На этих словах ворота со скрипом распахнулись, и в них боком протиснулся Эрик, волоча три огромные канистры с водой.
– Вот видишь, чем мы в Узбекистане вынуждены заниматься? – строго спросил Шахин, указывая на Эрика, который тащил эту воду аж от фонтана напротив стадиона «Динамо». – Мы вынуждены носить воду, потому что вода не течет к нам домой, а мы не можем без нее жить. Мы можем жить без электричества или огня, но без воды узбеки жить не могут. Вода необходима человеческому организму. – Зависимость узбекского человеческого организма от воды, как и большинство других тем, в итоге вернули Шахина к проблеме местонахождения Сатаны. – Не где-то там, а внутри каждого из нас! – выкрикнул он, показывая на свой живот как раз в тот момент, когда из кухни выходил Эрик.
– В чем дело? – спросил Эрик, вытирая руки. – У него опять в животе Сатана?
На занятиях по литературе Мунаввар рассказывала о втором величайшем староузбекском поэте – это был прапраправнук Тимура, император Захир ад-Дин Мухаммад Бабур, основатель династии Моголов. Как я узнала, в двенадцать лет он оказался вовлечен в междоусобную войну. Он упал в пропасть вместе с голубятней. У Бабура был невежественный двоюродный брат, солдафон, который все свое время тратил на убийства из мести и организацию петушиных и бараньих боев. В пятнадцать лет Бабур покорил Самарканд и вернул городу статус столицы империи. На протяжении осады его армия ела собак, ишаков и вареную древесину. Он написал «Бабур-наме», или «Книгу Бабура», где подробно описывается, как он захватил Кабул и Дели, вел ученые беседы с индийскими аристократами, разбивал многочисленные сады.
Он страдал от собственной имперской дальновидности и от болезни под названием «геморрой». «Звучит так же, как по-русски», – помнится, подумала я.
– Ты знаешь, что такое геморрой? – спросила Мунаввар.
– Не уверена, – ответила я.
Печальная улыбка застыла в уголках ее губ.
– Все мы совершаем два дела. Мы совершаем их ежедневно в туалете… Боже! – обратилась она к потолку. – Прости меня за то, что говорю такие вещи перед уважаемой Элиф! – Мунаввар принялась описывать заболевание толстой кишки, которое вызывает огромные трудности при одном из тех двух дел, что мы ежедневно совершаем в туалете; она упомянула напухание, боль и прохождение твердых частиц через анус. В общем, Тимуриды, будучи страстными наездниками, страдали от геморроя. К счастью, их культура отличалась высокой степенью утонченности, и у них была особая крупа, из которой варили особую кашу с маслом, водой и сахаром; если такую кашу съешь, не нужно будет испражняться. – Попробовать бы хоть разок! – воскликнула Мунаввар.
Бабур любил поэзию и однажды написал письмо Алишеру Навои. Тот ответил, и Бабур написал еще. Но тут Навои умер. «О, как человеку пережить этот час!» – громко произнесла Мунаввар. После смерти Навои на Бабура напала большая черная змея. Бабур разрубил ее от хвоста до рта, и из ее утробы вышла другая змея. Бабур разрубил и ее, и из нее вышла крыса. Переходя через Гималаи, Бабур семьдесят раз окунался с головой в прорубь. Сорок раз он вплавь пересекал Ганг, несмотря на сильные подводные течения и на снежные заносы выше его роста.
В Индии Бабур с десятитысячным войском разбил сто тысяч индийских солдат с тысячей слонов. Против слонов использовали гвозди. Неру писал о Бабуре и любил его, хоть тот и истребил столько индийцев и их слонов. Бабур захватил весь север Индии, но по-рыцарски позволил матери раджи поселиться вместе с прислугой в замке. Она подкупила повара, и тот каждый день подавал Бабуру отравленный хлеб. Бабуру с сыном стало плохо. Он молился Богу, чтобы смерть послали ему, а не сыну.
– Заметный контраст с Иваном Грозным, – заметила Мунаввар.
Бабур пережил сына на три дня. В течение этого времени он ел лишь чистейшее мясо птиц, варившееся два часа. Геморрой чудесным образом исчез, но после этого он умер.
Мунаввар дала мне почитать книгу Бабуровых четверостиший в русском переводе.
Не жертва скопидомства я, не пленник серебра.
В добре домашнем для себя не вижу я добра.
Не говорите, что Бабур не завершил пути:
Остановился я на миг, мне снова в путь пора.
В разлуке заболел и ослабел Бабур.
Стал от своей тоски и стар, и бел Бабур.
Бабур тебе послал в подарок померанец,
Чтоб поняла и ты, как пожелтел Бабур.
Коса ее – силок, я залетел туда
Смятенный, сбит я с ног и ослеплен – беда!
Мне жаль тебя, Бабур: в делах своих любовных
Как ни ведешь себя, ты каешься всегда.
Бедняга Бабур! Я прочла эти стихи Эрику, который сказал, что Бабур – вроде меня: «Он рассказывает о своих проблемах, но ждет от тебя не решения, а сочувствия». Мы подумали, что со стороны Бабура это был умный ход – снабдить собеседника правильным ответом, – и решили приспособить эту технику к своей жизни.
– Не вопрос, Бабур, мы запросто можем купить мороженое, – говорил Эрик, и я сразу понимала, что пора вести его за мороженым.
– Молодчина, Бабур! Ты отлично успеваешь по узбекскому языку и его литературной традиции! – говорила я Эрику, возвращаясь вся в пыли из университета, и он сразу знал, что сказать в ответ.
Порой Мунаввар рассказывала о естественных науках, словно они – составная часть староузбекской литературы. Природа человека, говорила она, состоит из четырех стихий: воды, земли, воздуха и огня. На Востоке этот факт был известен еще в те времена, когда Европа барахталась в болоте невежества. Позднее европейцы присвоили восточные теории и создали на их основе медицинские науки. Бог Шамаль дунул на почву и вдохнул жизнь в людей, которые тщетно пытались разглядеть в этой земле хоть что-то ценное. Материальный след, оставляемый в результате, – отпечаток пальца – знак Бога, уникальный маркер личности, как показано в семьдесят пятой суре Корана: «Ужель уверен человек, что Мы костей его не соберем, когда они истлели? Не только так! Мы можем пальцев кончики его собрать в порядке совершенном». А Европа узнала об отпечатках пальцев лишь в девятнадцатом веке.
Еще Мунаввар рассказала, что у каждого человека в тонком кишечнике живут черви. «Даже у меня и у тебя, кызым», – говорила она с сочувствием во взгляде. Эти черви – крошечные паразиты, и полностью от них избавиться нельзя, но можно по крайней мере остановить их размножение с помощью глины. Об этом свойстве глины на Востоке знали еще в седьмом веке. Поскольку земля – один из элементов человеческого организма, глина естественным образом способна победить многие болезни, особенно связанные со спинным мозгом, включая неизлечимый геморрой. В Коране сказано: если после туалета очистишься глиной, а затем смоешь ее, у тебя никогда не будет геморроя.
Девяносто семь процентов земельных элементов присутствуют в теле человека, и эти минеральные вещества переходят через почву в различные фрукты и овощи. Слива имеет форму человеческого сердца и по-узбекски («орык») звучит очень похоже на «сердце» («юрак») – это все потому, что слива содержит полезные для сердца минеральные вещества. Кроме того, слово «орык» близко по звучанию к слову «сарык», «золото»: в сливе больше природного золота, чем в остальных фруктах. В человеческом организме золото и серебро есть только в волосах. Все это доказывает осознанность Божьего творения.
Анвар, который тоже порой вел со мной беседы о науках, обладал более скептическим мировоззрением. Он не мог быть уверен, насколько осознанно Бог создал мир. «Я эмпирик», – объяснял он, добавляя, что узбеки, как правило, верят только тому, что видели своими глазами. Например, американцы говорят, что отправили человека на Луну. А русские говорят, что все снимки постановочные и что «невесомый» американский флаг был лишь деревянной доской. «Мы, узбеки, не лезем в эти идеологические споры, – объяснял Анвар. – Мы сохраняем непредвзятость. Мы не знаем, летал человек на Луну, не летал человек на Луну. Мы там не были».
По выходным мы с Эриком осматривали достопримечательности, покорно бродя от гробницы к гробнице. Несколько часов мы провели в некрополе под названием Шахи Зинда, или Гробница Живого Царя, карабкаясь вверх и вниз по каменным лестницам, заглядывая во все глухие углы, оказываясь то в кубических помещениях с куполом, то в восьмиугольных кельях. «Живым Царем» называют двоюродного брата Магомета, который с помощью пророка Илии якобы скрывался в здешнем колодце и по сей день тут живет в подземном дворце.
Там, где в древности стоял город Мараканда, согдийская столица, которая в 327 году до нашей эры пала перед Александром, мы посетили гробницу пророка Даниила – длинное, похожее на склад здание без окон с рядом пологих куполов на крыше. Один старик поинтересовался, знаем ли мы, почему гробница имеет двадцать метров в длину. «Думаете, Даниил был великан? – строго спросил он. – Нет, Даниил не был великан, он был обычный человек! Но его ноги растут на три сантиметра в год! Признак святости!» Со скоростью три сантиметра в год, размышляла я, его ноги выросли бы из этой гробницы сотни лет назад. Я тревожно огляделась по сторонам. Докуда бы они уже дотянулись сегодня?
На месте древнего города французские археологи построили музей, где выставлены четыре стены с согдийскими фресками. На этих роскошных панорамах – придворные на верблюдах, перед ними рядами летят священные лебеди, леопард атакует охотника, сидящего на слоне, а мимо в гондоле проплывает принцесса в китайском платье. Исламские иконоборцы у некоторых человеческих фигур выцарапали глаза, оставив вместо них пустые серые круги, и люди сделались похожи на зомби. В тенистой комнате было жарко и влажно. У одной из стен громоздились неподключенные приборы: регулятор влажности, воздухоочиститель и охладительный агрегат. Древний самописец регистрировал ежедневную температуру в районе 45 градусов. Напечатанный двумя годами ранее доклад, висящий на доске, свидетельствовал о «une accélération alarmante d'une dégradation rapide et irrémédiable, due principalement a l'absence d'isolation thermique et hydrométrique».
Как-то в воскресенье мы в компании с Шуриком, другом Эрика, ездили на весь день в Шахрисабз, город, где родился Тимур. Был момент, когда Тимур хотел, чтобы его там похоронили. Как в Англии есть целая сеть мест, где переночевала королева Елизавета, так и в Узбекистане есть своя сеть мест, где Тимур планировал быть похороненным. В Шахрисабзе, что на персидском означает «зеленый город» (хотя для турецкого уха это слово больше похоже на «город овощей»), Тимур даже построил гигантский династический склеп, когда умер его двадцатилетний сын. Склеп увенчан коническим куполом, смутно напоминающим нечто органическое, вроде улья. Рядом – руины Тимурова летнего дворца, от которого остался лишь покрытый сводом портал, чьи геометрически организованные плитки составляют грустное послание: «Если не веришь в нашу мощь, взгляни на построенное нами». Остальную часть дворца разрушили в шестнадцатом веке кочевые узбекские племена – те, кто вечно уничтожал имущество Тимуридов. Суровые, вертикальные, внеземные стены отблескивали на жарком солнце.
Возвращаясь на автобусную остановку, мы перешли через бетонный мостик, у которого на ящиках сидели два старика в тюбетейках. Один из них вскочил и заявил, что мы должны купить входные билеты. В туристических городах такое встречается сплошь и рядом: откуда ни возьмись появляются старики и заставляют купить билет с надписью «Историческая достопримечательность».
– Дядя, оставь билеты себе, – сказал Шурик. – Мы не собираемся осматривать достопримечательности.
– Но вы уже на них смотрите. Весь город – достопримечательность!
Шурик, вид которого по мере того, как тянулся день, становился все более несчастным, скептически огляделся.
– Не вижу ни одной достопримечательности, только какие-то сломанные стены.
– Разумеется, сломанные, им шестьсот лет! Как, по-вашему, должна выглядеть историческая достопримечательность?
– Как Регистан в Самарканде, – не задумываясь ответил Шурик. – Он не сломан, и на него можно смотреть бесплатно.
Я торопливо всучила старику деньги за три билета.
– Очень интересный город, – сказала я.
– А мне он интересным не показался, – возразил Шурик.
Старик минуту строго его разглядывал, потом пожал плечами.
– Что ишак понимает в компоте?! – буркнул он, возвращая мне деньги за один билет.
Регистан, которым самаркандцы по праву гордятся, – это комплекс циклопических университетских зданий вокруг каменной площади выдающихся, нечеловеческих размеров, словно с пейзажей де Кирико. Если запрокинуть голову и напрячь зрение, видно, что все здания слегка перекошены в разные стороны. Самое известное из них – медресе Шердор («медресе со львами»), украшенное черно-оранжевыми полосатыми существами, у которых спереди разинута крокодилья пасть, а на спине – огромное, белое, похожее на часы человеческое лицо. Говорят, автора этих львов казнили за нарушение исламского запрета на… изобразительное искусство.
Первый дом на Регистане в пятнадцатом веке возвел внук Тимура Улугбек, Царь-Астроном, чья обсерватория располагалась в двух километрах к северо-востоку от центра города. Все, что сейчас осталось от круглого трехэтажного здания, – это два восьмиметровых каменных рельса между высокими мраморными парапетами, нечто вроде зловещих американских горок, – свод грандиозного секстанта, с помощью которого Улугбек составил каталог 1018 звезд. Последняя часть каталога была о гороскопах, к которым он подходил научно, пытаясь найти соотношение между разными историческими событиями и звездами, под которыми они разворачивались. Еще Царь-Астроном составлял таблицы, где по примерному времени рождения вычислялся точный момент зачатия, «положение Луны рождения в момент семяизвержения» и продолжительность беременности – все это играло в жизни судьбоносную роль.
Улугбек считал, что наука переживет религию, и потому имел много врагов среди дервишей. В 1447 году, когда он сменил на царском троне отца, тайный суфийский суд постановил его убить и назначил для этой миссии старшего сына астронома. (По легенде, Улугбек, зная от звезд, что его убьет сын, изгнал того из царства, что как раз и привело сына в руки дервишей.) Сохранился один экземпляр знаменитого звездного каталога. Обсерваторию до основания разрушили, а местонахождение забыли. Четыреста лет спустя русский археолог Вяткин поставил своей целью ее отыскать. В 1908 году поиски завершились успехом, и сейчас Вяткин похоронен в обсерваторском саду.
Мавзолей Гури-Амир в Самарканде с могилами самого Улугбека и Тимура советские археологи нашли 21 июня 1941 года. Ученые получили наконец подтверждение тому, что ноги Тимура Хромого действительно имели разную длину и что Улугбека похоронили в одеяниях исламского мученика. Гробница Тимура накрыта самой большой в мире плитой из темно-зеленого нефрита, которую Улугбек, по рассказам, забрал специально для этой цели в китайском храме; на ней высечены угрожающие слова: «Когда я восстану, весь мир задрожит». Советские археологи вскрыли гробницу; и суток не прошло, как Гитлер ввел в Россию войска.
Внутри Гури-Амира солнце сочится на изящный бежевый мрамор сквозь высокие зарешеченные окна; кенотафы в форме гробов дискретно распределены по помещению, словно мебель в приемной. Идея о том, чтобы провести здесь вечность, внушает ужас.
Через пару дней после Гури-Амира мы отправились в старый советский универмаг в русской части города купить Эрику штаны. Атмосфера показалась до жути знакомой. В тусклом интерьере тут и там стояли похожие на кенотафы стеклянные витрины с безжизненными аксессуарами капиталистической реальности: столовые приборы, радиоаппаратура, витамины. Уходящие во тьму стены до самого потолка были увешаны полиэстеровыми костюмами, платьями, сумочками. Эрик указал на приглянувшиеся штаны, и парень снял их, выудив длинной палкой. Зеленовато-коричневые лоснящиеся брюки из джинсоподобной ткани выглядели весьма оригинально.
Себе я купила маленький электрический вентилятор, который захватила на занятия. Когда я поставила его на стол и включила, Мунаввар повернула его мне в лицо.
– Давайте поставим посередине, – предложила я, поворачивая его к Мунаввар.
– Как хочешь, кызым, – ответила она.
Через двадцать минут я почувствовала, что на меня дует жар. Пощупала вентилятор и обожглась.
– Да, кызым, – скорбно произнесла Мунаввар, – я не хотела тебя огорчать, но подозревала, что он нагреется.
* * *
Тем временем мы с Мунаввар проходили малоизвестных староузбекских ученых поэтов. Почти все они были сумасшедшие или святые. Среди них – сын хафиза Омара Гарун аль-Рашид, который то ли делал вид, что лишился рассудка, то ли в самом деле спятил. Он знал, что на свете есть обувь, но забыл, что это значит. Его наняли присматривать за обувью, но он ее прозевал. Потом сшил своими руками пару туфель, завершив работу за два месяца до своей казни.
В шестнадцатом веке жил религиозный фанатик по имени Машраб, что означает «любитель вина». На самом деле Машраб был трезвенник и пил только… Вино Любви. Свое имя Машраб получил, когда его беременная мать украдкой съела на базаре две виноградины. Плод в утробе стал брыкаться и кричать: «Заплати, или я покину этот дом!» Поскольку столь сильное влияние на характер нерожденного младенца оказал виноград, ученые нарекли дитя Машрабом. Несправедливость волновала Машраба и во взрослом возрасте. Он непрестанно раздавал одежду беднякам. А сам нередко ходил нагим. Страстно любил Бога и уже в три года мог по обуви предсказать, попадет человек в рай или в ад. Однажды Машраб бросил личный вызов обществу, испражнившись на царский трон прямо при одалисках. Он отвергал всякую пищу, если та была добыта тяжким трудом. Когда становилось совсем плохо, он вертелся до экстаза и потери сознания, подняв руку и зажав гвоздь между пальцами ног.
Однажды знатный султан захотел, чтобы Машраб взял в жены его дочь. Машраб положил руку на живот девушки и услышал голоса: «Отец, пища, вода». Сказав султану, что не может растить ребенка, он ушел. По дороге домой уснул, и ему приснилось, будто мать трет ему ноги. Пробудившись, увидел, что его ноги лижет лев. И так – три или четыре часа подряд.
Еще Машраб любил сов – за то, что те живут в безлюдных местах. Он сам держал сову, и та служила ему верным попутчиком.
– Дай мне тысячу домов, – приказал как-то раз султан сове Машраба.
– Тысячу? Я подарю тебе две тысячи, – ответила сова. – У нас в стране люди покидают дома из-за голода. Бери и живи. – Лишь сова Машраба отваживалась откровенно обсуждать с султаном текущую экономическую ситуацию.
Султан обвинил Машраба в организации беспорядков и приказал его повесить. Через три дня после казни в город с караваном приехал купец.
– Отчего вы горюете? – спросил купец горожан.
– Повесили Машраба.
– Нет, я только что его видел, – сказал купец. – Он шагал по улице без одежды, распевая песни.
Машраб стал святым, а святые могут быть одновременно в разных местах.
Один святой в шестнадцатом веке как-то прочел, что у Магомета недоставало зуба. Его выбили камнем. Дабы уподобиться Магомету, святой взял камень и тоже выбил себе зуб. Поначалу он чувствовал себя прекрасно… но потом его стало одолевать беспокойство, что зуб не тот. Проведя месяцы в размышлениях и чтении, он так и не узнал, какой именно зуб отсутствовал у Магомета. И на всякий случай выбил себе оставшиеся. Жить стало сложнее – особенно есть и говорить. «Может, я поступил неверно, выбив себе все зубы», – порой думал он. Но однажды, незадолго до смерти, ему во сне явился Магомет. «Я почил давным-давно, – объяснил Магомет, – но мой дух научил тебя, как поступить».
Нам в наследство осталась книга о житиях семисот святых, и путь к святости всегда один – любовь и труд. Святые никогда не лгут. А от Самарканда до Ташкента могут добраться за десять минут.
– Скажи, кызым, сколько ты сюда ехала из ташкентского аэропорта? – спросила Мунаввар.
– Часа четыре. Или пять, – ответила я.
– А ты как ехала – на автобусе или на машине?
– На машине.
– Вот, а святым достаточно десяти минут. И им не нужно ни автобусов, ни машин.
Человеческой природе присущи семьдесят восемь пороков и двести добродетелей. У каждого – три кардинальных порока, которые нужно преодолеть, пока живешь. Труднее всего с ленью и хитростью. Святые сумели не только изжить свои пороки, но и обрести все двести добродетелей, включая способность беседовать с животными и духами и обмениваться мнениями с представителями растительного мира.
Некоторые святые могут молитвой исцелить болезни. Один из таких святых страдал геморроем. Однажды его спросили, почему он не излечит себя сам?
– Потому что так я закаляю характер, – ответил тот.
Другой весьма праведный паломник, проживший в Мекке тридцать лет, ни разу за все это время не испражнялся, поскольку это было бы святотатством.
Одна из святых добродетелей состоит в умении распознать вора. Как-то вор подкрался с улицы к святому, который читал у окна, и стал разматывать его чалму. «Вижу, ты хочешь украсть у меня чалму, – сказал святой, не отрываясь от чтения. – Но она столь стара и изношена, что на базаре ты ничего за нее не получишь. Так что оставь ее в покое».
Вор поразился и на миг прервал свое занятие. Но святой на него не смотрел; судя по всему, он оставался поглощен книгой. И вор вновь принялся за чалму. Святой, по-прежнему глядя в книгу, схватил чалму за один конец, в то время как вор стал тянуть другой конец на себя. Они сидели так долго – святой крепко держал чалму, а вор упорно тянул. Наконец святой сказал: «Ладно, забирай». Вор схватил добычу и ушел… а святой покорно последовал за ним.
Святого покровителя Хивы звали Пахлаван-Махмуд, или Борец Махмуд. Он был столь искусным борцом, что соперников у него попросту не осталось, и он отправился в Индию искать поединков с раджами. Мунаввар дала мне прочесть его стихотворение. У меня получилось расшифровать только одно четверостишие:
Четвертый брат, выброшенный из дома нагим,
Остался меньшим из всех, но не покинул
свою семью.
Семья растет во все стороны, словно
плодоносящее древо.
Счастлив законный наследник, он по праву
получит своё.
Лишь святые свободны от гнета человеческих страстей, а все страсти четко расписаны по годам. От момента рождения до пяти лет, говорит Мунаввар, мы нуждаемся в ласке. С пяти лет до наступления половой зрелости нам нужны конфеты и сласти. Потом до двадцати пяти лет нам нужен секс. До сорока пяти все наши страсти сосредоточены на детях. После шестидесяти мы хотим покоя и воспоминаний. И лишь между сорока пятью и шестьюдесятью мы стремимся пожинать плоды своего интеллекта. «Когда мы говорим об интеллекте, возраст между сорока пятью и шестьюдесятью – это как сливки на молоке. – Мунаввар с легкой улыбкой перевела взгляд на свои руки на столе. – Мне скоро сорок пять, – она подняла глаза.
– И я надеюсь завершить свою книгу».
– Сегодня мы поговорим о любви, – объявил Анвар.
– Хорошо, – согласилась я.
– Любовь – это сложное состояние…
Анвар однажды был влюблен в болгарскую девушку, с которой познакомился в Гейдельберге, где изучал Канта. Они не расставались ни на минуту. Он сказал ей, что если она его любит, то должна бросить курить. Она ответила, что между любовью и курением нет никакой связи.
– Мы из двух разных миров, – завершил Анвар свой рассказ.
Он по-прежнему мечтал окончить аспирантуру где-нибудь за границей, в Германии или в Штатах. В одном из своих сочинений по узбекскому я решила описать, как подают документы на стэнфордские отделения сравнительного литературоведения и философии, делая упор на важной роли вступительного эссе и учебного плана. Мне понадобилось три вечера, поэтому я сдавала сочинение по частям.
– Интересно, – с опаской произнес Анвар, подчеркивая карандашом ошибки в глагольных временах.
Через пару дней он пришел на занятия бледнее обычного и с кругами под глазами. «У меня было забавное приключение», – сообщил он. Накануне после ужина его родители запихнули всю семью в машину и велели Анвару садиться за руль. Мол, нужно купить кое-какие лекарства для отца, что было очевидной неправдой, поскольку аптека давно закрылась. Ему говорили, куда ехать, и он вел машину, миновав в том числе закрытую аптеку. В итоге они оказались на темной улице в спальном районе, где жили знакомые родителей.
– Мы едем к Бурановым? – спросил Анвар.
– Нет, – ответили ему. – Просто припаркуйся… но не здесь под фонарем, лучше под тем деревом…
Как выяснилось, родители Анвара уже как-то спрашивали, что он думает о дочери Бурановых, и тот ответил: «Откуда мне знать? Я ее никогда не видел». Анвар и думать забыл о том разговоре, но теперь сидел в припаркованной на ее улице машине, где семейство собиралось провести несколько часов в ожидании момента, когда Анвар сможет увидеть дочь Бурановых и составить свое мнение.
– Я реально испугался. Что, если она выйдет и увидит нас, всю нашу семью, у своего дома в темной машине? Она решит, что мы бандиты. В какой-то момент мне показалось, она идет, сердце заколотилось, но это была просто кошка. Сестры, наверное, позабавились. Все два часа, что мы просидели в машине, они прикалывались надо мной.
– Так ты в итоге ее увидел?
– Нет, и теперь мы снова поедем! В четверг!
Мы оба рассмеялись, но Анвар вскоре посерьезнел.
– Родители думают, что я уже слишком долго учусь, – сказал он. – Наверное, они хотят сказать студенту Анвару: «Done with you!»
Женщины быть святыми не могут. С другой стороны, сказала Мунаввар, женщины порой могут достичь подобающих святому качеств. Мунаввар располагала как теоретической, так и эмпирической информацией о подобных случаях.
В семидесятые годы, когда Мунаввар была студенткой, она лучше всех в группе успевала по научному коммунизму, научному атеизму и марксизму-ленинизму. Ни сама она, ни ее одногруппники никогда не читали Коран, Библию или Талмуд, в которых – как им говорили – полно пустых суеверий. Однажды кто-то из группы спросил преподавателя по научному атеизму: «Если в этих книгах – лишь пустые суеверия, то почему же нам не дают их читать? Как ученый вы наоборот должны стремиться, чтобы мы их прочли и сами увидели всю пустоту и все суеверия».
– Кто же вам не дает? – пожал плечами преподаватель. – Если вам так любопытно, идите себе и нюхайте этот опиум для народа.
Исполненные духом науки, Мунаввар с одногруппниками отправились в библиотеку, заполнили необходимые формы и получили Коран и Библию. (В университетской библиотеке имелось только по одному экземпляру этих книг.)
– Мы их не дочитали, – рассказывала Мунаввар, – нам не хватало контекста. А в тех изданиях не было комментариев. Книги казались бессмысленными.
Я кивнула. Мне это явление было знакомо.
– Мы решили, что преподаватель прав и что в этих книгах полно суеверия и вздора. Вот как научный коммунизм лишил нас просвещения.
В январе 1992 года у Мунаввар возродилось любопытство к религии. Она вновь пошла в библиотеку и взяла Талмуд, Библию и Коран; на сей раз издания были снабжены примечаниями. Каждую из этих книг она прочла от корки до корки, обращаясь – когда чего-то не понимала – к комментариям. Она читала три месяца, не отрываясь, и в течение того периода на некоторое время обрела святые качества.
Впервые Мунаввар поняла, что умеет общаться с животными, в один из жутко холодных снежных вечеров, когда она пропустила утреннюю мусорную машину и ей пришлось ждать второго мусорщика до десяти вечера. В ожидании машины она читала Талмуд. В доме стояла тишина. Муж ушел, а их пятилетний сын Бабурбек, который в это время уже обычно спал, сидел на полу и рисовал солнце. Вид у него был настолько счастливый, что Мунаввар разрешила ему лечь попозже. Время подходило к десяти, а Бабурбеку спать еще не хотелось; тогда она взяла его за руку, и они вместе отправились выносить мусор. Они шли и шли через снег, пока не добрались до мусорного бака. (Вы спросите, почему мусор требовал личной доставки к баку в тот момент, когда должен был приехать грузовик? Понятия не имею, но в староузбекском сто разных глаголов «плакать».) У бака в одиночестве на снегу сидел черный пес величиной со льва.
– Ты боишься, сынок? – спросила Мунаввар Бабурбека.
– Да, – ответил он.
– И я, – сказала Мунаввар.
И тут случилась удивительная вещь. Вместо того чтобы залаять или наброситься на них, пес спокойно повернулся и побрел от бака на другую сторону улицы, где уселся, глядя на Мунаввар с Бубербеком, словно ждал, когда они выбросят мусор, что они и сделали. И лишь стоило им повернуть к дому, как пес встал и вернулся на прежнее место.
– Пес понял нас, – объяснила Мунаввар, – а я поняла его. Он говорил нам: «Знаю, вы меня боитесь, но не волнуйтесь. Я не причиню вам зла. Видите, я побуду в сторонке, пока вы не соберетесь домой».
Через несколько месяцев, в первое долгое жаркое лето узбекской независимости, у Мунаввар был второй опыт святости. Со своей сестрой Ширин она поехала на конференцию по религиозной литературе в один из пригородов неподалеку от Ургута. Каждый час участники выходили из душного конференц-зала на улицу к питьевому фонтанчику с водой из природного источника; согласно местной легенде, чистый сердцем человек способен в этой воде разглядеть Мекку. Один из участников, шестидесятилетний потомок шейха Мушерреф решил посмотреть в воду. Никто не сомневался, что Мекку он увидит. Но он не увидел ничего. Мунаввар была столь удивлена, что наклонилась и тоже посмотрела – но, разумеется, тоже ничего не увидела. Вдруг Ширин, не отводя глаз от воды, схватила ее за руку. «Гляди, гляди! Ты видишь эти колонны?»
Мунаввар поняла, что Ширин, наверное, увидела два минарета, которые возвышаются за Каабой. «Бог меня простит, но я была поражена! – объясняла она. – Я очень люблю Ширин, но она такая маленькая, худенькая, легкомысленная… Как бы это сказать? Ее не заботят проблемы души. Но я понимаю, что сердце у нее, должно быть, исключительной чистоты».
Я однажды кратко видела Ширин, она работала в университетской психологической лаборатории. Это действительно очень худощавая женщина, молодо выглядит, носит короткую стрижку и джинсы, и вид у нее такой, словно она еле сдерживает неконтролируемый смех.
– О Боже! – обратилась Мунаввар к небесам. – Прости меня за то, что я недооценивала Ширин! Я буду лучше стараться, чтобы помочь тебе очистить мое сердце и увидеть Мекку.
Но Ширин сказала:
– Сестрица, я знаю, ты тоже сможешь ее увидеть. Вон, гляди! – Тут и впрямь Мунаввар увидела два минарета! Это был один из самых счастливых моментов ее жизни. Она нарисовала у меня книжке эти минареты и написала название того места, где стоит фонтанчик: Чорчинор.
Мунаввар очень хотела свозить меня к Чорчинору.
– Мне интересно, увидишь ли ты Мекку, – сказала она, слегка улыбнувшись. – Думаю, увидишь.
– Хм, я надеюсь, – ответила я, думая про себя, какой вариант хуже: притвориться, будто я увидела Мекку, сознаться, что ничего не вижу… или в самом деле ее увидеть. Я испытала огромное облегчение, узнав, что нужный автобусный маршрут закрыт на лето из-за ремонта.
Когда я в тот день вернулась домой, Люда ждала меня у ворот.
– Эмма, пообедать еще успеешь, а сейчас придется вернуться в университет. Это очень важно. По поводу твоего счета. Дилшод тебя отвезет.
– Моего счета? – Я точно знала, что Американский совет преподавателей русского языка обналичил чек на семь тысяч долларов, который покрывал мой похоронный мешок. – Разберусь с этим завтра, – сказала я. Но Дилшод уже открыл дверцу своего свежевымытого «опеля», а Люда вопила: «Эмма, Эмма, лезь в машину!»
Я села в машину. Дилшод отвез меня в университет, где соцработник Шохсанам – та самая, которая запретила мне уходить из Людиного дома по вечерам, – объявила, что я переплатила. Деньги уже распределены всем, кому они причитались, и осталось сто долларов лишних.
– Это большие деньги, твои деньги, – сказала она. – Ты можешь решить, что с ними делать. Их можно отдать проректору Махмудову в знак благодарности за использование университетских помещений, или Люде, которая все это время была хозяйкой…
Проректор Махмудов уже получил свою тысячу долларов, и, по мнению Шохсанам, с него довольно. А вот Люда получила всего две тысячи за комнату и еду.
– Давай я отдам эти деньги ей, – предложила Шохсанам.
– А Анвар и Мунаввар? – спросила я.
– Им уже заплатили. Они получили сто пятьдесят долларов.
Я уставилась на нее.
– Вы имеете в виду тысячу пятьсот?
Шохсанам с сожалением улыбнулась.
– Тысячу пятьсот? За что? Ты не живешь в их доме. Встречаетесь вы на факультете у Махмудова.
Другими словами, за индивидуальные занятия со мной по десять часов в неделю в течение двух месяцев Анвар и Мунаввар получили по семьдесят пять долларов. Я попросила, чтобы эту сотню разделили между ними.
– Ты действительно не хочешь отдать эти деньги Люде? Она тебя чем-то обидела?
В итоге Шохсанам отвезла меня обратно к Люде в хетчбэке «дэу». Женщины какое-то время сидели в кухне. Я не слышала, о чем они говорят.
По вечерам мы с Эриком много смотрели телевизор: болливудское кино, русская эстрада, казахские военные эпики, узбекские музыкальные клипы. В одном из клипов перевозбужденный юноша пел балладу в автомобиле, почему-то стоявшем в кустах. Казалось бы, зачем он припарковался в кустах? Но потом показывают, как певец лежит на земле, носом идет кровь, вокруг мигают машины «скорой помощи», и ты понимаешь замысел: он врезался в дерево и погиб.
Продолжался чемпионат мира по футболу – поразительно, ведь мы видели его по телевизору еще в Калифорнии и во Франкфурте. Вопреки всем ожиданиям, турецкая сборная дошла до полуфинала. Матч с Бразилией шел на узбекском национальном канале в виде дублированной русской передачи. Я была обескуражена и даже обижена, что все узбеки болеют за Бразилию. «Покажите мне ту бразильскую девушку, которая приехала сюда изучать вашу национальную литературу», – помнится, подумала я.
Когда бразильские футболисты со счетом 1:0 разгромили команду земли моих предков и люди на улицах Самарканда принялись во все горло орать «Роналдо! Роналдино!», я увидела глубокий изъян в моем восприятии мирового человеческого знания. Раньше мне казалось, что знание – это сеть связей, которые тем или иным образом обеспечивают сохранность памяти о том, что они связывают. Но, разумеется, памятью обладают только люди; у слов и идей памяти нет. Да, узбекский язык связан как с турецким, так и с русским – либо генетическими корнями, либо позднейшими контактами… но от этого он не становится согласующим их агентом. Когда занимаешься узбекским, то изучаешь не историю и не отдельные истории, а лишь комплект слов. В более широком смысле – ни география, ни иностранный язык, ни любая иная исходная данность не могут примирить то, кто ты есть, с тем, что ты есть, или то, откуда ты родом, с тем, что ты любишь.
Узбекские футбольные фанаты не идентифицируют себя с турецкой сборной, и это в итоге заставило меня понять, что Узбекистан не является средней точкой континуума между турецкостью и русскостью. Узбекистан – это скорее что-то вроде самой Турции, только в худшем положении и с еще более тоскливой национальной литературой. Даже я, которая никогда не воспринимала Орхана Памука всерьез, видела: уступи его каким-то волшебным образом узбекам – и у них появится новый национальный праздник.
Ближе к концу нашего пребывания у Люды ее муж Шахин стал постепенно конфисковывать у нас мебель. То исчезал стул, то – другой стул или тумбочка. Вместо них он оставлял нам кассеты с вводящими в транс шведскими йогами. В конце концов по вечерам нам осталось лишь сидеть на полу, где раньше стояли стулья, и смотреть на квадрат, где раньше стоял телевизор, по очереди слушая на моем плеере шведский хор. Турция выиграла у Кореи и заняла третье место, но я не уверена, что этот матч вообще показывали на узбекском ТВ.
Подобно умирающей звезде, лето в Самарканде к концу набухало и сверкало ярче. Арбузов на рынке продавалось все больше, и они становились все причудливее. Кабинет, где мы встречались с Мунаввар, начали перекрашивать. Мы перебрались в комнату без оконных стекол: воздух наполнен тихим клекотом голубей, поверхности забрызганы гуано. Иногда по утрам мы обнаруживали голубей на столе – серо-розовые, с напоминающими о минералах отметинами, они важно осматривались своими похожими на бусинки профессорскими глазами. «Кышт! Уходите», – говорила им Мунаввар. С обиженным видом они неохотно ковыляли прочь.
В последнюю неделю мы с Мунаввар беседовали о колониальном периоде узбекской литературы. Рассказ начался с «Петра-так-называемого-Великого», который, обратив внимание на то, что у Англии есть колонии в Индии, решил, что у России должны быть колонии в Средней Азии. Петр снабдил себя книгой об управлении и военной стратегии, написанной Тимуридами: «Вот так труды наших собственных дедов продали нас в рабство».
Русские мужики в те времена раз в год купались в Волге, даже не снимая с себя рубах. Среднеазиаты же ежедневно парились в мраморных банях. Так кто кого колонизировал? Мунаввар рассказала, как в 1868 году царь перенес целую казачью деревню к Сурхандарье. «Теперь это ваше», – сказал царь безграмотным казакам, которые годились только копать землю да портить русло.
Англичане – совсем другое дело, чем русские; они отправили в Индию не мужиков, а аристократов. «Для нас было бы куда лучше, если бы нас колонизировала Англия», – говорила Мунаввар. Это мнение у них распространено весьма широко; они все уверены, что Индия – их упущенная судьба, так считал даже маленький Шурик, о чем он и сказал, когда зашел попросить мой оксфордский русско-английский карманный словарь, который, по его мнению, был лучшим из всех виденных им словарей, – наверное, это так и есть. «Если бы нас колонизировала Англия, я бы уже говорил по-английски», – объяснил он, словно извиняясь.
Во времена русского нашествия узбекские писатели делились на две группы: аристократы, которые любили прекрасных женщин, природу и царей, и демократы, которые любили грязь и простуду. Некоторые среднеазиатские интеллигенты повелись на перспективы социализма и прогресса, на появление лицеев, поездов, театров. Поэт Фуркат (1859–1909) писал стихи под названием «Рояль», «Обитель», «Гимназия», «О науке», «Суворов».
Мунаввар дала мне ксерокопию оды Фурката о ташкентской выставке 1890 года. Она сказала, что эта ода на самом деле критикует саму концепцию выставки как надуманную, ведь у узбеков тоже тысячелетиями были красивые вещи, ярмарки и Шелковый путь. Русские, которые, очевидно, не расслышали критики, аплодировали Фуркату и пригласили его на застолье, где он проявил свою восточную обходительность, продекламировав жене одного из хозяев какой-то экспромт. Русские сослали его в Китай, где он в итоге умер.
У Фурката был друг Мукими, который писал во всех жанрах: лирические, сатирические, комические стихи и еще газеллы на народном языке. Он то ли пятнадцать, то ли двадцать пять лет учился в медресе. В честь ее окончания намечался банкет, но так и не состоялся из-за смерти родителей поэта. У Мукими не было ни средств, ни ремесла. Он худо-бедно устроился писцом и женился, но так и не смог приспособиться к условиям жизни. Он ушел от жены и больше в брак не вступал, хотя любовь его не проходила. По мнению Мунаввар, он всегда оставался несчастным. Он начал помогать своим друзьям тем, что в стихах писал ходатайства к судьям. И стихи были столь восхитительны, что это сглаживало ход процесса. В зрелые годы Мукими возродил в Узбекистане эпистолярный жанр и жанр путевых заметок. «Я странствовал от деревни к деревне, – писал он. – В этой – женщины купаются обнаженными, и все мужчины глазеют, а в той – собаки лают всю ночь напролет, женщина поет мне песню, и пение ее невыносимее, чем рев ишака, а тем временем мальчишки ловят громкую птицу…»
Гафур Гулом, «узбекский Максим Горький», писал рассказы, прозу, очерки, эпические поэмы и был известен по всему Советскому Союзу, даже в Украине и Молдове. Он получил орден Ленина и умел придумать стихи «в любой момент». Проблему он носил в себе. Подобно своей стране, он казался свободным, хотя свободным не был. Дома в одиночестве он лил слезы: «Слова, что я хочу сказать, остались в моем сердце».
Лучший друг Гулома, Абдулла Каххар, был сыном плотника, который специализировался на рукоятках для молотка. Каххар творил в стиле Чехова, но на тысячекратно более высоком уровне. Власти печатали лишь одну тоненькую книжку в год и говорили, что больше он ничего не создал, но они обманывали народ. На самом же деле он все время писал, писал. Поскольку так много писать пагубно для здоровья, Каххар страдал от диабета и сердечных приступов. Он скончался в 1966 году в московской больнице, но на самом деле это была не больница, а тюрьма, где коммунисты занимались массовым гипнозом общества.
В самом знаменитом рассказе Каххара «Гранат» одна женщина страстно желала гранат. С узелком в руках пришел мужчина. Он постоял немного в дверях и уронил на пол упавший с глухим стуком узелок. Из него выкатились гранаты. «Где ты их взял?» – спрашивает женщина. Мужчина смотрит на нее, не отводя глаз, не говоря ни слова и весь дрожа.
Наконец прошлое пересеклось с настоящим, и мы достигли литературно-исторической вехи, которой я ждала, – возникновение самобытной романной формы. Книга Абдуллы Кадыри «Минувшие дни» считается первым узбекским романом; он публиковался в журнале «Инкилоб» с 1922 по 1925 годы. Действие происходит в Ташкенте и Фергане в период между 1847 и 1860 годами, время междоусобных распрей среди туркестанских ханств, создававших разные недолговечные союзы как с Россией, так и против нее. Герой романа – юноша из ташкентской купеческой семьи, торгующей обувью и домашней утварью. Он уезжает в Фергану, влюбляется, женится, но по доносу соперника его обвиняют в шпионаже. Спустя годы он выходит из тюрьмы, и мать принуждает его взять вторую жену, которая убивает первую из ревности, поскольку первая родила ему сына. Мальчик едет в Фергану и живет с родителями матери, а отец отправляется на войну и погибает. Во втором историческом романе Кадыри под названием «Скорпион из алтаря» действие происходит между 1865 и 1875 годами – последняя декада правления последнего кокандского хана. Кадыри называет хана феодалом, угнетателем крестьянства и мелких ремесленников. Несмотря на кажущееся соответствие его взглядов советской идеологии, во время чисток Кадыри казнили.
В наш последний день в Самарканде мы с Эриком пошли в парк, чтобы встретиться с дворником Хабибом, тем самым высоченным светловолосым парнем, с которым мы подружились в университете; вы с мужем должны сходить на аттракционы со мной, моей женой и семилетней дочкой, настаивал он. Но когда мы пришли в парк, там не оказалось ни жены, ни дочки – один Хабиб. Мы повели его на колесо обозрения, а потом он повел нас на карусели, там мы сели в вращающуюся люльку, подвешенную на цепях к ободу громадного диска, который одновременно крутился и наклонялся. Механизм был тряский и непредсказуемый, он то ускорялся, то замедлялся и, казалось, не остановится никогда. Меня тошнило, я старалась не дышать в надежде потерять сознание, но это не срабатывало.
– Вам понравилось? – спросил Хабиб по-узбекски, когда мы слезли. (Как и большинство молодых рабочих узбеков, по-русски он не говорил.) – Может, еще раз? Нет? Ну и хорошо. – На лице Хабиба было написано облегчение. – Меня там затошнило. Некоторые вещи хочется повторить. Но с этой конкретной штукой одного раза хватит.
Мы пошли к университету. Хабиб спросил, сколько мне лет.
– Двадцать четыре? Ты всего на два года моложе моей жены, и у тебя нет детей! Я думал, тебе семнадцать или восемнадцать! Тебе точно двадцать четыре?.. Мне нужно сказать пару слов твоему мужу. Не волнуйся, я не скажу ничего дурного. Только объясню, как женатый человек женатому человеку, что он должен делать. – Вдруг ему пришла в голову мысль, и он понизил голос: – А он знает, что он должен делать? И когда.
– Ну, думаю, знает…
– Я все равно с ним поговорю, – решил он. – А ты подожди здесь, погляди на цветы.
Мы дошли до сада возле Девятиэтажного дома; ряды диких с виду цветов с толстыми стеблями высотой по пояс, казалось, вылезли из пыльной земли за одну ночь: мексиканские аргемоны, наперстянки и гигантские плоские лиловые астры размером с суповую тарелку.
– Но он тебя не поймет, – сказала я Хабибу. – Он не знает узбекского.
– Поймет. – Хабиб оттащил Эрика в сторону и стал ему что-то объяснять, неистово жестикулируя. Эрик положил правую руку на грудь и с учтивым видом слушал. Через несколько минут Хабиб хлопнул Эрика по плечу, и они зашагали ко мне. – Ведь он понял, да? – спросил Хабиб, дергая Эрика за плечо. Эрик кивнул. (Он не понял ничего.)
– Сейчас мы должны набрать тебе цветов, – сказал мне Хабиб. – Ждите здесь. – Щурясь на оранжевом послеобеденном солнце, Хабиб направился к университетскому входу, бросил пару слов охраннику, затем двинулся в море цветов и стал срезать их перочинным ножиком. – Я выбираю тебе самые лучшие! – крикнул он. Я попыталась протестовать. – Не волнуйся, разве ты не знаешь, что я здесь главный садовник? Кто, по-твоему, посадил эти цветы? И у кого, как не у меня, есть право их собирать? – Букет вышел толщиной с человеческую ногу, Хабиб завернул его в старую газету и отдал Эрику. – Я не могу подарить их ей, потому что я не ее муж, подарить должен ты, – сказал он Эрику, обращаясь к нему громко и размеренно, словно к глухому.
– Он говорит, чтобы ты мне их подарил, – сказала я.
– Хорошо, дорогая, – ответил Эрик, вручая мне толстый-как-нога букет.
* * *
Попрощавшись с Хабибом, мы перешли через дорогу и по зеленому бульвару направились к памятнику Амиру Тимуру на встречу с Анваром. Из соображений некой скульптурной экономии самаркандские Амиры Тимуры имеют сильное сходство с Лениным: лысая башка, прищуренные глаза, брови V-образной формы, усы и козлиная бородка. Это знаки осознанности Божьего творения.
Прождав минут десять, мы услышали слабенькие шаги. Вдали поблескивал белый пузырь – Анварова рубашка, которая, подобно улыбке чеширского кота, вскоре воссоединилась с остальным Анваром.
– Простите, что опоздал, не мог выйти раньше. У родителей особый ужин. Я не знал, мне хотели сделать сюрприз. Но я принес тебе подарок. – Анвар протянул мне увесистый ящичек из грубой древесины с металлической ручкой. Сквозь щели виднелась гипсовая фигурка коленопреклоненного бородатого муллы с чалмой на голове и книгой на коленях. Мулла не смотрел в книгу, его взгляд был устремлен вперед, во взгляде сквозила тревога.
– Это узбекский старец, – объяснил Анвар. – Ты можешь взять его в Америку и будешь вспоминать Анвара.
Он спросил, сколько мы еще пробудем в городе.
– Самолет, – ответили мы, – вылетает из Ташкента через три дня.
– Ясно, – сказал Анвар. – Значит, ко мне на свадьбу вы не попадаете. – При этих словах я ощутила буквально физический удар. Первое, что пришло в голову, была строчка из Чехова: «Значит, на похоронах у меня не будешь?» – Все случилось очень быстро. Эту девушку мои родители позвали сегодня к нам на ужин, ну и все устроилось. Свадьба скоро, осенью. Но вас уже не будет. Очень жаль. У нас тут очень красивые свадьбы.
Мы поздравили Анвара и пожелали ему счастья, а я тем временем пыталась развеять свое разочарование. Он что, оставил мечты об американской степени? Хотя разве где-нибудь сказано, что аспирантура – вершина человеческого счастья? И не слишком ли высокомерно полагать, будто любой неглупый молодой человек в мире может самореализоваться исключительно через участие в стэнфордских семинарах по Гегелю? Но с другой стороны, думала я, не лицемерно ли делать вид, будто все молодые люди обязаны забросить науку ради укрепления семейно-центрической культуры Востока?
Дома я аккуратно положила ящичек со встревоженным старцем в свой чемодан. Лишь намного позднее до меня дошло: ящичек на самом деле легко открывается, если сдвинуть ручку, – но в то время я думала, что прощальный подарок Анвара – встревоженный старец в запечатанной деревянной клетке.
На следующее утро нас повезли на машине в Ташкент, город, к которому у меня был особый интерес, поскольку там до пятнадцати лет жила Люба. Я пыталась припомнить истории из ее детства, чтобы представить их вживую. Но в памяти всплыло только то, что она еще девочкой смотрела телепередачи с великим семиотиком Юрием Лотманом и поняла, что тоже станет литературоведом.
В Ташкенте, как в русском городе, имелись метро, цирк, кукольный театр, мощеные тротуары. Самаркандские старики носили бороды, порой они могли устремить на тебя взгляд ясных глаз и приняться за наставления; ташкентские же старики были тщедушны, походили на призраков и вечно таскали с собой странные предметы: трость, мусорный пакет, аккордеон. Один мне запомнился особо: он шел с подносом, уставленным пластиковыми баночками из-под йогурта, в которых росли крошечные кактусы – хрупкие и хилые, как и он сам.
В ташкентском зоопарке мы наблюдали безумное множество хищных птиц и гигантского бешеного с виду дикобраза, который огромными белыми зубами грыз замок вольера. Старую тюрьму, открытое двухэтажное пространство с бетонными камерами по периметру обоих этажей, переделали в дом для обезьянок. В одной из камер тощий капуцин готовил пюре: он швырял вареные картофелины в стену, потом снимал их и ел. В соседней камере миниатюрный макак с чрезвычайно выразительным и ученым лицом сдирал со своего крохотного тела жевательную резинку. В зоопарке мне пришел на ум «Раковый корпус», где обезьяны напомнили герою товарищей по больнице – «без причесок, как бы все остриженные под машинку, печальные, занятые на своих нарах первичными радостями и горестями».
В узбекской столице меня охватила мания покупать книги – даже не чтобы читать, а чтобы получить осязаемые доказательства их существования. Я тщетно прочесывала город в поисках «Минувших дней» и «Языка птиц». Я совершила поход в книжную лавку музея Алишера Навои, но там продавались лишь хлипкие, на скрепках, брошюры стихов. Когда я спросила, есть ли у них «Язык птиц», служащий указал на музей. Я купила билет и вошла внутрь. Там в стеклянной витрине, привинченной в центре зала, лежали две книжки из того самого русского десятитомника 1970 года, тома из которого давала мне на ночь Мунаввар.
В магазине старой книги я в итоге нашла русский перевод «Бабур-наме» и еще сценарий 1947 года фильма «Алишер Навои» – байопика, где соавтором выступал Виктор Шкловский. Картина вышла в 1948 году, но я никогда о ней раньше не слышала.
Повествование строится вокруг дружбы между Навои и султаном Хусейном, человеком слабым, который в итоге поэта изгоняет. В юности Навои помог Хусейну отобрать власть у злодея Ядыгара, который перекрыл водоснабжение, оставив воду только знатным бекам и лишив крестьян средств к существованию. В одной из сцен в разгар военной кампании против Ядыгара Навои диктует секретарю пассажи из «Суждения о двух языках» («Особо развиты у нас глаголы», – в частности говорит он, намекая, возможно, на сто глаголов, означающих «плакать»). На взгляд Шкловского, писатель остается писателем даже во время войны. В своих мемуарах Шкловский повествует об опыте, который он получил, когда, участвуя в красноармейской команде подрывников, оказался на волосок от гибели: «Мне раскинуло руки, подняло, ожгло, перевернуло… Едва успел бледно вспомнить о книге „Сюжет как явление стиля“, – кто ее без меня напишет?»
В сценарии знать упрекает Навои, что тот в час сражения размышляет о филологии. Навои возражает: смысл сражения – объединить народ, а народ сможет объединиться лишь тогда, когда родной язык станет материальной оболочкой для его мысли. «Писателям нашим следует раскрывать свои таланты на языке народном», – замечает Навои, говоря о том, что сам он как поэт приносит гражданскую жертву. «Быть может, никто у нас не любит персидские слова и труды так, как люблю их я… Но следует говорить на родном языке».
Появляется венецианский посол, чтобы договориться о создании союза против османов; он сравнивает «Суждение о двух языках» с «De vulgari eloquentia» Данте. Навои между тем с помощью Улугбековой астрономии опровергает астрологию, указывая на то, что карты Улугбека подтверждают неизменность звезд и отсутствие фундаментальных связей между ними и изменчивыми людскими судьбами.
Центральное литературное произведение в фильме – это поэма «Фархад и Ширин», которую Шкловский, как и Мунаввар, представляет историей о социальном неравенстве и орошении посевов. Сочиняя стихи о гражданских свершениях Фархада, Навои дает обет воспроизвести их в виде исторического факта – построить канал, который решит ирригационные проблемы царства. Однако, не успев завершить начатое, он становится жертвой придворных интриг и оказывается в изгнании. В его отсутствие Хусейн предается разгулу, бочками пьет вино и кумыс, развлекается ставками на бараньих боях. Канал в итоге вырыт, но всю воду из него отдают знати. Навои возвращается из изгнания в сопровождении хлебопека-поэта – персонажа, напоминающего Санчо Пансу: «Я воспеваю лепешки… Я пишу о любви дрожжей к муке…» Эта донкихотская пара – Навои на белом коне и хлебопек на сером ишаке – едет по людной улице, и Навои декламирует стихи:
Я о Фархаде песнь свою сложил,
Каменоломе том, что, скалы раздробив,
Канал великий создал для людей;
О том, что, если есть у человека цель,
Любое дело будет по плечу.
И повар ему вторит:
Не порицай медового пряника, о чистая лепешка,
Потому что тесто его не станут замешивать
на твоих дрожжах.
Наш самолет вылетал из Ташкента в четыре утра. Мы были мрачны, напряжены, взбудоражены. То, чем занимался Эрик, он называл «брейкдэнс, черт, какой-то». В аэропорту нас восхитили светящиеся таблички «Пожарный выход» с белой убегающей фигуркой из палочек. Счастливо тебе покинуть горящий аэропорт, маленький человечек!
Когда самолет набирал высоту, небо только начинало менять цвет с черного на темно-синий. Редкие автомобильные фары, ползущие вдоль пустынных дорог, уменьшались, тускнели и вскоре исчезли. Через шесть часов и много тысяч миль мы сквозь свинцовые тучи пошли вниз. Под покрытыми инеем иллюминаторами, словно гигантская шахматная доска, стали разворачиваться квадратные зеленые поля, утыканные тут и там крошечными фермерскими домиками. Мы скользили все ближе и ближе к земле, едва не задевая по касательной сам Франкфурт – родину критической теории и междисциплинарного материализма – с его серебристой рекой, старыми соборами и черным глянцевитым обелиском, где проводят книжную ярмарку.
Я никак не противилась обстоятельствам, которые тем летом привели меня в Самарканд, поскольку полагала, что писателю никогда не вредно познакомиться с экзотическими местами и литературами. И тем не менее о Самарканде я ничего не писала – и довольно долго. Соответственно, я о нем почти и не думала. Это как елочное украшение без елки, его попросту некуда повесить.
Лишь спустя несколько лет я вдруг вспомнила об этом аномальном эпизоде из своего прошлого, читая «Путешествие Онегина», вырезанную главу из пушкинского романа; она задумывалась как мост между главами 7 и 8 – те три года, в течение которых Татьяна превращается в московскую знатную даму, а Онегин странствует по России и Кавказу, стараясь забыть, что убил человека. Никто не знает, каким был первый вариант «Путешествия», поскольку Пушкин сжег рукопись, опубликовав лишь фрагменты, которые включались в позднейшие издания «Онегина» в виде примечания или приложения после главы 8. Известно, что Пушкин переписал их в 1829 году, сразу по возвращении из своего «путешествия в Арзрум». Во время той поездки Пушкин вернулся в края, где впервые побывал в двадцать один год, работая над «Кавказским пленником». Но нынче все по-иному: «Какие б чувства ни таились тогда во мне – теперь их нет: они прошли иль изменились…» Пушкину уже исполнилось тридцать.
Я начала понимать, почему мне было так трудно написать о том лете в Самарканде, которое – несмотря на все атрибуты нового начала, экзотического приключения – подвело все же некую итоговую черту. Оно – нечто вроде постороннего приложения, приобретающего смысл лишь позднее, в неправильном временном порядке – как сохранившиеся фрагменты «Путешествия», которые публикуются в «Евгении Онегине» как примечание после финальной главы.
Вернувшись из Самарканда, я почти полностью лишилась способности воспринимать поэзию. Она стала языком, на котором я разучилась говорить. Раньше мне доставляло удовольствие именно ощущение полупонимания, ощущение, которое усиливается, как заметил Толстой, когда читаешь стихи на иностранном языке: «Не вникая в смысл каждой фразы, вы продолжаете читать, и из некоторых слов, понятных для вас, возникает в вашей голове совершенно другой смысл, правда, неясный, туманный и не подлежащий выражению слов, но тем более прекрасный и поэтический. Кавказ был долго для меня этой поэмой на незнакомом языке; и, когда я разобрал настоящий смысл ее, во многих случаях я пожалел о вымышленной поэме и во многих убедился, что действительность была лучше воображаемого».
После Самарканда красота туманных поэтических смыслов, вызванных в воображении ассоциациями и полупонятыми словами, красота вещей, которые остаются за полями страницы, почему-то утратила для меня очарование. Начиная с того момента меня стали интересовать только толстые романы. Я принялась за диссертацию о толщине романов, о том, как они поглощают время и ресурсы. И хотя, полагаю, это просто так совпало, что Толстой сравнил субъективные красоты полупонятной поэзии именно с Кавказом, я тем не менее тоже со всем этим покончила – с Кавказом, с русским Востоком, с периферийными литературами.
Вновь начались занятия, бесконечный цикл семинаров и кофе, кофе и семинаров. Люба провела лето, изучая в Петербурге жизнь княгини Дашковой, а Матей в Берлине занимался чем-то вроде топографического исследования по Вальтеру Беньямину. Это города с архивами, университетскими изданиями, библиотеками – города, где студенты изучают книги, а не «жизнь». И они правы, эти студенты: ну посмотрела я жизнь, и что мне это дало? Некоторое время на факультете ходила шутка, что я провела два месяца в Самарканде, напряженно изучая любовную лирику Тимуридов, но вскоре все про это забыли, включая меня. Я была занята преподаванием начального русского и чтением Бальзака. Я все больше времени проводила в кампусе, возвращаясь в Маунтин-Вью только на ночь. Зимой, вскоре после Нового года, я оттуда съехала. Самарканд стал для нас с Эриком последней совместной поездкой.
Мы с Анваром по-прежнему порой переписываемся по электронной почте. В прошлом году они с женой переехали из дома его родителей – да уж, на редкость сложное и неоднозначное решение. Сейчас он работает офис-менеджером, и у них двое детей: мальчик Камрон и девочка-младенец Камила. Иногда он ездит в Казахстан, в американскую сельскую клинику неподалеку от узбекской границы, и помогает там с переводом.
С Мунаввар мы в течение нескольких лет обменивались письмами и подарками. «Уважаемая Элиф-кызым! Я не удивилась, получив твое письмо, потому что ждала его», – писала Мунаввар в открытке, к которой прилагалось твердообложечное издание 1992 года «Минувших дней», романа, в поисках которого я оббегала весь Ташкент. Думаю, она надеялась, что я переведу его на английский, но я так и не смогла одолеть дальше второй страницы. Мне эта книга снилась – не содержание, а она сама в физическом виде: черная матерчатая обложка с рельефными красными обоеподобными арабесками, указывающими на буржуазный характер исторического реализма. В моих снах на обложке были отпечатаны «перформативные» аннотации, приписываемые англофонным литературным критикам старой школы:
«Если эту книгу пнуть, то страницы 19 и 20 слипнутся. (В мягкообложечном издании это будут страницы 14 и 15)».
– Ф. Р. Ливис
«Нортроп Фрай утверждал, что, если к этой книге обратиться, как подобает настоящему арабскому джентльмену, она захлопнется на носу у злейшего врага читателя и останется там, пока враг не прикоснется к чему-либо, что хоть раз имело контакт с верблюдом».
Я просыпалась, исполненная облегчения, что в реальности мне не нужно читать эту книгу, что у этой книги другие функции и она не для чтения, а для пинания ногами и обращения к ней, как подобает настоящему арабскому джентльмену; оба эти варианта требуют куда меньше времени, чем изучать плотно набранный текст, лазая за каждым вторым словом в словарь. И хотя не хотелось бы говорить, будто завершившееся в Самарканде было моей юностью, но, тем не менее присланная книжка послужила ощутимым, материальным, непосредственным подтверждением истины, что человек смертен.